Страница:
Встреча в Доме офицеров. Вопросы: «Расскажите о романтике службы в Афганистане», «Убивали ли вы лично? „. Особенно девочкам нравятся кровожадные вопросы. Жизнь вокруг серенькая, щекочут себе нервы. Но ведь ни у кого не повернётся язык завести разговор о романтике Великой Отечественной войны? Там была разница возрастов – воевали сыновья, отцы и деды. А тут – одни мальчики. Слепые и восторженные. Насмотрелся, как им всего хотелось попробовать. Попробовать убить. Страх попробовать. Гашиш. Один попробует – летает, а у другого – «шубняк“: куст становится деревом, камень бугром, идёт и в два раза выше ноги поднимает. Ему ещё страшнее.
Был и такой вопрос: «А вы могли не поехать в Афганистан?» Я? Я… У нас отказался лишь один, командир батареи майор Бондаренко:
– Родину пойду защищать. В Афганистан не поеду.
Первое, что с ним сделали: суд офицерской чести – исключить за трусость! Пройти через это мужскому самолюбию? Петля – на шею, пистолет – к виску. Второе – понизили в должности, как мы говорим, рассыпали звезду: из майора стал капитаном. И – в стройбат. Через это пройти? Выгнали из партии. И через это? Выгнали из армии. И через это? Военная косточка, тридцать лет в армии.
– Что ты можешь? – спрашивают у офицера.
– Могу командовать ротой. Могу командовать взводом или батареей.
– Что ещё можешь?
– Могу копать.
– Что ещё?
– Могу не копать…
И через это пройти?
…На таможне у меня размагнитили кассеты с концертом Розенбаума.
– Что вы, ребята, делаете?
– А у нас, – показывают мне, – есть список, что можно везти, а что нет.
Приехал в Смоленск: из окошек всех студенческих общежитий несётся Розенбаум…
А сейчас – надо рэкетов напугать, приходит милиция:
– Давайте, ребятки, помогите…
Неформалов разогнать:
– Позовём «афганцев»…
Дескать, «афганец» – это машина-убийца, ему все нипочём: крепкие кулаки, слабая голова. Все боятся. Все не любят.
Когда у вас болит рука, вы не отсекаете себе руку. Вы её нянчите, чтобы вылечить. Вы её лечите.
Почему мы собираемся? Спасаемся вместе. Но домой возвращаешься один…»
Майор, пропагандист артполка
«Каждую ночь видишь один и тот же сон, все прокручивается заново. Все стреляют, и ты стреляешь… Все бегут, и ты бежишь… Падаешь, просыпаешься… На больничной койке… Рывком сбрасываешь себя с кровати, чтобы выйти в коридор покурить. И тут вспоминаешь: ног нет… Тут возвращаешься в действительность…
Я не хочу слышать о политической ошибке! Не хочу знать! Если это ошибка, тогда верните мне мои ноги…
Вы вынимали когда-нибудь из кармана убитого письма: «Дорогая…», «Дорогие…», «Любимая…»? Вы видели солдата, простреленного одновременно кремнёвой пищалью и китайским автоматом?..
Нас туда послали, мы выполняли приказ. В армии ты сначала должен выполнить приказ, а потом можешь его обжаловать. Тебе сказали: вперёд! Значит, вперёд. А нет – партбилет отдай. Звание отдай. Присягу давал?! Давал. Поздно пить боржоми, когда почки отказали. «Мы вас не посылали туда». А кто посылал?
Там у меня был друг. Я уходил в бой, он со мной прощался. Я приходил, он обнимал меня – живой! Такого друга у меня здесь не будет…
На улицу редко выхожу… Стесняюсь…
Вы когда-нибудь пристёгивали наши протезы? На них ходишь и боишься шею сломать. Говорят, в других странах «протезники» на горных лыжах катаются, играют в теннис, танцуют. Купите их на валюту вместо французской косметики… Вместо кубинского сахара… Марокканских апельсинов…
Мне двадцать два года, вся жизнь впереди. Надо жену искать. Была девушка. Сказал ей: «Я тебя ненавижу», – чтобы ушла. Жалела… Хочу, чтобы любила…
Но даже сейчас мечтаю: хотя бы краешком глаза глянуть на тот кусочек земли… Нас всех тянет туда… Так тянет, когда стоишь у пропасти или высоко над водой… Так тянет, что голова кружится…
Война закончилась… Теперь постараются нас забыть, запрятать куда-нибудь подальше… Так уже было в финскую… Сколько книг написано о Великой Отечественной и ничего о финской… Наш народ быстро прощает… И я через десять лет привыкну, мне будет наплевать…
Убивал ли я там? Убивал. А вы что хотите, чтобы мы там остались ангелами? Вы ждали – ангелы возвратятся?..»
Старший лейтенант,
командир миномётного взвода
«Служил на Дальнем Востоке. В журнале дежурного телефониста прочёл: „Направить старшего лейтенанта Иванова в штаб армии для рассмотрения вопроса о переводе его в Туркестанский военный округ для дальнейшего прохождения службы“. Дата и время. Ожидал, что пошлют на Кубу, потому что, когда проходил медкомиссию, речь шла о стране с жарким климатом.
Спрашивали:
– Не возражаете, если мы вас пошлём в загранкомандировку?
– Нет, не возражаю.
– Поедете в Афганистан.
– Так точно.
– Вы знаете: там стреляют, убивают…
– Так точно…
В Союзе у сапёров какая жизнь? Копают лопатой, долбают киркой. А хотелось использовать то, чему учили в училище. Сапёры на войне всегда нужны. Я ехал учиться воевать.
Из всех, сколько нас вызывали из разных частей, отказался один. Его вызывали три раза:
– Не возражаете, если мы вас пошлём в загранкомандировку?
– Возражаю.
Ему не позавидуешь. Тут же получил выговор, его офицерское имя теперь замарано, и продвижения по службе не будет. Отказывался он из-за состояния здоровья, у него то ли гастрит был, то ли язвенная болезнь. Но на это не смотрели: жарко – не жарко, предложили – должен ехать. Уже печатались списки…
Из Хабаровска шесть дней до Москвы ехал поездом. Через всю Россию, через сибирские реки, по берегу Байкала. Через сутки у проводницы кончилась заварка чая, на вторые сутки – сломался титан. Родные встретили. Поплакали. Но коль надо, то надо.
…Открылся люк – синее-синее небо, у нас только над рекой бывает такое синее небо, как там. Шум, крик, но все свои. Кто встречает заменщика, кто друзей, кто передачу от родных из Союза ждёт. Загоревшие все, весёлые. Не верилось, что где-то есть тридцать пять градусов мороза, металл замерзает и броня. Первого афганца увидел на пересылке через забор из колючей проволоки. Кроме как интереса, никаких других чувств к «импортному» человеку не испытал. Обыкновенный.
Получил бумаги в Баграм на должность командира инженерно-дорожного взвода в сапёрном батальоне.
