Страница:
– Мы приехали…
– Вон там, – показывает рукой, – какой-то ящик. Посмотрите. Если ваш – забирайте.
В поле стоял грязный ящик, на нем мелом было написано: «Старший лейтенант Довнар». Я оторвала доску в том месте, где в гробу окошечко: лицо целое, но небритый лежит, и не умыл никто, гроб маловат. Запах… Наклониться, поцеловать нельзя… Так мне вернули мужа…
Я стала на колени перед тем, что было когда-то самым дорогим.
Это был первый гроб в деревне Языль Стародорожского района Минской области. У людей, помню, одно – ужас в глазах. Никто не понимал, что происходит. Опустили его в могилу. Не успели рушники, на которых опускали, вытащить, как вдруг – страшный гром и град, помню, град, как белый гравий на цветущей сирени, хрустит под ногами. Сама природа была против. Я долго не могла уехать из его дома, потому что здесь была его душа. Отец, мать… Мы мало говорили. Мне казалось, что мать меня ненавидит: я живу, а его нет, я выйду замуж, а её сына не будет. Теперь она говорит: «Тамара, выходи замуж». А тогда я боялась встречаться с ней глазами. Отец чуть с ума не сошёл: «Такого парня угробили! Убили!» Мы с матерью его убеждали, что Петю орденом наградили, что Афганистан нам нужен, защита южных рубежей… Он не слушал: «Сволочи!..»
Самое страшное было потом. Самое страшное… привыкнуть к мысли, что мне не надо ждать, мне некого ждать. Утром просыпалась мокрая от ужаса: «Петя приедет, а мы с Олеськой живём по другому адресу». Мне надо было понять, что теперь одна и буду одна. Я три раза в день заглядывала в почтовый ящик… Ко мне возвращались только мои письма, которые он не успел получить, со штампом: «Адресат выбыл». Я разлюбила праздники. Перестала ходить в гости. У меня остались только воспоминания. Вспоминалось лучшее.
Первый день мы с ним танцевали. Второй – гуляли в парке. На третий день нашего знакомства он предложил выйти за него замуж. У меня был жених. Заявление лежало в загсе. Я сказала ему об этом. Уехал и писал письма большими буквами на всю страницу: а-а-а-а-а!!! В январе обещал: приеду и поженимся. А я в январе замуж не хочу. Я хочу свадьбу весной! Во Дворце бракосочетания. С музыкой, цветами.
Была свадьба зимой, в моей деревне. Смешно и наспех. На Крещенье, когда гадают, мне приснился сон. Маме утром рассказываю:
– Мама, я видела красивого парня. Он стоял на мосту и звал меня. На нем военная форма. Но когда я подошла к нему, он начал удаляться, удаляться и совсем исчез.
– Не выходи замуж за военного, одна останешься, – сказала мама.
Он приехал на два дня.
– Пойдём в загс, – с порога.
В сельсовете посмотрели на нас:
– Зачем вам два месяца ждать? Идите за коньяком.
Через час мы были мужем и женой. Метель на улице.
– На каком такси ты повезёшь молодую жену?
– Сейчас! – поднимает руку и останавливает трактор «Беларусь».
Годами я видела сны, как мы встречаемся. Едем на тракторе. Восемь лет как нет его… Снится часто. Во сне я все время умоляю: «Женись на мне ещё раз». Он меня отталкивает: «Нет! Нет!» Я его жалею не потому, что это был мой муж. А какой мужик! Большое сильное тело. Жалею, что не родила от него сына. В последний раз приехал в отпуск, а квартира закрыта. Телеграмму не дал. Я не знала. У подруги день рождения, я – там. Он открыл дверь: громкая музыка, смех… Сел на табуретку и заплакал. Каждый день встречал меня: «Иду к тебе на работу, коленки дрожат. Как на свидание». Вспоминаю, как купались. Сидели на берегу и жгли костёр:
– Ты знаешь, как не хочется погибать за чужую родину.
А ночью:
– Тамарка, не выходи больше замуж.
– Почему ты так говоришь?
– Потому что я тебя очень люблю. И не представляю, что ты будешь с кем-то…
Иногда мне кажется, что я живу долго-долго, хотя воспоминания одни и те же.
Дочка была маленькая, приходит из садика:
– Сегодня мы рассказывали про своих пап. Я сказала, что мой папа – военный.
– Почему?
– Они же не спросили: есть он или нет? Они спрашивали: кто он?
Подросла. Когда я за что-нибудь на неё злюсь, советует:
– Выходи-ка ты, мамка, замуж…
– Какого бы ты хотела папу?
– Я хотела бы своего папу…
– А не своего какого?
– Похожего…
Мне было двадцать четыре года, когда я осталась вдовой. В первые месяцы, подойди ко мне любой мужчина, тут же бы вышла замуж. С ума сходила! Не знала, как спастись. Вокруг прежняя жизнь: кто дачу строит, кто машину покупает, у кого-то квартира новая – нужен ковёр, красная плитка для кухни!.. Чужая нормальная жизнь доказывала, что у меня не такая. Мебель я только сейчас стала покупать. У меня не поднимались руки печь пироги. Разве в моем доме может быть праздник? В ту войну у всех было горе, у всей страны. Каждый кого-то потерял. Знал, за что потерял. Бабы хором голосили. В кулинарном училище, где я работаю, коллектив – сто человек. Я одна, у кого муж сегодня погиб на войне, о которой другие только в газетах читали. Когда в первый раз услышала по телевизору, что Афганистан – наш позор, хотела разбить экран. В тот день я второй раз мужа похоронила…»
Жена
«Привезли нас в Самарканд. Стоят две палатки, в одной – мы сбрасываем с себя все штатское, кто поумнее, успел по дороге куртку, свитер продать, купить вина напоследок, в другой – выдавали солдатское бэу (бывшее в употреблении) – гимнастёрки сорок пятого года, „кирзачи“, портянки. Покажи эти „кирзачи“ привыкшему к жаре негру – в обморок упадёт. В слаборазвитых африканских странах у солдат лёгкие штиблеты, куртки, штаны, кепи, а мы строем, с песней, по жаре в сорок градусов – ноги варятся. Первую неделю на заводе холодильников разгружали стеклотару. На торговой базе таскали ящики с лимонадом. Посылали к офицерам домой, у одного я дом кирпичом обкладывал. Недели две крышу на свинарнике крыл: три листа шифера забьёшь, два сплавишь за бутылку. Доски загоняли по цене: один метр – один рубль. Перед присягой два раза сводили на полигон, в первый раз дали девять патронов, в другой – мы бросили по гранате.
