Мы заменили первых и стали весело забивать колышки будущих казарм, столовых, армейских клубов. Выдали пистолеты ТТ-44 времён войны, политруки с ними ходили. Ими только застрелиться или продать в дукан. Ходили, как партизаны, кто в чем, большая часть в спортивных трико, кроссовках. Я был похож на бравого солдата Швейка. Пятьдесят градусов жары, а начальство требует галстук и полную форму, как положено по уставу от Камчатки до Кабула…
   В морге – мешки с разрубленным человеческим мясом… Шок! Через полгода… Смотрим кино… Трассеры на экран летят… Продолжаем смотреть кино… Играем в волейбол, начинается обстрел… Глянули, куда летят мины, играем дальше… Фильмы привозили про войну, про Ленина или как жена изменяет… А всем хотелось комедий… Комедий совсем не привозили… Он уехал, она с другим… Взял бы автомат и разрядил в экран! Экран – три – четыре сшитые вместе простыни под открытым небом, зрители сидят на песке. Раз в неделю – банно-стеклянный день. Бутылка водки – тридцать чеков. Везли из Союза… По таможенной инструкции одному человеку разрешено везти две бутылки водки и четыре вина, а пиво в неограниченном количестве. Пиво сливаешь, заливаешь бутылки водкой. Этикетка «Боржоми», попробуешь – сорок градусов. У нас собаку звали Вермут. Красный глаз, не желтеет. Пили «шпагу» – отработанный спирт с самолётов, антифриз – жидкость для машинного охлаждения. Предупреждаешь солдат:
   – Пейте все, но антифриз не пейте.
   Через день – два после того, как они прибыли, зовут врача:
   – Что?
   – Новенькие антифризом отравились…
   Наркотики курили. Один накурится – «шубняк» нападает… Любая пуля летит – ему кажется: в него целятся… Другой на ночь курит… Начинаются галлюцинации. Всю ночь семью видит, жену обнимает… У некоторых были цветные видения… Как кино смотрит… Первое время наркотики нам продавали в дуканах, потом давали бесплатно:
   – Кури, русский! На, кури… – Бочата бегают и суют солдатам.
   Из анекдотов:
   – Товарищ подполковник, как пишется ваше звание – вместе или раздельно?
   – Конечно раздельно. Проверочное слово «под столом».
   Друзья гибли… Зацепил растяжку каблуком, услышал щелчок взрывателя и, как всегда в этом случае, не упал, не прижался к земле, а удивлённо оглянулся на звук и принял на себя десятки осколков… Танк разорвало так, что днище вскрыло, как консервную банку, повырывало катки, гусеницы. Механик-водитель пытался выбраться через люк, показались только его руки – дальше не смог, сгорел вместе с машиной. На кровать убитого в казарме никто не хотел ложиться. Появлялся новенький, по-нашему, «заменщик»…
   – Спи пока здесь… На этой кровати… Ты все равно его не знал…
   Вспоминали чаще тех, у кого остались дети. Сиротами будут расти… Ну а те, кто никого не оставил, ушёл как не был?..
   За войну нам удивительно дёшево платили, каких-то два оклада, из которых один переводили в двести семьдесят чеков, из него высчитывали ещё взносы, подписки, налог и прочее. В то время как обычному вольнонаёмному рабочему на Саланге платили по тысяче пятьсот чеков. Сравните с офицерским окладом. Военные советники получали в пять – десять раз больше. Неравенство обнаруживалось на таможне… Когда везли колониальный товар… У кого магнитофон и пара джинсов, у кого видеосистема и к ней пять – семь чемоданов длиной с матрац, солдаты чуть волокут.
   В Ташкенте:
   – Из Афгана? Девочку хочешь? Девочка как персик, дорогой, – зазывают в частный бардак.
   – Нет, дорогой, спасибо. Домой хочу. К жене. Билет нужен.
   – За билет бакшиш давай. Итальянские очки будут?
   – Будут.
   Пока долетел до Свердловска, заплатил сто рублей и отдал итальянские очки, японский платок с люрексом и французский косметический набор. В очереди научили:
   – Что стоишь? Сорок чеков в служебный паспорт – и через день дома.