Вставали рано утром и отправлялись, как на работу: танк с тралом, группа снайперов, собака минно-розыскная и две бээмпэшки для боевого прикрытия. Первые километры – на броне. Там хорошо видны следы, дорога пыльная, пыль лежит пудрой, как снег. Птица сядет – знак остаётся. Если вчера прошёл танк, смотри в оба: в след от гусеницы танка могут мину закопать. Пальцами изобразят гусеницу, а следы свои заметут мешком или чалмой. Дорога крутилась мимо двух мёртвых кишлаков, людей там не было, одна обгоревшая глина. Отличное укрытие! Всегда будь начеку. Остались кишлаки позади, слезаем с брони. Теперь так: впереди собака бежит, виляет туда-сюда, а за ней идут сапёры со щупом. Идут и прокалывают землю. Тут уж – с тобой Бог, твоя интуиция, твой опыт, чутьё. Там ветка сломана, там железка какая-то лежит, вчера её не было, там камень. Они же и для себя знаки оставляли, чтобы самим не подорваться.
Одна железка, другая… Какой-нибудь болт… Вроде в пыли валяются… А под землёй батарейки… Проводок к бомбе или к ящику с тротилом… Противотанковая мина человека не слышит… Она срабатывает при нагрузке двести пятьдесят – триста килограммов… Первый подрыв… Я один остался сидеть на танке, моё место было возле дула, башня защитила, остальных снесло. Сразу обшарил себя, проверил: голова на месте? Руки, ноги на месте? На месте – поехали дальше.
Впереди ещё один подрыв… Лёгкий бронированный тягач напоролся на мощный фугас… Тягач раскололся пополам, воронка – три метра длиной, а глубиной в человеческий рост. Тягач вёз мины, около двухсот мин для миномёта… Мины в кустах, на обочине… Веером лежат… Ехало пять солдат и старший лейтенант; мы с ним несколько вечеров вдвоём сидели, курили, разговаривали… Никого целого не осталось… Мы ходили и собирали… Голова запылённая, помятая, как будто без костей… Собрали шесть ящиков, разложили, чтобы от каждого что-то домой отвезти…
Очень помогали собаки. Они как люди. Одарённые и неодаренные, с интуицией и без интуиции. Часовой заснёт, а собака нет. Я любил Арса. К нашим солдатам ластится, а на афганских лает. У них форма была более зелёная, чем наша, наша желтоватая. Но как он различал? Мины слышал за несколько шагов… Упрётся в землю, хвост трубой: не подходи! Минные ловушки разные… Самые опасные – самодельные мины, они не повторялись, в них нельзя было уловить закономерность… Стоит ржавый чайник, в нем взрывчатка… В магнитофоне, в часах… В консервной банке… Тех, кто шёл без сапёров, называли «смертниками». На дороге мины, на тропе в горах мины, в доме мины… Сапёры всегда идут первыми…
Топтались в окопчике… Уже подрыв в нем был, уже програбили, уже два дня топтались все… А я спрыгнул сверху – взрыв! Сознание не терял… На небо посмотрел… Небо светится… У сапёров при подрыве всегда первая реакция: посмотреть на небо. Целы ли глаза? На прикладе автомата носил жгут, этим жгутом меня перевязали. Выше колен… А я уже знал: где жгут накладывают, там потом и отрезают три – пять сантиметров выше отрыва.
– Куда ты жгут кладёшь? – кричу солдату.
– У вас до колена, товарищ старший лейтенант.
Пятнадцать километров меня ещё везли в медсанбат. Полтора часа ушло. Там промыли, сделали новокаиновую блокаду. В первый день ногу резали, пила зажужжала, как циркулярка, – потерял сознание. На второй день глаза оперировали. При подрыве пламя ударило в лицо. Глаза, можно сказать, соштопали, двадцать два шва было. Снимали по два – три в день, чтобы глазное яблочко не рассыпалось, Подойдут, фонариком посветят – слева, справа: есть ли светоощущение, на месте сетчатка?
Какой цвет?
– Зелёный.
А цвет у фонарика красный.
Я мог бы написать рассказ, как офицер превращается в надомника. Собирает электропатроны, электророзетки… Сто штук в день. Шнурки заклёпывает… Какие? Красные, чёрные, белые – не знает… Не видит… Диагноз: тотально слепой… Сетки вяжет… Коробочки клеит… Раньше думал, что только сумасшедшие этим занимаются… Тридцать сеток в день… Уже норму выполняет…
У сапёров было мало шансов вернуться целыми или вообще вернуться, особенно из рот разминирования, спецразминирования. Или ранен, или убит. Уходим на операцию – не прощаемся за руку. В день подрыва новый командир роты пожал мою руку. Он от души, ещё никто его не предупредил. И я взлетел… Хочешь верь – хочешь не верь. Существовало поверье: сам напросился в Афганистан – добром это не кончится, послали – дело служивое, может, и пронесёт, вернёшься домой.
Пять лет прошло. А что мне снится? Длинное минное поле… Составил формуляр: количество мин, количество рядов и ориентиры, по которым можно их найти… И этот формуляр у меня потерялся… А у нас они часто терялись, или берёшь формуляр, там ориентир – дерево, а оно сгорело… Или грудка камней, а они взорвались… Никто не ходил, не проверял… Боялись… Сами подрывались на своих минах… Никто не знает, что там мины… Мне надо крикнуть: «Там мины! Не ходите!..» Мне надо опередить детей… Я бегу… У меня опять обе ноги… И я вижу, мои глаза снова видят… Но это только ночью, только во сне. Просыпаюсь…»
Старший лейтенант, сапёр
«Это, может быть, нелепо. В этом случае, с этой войной. Но я – человек романтический, не люблю жизнь из мелочей, из вещей. В первый же день, как я туда прибыла, меня вызвал начальник госпиталя: „Что вас заставило сюда приехать?“ Я должна была рассказать ему всю свою жизнь. Чужому, незнакомому мужчине… Военному… Как на площади… Вот это самое мучительное, самое унизительное для меня там. Ничего тайного, интимного, все вытягивается наружу. Вы смотрели фильм „Беспредел“? О жизни зэков в колонии. Мы жили по тем же законам… (Та же колючая проволока, тот же пятачок земли…)
Моё окружение – девочки-официантки, повара. Разговоры: о рублях, о чеках, мясе с костями и без костей, о сырокопчёной колбасе, болгарском печенье. В моем же представлении – это было самопожертвование, женский долг – защищать наших мальчиков, спасать! Я возвышенно все представляла. Люди истекают кровью, я даю свою кровь. Уже на пересылке в Ташкенте поняла: еду не туда. Сажусь в самолёт – плачу, не могу остановиться. Там то же, что и здесь, от чего убегала, от чего хотела отвернуться. На пересылке водка лилась рекой. «Снится нам трава у космодрома… Зелёная-зелёная трава…» Как в космос улетала… Тут, в Союзе, у каждого свой дом, своя крепость… А там… Нас в комнате четыре человека. Та девочка, что поваром работала, приносила из столовой мясо и заталкивала его под кровать…
– Помой пол – за меня.