Построили на плацу и зачитали приказ: направляетесь в ДРА для исполнения интернационального долга. Кто не желает – два шага вперёд. Три человека вышли. Командир части вернул их в строй коленкой под зад, мол, проверяли ваше боевое настроение. Сухпаек на двое суток, кожаный ремень – и в путь. Все ехали, все молчали. Показалось долго. Увидел в иллюминаторе горы: красивые! Раньше никогда гор не видел – мы псковские, у нас поляны и лесок. Высадились в Шинданде. Помню число, месяц – девятнадцатого декабря тысяча девятьсот восьмидесятого года…
Глянули на меня:
– Метр восемьдесят… В разведроту… Там такие нужны…
Из Шинданда – в Герат. И там – стройка. Строили полигон. Рыли землю, таскали камни под фундамент. Я крыл крышу шифером, плотничал. Некоторые даже не стреляли до первого боя. Есть хотелось все время. На кухне два пятидесятилитровых бачка: один для первого – капуста с водой, мяса не словишь, другой для второго – клейстер (сушёная картошка) или перловка без масла. На четверых ставили банку скумбрии с этикеткой: год изготовления – тысяча девятьсот пятьдесят шестой, срок хранения – один год и шесть месяцев. За полтора года я один раз перестал хотеть есть, когда меня ранили. А так все время ходишь и думаешь: где бы что достать, своровать, чтобы поесть. В сады к афганцам лазили, они стреляли. На мину можно напороться. Но так хотелось яблок, груш, каких-нибудь фруктов. Просили у родителей лимонную кислоту, они присылали в письмах. Растворяли её в воде и пили. Кисленькая. Жгли себе желудки.
…Перед первым боем включили Гимн Советского Союза. Говорил замполит. Я запомнил, что мы на один час опередили американцев и дома нас ждут как героев.
Как я буду убивать, я себе не представлял. До армии занимался велоспортом, мускулы себе накачал такие, что меня боялись, не трогал никто. Я даже драки не видел, чтобы с ножом, кровью. Тут мы ехали на бэтээрах. До этого из Шинданда в Герат нас везли автобусом, ещё один раз выезжал из гарнизона на ЗИЛе. На броне, с оружием, рукава закатаны до локтя… Было новое чувство, незнакомое. Чувство власти, силы и собственной безопасности. Кишлаки сразу стали низкими, арыки мелкими, деревья редкими. Через полчаса так успокоился, что почувствовал себя туристом. Разглядывал чужую страну – экзотика! Какие деревья, какие птицы, какие цветы. Колючку первый раз увидел. И про войну забыл.
Проехали через арык, через глиняный мостик, который, к моему удивлению, выдержал несколько тонн металла. Вдруг взрыв – в передний бэтээр ударили в упор из гранатомёта. Вот уже несут на руках знакомых ребят… Без головы… Картонные мишени… Руки болтаются… Сознание не могло сразу включиться в эту новую и страшную жизнь… Приказ: развернуть миномёты, «васильки» мы их звали – сто двадцать выстрелов в минуту. Все мины – в кишлак, оттуда стреляли, в каждый двор – по нескольку мин. Своих после боя по кускам складывали, соскребали с брони. Смертных медальонов не было, расстелили брезент – братская могила… Найди, где чья нога, чей кусок черепа… Медальона не выдавали… Вдруг в чужие руки попадут… Имя, фамилия, адрес… Как в песне: «Наш адрес не дом и не улица, наш адрес – Советский Союз…» А война необъявленная. Мы были на войне, которой не было…
Возвращались молча. Как из другого мира. Поели. Почистили оружие. Тогда стали говорить.
– Косячок забьёшь? – предлагали «деды».
– Не хочу.
Я не хотел курить, боялся, что не брошу. К наркотикам привыкаешь, нужна сильная воля, чтобы бросить. Потом все курили, иначе не выдержишь. Было бы наркомовских сто грамм, как в ту войну… Не полагалось… Сухой закон… Надо снять напряжение, чем-то компенсировать затраты… Забыться… В плов сыпали, в кашу… Глаза – по полтиннику… Ночью видишь, как кошка. Лёгкий, как летучая мышь.
Разведчики убивают не в бою, а вблизи. Не автоматом, а финкой, штыком, чтобы тихо, неслышно. Я быстро научился это делать, втянулся. Первый убитый? Кого близко убил? Помню… Подошли к кишлаку, в бинокли ночного видения заметили: возле дерева светит маленький фонарь, стоит винтовка, и он что-то откапывает. Я отдал товарищу автомат, сам приблизился на расстояние прыжка и прыгнул, сбил его с ног. Чтобы не кричал, затолкал в рот чалму. Нож с собой не взяли, тяжело нести. Был у меня перочинный ножик, которым консервные банки открывали. Обыкновенный перочинный ножик. Он уже лежал… Оттянул за бороду, волосы крепкие – и перерезал горло… Кожа натянулась… Легко. Крови насмотрелся…
Был я на должности старшего разведчика. Выходили обычно ночью. С ножом сидишь за деревом… Они идут… Впереди – дозорный, дозорного надо снять. Снимали по очереди… Моя очередь… Дозорный поравнялся с тобой, чуть пропустишь и прыгаешь сзади. Главное – схватить левой рукой за голову и горло вверх, чтобы не крикнул. Правой рукой – нож в спину… Под печень… И проткнул насквозь… У меня потом был трофей… Японский нож, длина – тридцать один сантиметр. Этот легко в человека входит. Поёрзает и упадёт, не вскрикнет. Привыкаешь. Психологически не так было трудно, как технически. Чтобы попасть в верхнюю косточку позвоночника… В сердце… В печень… Каратэ учились. Скрутить, связать. Найти болевые точки – нос, уши, над веком, – точно ударить. Ткнуть ножом надо знать куда…
Один раз что-то внутри сдало, щёлкнуло. Стало жутко. Прочёсывали кишлак. Обычно открываешь дверь и раньше, чем войти, – бросаешь гранату, чтобы на автоматную очередь не наскочить. Зачем рисковать, с гранатой вернее. Бросил гранату и захожу: лежат женщины, двое мальчиков побольше и один ребёнок грудной. В какой-то коробочке… Вместо коляски…
Чтобы не сойти сейчас с ума, надо себя оправдывать. А если это правда, что души убитых смотрят на нас сверху?
Я вернулся домой, я хотел быть хорошим. Но иногда у меня появляется желание перегрызть горло. Я вернулся слепой. Пуля снесла сетчатку с обоих глаз. Вошла в левый висок, в правый вышла. Различаю только свет и тени. Но тех, кому надо перегрызть горло, я знаю… Кому жалко камня на могиле для наших ребят… Кому не хочется давать нам квартиры: «Я вас в Афганистан не посылал…» Кому нет до нас дела… Во мне все кипит, то, что было. Если бы у меня забрали прошлое? Нет, не отдам. Я только этим живу.
Научился ходить, не видя. Езжу по городу сам, сам в метро, сам на переходах. Сам готовлю, жена удивляется: готовлю вкуснее её. Я никогда не видел свою жену, но знаю, какая она. Какой у неё цвет волос, какой нос, какие губы… Я слышу руками, телом… Моё тело видит. Я знаю, какой у меня сын… Пеленал его маленького, обстирывал… Сейчас ношу на плечах… Иногда мне кажется, что глаза не нужны. Вы ведь закрываете глаза, когда самое главное происходит. Когда вам хорошо. Глаза нужны художнику, потому что это его профессия. А я научился жить без глаз. Я ощущаю мир… Я его слышу… Для меня слово значит больше, чем для вас, у кого есть глаза.