   Беру на вооружение:
   – Девушка, мне до Свердловска.
   – Билетов нет. Очки надень и посмотри на табло.
   Сорок чеков в служебный паспорт…
   – Девушка, мне до Свердловска…
   – Сейчас проверю. Хорошо, что вы подошли, тут один отказался.
   Приезжаешь домой. Попадаешь в совершенно другой мир – в семью. Первые дни никого не слышишь, только видишь. Трогаешь их. Как вам рассказать, что такое провести рукой по головке своего ребёнка… После всего… Утром на кухне запах кофе и блинчиков… Жена зовёт завтракать…
   Через месяц уезжать. Куда, зачем – непонятно. Об этом не думаешь. Об этом просто нельзя думать. Знаешь одно: едешь, потому что надо. Ночью на зубах скрипит афганский песок, мягкий, как пудра или мука. Только что ты лежал в красной пыли… Это глина… Рядом рычит БМП… Опомнился, вскочил – нет, ты ещё дома… Уезжаешь завтра… Сегодня отец попросил заколоть поросёнка… Раньше он режет поросёнка, я не подойду, затыкаю уши, чтобы не слышать этот визг… Убегал из дому…
   Отец:
   – Давай подержи…
   – Не так делаете… В сердце ему сюда… – Взял и проколол.
   …В морге мешки с разрубленным человеческим мясом… Шок! Нельзя пролить первую кровь, потом трудно остановиться…
   Каждый сам занимался своим собственным спасением. Сам!
   Сидят солдаты… Внизу идут старик и ослик… Они из гранатомёта: шар-р-рах! Ни старика, ни ослика…
   – Ребята, вы что, с ума сошли? Шли старик и ослик… Что они вам сделали?
   – Вчера тоже шли старик и ослик… Шёл солдат… Старик и ослик прошли, солдат остался лежать…
   – А может, это другой старик и другой ослик…
   Нельзя пролить первую кровь… Все время будешь стрелять во вчерашнего старика и вчерашнего ослика…
   Довоевали. Остались живы, вернулись домой. Теперь разбираемся…»
   Капитан, артиллерист

 
   «Я сидела у гроба и спрашивала: „Кто там? Ты ли там, сынок? «Только это и повторяла: «Кто там? Ты ли там, сынок?“ Все решили, что я сошла с ума.
   Прошло время. Я хотела узнать, как погиб мой сын. Обратилась в военкомат:
   – Расскажите, как погиб мой сын? Где? Я не верю, что его убили. Мне кажется, что я похоронила железный ящик, а сын где-то живой.
   Военком разозлился и даже прикрикнул:
   – Это разглашению не подлежит. А вы ходите и всем говорите, что у вас погиб сын. Нельзя разглашать.
   …Сутки я мучилась, пока родила. Узнала – сын! – боли прошли: не зря мучилась. С первых дней боялась за него, больше никого у меня не было. Жили мы в бараке, жили так: в комнате стояли моя кровать и детская коляска и ещё два стула. Работала я на железной дороге стрелочницей, зарплата – шестьдесят рублей. Вернулась из больницы и сразу – в ночную смену. С коляской на работу ездила. Возьму плитку, накормлю его, он спит, а я поезда встречаю и провожаю. Подрос, стала одного дома оставлять. Привяжу за ножку к кровати и ухожу на целый день. И он вырос у меня хороший.
   Поступил в строительное училище в Петрозаводске. Я приехала его навещать, он поцеловал меня и куда-то убежал. Обиделась даже. Заходит в комнату, улыбается:
   – Сейчас девочки придут.
   – Какие девочки?
   А это он сбегал к девочкам похвастаться, что к нему мама приехала, чтобы они пришли и посмотрели, какая у него мама.
   Кто мне подарки дарил? Никто. Приезжает на Восьмое марта. Встречаю на вокзале:
   – Давай, сынок, помогу.
   – Сумка, мама, тяжёлая. Ты возьми мою трубку чертёжную. Но неси осторожно, там чертежи.