– Я вчера мыла, сегодня твоя очередь.
– Помой, дам сто рублей…
Я молчу.
– Мяса дам.
Молчу. Она берет ведро воды и выливает на мою кровать.
– Ха-ха-ха-ха… – Все смеются.
Другая девочка. Официантка. Ругалась матом и любила Цветаеву. После смены садится и раскладывает пасьянс:
– Будет – не будет… Будет – не будет…
– Что «будет – не будет»?
– Любовь, что ещё.
Свадьбы там были. Настоящие. И любовь. Но редко. Любовь была до Ташкента: оттуда – он налево, она – направо.
Таня Бэтээр (высокая, большая) любила сидеть и допоздна разговаривать. Спирт пила только чистый.
– Как ты можешь?
– Что вы, водка слабая, водка меня не берет.
С собой увезла пятьсот или шестьсот открыток с киноактёрами. Они дорогие в дуканах, она щеголяла: «На искусство денег не жалко».
Верочку Харькову запомнила сидящей перед зеркалом с открытым ртом и высунутым языком. Она боялась брюшного тифа. Кто-то ей сказал, что надо каждое утро смотреть в зеркало: при брюшном тифе на языке остаются следы от зубных резцов.
Они меня не признавали. Дескать, какая-то дура, носит пробирки с микробами. Я работала врачом-бактериологом в инфекционном госпитале. У меня на языке вечно было одно: брюшнячок, гепатит, паратит, амёбиаз. Раненые не сразу попадали в госпиталь. Пять – десять часов, а то и сутки, и двое они лежали в горах, в песке. Раны осеменялись микробами, то, что называется раневой инфекцией. Раненый в реанимации, а я у него нахожу брюшной тиф.
Умирали молча. Один только раз видела, как расплакался офицер. Молдаванин. К нему подошёл хирург, тоже молдаванин, спросил у него по-молдавски:
– Батюшка, на что жалуетесь? Что болит?
И тот расплакался:
– Спасите меня. Я должен жить. У меня любимая жена и любимая дочка. Я должен вернуться…
Он умер бы молча, но расплакался, потому что услышал родную речь.
В морг не могла зайти. Туда привозили человеческое мясо, перетёртое с землёй. И под кроватью у девочек мясо… Поставят на стол сковородки: «Руба! Руба!» – по-афгански это значит «вперёд». Жара… Пот капает в сковородки… Я видела только раненых и имела дело только с микробами… Я не пойду микробы продавать… В военторге на чеки можно было купить карамельки. Моя мечта! «Афганистан, какая прелесть!» – была там такая песня. Я всего там боялась, если честно признаться… Приехала туда и не различала даже звёздочки на погонах, звания. Всем говорила «вы». Не помню уж кто, но кто-то дал мне на кухне в госпитале два сырых яйца. Потому что врачи ходили полуголодные. «Сидели» на картофельном клейстере, замороженном мясе, приготовленном для войны… Древесина… Без запаха и цвета… Я схватила эти два яйца, завернула в салфетку. Ну, дома с луком поем. Весь день представляла, как буду ужинать. Тут – везут на каталке парня, эвакуируют в Ташкент. Что там под простыней – не видно, одна красивая голова на подушке катается. Поднял на меня глаза:
– Кушать хочется.
Как раз это перед обедом, ещё бачки не привезли, а его уносят, и когда-то это ещё прилетят в Ташкент, когда накормят.
– На, – и даю ему эти два яйца. Повернулась и пошла, не спросила: руки, ноги у него есть? Я ему на подушку положила. Не разбила, не покормила. Вдруг рук нет?
Ехала два часа в машине, а рядом трупы… Четыре трупа… Они лежали в спортивных костюмах…
Домой вернулась. Не могла слушать музыку, разговаривать на улице, в троллейбусе. Закрыла бы дверь в комнате – чтобы телевизор и я одна. За день до отлёта в Союз застрелился начмед нашего госпиталя Юрий Ефимович Жибков… В Афганистане у кого-то из офицеров переписала: «Иностранец, которому случится попасть в Афганистан, будет под особым покровительством Неба, если он выйдет оттуда здоровым, невредимым и с головой на плечах…» Француз Фурье…
Встречаю на улице молодого человека: «Это, наверное, „афганец“?» Но я его не окликаю, чтобы не показаться смешной. У меня натура мягкая, и я ловлю себя на мысли, что превратилась в агрессивное, жестокое существо. Готовим мальчишек к выписке… Они прячутся на чердаках, в подвалах госпиталя… Мы их ловим, вытаскиваем… На пересылке молодые девчонки учили меня, кому надо дать бутылку водки, чтобы попасть в хорошее место… Они учили меня… Им по восемнадцать – двадцать лет, а мне сорок пять.
На таможне, когда возвращались, заставили снять все до бюстгальтера.
– Кто вы?
– Врач-бактериолог.
– Покажите документы. – Взяли документы. – Открывайте чемоданы. Будем шмонать…
Я тащила с собой назад старенькое пальто, одеяло, покрывало, шпильки, вилки… Все, что из дому брала. Выгрузили на стол:
– Вы что, сумасшедшая? Стихи, наверное, пишете?
Мне здесь невмоготу. Здесь страшнее, чем там. Там вернулся из Союза, кто что привёз – садимся за один стол. Третий тост. Молча. За всех, кто погиб. Сидим за столом, а мышки прогуливаются, в туфлях сидят. В четыре часа вой… Первый раз вскочила: «Девочки, волки». Девочки смеются: «Молитву мулла читает». Я долго-долго в четыре утра просыпалась.
Хотелось продолжения. Просилась в Никарагуа. Куда-нибудь, где война идёт. Не мирится душа с этой жизнью. Не хочет. На войне даже лучше. Там оправдание есть всему. И хорошему и страшному. Невероятно?! Но приходит эта мысль в голову…»
Врач-бактериолог
«Я его первая выбрала. Стоит высокий, красивый парень. „Девочки, – говорю, – мой“. Подошла и пригласила на дамский вальс. Девушки приглашают кавалеров… А я – судьбу.
Очень хотела сына. Договорились: если родится девочка, дам имя ей я. Будет Олечка. Родится сын, даст имя он. Будет Артём или Денис. Родилась Олечка.
– А сынишка будет?
– Будет. Пусть только Олечка подрастёт.
Я родила бы ему и сына.
– Людочка, не пугайся. Молоко пропадает… – Я малютку грудью кормила. – Посылают в Афганистан…
– Почему ты? У тебя маленький ребёнок.
– Не я, кому-то другому выпадет. Партия велела – комсомол ответил: есть.
Он был преданный армии человек. «Приказы, – повторял, – не обсуждаются». У них в семье у матери очень сильный характер, и он привык слушаться, подчиняться. В армии ему было легко.