Для многих я человек, у которого все позади: мол, отвоевался, парень. Как Юрий Гагарин после полёта. Нет, самое главное у меня – впереди. Я это знаю. Телу не надо придавать большее значение, чем велосипеду, а я в прошлом – велосипедист, в гонках участвовал. Тело – это инструмент, станок, на котором мы работаем, не более. Я могу быть счастливым, свободным… Без глаз… Это я понял… Сколько зрячих не видят! С глазами я был больше слепой, чем сейчас. Хочется от всего очиститься. От всей этой грязи, в которую нас втянули. Только матери сейчас нас понимают и защищают. Вы не знаете, как страшно бывает ночью? Когда снова, в который раз, прыгаешь с ножом на человека… И только во сне я бываю ребёнком… Ребёнку кровь не страшна, он её не боится, потому что ему неведомо, что это такое. Красная водичка… Дети – естествоиспытатели, им охота все разобрать, понять, как и что устроено. Я теперь и во сне крови боюсь…»
Рядовой, разведчик
«…На кладбище летишь, как на встречу. Будто сына увижу. Первые дни ночевала там. И не страшно. Я теперь полет птиц очень понимаю, и как трава колышется. Весной жду, когда цветок ко мне из земли вырвется. Подснежники посадила… Чтобы скорее дождаться привет от сына… Они оттуда ко мне поднимаются… От него…
Сижу у него до вечера. До ночи. Иногда как закричу и сама не услышу, пока птицы не поднимутся. Шквал вороний. Кружат, хлопают надо мной, я и опомнюсь… Перестану кричать… Все четыре года каждый день прихожу. Или утром, или вечером. Одиннадцать дней не была, когда с микроинфарктом лежала, не разрешали вставать. А встала, тихонько до туалета дошла… Значит, и до сына добегу, а упаду, так на могилку… В больничном халате убежала…
Перед этим сон видела. Появляется Валера:
– Мамочка, не приходи завтра на кладбище. Не надо.
Прибежала: тихо, ну вот так тихо, словно его там нет. Вот чувствую сердцем – его там нет. Вороны сидят на памятнике, на ограде и не улетают, не прячутся от меня, как обычно. Поднимаюсь со скамейки, а они мне наперёд залетают, успокаивают. Не пускают уйти. Что такое? О чем они хотят предупредить? Вдруг птицы успокоились, поднялись на деревья. И меня потянуло к могилке, и так спокойно на душе, тревога прошла. Это дух его вернулся. «Спасибо, мои птички, что подсказали, не дали уйти. Вот и дождалась сыночка…» Среди людей мне плохо, одиноко. Хожу неприкаянная. Что-то со мной говорят, тормошат, мешают. А там мне хорошо. Мне хорошо только у сына. Меня или на работе, или там можно найти. Там не могилка… Там мой сын вроде как живёт… Я высчитала, где лежит его голова… Сажусь рядышком и все ему рассказываю… Какое у меня было утро, какой день… Вспоминаем с ним… Смотрю на портрет… Глубоко смотрю, долго… Он или немножко улыбается, или, чем-то недовольный, нахмурится. Вот так мы с ним и живём. Если я покупаю новое платье, то только чтобы к сыну прийти, чтобы он меня в нем увидел… Раньше он передо мной на колени становился, теперь я перед ним… Всегда открою калиточку и стану на колени:
– Доброе утро, сынок… Добрый вечер, сынок…
Всегда с ним. Хотела мальчика из детдома взять… Чтобы на Валеру похожий. Да сердце больное. Как в тёмный туннель, загоняю себя в работу. Если у меня будет время сесть на кухне и посмотреть в окно, я сойду с ума. Спасти меня могут лишь мучения. Я ни разу за эти четыре года не была в кино. Продала цветной телевизор, и деньги эти пошли на памятник. Я радио ни разу не включила. Как сыночек погиб, у меня все изменилось: лицо, глаза, даже руки.
Я по такой любви вышла замуж. Выскочила! Он – лётчик, высокий, красивый. В кожаной куртке, унтах. Медведь. Это он будет моим мужем? Девчонки ахнут. Зайду в магазин, ну почему наша промышленность не выпускает домашние тапочки на каблуках?! Я против него такая маленькая. Как я ждала, чтобы он заболел, чтобы закашлял, чтобы у него был насморк. Тогда на целый день останется дома, я буду ухаживать за ним. Безумно хотела сына. И сын, чтобы как он. Такие глаза, такие уши, такой нос. Как будто кто-то подслушал на небе – сын весь в него, капелька в капельку. Я не могла поверить, что эти двое замечательных мужчин – мои. Не могла поверить! Любила дом. Любила стирать, гладить. Так любила все, что на паучка не наступлю, муху, божью коровку словлю в доме, в окошко выпущу. Пусть все живёт, любит друг друга – я такая счастливая. Звоню в дверь, включаю в коридоре свет, чтобы сын меня увидел радостной.
– Лерунька (звала его в детстве Лерунька), это я. Соску-у-чилась!!! – Из магазина или с работы бегу.
Я безумно любила сына, я и сейчас его люблю. Принесли фотографии с похорон… Не взяла… Ещё не верила… Я – верный пёс, я из тех собак, что умирают на могиле. И в дружбе всегда была верная. Молоко из грудей бежит, а мы с подругой договорились встретиться, я должна ей отдать книгу. Полтора часа стою на морозе, жду, её нет. Человек не может просто так не прийти, раз обещал, что-то случилось. Бегу к ней домой, а она спит. Она не могла понять, почему я плачу. Я её тоже любила, я ей платье подарила самое любимое – голубое. Такая я. В жизнь медленно входила, робко. Некоторые смелее. Не верила, что меня можно любить. Говорили: красивая – не верила. Я шла в жизни с отставанием. Но если я что-то запоминала, заучивала, то это на всю жизнь. И все с радостью. Полетел в космос Юрий Гагарин, мы с Лерунькой выскочили на улицу… Мне хотелось всех любить в эту минуту… Всех обнять… Мы кричали от радости…
Я безумно любила сына. Безумно. И он меня безумно любил. Могила меня так тянет, как будто он меня зовёт…
У него спрашивали:
– Девушка у тебя есть? Он отвечал:
– Есть. – И показывал мой студенческий билет, где у меня ещё косы, длинные-длинные.
Он любил танцевать вальс. Пригласил меня на первый свой вальс в школе на выпускном вечере.
А я не знала, что он умеет танцевать, научился. Мы с ним кружились.
Вяжу у окна вечером, жду его. Шаги… Нет, не он. Шаги… Мои шаги, сына моего… Ни разу не ошиблась. Садимся друг против друга и до четырех утра говорим. О чем говорим? Ну о чем говорят люди, если им хорошо? Обо всем. О серьёзном и о пустяках. Хохочем. Он мне напоёт, сыграет на пианино.
Гляну на часы.
– Валера, спать.
– Давай, матушка, ещё посидим.
Он звал меня: матушка моя, матушка моя золотая.