   Я так и несу, а он проверяет, как я несу. Что там за чертежи?! Дома он раздевается, я быстрее на кухню – как мои пирожки? Поднимаю голову: стоит и держит в руке три красных тюльпана. Где он их взял на Севере? В тряпочку завернул и в трубку чертёжную, чтобы не замёрзли. А мне никто никогда цветов не дарил.
   Летом поехал в стройотряд. Вернулся как раз перед моим днём рождения:
   – Мама, извини, что не поздравил. Но я тебе привёз… – И показывает извещение на денежный перевод.
   Читаю:
   – Двенадцать рублей пятьдесят копеек.
   – Ты, мама, забыла большие цифры. Тысяча двести пятьдесят рублей…
   – Таких сумасшедших денег сроду в руках не держала и не знаю, как они пишутся.
   Он такой довольный:
   – Теперь ты отдохнёшь, а я буду работать. Буду много зарабатывать. Ты помнишь, когда я был маленький, я обещал, что вырасту и буду носить тебя на руках?
   Правда, такое было. И вырос он метр девяносто шесть ростом. Поднимал и носил меня, как девочку. Наверное, потому мы так любили друг друга, что у нас никого больше не было. Как бы я его жене отдала, не знаю. Не перенесла бы.
   Прислали повестку идти в армию. Он хотел, чтобы его взяли в десантники:
   – Мама, набирают в десантные войска. Но меня, сказали, не возьмут, потому что я своей силищей им все стропы пообрываю. А у десантников такие красивые береты…
   И все-таки он попал в Витебскую десантную дивизию. Приехала к нему на присягу. Даже не узнала: выпрямился, перестал стесняться своего роста.
   – Мама, почему ты у меня такая маленькая?
   – Потому что скучаю и не расту, – ещё пробовала шутить.
   – Мама, нас посылают в Афганистан, а меня опять не берут. Почему ты не родила ещё девочку, тогда бы меня взяли.
   Когда они принимали присягу, присутствовало много родителей. Слышу:
   – Мама Журавлёва здесь? Мама, идите поздравьте сына.
   Я подошла и хочу его поздравить, а он же метр девяносто шесть, никак не дотянусь до него. Командир приказывает:
   – Рядовой Журавлёв, нагнитесь, пусть мама вас поцелует.
   Он нагнулся и поцеловал, и кто-то нас в эту минуту сфотографировал. Единственный военный снимок, который у меня есть.
   После присяги его отпустили на несколько часов, и мы пошли в парк. Сели на траву. Снял он сапоги – ноги стёрты в кровь. У них был марш-бросок на пятьдесят километров, а сапог сорок шестого размера не было, и ему дали сорок четвёртый. Не жаловался, наоборот:
   – Мы бежали с рюкзаками, гружёнными песком. Как ты думаешь, каким я прибежал?
   – Наверное, последним из-за этих сапог.
   – Нет, мама, я был первым. Я снял сапоги и бежал, и песок не высыпал, как другие.
   Мне хотелось что-нибудь сделать для него особенное:
   – Может, сынок, в ресторан пойдём? Мы никогда с тобой не были в ресторане.
   – Мама, купи лучше мне килограмм леденцов. Вот это будет подарок!
   Перед отбоем мы расстались. Он помахал мне вслед кульком с леденцами.
   Нас, родителей, разместили на территории части в спортзале на матах. Но мы только под утро легли, всю ночь ходили вокруг казармы, где спали наши ребята. Заиграл горн, я подхватилась: поведут на физзарядку, вдруг ещё раз его увижу, хотя бы издалека. Бегут, все в одинаковых полосатых маечках – пропустила, не углядела. А они ходили строем в туалет, строем на физзарядку, строем в столовую. По одному им не разрешали, потому что, когда ребята узнали, что их посылают в Афганистан, один в туалете повесился, ещё двое себе вены перерезали. Их караулили.