Как провожали? Мужчины курили. Мать молчала. Я плакала: кому нужна эта война? Дочка спала в люльке.
Встретила на улице дурочку, юродивую, она часто появлялась в нашем военном городке, на базаре или в магазине. Говорили люди, что молодой её изнасиловали, и с тех пор она даже мать не узнает. Остановилась возле меня.
– Вот привезут тебе мужа в цинке, – засмеялась и убежала.
Я не знала, что случится, но я знала – что-то случится.
Ждала его, как у Симонова: жди меня, и я вернусь… В день могла написать по три, по четыре письма и отправить. Мне казалось, что тем, что я думаю о нем, тоскую о нем, я его берегу. А он писал, что здесь, на войне, каждый делает свою работу. Выполняет приказ. И кому какая судьба. Не волнуйся и жди.
Когда я бывала у его родителей, об Афганистане никто не вспоминал. Ни слова. Ни мать, ни отец. Уговора такого не было, но все боялись этого слова.
…Одела девочку, чтобы нести в детский сад. Поцеловала. Открываю дверь: стоят военные, и у одного в руках чемодан моего мужа, небольшой, коричневый, я его собирала. Со мной что-то произошло… Если я их впущу, они принесут в дом страшное… Не впущу, все останется на своих местах… Они дверь к себе – хотят войти, а я к себе – не впускаю…
– Раненый? – у меня ещё эта надежда была, что раненый.
Военком вошёл первым:
– Людмила Иосифовна, с глубокой скорбью должны сообщить, что ваш муж…
Слез не было. Я кричала. Увидела его друга, бросилась к нему:
– Толик, если ты скажешь, я поверю. Что ты молчишь?
Он подводит ко мне прапорщика, сопровождавшего гроб:
– Скажи ей…
А того трясёт, он тоже молчит.
Подходят ко мне какие-то женщины, целуют.
– Успокойся. Давай телефоны родных.
Я села и тут же выпалила все адреса и телефоны, десятки адресов и телефонов, которые я не помнила. Проверили потом по записной книжке – все точно.
Квартира у нас маленькая, однокомнатная. Гроб поставили в клубе части. Я обнимала гроб и кричала:
– За что? Что ты кому плохого сделал?
Когда ко мне возвращалось сознание, я смотрела на этот ящик: «Привезут тебе мужа в цинке…» И опять кричала:
– Я не верю, что здесь мой муж. Докажите мне, что здесь он. Тут даже окошечка нет. Что вы привезли? Кого вы мне привезли?
Позвали друга.
– Толик, – говорю, – поклянись, что здесь мой муж.
– Я своей дочкой клянусь, что там твой муж… Он умер сразу, не мучился… Больше ничего тебе не скажу.
Сбылось его: «Если придётся умереть, то так, чтобы не мучиться». А мы остались мучиться… Висит на стене его большой портрет.
– Сними мне папу, – просит дочка. – Я буду с папой играть…
Окружит портрет игрушками, разговаривает с ним. Ночью укладываю её спать.
– А куда стреляли в папу? Почему они выбрали именно папу?
Приведу её в садик. Вечером надо забирать домой – рёв:
– Не уйду из садика, пока за мной не придёт папа. Где мой папа?
Я не знаю, что ей отвечать. Как объяснить? Мне самой только двадцать один год… Этим летом отвезла её к маме в деревню. Может, там его забудет… У меня нет сил плакать каждый день… Увижу, как идут вместе муж, жена и ребёнок с ними, – душа кричит… Встал бы ты хоть на одну минуту… Посмотрел, какая у тебя дочка!.. Для тебя эта непонятная война кончилась… Для меня – нет… А для нашей дочери она будет самая длинная… Ей жить после нас… Наши дети самые несчастные, они будут отвечать за все… Ты меня слышишь?..
Кому это я кричу?..»
Жена
«Когда-то я думала: рожу сына… Сама себе рожу мужчину, которого буду любить и который меня будет любить. С мужем мы разошлись… Он ушёл от меня, ушёл к молодой… Я его любила, наверное, поэтому другого не было…
Сына растили с мамой, две женщины, а он – мальчишка. Стану тихонько и слежу из подъезда: с кем он, что у него за компания?
– Мама, – вернётся домой, – я уже взрослый, а ты меня пасёшь.
Маленький был как девочка. Беленький, хрупкий, он у меня восьмимесячным родился, искусственник. Наше поколение не могло дать здоровых детей, росли мы в войну – бомбёжки, стрельба, голод… Играл он все время с девочками, девочки его принимали, он не дрался… Любил кошек, завязывал им банты.
– Купи, мамочка, хомячка, у него шкурка тёпленькая, как мокренькая.
Покупался хомячок. И аквариум. И рыбки. Пойдём на базар: «Купи мне живую курочку… Рябушку…»
И вот я думаю: неужели он там стрелял? Мой домашний мальчик… Не для войны он был… Мы его очень любили, лелеяли…
Приехала к нему в Ашхабад в учебную роту:
– Андрюша, я хочу пойти поговорить с начальником. Ты у меня один… Здесь граница близко…
– Не смей, мама. Надо мной будут смеяться, что я маменькин сынок. И так говорят: «Тонкий, звонкий и прозрачный».
– Как тебе тут?
– Лейтенант у нас хороший, он с нами как с равными. А капитан и по лицу может ударить.
– Как!!! Мы тебя с бабушкой никогда не били, даже маленького.
– Здесь мужская жизнь, мама. Лучше вам с бабушкой ничего не рассказывать…
Только маленький он был мой. Отмоешь его в ванной, из луж как чертёнок вылазил, завернёшь в простынку, обнимешь. Казалось, никто никогда его у меня не заберёт. Никому не отдам. Потом его от меня отлучили…
Я сама после восьми классов уговорила его пойти в строительное училище. Думала, что с этой специальностью ему будет легче в армии. А отслужит – поступит в институт. Он хотел стать лесником. В лесу всегда радовался. Птиц узнавал по голосам, показывал, где какие цветы. Этим напоминал своего отца. Тот – сибиряк, любил природу так, что во дворе не давал косить траву. Пусть растёт все! Нравилась Андрюше форма лесника, фуражка: «Мама, она на военную похожа…»
И вот я думаю: неужели он там стрелял?
Из Ашхабада часто писал нам с бабушкой. Одно письмо наизусть выучила, держала его в руках тысячу раз:
«Здравствуйте, мои родные мама и бабушка. Вот уже больше трех месяцев служу в армии. Служба моя идёт хорошо. Со всеми порученными мне заданиями я пока справляюсь и замечаний со стороны командования не имею. Недавно наша рота ездила в учебно-полевой центр, это восемьдесят километров от Ашхабада, он расположен в горах. Там они занимались две недели горной подготовкой, тактикой и стрельбой из стрелкового оружия. Я и ещё три человека в лагерь не ездили, остались в расположении части. Нас оставили, потому что вот уже три недели мы работаем на мебельной фабрике, строим цех. А за это нашей роте фабрика сделает столы. Мы выполняем там кирпичную кладку, штукатурные работы, мне известные.