– Ну, матушка моя золотая, твой сын поступил в Смоленское военное училище. Рада?!
Ему все подражали. Я, мама, подражала ему. Садилась, как он, у пианино. Иногда начинала ходить, как он. После его смерти особенно. Я так хочу, чтобы он всегда присутствовал во мне…
– Ну, матушка моя золотая, твой сын уезжает.
– Куда?
Молчит.
Сижу в слезах.
– Сыночек, куда ты едешь, дорогой?
– Что куда? Уже известно куда. Матушка моя, за работу. Будем начинать с кухни… Друзья придут…
Мгновенно догадываюсь.
– В Афганистан?
– Туда… – И такое сделал лицо, не подступиться, железный занавес опустил.
Ворвался в дом Колька Романов, его друг. Как колокольчик, все рассказал: они ещё с третьего курса подавали рапорт с просьбой отправить их в Афганистан.
Первый тост: кто не рискует, тот не пьёт шампанского. Весь вечер Валера пел мои любимые романсы и:
Как природа нам стучала в дверь, как подсказывала. Вижу сон: я на чёрном кресте в чёрном длинном платье… И ангел меня на кресте носит… Я еле-еле вишу… Решила глянуть, куда же я упаду… В море или на сушу?.. Вижу – внизу котлован, залитый солнцем.
Ждала его в отпуск. Он долго не писал.
Звонок на работу.
– Матушка моя золотая, я прибыл. Не задерживайся. Суп готов.
Я закричала:
– Сыночек, сыночек! Ты не из Ташкента? Ты – дома! В холодильнике кастрюля твоего любимого борща!!
– Ох ты! Кастрюлю видел, но крышку не поднимал.
– А у тебя что за суп?
– Суп – мечта идиота. Выезжай. Иду встречать к автобусу.
Приехал весь седой. Не признался, что не в отпуске, а отпросился из госпиталя: «Матушку повидать на два дня». Дочка видела, как катался по ковру, рычал от боли. Гепатит, малярия – все вместе привязались к нему. Предупредил сестру:
– То, что сейчас было, – это не для мамы. Иди читай книгу…
Опять я заходила перед работой в его комнату, смотрела, как он спит. Открыл глаза:
– Что, матушка моя?
– Почему не спишь? Ещё рано.
– Сон я видел плохой.
– Сыночек, если плохой, надо перевернуться. Будет хороший. И не надо рассказывать плохих снов, тогда они не сбываются.
Провожали его до Москвы. Стояли солнечные майские дни. Калужница цвела…
– Как там, сынок?
– Афганистан, матушка моя, это то, что нам делать нельзя.
Только на меня смотрел, больше ни на кого. Протянул руки, лбом потёрся:
– Я не хочу ехать в эту яму! Не хочу! – пошёл. Оглянулся. – Вот и все, мама.
Никогда не говорил «мама», всегда «матушка моя». Солнечный прекрасный день. Калужница цвела… Дежурная в аэропорту смотрела на нас и плакала…
Седьмого июля просыпаюсь без слез… Стеклянными глазами уставилась в потолок… Он меня разбудил… Как бы пришёл попрощаться… Восемь часов… Надо собираться на работу… Мечусь с платьем из ванной в комнату, из одной комнаты в другую… Не могу надеть почему-то светлое платье… Меня кружило… Никого не видела… Все плыло… А к обеду успокоилась, к середине дня…
Седьмое июля… Семь сигарет в кармане и семь спичек… Семь снятых кадров в фотоаппарате… Семь писем ко мне… И семь писем невесте… На тумбочке книга, раскрытая на седьмой странице… Кобо Абэ «Контейнеры смерти»…
Секунды три-четыре у него было, чтобы спастись… Они летели с машиной в пропасть.
– Ребята, спасайтесь! А мне – концы. – Он не мог прыгнуть первым. Он этого никогда не мог.
«…Пишет вам заместитель командира полка по политической части майор Синельников С.Р.
Я, выполняя свой солдатский долг, считаю необходимым сообщить вам, что старший лейтенант Волович Валерий Геннадьевич погиб сегодня в десять часов сорок пять минут…»
Уже весь город знает… В Доме офицеров чёрный креп висит и его фотография… Уже самолёт с гробом вот-вот приземлится… Мне ничего не говорят… Никто не решается… На работе моей все ходят заплаканные…
– Что случилось?
Отвлекают под разными предлогами. Заглянула в дверь приятельница. Потом наш врач в белом халате.
Я как просыпаюсь.
– Люди! Вы что, с ума сошли? Такие не гибнут. – Стала стучать по столу. Подбежала к окну, стучала в стекло.
Сделали укол.
– Люди! Вы что, с ума сошли? Спятили?.. Ещё укол. Меня никак не брали уколы. Говорят, я кричала:
– Я хочу его видеть. Ведите меня к сыну.
– Ведите, иначе она не выдержит. Длинный гроб необтёсанный… И жёлтой краской большими буквами «Волович». Я пыталась поднять гроб. Хотела с собой забрать. У меня лопнул мочевой пузырь…
Нужно место на кладбище… Место сухое… Сухонькое… Нужно пятьдесят рублей? Я дам, дам… Только хорошее место… Сухонькое… Я понимаю там, внутри, что это ужас, но сказать не могу… Место сухонькое… Первые ночи не уходила… Там оставалась… Меня домой отведут, я – назад. Скосили сено… В городе и на кладбище сеном пахло…
Утром встречаю солдатика:
– Здравствуй, мама. Ваш сын был у меня командиром. Я готов вам все рассказать.
– Ой, сынок, подожди.
Пришли домой. Он сел в кресло сына. Начал и раздумал:
– Не могу, мама…
Когда захожу к нему – поклонюсь и когда ухожу – поклонюсь. Дома я только тогда, когда гости. Мне у сына хорошо. И я в морозы там не замерзаю. Там письма пишу. Возвращаюсь ночью: горят фонари, едут машины с включёнными фарами. Возвращаюсь пешком. У меня внутри такая сила, что ничего не боюсь. Ни зверья, ни человека.
Стоят в ушах слова сына: «Я не хочу ехать в эту яму! Не хочу!!» Кто за это ответит? Должен за это кто-то отвечать?! Я хочу теперь долго жить, очень стараюсь для этого. Самое беззащитное у человека – это его могилка. Его имя. Я всегда защищу своего сына… К нему приходят товарищи… Друг ползал перед ним на коленках: «Валера, я весь в крови… Вот этими руками я убивал… Из боев не вылазил… Я весь в крови… Валера, я теперь не знаю, что лучше было: погибнуть или жить? Я теперь не знаю…» Просыпаюсь, как от сна… Хочу понять: кто за это ответит? Почему молчат? Не называют их имена? Почему в суд не ведут?.. Как он пел:
– Вон там, – показывает рукой, – какой-то ящик. Посмотрите. Если ваш – забирайте.
В поле стоял грязный ящик, на нем мелом было написано: «Старший лейтенант Довнар». Я оторвала доску в том месте, где в гробу окошечко: лицо целое, но небритый лежит, и не умыл никто, гроб маловат. Запах… Наклониться, поцеловать нельзя… Так мне вернули мужа…
Я стала на колени перед тем, что было когда-то самым дорогим.