   Садились в автобус, я одна из родителей плакала. Как будто что-то мне подсказывало, что видела его в последний раз. Скоро он написал: «Мама, я видел ваш автобус, я так бежал, чтобы увидеть тебя ещё раз». Когда мы сидели с ним в парке, по радио пели: «Как родная меня мать провожала». Услышу теперь эту песню…
   Второе письмо начиналось: «Привет из Кабула…» Прочитала и так начала кричать, что прибежали соседи. «Где закон? Где защита? – билась головой о стол. – Он у меня единственный, даже в царское время единственных кормильцев в армию не брали. А тут на войну послали». Впервые после рождения Саши пожалела, что не вышла замуж, что некому меня защитить. Саша, бывало, дразнится:
   – Мама, почему не выходишь замуж?
   – Потому что ты меня ревнуешь.
   Засмеётся и промолчит. Мы собирались жить вместе долго-долго.
   Ещё несколько писем и молчание, такое длинное молчание, что я обратилась к командиру части. И Саша тут же пишет: «Мама, не пиши больше командиру части, знаешь, как мне попало? А я не мог тебе написать, руку оса укусила. Просить кого-нибудь не хотел, ты испугалась бы чужого почерка». Жалел меня, придумывал сказки, как будто я не смотрела каждый день телевизор и не могла сразу догадаться, что он был ранен. Теперь, если один день не было письма, у меня отказывали ноги. Он оправдывался: «Ну как могут приходить каждый день письма, если нам даже водичку раз в десять дней возят?» Одно письмо было радостное: «Ура-ура! Сопровождали колонну в Союз. Дошли до границы, дальше не пустили, но мы хоть издалека посмотрели на свою Родину. Нигде лучше земли нет». В последнем письме: «Если я проживу лето, я вернусь».
   Двадцать девятого августа я решила, что лето кончилось, купила ему костюм, туфли. Все в шкафу…
   Тридцатое августа. Перед тем как идти на работу, сняла с себя серёжки и кольцо. Почему-то не могла носить.
   Тридцатого августа он погиб…
   За то, что осталась живой после смерти сына, я должна благодарить своего брата. Он неделю лежал возле моего дивана, как собака… Сторожил меня… А у меня в голове было одно: добежать до балкона и спрыгнуть с седьмого этажа… Помню, внесли в комнату гроб, я легла на него и меряю… Один метр, второй метр… Сын у меня двухметровый был… Руками меряла, по росту ли гроб… Как сумасшедшая говорила с гробом: «Кто там? Ты ли там, сынок?.. Кто там? Ты ли там, сынок? Кто там? Ты ли там, сынок?..» Привезли в закрытом гробу: вот, мать, мы тебе привезли… Я не могла его поцеловать последний раз… Погладить… Я даже не знала, во что он одет…
   Сказала, что место на кладбище сама ему выберу. Сделали мне два укола, и мы пошли с братом. На главной аллее уже были «афганские» могилы.
   – И моего сыночка сюда. Тут со своими ребятами ему будет веселее.
   Кто с нами был, не помню, какой-то начальник, качает головой:
   – Не разрешено их хоронить вместе. Разбрасываем по всему кладбищу…
   Ой, недобрая я стала. Ой, недобрая я теперь стала. «Не обозлись, Соня. Ты только, Соня, не обозлись», – умолял брат. А как мне доброй стать? По телевизору показывают ихний Кабул… А я бы взяла пулемёт и всех стреляла. Сяду у телевизора и «стреляю»… Это они моего Сашу убили… А потом раз показали старую женщину… Наверное, афганскую мать… Она прямо на меня смотрела… Я подумала: «А там же её сын, может, его тоже убили». Вот после неё я перестала «стрелять».
   Может, мне из детдома мальчика взять… Русенького, как Саша… Нет, мальчика боюсь… Лучше девочку… Мальчика заберут и убьют… Будем вдвоём Сашу ждать… Я не сумасшедшая, но я его жду… Рассказывают случай… Привезли матери гроб; она его похоронила… А через год он возвращается, живой, только раненый был. У матери разрыв сердца… А я жду… Мёртвым я его не видела… Не целовала… Жду…»
   Мать

 
   «Я начну не с самого начала. Я начну с того, когда все рухнуло.