Был и такой вопрос: «А вы могли не поехать в Афганистан?» Я? Я… У нас отказался лишь один, командир батареи майор Бондаренко:
– Родину пойду защищать. В Афганистан не поеду.
Первое, что с ним сделали: суд офицерской чести – исключить за трусость! Пройти через это мужскому самолюбию? Петля – на шею, пистолет – к виску. Второе – понизили в должности, как мы говорим, рассыпали звезду: из майора стал капитаном. И – в стройбат. Через это пройти? Выгнали из партии. И через это? Выгнали из армии. И через это? Военная косточка, тридцать лет в армии.
– Что ты можешь? – спрашивают у офицера.
– Могу командовать ротой. Могу командовать взводом или батареей.
– Что ещё можешь?
– Могу копать.
– Что ещё?
– Могу не копать…
И через это пройти?
…На таможне у меня размагнитили кассеты с концертом Розенбаума.
– Что вы, ребята, делаете?
– А у нас, – показывают мне, – есть список, что можно везти, а что нет.
Приехал в Смоленск: из окошек всех студенческих общежитий несётся Розенбаум…
А сейчас – надо рэкетов напугать, приходит милиция:
– Давайте, ребятки, помогите…
Неформалов разогнать:
– Позовём «афганцев»…
Дескать, «афганец» – это машина-убийца, ему все нипочём: крепкие кулаки, слабая голова. Все боятся. Все не любят.
Когда у вас болит рука, вы не отсекаете себе руку. Вы её нянчите, чтобы вылечить. Вы её лечите.
Почему мы собираемся? Спасаемся вместе. Но домой возвращаешься один…»
Майор, пропагандист артполка
«Каждую ночь видишь один и тот же сон, все прокручивается заново. Все стреляют, и ты стреляешь… Все бегут, и ты бежишь… Падаешь, просыпаешься… На больничной койке… Рывком сбрасываешь себя с кровати, чтобы выйти в коридор покурить. И тут вспоминаешь: ног нет… Тут возвращаешься в действительность…
Я не хочу слышать о политической ошибке! Не хочу знать! Если это ошибка, тогда верните мне мои ноги…
Вы вынимали когда-нибудь из кармана убитого письма: «Дорогая…», «Дорогие…», «Любимая…»? Вы видели солдата, простреленного одновременно кремнёвой пищалью и китайским автоматом?..
Нас туда послали, мы выполняли приказ. В армии ты сначала должен выполнить приказ, а потом можешь его обжаловать. Тебе сказали: вперёд! Значит, вперёд. А нет – партбилет отдай. Звание отдай. Присягу давал?! Давал. Поздно пить боржоми, когда почки отказали. «Мы вас не посылали туда». А кто посылал?
Там у меня был друг. Я уходил в бой, он со мной прощался. Я приходил, он обнимал меня – живой! Такого друга у меня здесь не будет…
На улицу редко выхожу… Стесняюсь…
Вы когда-нибудь пристёгивали наши протезы? На них ходишь и боишься шею сломать. Говорят, в других странах «протезники» на горных лыжах катаются, играют в теннис, танцуют. Купите их на валюту вместо французской косметики… Вместо кубинского сахара… Марокканских апельсинов…
Мне двадцать два года, вся жизнь впереди. Надо жену искать. Была девушка. Сказал ей: «Я тебя ненавижу», – чтобы ушла. Жалела… Хочу, чтобы любила…
Из наших песен… Любимая… А иногда даже дня неохота жить…
Снится мне ночами дом родной
И в рябинах тихая опушка.
Тридцать, девяносто, сто…
Что-то ты расщедрилась, кукушка…
Но даже сейчас мечтаю: хотя бы краешком глаза глянуть на тот кусочек земли… Нас всех тянет туда… Так тянет, когда стоишь у пропасти или высоко над водой… Так тянет, что голова кружится…
Война закончилась… Теперь постараются нас забыть, запрятать куда-нибудь подальше… Так уже было в финскую… Сколько книг написано о Великой Отечественной и ничего о финской… Наш народ быстро прощает… И я через десять лет привыкну, мне будет наплевать…
Убивал ли я там? Убивал. А вы что хотите, чтобы мы там остались ангелами? Вы ждали – ангелы возвратятся?..»
Старший лейтенант,
командир миномётного взвода
«Служил на Дальнем Востоке. В журнале дежурного телефониста прочёл: „Направить старшего лейтенанта Иванова в штаб армии для рассмотрения вопроса о переводе его в Туркестанский военный округ для дальнейшего прохождения службы“. Дата и время. Ожидал, что пошлют на Кубу, потому что, когда проходил медкомиссию, речь шла о стране с жарким климатом.
Спрашивали:
– Не возражаете, если мы вас пошлём в загранкомандировку?
– Нет, не возражаю.
– Поедете в Афганистан.
– Так точно.
– Вы знаете: там стреляют, убивают…
– Так точно…
В Союзе у сапёров какая жизнь? Копают лопатой, долбают киркой. А хотелось использовать то, чему учили в училище. Сапёры на войне всегда нужны. Я ехал учиться воевать.
Из всех, сколько нас вызывали из разных частей, отказался один. Его вызывали три раза:
– Не возражаете, если мы вас пошлём в загранкомандировку?
– Возражаю.
Ему не позавидуешь. Тут же получил выговор, его офицерское имя теперь замарано, и продвижения по службе не будет. Отказывался он из-за состояния здоровья, у него то ли гастрит был, то ли язвенная болезнь. Но на это не смотрели: жарко – не жарко, предложили – должен ехать. Уже печатались списки…
Из Хабаровска шесть дней до Москвы ехал поездом. Через всю Россию, через сибирские реки, по берегу Байкала. Через сутки у проводницы кончилась заварка чая, на вторые сутки – сломался титан. Родные встретили. Поплакали. Но коль надо, то надо.
…Открылся люк – синее-синее небо, у нас только над рекой бывает такое синее небо, как там. Шум, крик, но все свои. Кто встречает заменщика, кто друзей, кто передачу от родных из Союза ждёт. Загоревшие все, весёлые. Не верилось, что где-то есть тридцать пять градусов мороза, металл замерзает и броня. Первого афганца увидел на пересылке через забор из колючей проволоки. Кроме как интереса, никаких других чувств к «импортному» человеку не испытал. Обыкновенный.
Получил бумаги в Баграм на должность командира инженерно-дорожного взвода в сапёрном батальоне.