Это был первый гроб в деревне Языль Стародорожского района Минской области. У людей, помню, одно – ужас в глазах. Никто не понимал, что происходит. Опустили его в могилу. Не успели рушники, на которых опускали, вытащить, как вдруг – страшный гром и град, помню, град, как белый гравий на цветущей сирени, хрустит под ногами. Сама природа была против. Я долго не могла уехать из его дома, потому что здесь была его душа. Отец, мать… Мы мало говорили. Мне казалось, что мать меня ненавидит: я живу, а его нет, я выйду замуж, а её сына не будет. Теперь она говорит: «Тамара, выходи замуж». А тогда я боялась встречаться с ней глазами. Отец чуть с ума не сошёл: «Такого парня угробили! Убили!» Мы с матерью его убеждали, что Петю орденом наградили, что Афганистан нам нужен, защита южных рубежей… Он не слушал: «Сволочи!..»
Самое страшное было потом. Самое страшное… привыкнуть к мысли, что мне не надо ждать, мне некого ждать. Утром просыпалась мокрая от ужаса: «Петя приедет, а мы с Олеськой живём по другому адресу». Мне надо было понять, что теперь одна и буду одна. Я три раза в день заглядывала в почтовый ящик… Ко мне возвращались только мои письма, которые он не успел получить, со штампом: «Адресат выбыл». Я разлюбила праздники. Перестала ходить в гости. У меня остались только воспоминания. Вспоминалось лучшее.
Первый день мы с ним танцевали. Второй – гуляли в парке. На третий день нашего знакомства он предложил выйти за него замуж. У меня был жених. Заявление лежало в загсе. Я сказала ему об этом. Уехал и писал письма большими буквами на всю страницу: а-а-а-а-а!!! В январе обещал: приеду и поженимся. А я в январе замуж не хочу. Я хочу свадьбу весной! Во Дворце бракосочетания. С музыкой, цветами.
Была свадьба зимой, в моей деревне. Смешно и наспех. На Крещенье, когда гадают, мне приснился сон. Маме утром рассказываю:
– Мама, я видела красивого парня. Он стоял на мосту и звал меня. На нем военная форма. Но когда я подошла к нему, он начал удаляться, удаляться и совсем исчез.
– Не выходи замуж за военного, одна останешься, – сказала мама.
Он приехал на два дня.
– Пойдём в загс, – с порога.
В сельсовете посмотрели на нас:
– Зачем вам два месяца ждать? Идите за коньяком.
Через час мы были мужем и женой. Метель на улице.
– На каком такси ты повезёшь молодую жену?
– Сейчас! – поднимает руку и останавливает трактор «Беларусь».
Годами я видела сны, как мы встречаемся. Едем на тракторе. Восемь лет как нет его… Снится часто. Во сне я все время умоляю: «Женись на мне ещё раз». Он меня отталкивает: «Нет! Нет!» Я его жалею не потому, что это был мой муж. А какой мужик! Большое сильное тело. Жалею, что не родила от него сына. В последний раз приехал в отпуск, а квартира закрыта. Телеграмму не дал. Я не знала. У подруги день рождения, я – там. Он открыл дверь: громкая музыка, смех… Сел на табуретку и заплакал. Каждый день встречал меня: «Иду к тебе на работу, коленки дрожат. Как на свидание». Вспоминаю, как купались. Сидели на берегу и жгли костёр:
– Ты знаешь, как не хочется погибать за чужую родину.
А ночью:
– Тамарка, не выходи больше замуж.
– Почему ты так говоришь?
– Потому что я тебя очень люблю. И не представляю, что ты будешь с кем-то…
Иногда мне кажется, что я живу долго-долго, хотя воспоминания одни и те же.
Дочка была маленькая, приходит из садика:
– Сегодня мы рассказывали про своих пап. Я сказала, что мой папа – военный.
– Почему?
– Они же не спросили: есть он или нет? Они спрашивали: кто он?
Подросла. Когда я за что-нибудь на неё злюсь, советует:
– Выходи-ка ты, мамка, замуж…
– Какого бы ты хотела папу?
– Я хотела бы своего папу…
– А не своего какого?
– Похожего…
Мне было двадцать четыре года, когда я осталась вдовой. В первые месяцы, подойди ко мне любой мужчина, тут же бы вышла замуж. С ума сходила! Не знала, как спастись. Вокруг прежняя жизнь: кто дачу строит, кто машину покупает, у кого-то квартира новая – нужен ковёр, красная плитка для кухни!.. Чужая нормальная жизнь доказывала, что у меня не такая. Мебель я только сейчас стала покупать. У меня не поднимались руки печь пироги. Разве в моем доме может быть праздник? В ту войну у всех было горе, у всей страны. Каждый кого-то потерял. Знал, за что потерял. Бабы хором голосили. В кулинарном училище, где я работаю, коллектив – сто человек. Я одна, у кого муж сегодня погиб на войне, о которой другие только в газетах читали. Когда в первый раз услышала по телевизору, что Афганистан – наш позор, хотела разбить экран. В тот день я второй раз мужа похоронила…»
Жена
«Привезли нас в Самарканд. Стоят две палатки, в одной – мы сбрасываем с себя все штатское, кто поумнее, успел по дороге куртку, свитер продать, купить вина напоследок, в другой – выдавали солдатское бэу (бывшее в употреблении) – гимнастёрки сорок пятого года, „кирзачи“, портянки. Покажи эти „кирзачи“ привыкшему к жаре негру – в обморок упадёт. В слаборазвитых африканских странах у солдат лёгкие штиблеты, куртки, штаны, кепи, а мы строем, с песней, по жаре в сорок градусов – ноги варятся. Первую неделю на заводе холодильников разгружали стеклотару. На торговой базе таскали ящики с лимонадом. Посылали к офицерам домой, у одного я дом кирпичом обкладывал. Недели две крышу на свинарнике крыл: три листа шифера забьёшь, два сплавишь за бутылку. Доски загоняли по цене: один метр – один рубль. Перед присягой два раза сводили на полигон, в первый раз дали девять патронов, в другой – мы бросили по гранате.
Построили на плацу и зачитали приказ: направляетесь в ДРА для исполнения интернационального долга. Кто не желает – два шага вперёд. Три человека вышли. Командир части вернул их в строй коленкой под зад, мол, проверяли ваше боевое настроение. Сухпаек на двое суток, кожаный ремень – и в путь. Все ехали, все молчали. Показалось долго. Увидел в иллюминаторе горы: красивые! Раньше никогда гор не видел – мы псковские, у нас поляны и лесок. Высадились в Шинданде. Помню число, месяц – девятнадцатого декабря тысяча девятьсот восьмидесятого года…
Глянули на меня:
– Метр восемьдесят… В разведроту… Там такие нужны…
Из Шинданда – в Герат. И там – стройка. Строили полигон. Рыли землю, таскали камни под фундамент. Я крыл крышу шифером, плотничал. Некоторые даже не стреляли до первого боя. Есть хотелось все время. На кухне два пятидесятилитровых бачка: один для первого – капуста с водой, мяса не словишь, другой для второго – клейстер (сушёная картошка) или перловка без масла. На четверых ставили банку скумбрии с этикеткой: год изготовления – тысяча девятьсот пятьдесят шестой, срок хранения – один год и шесть месяцев. За полтора года я один раз перестал хотеть есть, когда меня ранили. А так все время ходишь и думаешь: где бы что достать, своровать, чтобы поесть. В сады к афганцам лазили, они стреляли. На мину можно напороться. Но так хотелось яблок, груш, каких-нибудь фруктов. Просили у родителей лимонную кислоту, они присылали в письмах. Растворяли её в воде и пили. Кисленькая. Жгли себе желудки.