   Ходили в Джелалабад… Стоит у дороги девочка, лет семи… У неё перебита рука, висит, как у разорванной тряпичной игрушки, на какой-то ниточке… Глаза-маслины неотрывно смотрят на меня… Я соскакиваю с машины, чтобы взять её на руки и отнести к нашим медсёстрам… Она в диком ужасе, как зверёк, отскакивает от меня и кричит… Она бежит и кричит, ручонка болтается, вот-вот совсем отлетит… Я тоже бегу и кричу… Догоняю, прижимаю к себе, глажу… Она кусается, царапается, вся дрожит… Словно её какое-то дикое животное схватило, а не человек… И меня, как громом, поражает мысль: она не верит, что я хочу её спасти, она думает – я хочу её убить…
   Мимо проносят носилки: на них сидит старая афганка и улыбается.
   Кто-то спрашивает:
   – Куда её ранили?
   – В сердце, – говорит медсестра.
   А ехал туда, глаза были, как у всех, огненные: я там кому-то нужен. Я им нужен… Как она от меня убегала… Как дрожала… Как боялась меня… Никогда не забуду…
   Там сны о войне не видел. А здесь ночью воюю. Догоняю эту маленькую девочку… Глаза-маслины… Ручонка болтается, вот-вот отлетит…
   – Надо мне к психиатру? – спросил у своих ребят.
   – Чего?
   – Воюю.
   – Мы все воюем…
   Не думайте, что это были супермены… С сигаретой в зубах, сидели на убитых и банку тушёнки открывали?.. Арбузы ели?.. Чушь! Обыкновенные ребята. На нашем месте мог оказаться любой. И тот, кто сегодня судит: «Вы там убивали…» Мне вмазать в эту морду охота! Не был там… Не испытал… Не суди! Вы никогда не сможете стать с нами рядом. И никто не имеет права нас судить. Один Сахаров… Его буду слушать… Никто не хочет понять эту войну, оставили нас с ней один на один. Сами, мол, разбирайтесь. Мы ходим виноватые, должны оправдываться… Перед кем оправдываться? Нас послали. Мы поверили. И с этим там погибали. Не надо ставить вместе тех, кто туда посылал, и тех, кто там был. У меня погиб друг… Майор Саша Кравец… Скажите его маме, что он виноват… Скажите его жене… Его детям… Вы нас туда послали…»У вас все нормально», – сказал мне врач. Какие же мы нормальные?! Мы столько в себе принесли…
   Там совсем по-другому чувствовалась Родина. Звали – Союз. Дембелей провожали:
   – Вы уж там поклонитесь Союзу.
   Казалось: за нашей спиной что-то большое и сильное, и оно нас всегда защитит. Но помню: вышли из боя, с потерями – убитые, тяжелораненые… Вечером врубили телевизор – отвлечься: что там в Союзе? В Сибири построен новый завод-гигант… Английская королева дала обед в честь высокого гостя… В Воронеже подростки изнасиловали двух девчонок-школьниц, от скуки… В Африке принца убили… Наше чувство: мы никому не нужны, страна живёт своим…
   Первым не выдержал Саша Кучинский:
   – Выключи! Или я расстреляю сейчас телевизор.
   После боя по рации докладываешь:
   – Запишите: «трехсотых» – шесть, «ноль-двадцать первых» – четыре.
   «Трехсотые» – раненые, «ноль-двадцать первые» – убитые. Глядишь на убитого и думаешь о его матери: я вот знаю, что её сын погиб, а она ещё нет. Сказалось ли ей? Ещё хуже – упал в речку или в пропасть, тело не нашли. Матери сообщают: пропал без вести… Чья это была война? Война матерей. Они воевали. А народ не страдал. Народ не знал. Ему говорили, что мы воюем с «бандами». Стотысячная регулярная армия девять лет не может победить разрозненные кучки «бандитов»? Армия с новейшей техникой… Не дай Бог попасть под обстрел нашей артиллерии, когда цель обрабатывают реактивные установки «Град» или «Ураган». Телеграфные столбы летят… Готов залезть в землю, как дождевой червяк… А у «бандитов» – пулемёты «максимы», которые мы только в кино видели…»Стингеры», японские безоткатки… Это уже потом. Приведут пленных – худые, измождённые люди с большими, крестьянскими руками… Какие же это бандиты? Это – народ!
   Мы там поняли, им это не надо. Если им не надо, то зачем это нам? Проезжаешь мимо брошенных кишлаков… Ещё дымок костра вьётся, едой пахнет… Идёт верблюд и кишки за собой тянет, как будто горбы свои разматывает… Надо достреливать… А сознание все-таки запрограммировано на мирную жизнь: дострелить не можешь… Другой возьмёт и пальнёт в целого верблюда. А просто так! С охотки, с дури… В Союзе бы за это посадили, а тут – герой: бандитам мстит. Почему восемнадцатилетние – девятнадцатилетние убивают легче, чем, например, тридцатилетние? Им не жалко. После войны я вдруг обнаружил, какие страшные детские сказки. Все время в них кто-то кого-то убивает. Баба Яга вообще в печке живьём зажаривает, а детям не страшно. Они плачут очень редко.
   Но хотелось остаться нормальным. Приехала к нам певица. Красивая женщина, песни у неё задушевные. А там так скучаешь по женщине, ждёшь её, как близкого человека. Она вышла на сцену:
   – Когда летела к вам, мне дали пострелять из пулемёта. С какой радостью я стреляла…
   Запела, а к припеву просит:
   – Ребята, ну хлопайте! Хлопайте, ребята!
   Никто не хлопает. Молчат. И она ушла, концерт сорвался. Супердевочка приехала к супермальчикам. А у этих мальчиков в казармах каждый месяц десять – двадцать коек пустых… Те, кто на них спал, уже в холодильнике… Только письма по диагонали на простынях… От мамы, от девочки: «Лети с приветом, вернись с ответом…»
   Выжить – на этой войне было главным. Не подорваться на мине, не сгореть в бронетранспортёре, не стать мишенью для снайпера. А для некоторых: выжить и что-нибудь из вещей привезти – телевизор, дублёнку… Ходила шутка, что о войне в Союзе узнают в комиссионных магазинах. Зимой едешь по нашему Смоленску – девушки в афганских шубах. Мода!
   У каждого солдата на шее висел амулетик.
   – Что у тебя? – спросишь.
   – Молитовку мама дала.
   Когда я вернулся, мама открылась:
   – Толя, ты не знаешь, я тебя на землю заговорила, потому ты живой и целый.
   Уходили в рейд: одну записку кладёшь в верхнюю часть одежды, другую – в нижнюю. Подорвёшься – какая-нибудь часть останется: верхняя или нижняя. Или носили браслеты с гравировкой: фамилия, группа крови, резус и личный номер офицера. Никогда не говорили: «Я пойду». – «Послали». Не произносили слова «последний».
   – Давай зайдём в последний раз…
   – Ты что, сдурел? Нет такого слова… Крайний… ну, четвёртый, пятый… А этим здесь не пользуются…
   У войны – подлые законы: сфотографировался перед тем, как идти на боевые, – убили, побрился – убили. Первыми погибали те, кто приезжал нацеленный на героизм, с голубыми глазами. Встречал такого: «Буду героем!» Погиб с ходу. Извините, на операции – тут же лежим, тут же нужду справляем. Солдатская поговорка: лучше топтаться в собственном дерьме, чем самому стать дерьмом на минах. Родился у нас свой жаргон: борт – самолёт, броник – бронежилет, зелёнка – кусты и заросли камыша, вертушка – вертолёт, глюки видел – галлюцинации после наркотика, подпрыгнул на мине – подорвался, заменщики – кто домой уезжает. Столько сочинили, что «афганский» словарь можно составить. А погибали больше всего в первые месяцы и в последние. В первые – много любопытства, в последние – сторожевые центры отключаются, наступает отупение, ночью не можешь понять: где я, что я, зачем? Со мной ли это? Заменщики не спят полтора – два месяца. У них своё исчисление: сорок третье марта или пятьдесят шестое февраля, это значит – должен был заменяться в конце марта или в конце февраля. Очень сильно ждёшь. Меню в столовой: красная рыба (килька в томате), белая рыба (килька в масле) – раздражает, свежевыбеленные цветочные клумбы в центре гарнизона – раздражают, анекдоты, над которыми ещё недавно надрывался от хохота, – не нравятся. Странно, что ещё вчера и позавчера было смешно… А что тут смешного?
   …Приехал офицер в Союз в командировку. Зашёл в парикмахерскую. Девушка посадила его в кресло:
   – Как обстановка в Афганистане?
   – Нормализуется…
   Через несколько минут снова:
   – Как обстановка в Афганистане?
   – Нормализуется…
   Пройдёт какое-то время:
   – Как обстановка в Афганистане?
   – Нормализуется…
   Постригся, ушёл. В парикмахерской недоумевают:
   – Зачем мучила человека?
   – Как спрошу об Афганистане, у него волосы дыбом становятся – легче стричь.
   А отсюда (прошло три года) тянет туда. Да не туда тянет, не на войну, а к тем людям. Ждёшь-ждёшь, а уезжать в последний день жалко, кажется, у всех бы взял адрес. У всех!
   У Лютика. Так звали Валерку Широкова, хрупкий, изящный. Нет-нет да и запоёт кто-нибудь: «Руки, словно лютики». А характер – железный, лишнего слова не скажет. Был у нас жмот, все копил, покупал, менял. Валерка стал перед ним, вытащил из своего бумажника двести чеков, показал и тут же на глазах у того одуревшего разорвал на мелкие кусочки. Молча вышел.
   У Саши Рудика. Мы с ним в рейде встречали Новый год. Ёлка – автоматы поставили пирамидой, игрушки – повесили гранаты. А на машине-установке «Град» зубной пастой написали: «С Новым годом!!!» Почему-то три восклицательных знака. Саша хорошо рисовал. Я привёз домой простыню с его пейзажем: собака, девочка и клёны. Горы он не рисовал, горы мы там разлюбили. Любого спроси: «О чем тоска?» – «В лес хочу… В реке искупаться… Молока большую кружку выпить…»
   В Ташкенте в ресторане подходит официантка:
   – Миленькие, молоко берете?
   – По два стакана обыкновенной воды. А молоко завтра будем пить. Только приехали…
   Из Союза каждый вёз чемодан варенья и берёзовый веник. Там же эвкалиптовые продаются – мечта! Нет, везли свои, берёзовые…
   У Сашика Лашука. Парень чистый. Часто писал домой. «У меня родители старенькие. Они не знают, что я тут, я им сочиняю о Монголии». Приехал с гитарой и уехал с гитарой.
   Там разные люди были. Не представляйте нас одинаковыми. А то сначала о нас молчали, потом стали воображать всех героями, теперь ниспровергают, чтобы следом забыть. Там же один мог лечь рывком на мину и спасти даже незнакомых ему ребят, другой подойти к тебе и просить: «Хотите, стирать вам буду, только не посылайте на боевые».
   Идут «КамАЗы», и на козырьках крупными буквами: Кострома, Дубна, Ленинград, Набережные Челны… Или: «Хочу в Алма-Ату!» Ленинградец находил ленинградца, костромич – костромича… Обнимались, как братья. И в Союзе мы как братья. Ну кто ещё молодой может сегодня идти по улице с костылём и новеньким орденом? Только свой. Мой брат… Наш брат… Обнимаемся, другой раз только на скамейке посидим и выкурим по сигарете, а кажется, говорили весь день. У нас у всех дистрофия… Там это было несоответствие веса росту… Здесь – несоответствие чувств возможности вылиться, выплеснуться в словах, в деле…
   Ехали мы уже из аэропорта в гостиницу. Первые часы дома. Молчим, притихли. В один миг у всех нервы не выдержали и разом выдохнули водителю:
   – Колея! Колея! Держи колею!..
   Потом – хохот. Потом – счастье: да мы же в Союзе! Можем по обочине ехать… По колее… По всей земле… Пьянеешь от этой мысли…
   Через несколько дней обнаружили:
   – Ребята!!! Мы все сутулые…
   Не могли ходить прямо, разучились. Я себя полгода на ночь к кровати привязывал, чтобы распрямиться.