Вставали рано утром и отправлялись, как на работу: танк с тралом, группа снайперов, собака минно-розыскная и две бээмпэшки для боевого прикрытия. Первые километры – на броне. Там хорошо видны следы, дорога пыльная, пыль лежит пудрой, как снег. Птица сядет – знак остаётся. Если вчера прошёл танк, смотри в оба: в след от гусеницы танка могут мину закопать. Пальцами изобразят гусеницу, а следы свои заметут мешком или чалмой. Дорога крутилась мимо двух мёртвых кишлаков, людей там не было, одна обгоревшая глина. Отличное укрытие! Всегда будь начеку. Остались кишлаки позади, слезаем с брони. Теперь так: впереди собака бежит, виляет туда-сюда, а за ней идут сапёры со щупом. Идут и прокалывают землю. Тут уж – с тобой Бог, твоя интуиция, твой опыт, чутьё. Там ветка сломана, там железка какая-то лежит, вчера её не было, там камень. Они же и для себя знаки оставляли, чтобы самим не подорваться.
Одна железка, другая… Какой-нибудь болт… Вроде в пыли валяются… А под землёй батарейки… Проводок к бомбе или к ящику с тротилом… Противотанковая мина человека не слышит… Она срабатывает при нагрузке двести пятьдесят – триста килограммов… Первый подрыв… Я один остался сидеть на танке, моё место было возле дула, башня защитила, остальных снесло. Сразу обшарил себя, проверил: голова на месте? Руки, ноги на месте? На месте – поехали дальше.
Впереди ещё один подрыв… Лёгкий бронированный тягач напоролся на мощный фугас… Тягач раскололся пополам, воронка – три метра длиной, а глубиной в человеческий рост. Тягач вёз мины, около двухсот мин для миномёта… Мины в кустах, на обочине… Веером лежат… Ехало пять солдат и старший лейтенант; мы с ним несколько вечеров вдвоём сидели, курили, разговаривали… Никого целого не осталось… Мы ходили и собирали… Голова запылённая, помятая, как будто без костей… Собрали шесть ящиков, разложили, чтобы от каждого что-то домой отвезти…
Очень помогали собаки. Они как люди. Одарённые и неодаренные, с интуицией и без интуиции. Часовой заснёт, а собака нет. Я любил Арса. К нашим солдатам ластится, а на афганских лает. У них форма была более зелёная, чем наша, наша желтоватая. Но как он различал? Мины слышал за несколько шагов… Упрётся в землю, хвост трубой: не подходи! Минные ловушки разные… Самые опасные – самодельные мины, они не повторялись, в них нельзя было уловить закономерность… Стоит ржавый чайник, в нем взрывчатка… В магнитофоне, в часах… В консервной банке… Тех, кто шёл без сапёров, называли «смертниками». На дороге мины, на тропе в горах мины, в доме мины… Сапёры всегда идут первыми…
Топтались в окопчике… Уже подрыв в нем был, уже програбили, уже два дня топтались все… А я спрыгнул сверху – взрыв! Сознание не терял… На небо посмотрел… Небо светится… У сапёров при подрыве всегда первая реакция: посмотреть на небо. Целы ли глаза? На прикладе автомата носил жгут, этим жгутом меня перевязали. Выше колен… А я уже знал: где жгут накладывают, там потом и отрезают три – пять сантиметров выше отрыва.
– Куда ты жгут кладёшь? – кричу солдату.
– У вас до колена, товарищ старший лейтенант.
Пятнадцать километров меня ещё везли в медсанбат. Полтора часа ушло. Там промыли, сделали новокаиновую блокаду. В первый день ногу резали, пила зажужжала, как циркулярка, – потерял сознание. На второй день глаза оперировали. При подрыве пламя ударило в лицо. Глаза, можно сказать, соштопали, двадцать два шва было. Снимали по два – три в день, чтобы глазное яблочко не рассыпалось, Подойдут, фонариком посветят – слева, справа: есть ли светоощущение, на месте сетчатка?
Какой цвет?
– Зелёный.
А цвет у фонарика красный.
Я мог бы написать рассказ, как офицер превращается в надомника. Собирает электропатроны, электророзетки… Сто штук в день. Шнурки заклёпывает… Какие? Красные, чёрные, белые – не знает… Не видит… Диагноз: тотально слепой… Сетки вяжет… Коробочки клеит… Раньше думал, что только сумасшедшие этим занимаются… Тридцать сеток в день… Уже норму выполняет…
У сапёров было мало шансов вернуться целыми или вообще вернуться, особенно из рот разминирования, спецразминирования. Или ранен, или убит. Уходим на операцию – не прощаемся за руку. В день подрыва новый командир роты пожал мою руку. Он от души, ещё никто его не предупредил. И я взлетел… Хочешь верь – хочешь не верь. Существовало поверье: сам напросился в Афганистан – добром это не кончится, послали – дело служивое, может, и пронесёт, вернёшься домой.
Пять лет прошло. А что мне снится? Длинное минное поле… Составил формуляр: количество мин, количество рядов и ориентиры, по которым можно их найти… И этот формуляр у меня потерялся… А у нас они часто терялись, или берёшь формуляр, там ориентир – дерево, а оно сгорело… Или грудка камней, а они взорвались… Никто не ходил, не проверял… Боялись… Сами подрывались на своих минах… Никто не знает, что там мины… Мне надо крикнуть: «Там мины! Не ходите!..» Мне надо опередить детей… Я бегу… У меня опять обе ноги… И я вижу, мои глаза снова видят… Но это только ночью, только во сне. Просыпаюсь…»
Старший лейтенант, сапёр
«Это, может быть, нелепо. В этом случае, с этой войной. Но я – человек романтический, не люблю жизнь из мелочей, из вещей. В первый же день, как я туда прибыла, меня вызвал начальник госпиталя: „Что вас заставило сюда приехать?“ Я должна была рассказать ему всю свою жизнь. Чужому, незнакомому мужчине… Военному… Как на площади… Вот это самое мучительное, самое унизительное для меня там. Ничего тайного, интимного, все вытягивается наружу. Вы смотрели фильм „Беспредел“? О жизни зэков в колонии. Мы жили по тем же законам… (Та же колючая проволока, тот же пятачок земли…)
Моё окружение – девочки-официантки, повара. Разговоры: о рублях, о чеках, мясе с костями и без костей, о сырокопчёной колбасе, болгарском печенье. В моем же представлении – это было самопожертвование, женский долг – защищать наших мальчиков, спасать! Я возвышенно все представляла. Люди истекают кровью, я даю свою кровь. Уже на пересылке в Ташкенте поняла: еду не туда. Сажусь в самолёт – плачу, не могу остановиться. Там то же, что и здесь, от чего убегала, от чего хотела отвернуться. На пересылке водка лилась рекой. «Снится нам трава у космодрома… Зелёная-зелёная трава…» Как в космос улетала… Тут, в Союзе, у каждого свой дом, своя крепость… А там… Нас в комнате четыре человека. Та девочка, что поваром работала, приносила из столовой мясо и заталкивала его под кровать…
– Помой пол – за меня.
– Я вчера мыла, сегодня твоя очередь.