…Перед первым боем включили Гимн Советского Союза. Говорил замполит. Я запомнил, что мы на один час опередили американцев и дома нас ждут как героев.
Как я буду убивать, я себе не представлял. До армии занимался велоспортом, мускулы себе накачал такие, что меня боялись, не трогал никто. Я даже драки не видел, чтобы с ножом, кровью. Тут мы ехали на бэтээрах. До этого из Шинданда в Герат нас везли автобусом, ещё один раз выезжал из гарнизона на ЗИЛе. На броне, с оружием, рукава закатаны до локтя… Было новое чувство, незнакомое. Чувство власти, силы и собственной безопасности. Кишлаки сразу стали низкими, арыки мелкими, деревья редкими. Через полчаса так успокоился, что почувствовал себя туристом. Разглядывал чужую страну – экзотика! Какие деревья, какие птицы, какие цветы. Колючку первый раз увидел. И про войну забыл.
Проехали через арык, через глиняный мостик, который, к моему удивлению, выдержал несколько тонн металла. Вдруг взрыв – в передний бэтээр ударили в упор из гранатомёта. Вот уже несут на руках знакомых ребят… Без головы… Картонные мишени… Руки болтаются… Сознание не могло сразу включиться в эту новую и страшную жизнь… Приказ: развернуть миномёты, «васильки» мы их звали – сто двадцать выстрелов в минуту. Все мины – в кишлак, оттуда стреляли, в каждый двор – по нескольку мин. Своих после боя по кускам складывали, соскребали с брони. Смертных медальонов не было, расстелили брезент – братская могила… Найди, где чья нога, чей кусок черепа… Медальона не выдавали… Вдруг в чужие руки попадут… Имя, фамилия, адрес… Как в песне: «Наш адрес не дом и не улица, наш адрес – Советский Союз…» А война необъявленная. Мы были на войне, которой не было…
Возвращались молча. Как из другого мира. Поели. Почистили оружие. Тогда стали говорить.
– Косячок забьёшь? – предлагали «деды».
– Не хочу.
Я не хотел курить, боялся, что не брошу. К наркотикам привыкаешь, нужна сильная воля, чтобы бросить. Потом все курили, иначе не выдержишь. Было бы наркомовских сто грамм, как в ту войну… Не полагалось… Сухой закон… Надо снять напряжение, чем-то компенсировать затраты… Забыться… В плов сыпали, в кашу… Глаза – по полтиннику… Ночью видишь, как кошка. Лёгкий, как летучая мышь.
Разведчики убивают не в бою, а вблизи. Не автоматом, а финкой, штыком, чтобы тихо, неслышно. Я быстро научился это делать, втянулся. Первый убитый? Кого близко убил? Помню… Подошли к кишлаку, в бинокли ночного видения заметили: возле дерева светит маленький фонарь, стоит винтовка, и он что-то откапывает. Я отдал товарищу автомат, сам приблизился на расстояние прыжка и прыгнул, сбил его с ног. Чтобы не кричал, затолкал в рот чалму. Нож с собой не взяли, тяжело нести. Был у меня перочинный ножик, которым консервные банки открывали. Обыкновенный перочинный ножик. Он уже лежал… Оттянул за бороду, волосы крепкие – и перерезал горло… Кожа натянулась… Легко. Крови насмотрелся…
Был я на должности старшего разведчика. Выходили обычно ночью. С ножом сидишь за деревом… Они идут… Впереди – дозорный, дозорного надо снять. Снимали по очереди… Моя очередь… Дозорный поравнялся с тобой, чуть пропустишь и прыгаешь сзади. Главное – схватить левой рукой за голову и горло вверх, чтобы не крикнул. Правой рукой – нож в спину… Под печень… И проткнул насквозь… У меня потом был трофей… Японский нож, длина – тридцать один сантиметр. Этот легко в человека входит. Поёрзает и упадёт, не вскрикнет. Привыкаешь. Психологически не так было трудно, как технически. Чтобы попасть в верхнюю косточку позвоночника… В сердце… В печень… Каратэ учились. Скрутить, связать. Найти болевые точки – нос, уши, над веком, – точно ударить. Ткнуть ножом надо знать куда…
Один раз что-то внутри сдало, щёлкнуло. Стало жутко. Прочёсывали кишлак. Обычно открываешь дверь и раньше, чем войти, – бросаешь гранату, чтобы на автоматную очередь не наскочить. Зачем рисковать, с гранатой вернее. Бросил гранату и захожу: лежат женщины, двое мальчиков побольше и один ребёнок грудной. В какой-то коробочке… Вместо коляски…
Чтобы не сойти сейчас с ума, надо себя оправдывать. А если это правда, что души убитых смотрят на нас сверху?
Я вернулся домой, я хотел быть хорошим. Но иногда у меня появляется желание перегрызть горло. Я вернулся слепой. Пуля снесла сетчатку с обоих глаз. Вошла в левый висок, в правый вышла. Различаю только свет и тени. Но тех, кому надо перегрызть горло, я знаю… Кому жалко камня на могиле для наших ребят… Кому не хочется давать нам квартиры: «Я вас в Афганистан не посылал…» Кому нет до нас дела… Во мне все кипит, то, что было. Если бы у меня забрали прошлое? Нет, не отдам. Я только этим живу.
Научился ходить, не видя. Езжу по городу сам, сам в метро, сам на переходах. Сам готовлю, жена удивляется: готовлю вкуснее её. Я никогда не видел свою жену, но знаю, какая она. Какой у неё цвет волос, какой нос, какие губы… Я слышу руками, телом… Моё тело видит. Я знаю, какой у меня сын… Пеленал его маленького, обстирывал… Сейчас ношу на плечах… Иногда мне кажется, что глаза не нужны. Вы ведь закрываете глаза, когда самое главное происходит. Когда вам хорошо. Глаза нужны художнику, потому что это его профессия. А я научился жить без глаз. Я ощущаю мир… Я его слышу… Для меня слово значит больше, чем для вас, у кого есть глаза.