– Помой, дам сто рублей…
Я молчу.
– Мяса дам.
Молчу. Она берет ведро воды и выливает на мою кровать.
– Ха-ха-ха-ха… – Все смеются.
Другая девочка. Официантка. Ругалась матом и любила Цветаеву. После смены садится и раскладывает пасьянс:
– Будет – не будет… Будет – не будет…
– Что «будет – не будет»?
– Любовь, что ещё.
Свадьбы там были. Настоящие. И любовь. Но редко. Любовь была до Ташкента: оттуда – он налево, она – направо.
Таня Бэтээр (высокая, большая) любила сидеть и допоздна разговаривать. Спирт пила только чистый.
– Как ты можешь?
– Что вы, водка слабая, водка меня не берет.
С собой увезла пятьсот или шестьсот открыток с киноактёрами. Они дорогие в дуканах, она щеголяла: «На искусство денег не жалко».
Верочку Харькову запомнила сидящей перед зеркалом с открытым ртом и высунутым языком. Она боялась брюшного тифа. Кто-то ей сказал, что надо каждое утро смотреть в зеркало: при брюшном тифе на языке остаются следы от зубных резцов.
Они меня не признавали. Дескать, какая-то дура, носит пробирки с микробами. Я работала врачом-бактериологом в инфекционном госпитале. У меня на языке вечно было одно: брюшнячок, гепатит, паратит, амёбиаз. Раненые не сразу попадали в госпиталь. Пять – десять часов, а то и сутки, и двое они лежали в горах, в песке. Раны осеменялись микробами, то, что называется раневой инфекцией. Раненый в реанимации, а я у него нахожу брюшной тиф.
Умирали молча. Один только раз видела, как расплакался офицер. Молдаванин. К нему подошёл хирург, тоже молдаванин, спросил у него по-молдавски:
– Батюшка, на что жалуетесь? Что болит?
И тот расплакался:
– Спасите меня. Я должен жить. У меня любимая жена и любимая дочка. Я должен вернуться…
Он умер бы молча, но расплакался, потому что услышал родную речь.
В морг не могла зайти. Туда привозили человеческое мясо, перетёртое с землёй. И под кроватью у девочек мясо… Поставят на стол сковородки: «Руба! Руба!» – по-афгански это значит «вперёд». Жара… Пот капает в сковородки… Я видела только раненых и имела дело только с микробами… Я не пойду микробы продавать… В военторге на чеки можно было купить карамельки. Моя мечта! «Афганистан, какая прелесть!» – была там такая песня. Я всего там боялась, если честно признаться… Приехала туда и не различала даже звёздочки на погонах, звания. Всем говорила «вы». Не помню уж кто, но кто-то дал мне на кухне в госпитале два сырых яйца. Потому что врачи ходили полуголодные. «Сидели» на картофельном клейстере, замороженном мясе, приготовленном для войны… Древесина… Без запаха и цвета… Я схватила эти два яйца, завернула в салфетку. Ну, дома с луком поем. Весь день представляла, как буду ужинать. Тут – везут на каталке парня, эвакуируют в Ташкент. Что там под простыней – не видно, одна красивая голова на подушке катается. Поднял на меня глаза:
– Кушать хочется.
Как раз это перед обедом, ещё бачки не привезли, а его уносят, и когда-то это ещё прилетят в Ташкент, когда накормят.
– На, – и даю ему эти два яйца. Повернулась и пошла, не спросила: руки, ноги у него есть? Я ему на подушку положила. Не разбила, не покормила. Вдруг рук нет?
Ехала два часа в машине, а рядом трупы… Четыре трупа… Они лежали в спортивных костюмах…
Домой вернулась. Не могла слушать музыку, разговаривать на улице, в троллейбусе. Закрыла бы дверь в комнате – чтобы телевизор и я одна. За день до отлёта в Союз застрелился начмед нашего госпиталя Юрий Ефимович Жибков… В Афганистане у кого-то из офицеров переписала: «Иностранец, которому случится попасть в Афганистан, будет под особым покровительством Неба, если он выйдет оттуда здоровым, невредимым и с головой на плечах…» Француз Фурье…
Встречаю на улице молодого человека: «Это, наверное, „афганец“?» Но я его не окликаю, чтобы не показаться смешной. У меня натура мягкая, и я ловлю себя на мысли, что превратилась в агрессивное, жестокое существо. Готовим мальчишек к выписке… Они прячутся на чердаках, в подвалах госпиталя… Мы их ловим, вытаскиваем… На пересылке молодые девчонки учили меня, кому надо дать бутылку водки, чтобы попасть в хорошее место… Они учили меня… Им по восемнадцать – двадцать лет, а мне сорок пять.
На таможне, когда возвращались, заставили снять все до бюстгальтера.
– Кто вы?
– Врач-бактериолог.
– Покажите документы. – Взяли документы. – Открывайте чемоданы. Будем шмонать…
Я тащила с собой назад старенькое пальто, одеяло, покрывало, шпильки, вилки… Все, что из дому брала. Выгрузили на стол:
– Вы что, сумасшедшая? Стихи, наверное, пишете?
Мне здесь невмоготу. Здесь страшнее, чем там. Там вернулся из Союза, кто что привёз – садимся за один стол. Третий тост. Молча. За всех, кто погиб. Сидим за столом, а мышки прогуливаются, в туфлях сидят. В четыре часа вой… Первый раз вскочила: «Девочки, волки». Девочки смеются: «Молитву мулла читает». Я долго-долго в четыре утра просыпалась.
Хотелось продолжения. Просилась в Никарагуа. Куда-нибудь, где война идёт. Не мирится душа с этой жизнью. Не хочет. На войне даже лучше. Там оправдание есть всему. И хорошему и страшному. Невероятно?! Но приходит эта мысль в голову…»
Врач-бактериолог
«Я его первая выбрала. Стоит высокий, красивый парень. „Девочки, – говорю, – мой“. Подошла и пригласила на дамский вальс. Девушки приглашают кавалеров… А я – судьбу.
Очень хотела сына. Договорились: если родится девочка, дам имя ей я. Будет Олечка. Родится сын, даст имя он. Будет Артём или Денис. Родилась Олечка.
– А сынишка будет?
– Будет. Пусть только Олечка подрастёт.
Я родила бы ему и сына.
– Людочка, не пугайся. Молоко пропадает… – Я малютку грудью кормила. – Посылают в Афганистан…
– Почему ты? У тебя маленький ребёнок.
– Не я, кому-то другому выпадет. Партия велела – комсомол ответил: есть.
Он был преданный армии человек. «Приказы, – повторял, – не обсуждаются». У них в семье у матери очень сильный характер, и он привык слушаться, подчиняться. В армии ему было легко.
Как провожали? Мужчины курили. Мать молчала. Я плакала: кому нужна эта война? Дочка спала в люльке.
Встретила на улице дурочку, юродивую, она часто появлялась в нашем военном городке, на базаре или в магазине. Говорили люди, что молодой её изнасиловали, и с тех пор она даже мать не узнает. Остановилась возле меня.
– Вот привезут тебе мужа в цинке, – засмеялась и убежала.
Я не знала, что случится, но я знала – что-то случится.
Ждала его, как у Симонова: жди меня, и я вернусь… В день могла написать по три, по четыре письма и отправить. Мне казалось, что тем, что я думаю о нем, тоскую о нем, я его берегу. А он писал, что здесь, на войне, каждый делает свою работу. Выполняет приказ. И кому какая судьба. Не волнуйся и жди.
Когда я бывала у его родителей, об Афганистане никто не вспоминал. Ни слова. Ни мать, ни отец. Уговора такого не было, но все боялись этого слова.
…Одела девочку, чтобы нести в детский сад. Поцеловала. Открываю дверь: стоят военные, и у одного в руках чемодан моего мужа, небольшой, коричневый, я его собирала. Со мной что-то произошло… Если я их впущу, они принесут в дом страшное… Не впущу, все останется на своих местах… Они дверь к себе – хотят войти, а я к себе – не впускаю…
– Раненый? – у меня ещё эта надежда была, что раненый.
Военком вошёл первым:
– Людмила Иосифовна, с глубокой скорбью должны сообщить, что ваш муж…
Слез не было. Я кричала. Увидела его друга, бросилась к нему:
– Толик, если ты скажешь, я поверю. Что ты молчишь?
Он подводит ко мне прапорщика, сопровождавшего гроб:
– Скажи ей…
А того трясёт, он тоже молчит.
Подходят ко мне какие-то женщины, целуют.
– Успокойся. Давай телефоны родных.
Я села и тут же выпалила все адреса и телефоны, десятки адресов и телефонов, которые я не помнила. Проверили потом по записной книжке – все точно.
Квартира у нас маленькая, однокомнатная. Гроб поставили в клубе части. Я обнимала гроб и кричала:
– За что? Что ты кому плохого сделал?
Когда ко мне возвращалось сознание, я смотрела на этот ящик: «Привезут тебе мужа в цинке…» И опять кричала:
– Я не верю, что здесь мой муж. Докажите мне, что здесь он. Тут даже окошечка нет. Что вы привезли? Кого вы мне привезли?
Позвали друга.
– Толик, – говорю, – поклянись, что здесь мой муж.
– Я своей дочкой клянусь, что там твой муж… Он умер сразу, не мучился… Больше ничего тебе не скажу.
Сбылось его: «Если придётся умереть, то так, чтобы не мучиться». А мы остались мучиться… Висит на стене его большой портрет.
– Сними мне папу, – просит дочка. – Я буду с папой играть…
Окружит портрет игрушками, разговаривает с ним. Ночью укладываю её спать.
– А куда стреляли в папу? Почему они выбрали именно папу?
Приведу её в садик. Вечером надо забирать домой – рёв:
– Не уйду из садика, пока за мной не придёт папа. Где мой папа?
Я не знаю, что ей отвечать. Как объяснить? Мне самой только двадцать один год… Этим летом отвезла её к маме в деревню. Может, там его забудет… У меня нет сил плакать каждый день… Увижу, как идут вместе муж, жена и ребёнок с ними, – душа кричит… Встал бы ты хоть на одну минуту… Посмотрел, какая у тебя дочка!.. Для тебя эта непонятная война кончилась… Для меня – нет… А для нашей дочери она будет самая длинная… Ей жить после нас… Наши дети самые несчастные, они будут отвечать за все… Ты меня слышишь?..
Кому это я кричу?..»
Жена
«Когда-то я думала: рожу сына… Сама себе рожу мужчину, которого буду любить и который меня будет любить. С мужем мы разошлись… Он ушёл от меня, ушёл к молодой… Я его любила, наверное, поэтому другого не было…
Сына растили с мамой, две женщины, а он – мальчишка. Стану тихонько и слежу из подъезда: с кем он, что у него за компания?
– Мама, – вернётся домой, – я уже взрослый, а ты меня пасёшь.
Маленький был как девочка. Беленький, хрупкий, он у меня восьмимесячным родился, искусственник. Наше поколение не могло дать здоровых детей, росли мы в войну – бомбёжки, стрельба, голод… Играл он все время с девочками, девочки его принимали, он не дрался… Любил кошек, завязывал им банты.
– Купи, мамочка, хомячка, у него шкурка тёпленькая, как мокренькая.
Покупался хомячок. И аквариум. И рыбки. Пойдём на базар: «Купи мне живую курочку… Рябушку…»
И вот я думаю: неужели он там стрелял? Мой домашний мальчик… Не для войны он был… Мы его очень любили, лелеяли…
Приехала к нему в Ашхабад в учебную роту:
– Андрюша, я хочу пойти поговорить с начальником. Ты у меня один… Здесь граница близко…
– Не смей, мама. Надо мной будут смеяться, что я маменькин сынок. И так говорят: «Тонкий, звонкий и прозрачный».
– Как тебе тут?
– Лейтенант у нас хороший, он с нами как с равными. А капитан и по лицу может ударить.
– Как!!! Мы тебя с бабушкой никогда не били, даже маленького.
– Здесь мужская жизнь, мама. Лучше вам с бабушкой ничего не рассказывать…
Только маленький он был мой. Отмоешь его в ванной, из луж как чертёнок вылазил, завернёшь в простынку, обнимешь. Казалось, никто никогда его у меня не заберёт. Никому не отдам. Потом его от меня отлучили…
Я сама после восьми классов уговорила его пойти в строительное училище. Думала, что с этой специальностью ему будет легче в армии. А отслужит – поступит в институт. Он хотел стать лесником. В лесу всегда радовался. Птиц узнавал по голосам, показывал, где какие цветы. Этим напоминал своего отца. Тот – сибиряк, любил природу так, что во дворе не давал косить траву. Пусть растёт все! Нравилась Андрюше форма лесника, фуражка: «Мама, она на военную похожа…»
И вот я думаю: неужели он там стрелял?
Из Ашхабада часто писал нам с бабушкой. Одно письмо наизусть выучила, держала его в руках тысячу раз:
«Здравствуйте, мои родные мама и бабушка. Вот уже больше трех месяцев служу в армии. Служба моя идёт хорошо. Со всеми порученными мне заданиями я пока справляюсь и замечаний со стороны командования не имею. Недавно наша рота ездила в учебно-полевой центр, это восемьдесят километров от Ашхабада, он расположен в горах. Там они занимались две недели горной подготовкой, тактикой и стрельбой из стрелкового оружия. Я и ещё три человека в лагерь не ездили, остались в расположении части. Нас оставили, потому что вот уже три недели мы работаем на мебельной фабрике, строим цех. А за это нашей роте фабрика сделает столы. Мы выполняем там кирпичную кладку, штукатурные работы, мне известные.