Для многих я человек, у которого все позади: мол, отвоевался, парень. Как Юрий Гагарин после полёта. Нет, самое главное у меня – впереди. Я это знаю. Телу не надо придавать большее значение, чем велосипеду, а я в прошлом – велосипедист, в гонках участвовал. Тело – это инструмент, станок, на котором мы работаем, не более. Я могу быть счастливым, свободным… Без глаз… Это я понял… Сколько зрячих не видят! С глазами я был больше слепой, чем сейчас. Хочется от всего очиститься. От всей этой грязи, в которую нас втянули. Только матери сейчас нас понимают и защищают. Вы не знаете, как страшно бывает ночью? Когда снова, в который раз, прыгаешь с ножом на человека… И только во сне я бываю ребёнком… Ребёнку кровь не страшна, он её не боится, потому что ему неведомо, что это такое. Красная водичка… Дети – естествоиспытатели, им охота все разобрать, понять, как и что устроено. Я теперь и во сне крови боюсь…»
Рядовой, разведчик
«…На кладбище летишь, как на встречу. Будто сына увижу. Первые дни ночевала там. И не страшно. Я теперь полет птиц очень понимаю, и как трава колышется. Весной жду, когда цветок ко мне из земли вырвется. Подснежники посадила… Чтобы скорее дождаться привет от сына… Они оттуда ко мне поднимаются… От него…
Сижу у него до вечера. До ночи. Иногда как закричу и сама не услышу, пока птицы не поднимутся. Шквал вороний. Кружат, хлопают надо мной, я и опомнюсь… Перестану кричать… Все четыре года каждый день прихожу. Или утром, или вечером. Одиннадцать дней не была, когда с микроинфарктом лежала, не разрешали вставать. А встала, тихонько до туалета дошла… Значит, и до сына добегу, а упаду, так на могилку… В больничном халате убежала…
Перед этим сон видела. Появляется Валера:
– Мамочка, не приходи завтра на кладбище. Не надо.
Прибежала: тихо, ну вот так тихо, словно его там нет. Вот чувствую сердцем – его там нет. Вороны сидят на памятнике, на ограде и не улетают, не прячутся от меня, как обычно. Поднимаюсь со скамейки, а они мне наперёд залетают, успокаивают. Не пускают уйти. Что такое? О чем они хотят предупредить? Вдруг птицы успокоились, поднялись на деревья. И меня потянуло к могилке, и так спокойно на душе, тревога прошла. Это дух его вернулся. «Спасибо, мои птички, что подсказали, не дали уйти. Вот и дождалась сыночка…» Среди людей мне плохо, одиноко. Хожу неприкаянная. Что-то со мной говорят, тормошат, мешают. А там мне хорошо. Мне хорошо только у сына. Меня или на работе, или там можно найти. Там не могилка… Там мой сын вроде как живёт… Я высчитала, где лежит его голова… Сажусь рядышком и все ему рассказываю… Какое у меня было утро, какой день… Вспоминаем с ним… Смотрю на портрет… Глубоко смотрю, долго… Он или немножко улыбается, или, чем-то недовольный, нахмурится. Вот так мы с ним и живём. Если я покупаю новое платье, то только чтобы к сыну прийти, чтобы он меня в нем увидел… Раньше он передо мной на колени становился, теперь я перед ним… Всегда открою калиточку и стану на колени:
– Доброе утро, сынок… Добрый вечер, сынок…
Всегда с ним. Хотела мальчика из детдома взять… Чтобы на Валеру похожий. Да сердце больное. Как в тёмный туннель, загоняю себя в работу. Если у меня будет время сесть на кухне и посмотреть в окно, я сойду с ума. Спасти меня могут лишь мучения. Я ни разу за эти четыре года не была в кино. Продала цветной телевизор, и деньги эти пошли на памятник. Я радио ни разу не включила. Как сыночек погиб, у меня все изменилось: лицо, глаза, даже руки.
Я по такой любви вышла замуж. Выскочила! Он – лётчик, высокий, красивый. В кожаной куртке, унтах. Медведь. Это он будет моим мужем? Девчонки ахнут. Зайду в магазин, ну почему наша промышленность не выпускает домашние тапочки на каблуках?! Я против него такая маленькая. Как я ждала, чтобы он заболел, чтобы закашлял, чтобы у него был насморк. Тогда на целый день останется дома, я буду ухаживать за ним. Безумно хотела сына. И сын, чтобы как он. Такие глаза, такие уши, такой нос. Как будто кто-то подслушал на небе – сын весь в него, капелька в капельку. Я не могла поверить, что эти двое замечательных мужчин – мои. Не могла поверить! Любила дом. Любила стирать, гладить. Так любила все, что на паучка не наступлю, муху, божью коровку словлю в доме, в окошко выпущу. Пусть все живёт, любит друг друга – я такая счастливая. Звоню в дверь, включаю в коридоре свет, чтобы сын меня увидел радостной.
– Лерунька (звала его в детстве Лерунька), это я. Соску-у-чилась!!! – Из магазина или с работы бегу.
Я безумно любила сына, я и сейчас его люблю. Принесли фотографии с похорон… Не взяла… Ещё не верила… Я – верный пёс, я из тех собак, что умирают на могиле. И в дружбе всегда была верная. Молоко из грудей бежит, а мы с подругой договорились встретиться, я должна ей отдать книгу. Полтора часа стою на морозе, жду, её нет. Человек не может просто так не прийти, раз обещал, что-то случилось. Бегу к ней домой, а она спит. Она не могла понять, почему я плачу. Я её тоже любила, я ей платье подарила самое любимое – голубое. Такая я. В жизнь медленно входила, робко. Некоторые смелее. Не верила, что меня можно любить. Говорили: красивая – не верила. Я шла в жизни с отставанием. Но если я что-то запоминала, заучивала, то это на всю жизнь. И все с радостью. Полетел в космос Юрий Гагарин, мы с Лерунькой выскочили на улицу… Мне хотелось всех любить в эту минуту… Всех обнять… Мы кричали от радости…
Я безумно любила сына. Безумно. И он меня безумно любил. Могила меня так тянет, как будто он меня зовёт…
У него спрашивали:
– Девушка у тебя есть? Он отвечал:
– Есть. – И показывал мой студенческий билет, где у меня ещё косы, длинные-длинные.
Он любил танцевать вальс. Пригласил меня на первый свой вальс в школе на выпускном вечере.
А я не знала, что он умеет танцевать, научился. Мы с ним кружились.
Вяжу у окна вечером, жду его. Шаги… Нет, не он. Шаги… Мои шаги, сына моего… Ни разу не ошиблась. Садимся друг против друга и до четырех утра говорим. О чем говорим? Ну о чем говорят люди, если им хорошо? Обо всем. О серьёзном и о пустяках. Хохочем. Он мне напоёт, сыграет на пианино.
Гляну на часы.
– Валера, спать.
– Давай, матушка, ещё посидим.
Он звал меня: матушка моя, матушка моя золотая.
– Ну, матушка моя золотая, твой сын поступил в Смоленское военное училище. Рада?!
Мой отец – кадровый офицер, погиб, защищая Ленинград. Дед был офицером. Сына сама природа слепила военным человеком: рост, сила, манеры… Ему бы в гусары… Белые перчатки… Карты, преферанс…»Моя военная косточка», – веселилась я. Хотя бы на нас что-нибудь капнуло с небес Господних…
Сел за пианино.
Господа офицеры – голубые князья!
Я, наверно, не первый,
И последний не я…
Ему все подражали. Я, мама, подражала ему. Садилась, как он, у пианино. Иногда начинала ходить, как он. После его смерти особенно. Я так хочу, чтобы он всегда присутствовал во мне…
– Ну, матушка моя золотая, твой сын уезжает.
– Куда?
Молчит.
Сижу в слезах.
– Сыночек, куда ты едешь, дорогой?
– Что куда? Уже известно куда. Матушка моя, за работу. Будем начинать с кухни… Друзья придут…
Мгновенно догадываюсь.
– В Афганистан?
– Туда… – И такое сделал лицо, не подступиться, железный занавес опустил.
Ворвался в дом Колька Романов, его друг. Как колокольчик, все рассказал: они ещё с третьего курса подавали рапорт с просьбой отправить их в Афганистан.
Первый тост: кто не рискует, тот не пьёт шампанского. Весь вечер Валера пел мои любимые романсы и:
Четыре недели оставалось. Утром перед работой захожу в его комнату, сижу и слушаю, как он спит. Спал он тоже красиво.
Господа офицеры – голубые князья!
Я, наверно, не первый,
И последний не я…
Как природа нам стучала в дверь, как подсказывала. Вижу сон: я на чёрном кресте в чёрном длинном платье… И ангел меня на кресте носит… Я еле-еле вишу… Решила глянуть, куда же я упаду… В море или на сушу?.. Вижу – внизу котлован, залитый солнцем.
Ждала его в отпуск. Он долго не писал.
Звонок на работу.
– Матушка моя золотая, я прибыл. Не задерживайся. Суп готов.
Я закричала:
– Сыночек, сыночек! Ты не из Ташкента? Ты – дома! В холодильнике кастрюля твоего любимого борща!!
– Ох ты! Кастрюлю видел, но крышку не поднимал.
– А у тебя что за суп?
– Суп – мечта идиота. Выезжай. Иду встречать к автобусу.
Приехал весь седой. Не признался, что не в отпуске, а отпросился из госпиталя: «Матушку повидать на два дня». Дочка видела, как катался по ковру, рычал от боли. Гепатит, малярия – все вместе привязались к нему. Предупредил сестру:
– То, что сейчас было, – это не для мамы. Иди читай книгу…
Опять я заходила перед работой в его комнату, смотрела, как он спит. Открыл глаза:
– Что, матушка моя?
– Почему не спишь? Ещё рано.
– Сон я видел плохой.
– Сыночек, если плохой, надо перевернуться. Будет хороший. И не надо рассказывать плохих снов, тогда они не сбываются.
Провожали его до Москвы. Стояли солнечные майские дни. Калужница цвела…
– Как там, сынок?
– Афганистан, матушка моя, это то, что нам делать нельзя.
Только на меня смотрел, больше ни на кого. Протянул руки, лбом потёрся:
– Я не хочу ехать в эту яму! Не хочу! – пошёл. Оглянулся. – Вот и все, мама.
Никогда не говорил «мама», всегда «матушка моя». Солнечный прекрасный день. Калужница цвела… Дежурная в аэропорту смотрела на нас и плакала…
Седьмого июля просыпаюсь без слез… Стеклянными глазами уставилась в потолок… Он меня разбудил… Как бы пришёл попрощаться… Восемь часов… Надо собираться на работу… Мечусь с платьем из ванной в комнату, из одной комнаты в другую… Не могу надеть почему-то светлое платье… Меня кружило… Никого не видела… Все плыло… А к обеду успокоилась, к середине дня…
Седьмое июля… Семь сигарет в кармане и семь спичек… Семь снятых кадров в фотоаппарате… Семь писем ко мне… И семь писем невесте… На тумбочке книга, раскрытая на седьмой странице… Кобо Абэ «Контейнеры смерти»…
Секунды три-четыре у него было, чтобы спастись… Они летели с машиной в пропасть.
– Ребята, спасайтесь! А мне – концы. – Он не мог прыгнуть первым. Он этого никогда не мог.
«…Пишет вам заместитель командира полка по политической части майор Синельников С.Р.
Я, выполняя свой солдатский долг, считаю необходимым сообщить вам, что старший лейтенант Волович Валерий Геннадьевич погиб сегодня в десять часов сорок пять минут…»
Уже весь город знает… В Доме офицеров чёрный креп висит и его фотография… Уже самолёт с гробом вот-вот приземлится… Мне ничего не говорят… Никто не решается… На работе моей все ходят заплаканные…
– Что случилось?
Отвлекают под разными предлогами. Заглянула в дверь приятельница. Потом наш врач в белом халате.
Я как просыпаюсь.
– Люди! Вы что, с ума сошли? Такие не гибнут. – Стала стучать по столу. Подбежала к окну, стучала в стекло.
Сделали укол.
– Люди! Вы что, с ума сошли? Спятили?.. Ещё укол. Меня никак не брали уколы. Говорят, я кричала:
– Я хочу его видеть. Ведите меня к сыну.
– Ведите, иначе она не выдержит. Длинный гроб необтёсанный… И жёлтой краской большими буквами «Волович». Я пыталась поднять гроб. Хотела с собой забрать. У меня лопнул мочевой пузырь…
Нужно место на кладбище… Место сухое… Сухонькое… Нужно пятьдесят рублей? Я дам, дам… Только хорошее место… Сухонькое… Я понимаю там, внутри, что это ужас, но сказать не могу… Место сухонькое… Первые ночи не уходила… Там оставалась… Меня домой отведут, я – назад. Скосили сено… В городе и на кладбище сеном пахло…
Утром встречаю солдатика:
– Здравствуй, мама. Ваш сын был у меня командиром. Я готов вам все рассказать.
– Ой, сынок, подожди.
Пришли домой. Он сел в кресло сына. Начал и раздумал:
– Не могу, мама…
Когда захожу к нему – поклонюсь и когда ухожу – поклонюсь. Дома я только тогда, когда гости. Мне у сына хорошо. И я в морозы там не замерзаю. Там письма пишу. Возвращаюсь ночью: горят фонари, едут машины с включёнными фарами. Возвращаюсь пешком. У меня внутри такая сила, что ничего не боюсь. Ни зверья, ни человека.
Стоят в ушах слова сына: «Я не хочу ехать в эту яму! Не хочу!!» Кто за это ответит? Должен за это кто-то отвечать?! Я хочу теперь долго жить, очень стараюсь для этого. Самое беззащитное у человека – это его могилка. Его имя. Я всегда защищу своего сына… К нему приходят товарищи… Друг ползал перед ним на коленках: «Валера, я весь в крови… Вот этими руками я убивал… Из боев не вылазил… Я весь в крови… Валера, я теперь не знаю, что лучше было: погибнуть или жить? Я теперь не знаю…» Просыпаюсь, как от сна… Хочу понять: кто за это ответит? Почему молчат? Не называют их имена? Почему в суд не ведут?.. Как он пел: