Попала я не на передовую, а в армейский госпиталь при двадцать второй армии. И я, которая до войны не могла разжечь примус, я работала в санпропускнике. Раненые прибывают, мы их сортируем, одеваем, раздеваем, бреем, моем. Они же беспомощные. Вся грязная работа на нас. Оно на нас все навалилось: и стыд, и страдания человеческие, грязь вся эта, вши…»
   Из рассказа Светланы Николаевны Любич, в войну сандружинницы, а сейчас преподавательницы Белорусского государственного университета имени В.И. Ленина:
   «Ездила я на санпоезде. Помню, первую неделю проплакала: ну, во-первых, без мамы, а во-вторых, оказалась на третьей полке, где теперь багаж кладут. Там была моя „комната“.
   – В каком возрасте вы ушли на фронт?
   – Я училась в восьмом классе, но до конца года не дотянула. Убежала на фронт. Все девчонки на санпоезде моего возраста были.
   – В чем заключалась ваша работа?
   – Мы ухаживали за ранеными, поили, кормили, подать судно – это все наша работа. Со мной вместе одна девушка постарше дежурила, она меня первое время щадила: „Если будут утку просить, ты меня зови“. Раненые тяжелые: у кого руки, у кого ноги нет. Я первый день звала ее, а потом – она же не может весь день со мной быть и всю ночь – осталась я одна. И вот меня зовет раненый: „Сестричка, утку!“
   Я протягиваю ему утку и вижу, что он ее не берет. Смотрю: у него нет рук. В мозгу где-то пронеслось, как-то я сообразила, что надо делать, но несколько минут стояла и не знала, как быть. Вы меня понимаете? Я должна была помочь… А я не знала, что то такое, я еще этого не видела. Этому даже на курсах нас не учили…»

 
   На войне не только стреляют, бомбят, ходят в рукопашную, роют траншеи – там еще стирают белье, варят кашу, пекут хлеб. «Там горы нашей бабьей работы», – сказала санитарка Александра Иосифовна Мишутина. Чтобы солдат хорошо воевал, его надо одеть, обуть, накормить, обстирать, иначе это будет плохой солдат. В военной истории немало примеров, когда грязное и голодное войско терпело поражение только потому, что оно грязное и голодное. Армия шла впереди, а за ней «второй фронт» – прачки, хлебопеки, повара. Сама того не подозревая, Александра Иосифовна подсказала мне мысль отыскать воевавших женщин и этих профессий.
   …Удивленно и растерянно встретила меня Александра Семеновна Масаковская, в войну рядовая, повар:
   «Мы не стреляли. Я не стреляла. Кашу солдатам варила. За это дали медаль. Я о ней и не вспоминаю: разве я воевала? Кашу варила, солдатский суп. Тягала котлы, баки. Тяжелые-тяжелые… Командор, помню, говорил: „Я бы пострелял эти баки… Как ты рожать после войны будешь?“ И однажды взял все баки – пострелял. Пришлось в каком-то поселке искать баки поменьше.
   Придут солдатики с передовой, отдых им дадут. Бедненькие, все грязные, измученные, ноги, руки – все обмороженное. Особенно боялись морозов узбеки, таджики. У них же солнце всегда, тепло, а тут тридцать – сорок градусов мороза. Не может отогреться, кормишь его. Он сам ложки не поднесет ко рту».
   Там же, на Любанщине, в городском поселке Уречье, я разыскала Марию Степановну Детко и Анну Захаровну Горлач. Обе раньше работали в колхозе, теперь уже на пенсии, растят внуков. Рассказывают коротко, словно оправдываясь, что вот, мол, ничего особенного в их жизни не было, а человек в такую даль добирался. Все норовили отправить меня к местной знаменитости: «У Федоровича медалей пуд, два ордена Славы». Корреспонденты к нему «едуть и едуть». Неопровержимым козырем выставлялись не корреспонденты, которые даже из Минска «едуть», а то, что сам председатель колхоза к Федоровичу в День Победы заходит, поздравляет.
   Запомнилось, как в саду среди цветущих вишен на еще мягкой, весенней траве странно было говорить и слышать о крови, о смерти, об ужасах. Рассказывали женщины мало, больше плакали.
   «…Стирала белье. Через всю войну стирала. Белье привезут. Оно такое заношенное, черное, завшивленное. Халаты белые, ну эти, маскировочные. Они в крови, не белые, а красные. Гимнастерка без рукава, и дырка на всю грудь, штаны без штанины. Слезами отмываешь и слезами полощешь. И горы, горы этого белья. Как вспомню, руки и теперь болят. Я часто во сне вижу, как оно было. Так словами не расскажешь…» (Мария Степановна Детко, рядовая, прачка).
   «Мы одевали солдат, обстирывали, обглаживали – вот какое наше геройство. На лошадях ехали, мало где поездом, можно сказать, пешком до самого Берлина дошли. И если так вспомнить, то все, что надо, делали: раненых помогали таскать, на Днепре снаряды подносили, потому что нельзя было подвезти, на руках доставляли за несколько километров…» (Анна Захаровна Горлач, рядовая, прачка).
   И только у дверей, когда мы уже прощались, у Анны Захаровны вырвалось: «Мне кажется, я очень мало рассказала. Столько у меня было всего, а я так мало рассказала».
   Как ни просишь начать с чего-нибудь другого, все равно каждая начинает с самого начала.
   «Старшина спрашивает: „Девочка, тебе сколько лет?“ – „Восемнадцать, а что?“ – „А то, – говорит, – нам несовершеннолетних не надо“. – „Что хотите, буду делать. Хоть хлеб печь“. Взяли…» (Мухаметдинова Н.А., рядовая, пекарь).
   Из города Михайловка Волгоградской области написала Мария Семеновна Кулакова: «Окончила педучилище. Раз война, направление нам не дали, а отправили домой. Приехала домой, через несколько дней вызвали в военкомат. Мама меня не пускала, конечно, молодая еще, только восемнадцать лет мне было: „Отправлю тебя к брату, скажу, дома нет“. Я говорю: „Я же комсомолка“. В военкомате собрали нас, так и так, мол, требуются женщины для фронтовых хлебопекарен.
   …Труд очень тяжелый. У нас было восемь железных печей. Приезжаем в разрушенный поселок или город, ставим их. Поставили печи, надо дрова, двадцать-тридцать ведер воды, пять мешков муки. Восемнадцатилетние девчонки, мы таскали мешки с мукой по семьдесят килограммов. Ухватимся вдвоем и несем. Или сорок булок хлеба на носилки положат. Я, например, не могла поднять. День и ночь у печи, день и ночь. Одни корыта замесим, другие уже надо. Бомбят, а мы хлеб печем…»
   Они не осознают того, что совершили. Живут с убеждением, что были у них «негероические» должности. Мол, и на войне занимались тем, что испокон веков женщина делать должна: «обстирывали, обшивали, кормили мужика». Только без них, великих тружениц войны, Победы бы не было.
   Зоя Лукьяновна Вержбицкая, командир отделения строительного батальона:
   «Строили железные дороги, мосты понтонные, землянки. Фронт был рядом. Копали землю ночью, чтобы нас не заметили.
   Лес валили. В основном девчонки у меня в отделении, все молоденькие. Мужчин несколько, кто не строевые. Дерево как выносили? Беремся все за это дерево и несем. Одно дерево целым отделением. Там кровавые мозоли были…»
   Почтовый работник, рядовая Мария Алексеевна Ремнева носила письма на передовую. «Простенькое дело, – считает она, – незаметное на войне». Но когда девушки появлялись в траншеях с полными почтовыми сумками, командиры радовались: «Молодцы, девчата, самые дальнобойные снаряды привезли».
   Из рассказал Марии Алексеевны Ремневой:
   «К началу войны мне было девятнадцать лет, жила в городе Муроме Владимирской области. В октябре сорок первого нас, комсомольцев, послали строить автодорогу Муром – Горький – Кулебаки. Когда мы вернулись с трудфронта, нас мобилизовали.
   Я была направлена в школу связи в Горький на курсы почтовых работников. Окончив курсы, попала в действующую армию – в шестидесятую стрелковую дивизию. Служила офицером в полковой почте. Своими глазами видела, как люди плакали, целовали конверты, получив письмо на передовой. У многих родные погибли или жили на территории, захваченной врагом. Не могли написать. Тогда мы писали письма от Незнакомой: „Дорогой солдат, пишет тебе Незнакомая девушка, Как ты бьешь врага? Когда вернешься с Победой?“ Ночами сидели и писали. Я за войну сотни таких писем написала…»
   «А я всю войну на колесах, согласно указателям: „Хозяйство Щукина“, „Хозяйство Кожуро“, – вспоминала рядовая Елена Никифоровна Иевская. – Получим на базе табак, папиросы, кремни – все, без чего бойцу не обойтись на передовой, – и в путь. Где на машинах, где на повозках, а чаще пешком с одним или двумя солдатами. На своем горбу тянем. До траншеи на лошадях не проедешь, немцы услышат скрип. Все на горбу, миленькая…»
   В Киеве я познакомилась с Валентиной Кузьминичной Борщевской. Ее рассказ показался мне настолько интересным, объединившим всех, кто «воевал, не стреляя», что я привожу его полностью, не боясь многих повторов. Повторы эти, как здесь, так и в других рассказах, часто нужны. Не всегда можно понять чувства, состояние человека в середине войны, в конце войны, если не знаешь, кем он был до войны, каким был. Ведь это не одинаково: было тебе семнадцать-восемнадцать лет или двадцать-тридцать, девчонкой ушла или зрелой женщиной, оставившей дома ребенка.
   Вот как об этом, например, вспоминает Надежда Михайловна Скобелева, капитан, врач:
   «При отступлении все сжигалось, все взрывалось. Горючее, боеприпасы. Один огонь оставался. Люди, которые видели, что мы отступаем, – женщины, дети, они выйдут и стоит: „А как вы нас оставляете? И нас берите с собой…“ Если бы я была мать, не знаю, как бы я это перенесла. Молодому легче, я не имела этих чувств, не знала еще материнства, только поэтому выдержала. Пожилые люди труднее переносили. Идет мужчина сорока лет, плачет. Глаз не может поднять…»
   Потому и начинают с самого начала, с первого дня. Начало – фундамент, на котором потом строится все здание воспоминаний. Без него оно сыплется, крошится.
   Когда Валентина Кузьминична Борщевская уходила на войну, ей было двадцать четыре года. Она несколько раз повторила: «Я уже много понимала».
   Валентина Кузьминична Братчикова-Борщевская, лейтенант, замполит полевого прачечного отряда:
   «До войны я работала в детском доме для испанских детей, которых привезли к нам в Киев в тридцать седьмом году. Изучила испанский язык и была воспитательницей.
   Первого мая я вышла замуж, а двадцать второго июня началась война. Помню, как налетели первые немецкие самолеты. Мы не знали, что делать, а испанские дети стали рыть во дворе окопы. Они уже все знали… Их отправили в тыл, а я выехала в Пензенскую область. Мне дали задание – организовать курсы медсестер. К концу сорок первого года я сама принимала экзамены на этих курсах, потому что врачи ушли на фронт. Выдала документы и тоже попросилась на фронт. Направили под Сталинград, в армейские полевой госпиталь. Оказалась среди девчонок самая старшая. Соне Удруговой, мы и сейчас с ней дружим, тогда было шестнадцать лет, она окончила только девять классов – и вот эти медицинские курсы. Три дня прошло, как мы уже на фронте, и вот Соня сидит в лесу и плачет. Подхожу:
   – Сонечка, ну чего же ты плачешь?
   – Как ты не поймешь? Я три дня маму не видела, – ответила она мне.
   Сейчас ей этот случай напомню, так она смеется.
   На Курской дуге меня перевели из госпиталя в полевой прачечный отряд замполитом. Прачки были вольнонаемные. Вот, бывало, едем мы на подводах: лежат тазы, торчат корыта, самовары – греть воду, а сверху сидят девчата в красных, зеленых, синих, серых юбках. Ну, и все смеялись: „Вон поехало прачечное войско!..“ А меня звали „прачкин комиссар“. Это уже потом мои девчата оделись поприличнее, „Прибарахлились“, как говорится.
   Работали очень тяжело. Вот мы приходим, дают нам одну какую-нибудь хату, дом или землянку. Мы стираем там белье, прежде чем сушить, пропитываем его мылом „К“, для того чтобы не было вшей. Был дуст, но дуст не помогал, пользовались мылом „К“, очень вонючее, запах ужасный. Там, в этом помещении, где стираем мы и сушим это белье, и тут же мы спим. Давали нам двадцать-двадцать пять граммов мыла – на одного солдата постирать белье. А оно черное, как земля. И у многих девушек от стирки, от тяжестей, от напряжения были грыжи, экземы рук от мыла „К“, слазили ногти, думали, что никогда не смогут они расти. Но все равно день-два отдохнут – и нужно было опять стирать.
   Девчонки слушались меня. Приезжаем мы раз туда, где стоят летчики, целая часть. Представляете, увидели нас, а мы все в грязном, запошенном, и эти хлопцы с пренебрежением: „Подумаешь, прачки…“ Мои девчата чуть не плачут:
   – Замполит, смотрите…
   – Ничего, мы им отомстим.
   И мы договорились. Вечером наделают мои девчата, что у них было лучшее, идут на лужайку. Одна наша девчонка им играет на гармошке, и они танцуют. Договорились: ни с одним летчиком не танцевать. Те подходят, а они ни с кем не идут. Весь вечер друг с дружкой танцевали. Те замолились: „Один дурак сказал, а вы на всех обиделись…“
   Вообще было не положено вольнонаемных сажать на гауптвахту, но что ты сделаешь, когда сто девчат вместе? У нас в одиннадцать отбой – и никаких. Они старались удрать – ну, девчата есть девчата. Я сажала их на гауптвахту. Как-то раз приехало начальство из соседней части, а у меня двое сидят.
   – Как это так? Вольнонаемных сажаете на гауптвахту? – спрашивают у меня.
   Я спокойно говорю:
   – Пишите, товарищ полковник, рапорт командованию. Ваше дело. Но я должна бороться за дисциплину. И у меня образцовый порядок.
   С тем они и уехали.
   Дисциплина была крепкая. Как-то встретила одного капитана – проходил мимо моего дома, и я выхожу. Он даже остановился:
   – Боже мой! Вы вышли отсюда, а вы знаете, кто тут живет?
   – Знаю.
   – Здесь же замполит живет, вы знаете, какая она злая?
   Я говорю, что такого никогда не слышала.
   – Боже мой! Она никогда не улыбается, она такая сердитая.
   – А вы хотели бы с ней познакомиться?
   – Боже мой! Нет!
   Ну, и тут я призналась:
   – Так будем знакомы, я замполит!
   – Нет, не может быть! Про нее мне рассказывали…
   Я берегла своих девчат. У нас была такая красивая Валя. Вызвали меня, один раз на десять дней. Приезжаю, мне говорят, что Валя все эти дни поздно приходила, что была она с каким-то капитаном. Была, ну была, что ты сделаешь.
   Два месяца проходит, я узнаю, что Валя беременная. Я вызываю ее. „Валя, как это могло случиться? Куда ты поедешь? Твоя мачеха (у нее не мать, а мачеха была) в землянке живет“. Она плачет и говорит мне: „Это вы виноваты, если бы вы не уехали, ничего бы не случилось“. Они со мной – как с матерью, старшей сестрой.
   У нее какое-то пальтишко легкое, а уже холодно, отдала я ей свою шинель.
   Поехала моя Валя…
   Восьмое марта сорок пятого года. Мы устроили праздник. Выходят мои девчата из помещения и вдруг видят: идут из леса два немца. Волокут за собой автоматы… Раненые. Мои девчата окружили их. Ну, и я как замполит, конечно, написала в донесении, что сегодня, восьмого марта, прачки взяли в плен двух немцев.
   Назавтра у нас было совещание командиров, начальник политотдела первым делом говорит:
   – Ну, товарищи, я хочу вас обрадовать: Скоро конец войне. Вчера прачки из двадцать первого полевого прачечного отряда взяли в плен двух немцев…
   Когда шла война, нас не награждали, а когда кончилась, мне сказали: „Наградите двух человек“. Я возмутилась. Взяла слово, выступила, что я замполит прачечного отряда, и какой это тяжелый труд прачек, что у многих из них грыжи, экземы рук и так далее, что девчонки молодые, работали больше машин, как тягачи. У меня спрашивают:
   – Можете к завтрашнему дню представить наградной материал? Мы еще наградим…
   И мы с командиром отряда ночь сидели над списками. Многие девчата получили медали „За отвагу“, „За боевые заслуги“, а одну прачку наградили орденом Красной Звезды. Самая лучшая прачка, она не отходила от корыта: бывало, все уже не имеют сил, падают, а она стирает. Это была пожилая женщина…
   Когда мне надо было отправлять девушек домой, мне хотелось что-то им дать. Они все из Белоруссии были, а там все разрушено, побито. Как ты их отпустишь с голыми руками? А мы стояли в какой-то немецкой деревне, там была швейная мастерская. Я пошла посмотреть: машинки стояли, на мое счастье, целые.
   И вот каждой девчонке, которая уезжала, мы подготовили подарок. Это все, что я могла сделать для своих девчат…
   Высокая, прямая, как старое, невысохшее дерево. Густой, с мужской хрипотцой голос. Такие, видно, становились в войну „председательшами“, когда в деревне не оставалось годного да целого мужика, а одни старики и подростки. Выкладывает передо мной стопку писем:
   – От моих девчат… Кому с квартирой надо помочь, кому с путевкой, кому с телефоном. Обходят нас часто: „А-а, навоевали они там, прачки!“ Кто в войну думал о документах? Другая у всех забота была – победить врага. Были умные командиры, те издавали приказ и зачисляли прачек рядовыми. Но не все так догадывались сделать. И получилось, что имеют женщины медали, ордена, всю войну прошли, а ветеранами войны не считаются. Пишу по начальству, доказываю. Один большой чин меня слушать не захотел: „Я думал, вы за заслуженного фронтовика хлопочете, а вы за какую-то прачку“. Я ему говорю: „Не постирай вам жена хотя бы неделю и не вари обеды, посмотрела бы я на вас…“ Все-таки принял, выслушал…»
   Она по-прежнему «прачкин комиссар». И о чем бы ни заговорили, все равно мыслью назад, к тем годам, оборачивается:
   – Я после войны десять лет никуда не ходила в гости, не могла нарадоваться своей кровати. Не могла куда-то поехать, ночевать где-то в гостях. Сорок лет скоро будет, а я ложусь спать всегда с мыслью: какое счастье, что я не слышу, как стреляют! Столько лет прошло, а у меня нет большей радости, чем эта. Все эти годы я работала участковым детским врачом, я никогда не желала, вот как говорят обычно: «Здоровья вам».
   Я всегда говорила: «Здоровья вам, вашим детям и чтобы не было войны…»
   Еще две «нестреляющие» профессии. Еще две судьбы.
   Из записок Едены Ивановны Бабиной:
   «Отец мой работал в колхозе и был ударником, его хвалили на каждом собрании. У него были золотые руки, он все умел: и плотником, и сапожником, и портным. Маму выбрали звеньевой, и ее бригада шла впереди, она гордилась и ходила веселая. А ночью сожгли наш дом, мы выскочили в чем были. Дом был новый и горел пламенем. Мне было девять лет, и я помню, как мама прижимала к себе грудного моего братика и плакала: „Это кулацкие сынки нам отомстили“.
   Новый дом помог строить колхоз. Отец только успел доделать крыльцо, как началась война с финнами. Он ушел на войну и вернулся раненый. Пожил отец в новом доме совсем немного, началась Великая Отечественная война. Он рвался на фронт, ушел добровольно вместе с директором нашей школы. Как раз я окончила семь классов и устроилась санитаркой в военный госпиталь, учиться дальше мне не пришлось. Я еще не видела человеческой крови, и в госпитале мне было очень трудно и страшно.
   В сорок втором году отец прислал письмо, что едет к Сталинграду. А через несколько дней пришло извещение о его гибели. В сорок третьем году маме пришло второе извещение на сына. Она тяжело заболела, но колхоз не бросала: в поле женщины и поплачут, и посмеются вместе, и в работе было легче. До этого моя мама выглядела очень молодой. Ей было тридцать шесть лет, а мне семнадцать, и кто не знал нас, увидев вместе, окликал: „Эй вы, девушки!“ Мам злилась, а я смеялась. Мне нравилось, что у меня такая молодая мама. А тут она за несколько месяцев превратилась в старуху.
   Фашисты долго не могли взять Воронеж, бомбили и бомбили город. Самолеты летали через наше село Московка. Я еще не видела врага, я видела только его самолеты. Но очень скоро я увидела, что такое война. В наш госпиталь сообщили, что под самым Воронежем разбомбили состав, мы приехали на место – увидели мясорубку… Первым опомнился наш профессор. Он громко крикнул: „Носилки!“ Я была моложе всех, мне только шестнадцать лет исполнилось, и все смотрели на меня, чтобы я не упала в обморок.
   Мы ходили по рельсам, лазили по вагонам. На носилки некого было положить: вагоны горели, не слышалось ни стонов, ни криков. Людей целых не было. Я ухватилась за свое сердце, у меня от страха закрывались глаза. Когда мы вернулись в госпиталь, врачи все ходили по стеночке, домой никто не пошел. Мы все повалились кто где: кто на стол голову положил, кто на стулья – и так уснули.
   Я отдежурила и пошла домой. Пришла вся заплаканная, легла на койку и только закрою глаза – все снова вижу: как вагоны горели, что от людей осталось. Пришла с работы мама, и пришел дядя Митя. Слышу мамин голос:

 
   – Не знаю, что с Леной будет. Ты посмотри, какое у нее лицо стало за то время, как она в госпиталь пошла. Она не похожа сама на себя, молчит, ни с кем не разговаривает и во сне вскрикивает. И куда у нее делась улыбка и куда делся смех? А ты сам знаешь, какая она была веселая. А теперь она никогда не шутит.
   Я слушаю маму, и у меня слезы текут.
   …Когда в сорок третьем году освободили Воронеж, я пошла в военизированную охрану. Из нашего села Московки были в охране Мотя Колягина, сестры Аня и Зина Кирьяновы, Настя Чекунова и я. Шли дни службы, недели. Я узнала многих девушек-бойцов, все они были молодые – восемнадцать-двадцать лет. И все были красивые, никогда я столько красивых девчат не видела. Как на подбор все. Первую я узнала Марусю Прохорову, она дружила с Таней Федоровой. Они были из одной местности. Таня была серьезная девушка, любила чистоту, порядок. А Маруся любила петь, плясать. Пела озорные частушки. А больше всего любила краситься, сядет перед зеркалом и сидит часами. Таня ругала ее: „Чем красоту наводить, лучше погладь свою форму и убери как следует койку“.
   Была еще у нас Паша Литаврина, очень отчаянная девчонка. Дружила она с Шурой Батищевой. Та была стеснительная и скромная, самая спокойная из нас. Любила сидеть перед зеркалом и краситься Маруся Кадомская. А Люся Лихачева любила накручивать локоны, накрутит – и сразу за гитару. Она с гитарой ложилась спать и с гитарой вставала. Старше всех нас была Полина Неверова, у нее муж погиб на фронте, и она была невеселая, серьезная.
   Ходили мы все в военной форме. Когда мама первый раз увидела меня в форме, она сделалась белая:
   – Ты решила в армию пойти?
   Я поняла, что ее так напугало.
   – Да нет, мама. Я же тебе говорила, что охраняю мосты.
   Мама отвечает:
   – Скоро война кончится. И ты сразу снимешь шинель.
   Я тоже так думала.
   Через два дня после того, как мы узнали, что кончилась война, у нас было собрание в красном уголке. Выступил на нем начальник охраны товарищ Наумов.
   – Дорогие мои бойцы, – сказал он, – война кончилась. Но вчера я получил приказ, что на Западную дорогу требуются бойцы военизированной охраны.
   Кто-то из зала крикнул:
   – Да там же бендеровцы!..
   Наумов замолчал, а потом сказал:
   – Да, девушки, там бендеровцы. Но приказ есть приказ, его надо выполнять. Кто хочет поехать, прошу подать заявление начальнику караула. Поедут добровольцы.
   Мы вернулись в казарму, и каждая легла на свою койку. Стало тихо-тихо. Никому не хотелось уезжать далеко от родных мест, прощаться с родителями. И никому не хотелось умирать после войны. А все мы знали, что такое бендеровцы.
   На следующий день нас опять собрали в красном уголке. Я сидела за столом президиума, стол накрыли красной скатертью. И я думала, что я последний раз сижу за этим столом.
   Начальник охраны сказал:
   – Я знал, Бабина, что ты поедешь первая. И вы все, девчонки, молодцы, не побоялись. Кончилась война, можно вернуться домой, а вы едете защищать свою Родину. Жаль мне таких бойцов, но на Западной дороге такие и требуются.
   Через два дня мы уезжали. Подали нам товарный состав, на полу было сено, и пахло травой.
   Никогда раньше я не слышала, что есть такой город Стрый, теперь это было место нашей службы. Город мне не понравился – маленький и страшный, каждый день играла музыка и кого-нибудь хоронили: то милиционера, то коммуниста, то комсомольца. В Воронеже идешь на пост и не боишься, а тут гляди в оба. Опять мы увидели смерть.
   Была у меня подруга Галя Коробкина. Она там погибла. Это было самое страшное – хоронить людей, когда война кончилась. И этим людям по семнадцать, двадцать лет… Там я совсем забыла, что такое шутить и улыбаться.
   …После демобилизации приехала в Ленинград. Устроилась на Кировский завод, дали мне девичье общежитие. В комнате стояло семь коек, а моя была восьмая. Потом повыходили все замуж и привели своих мужей в общежитие. А комнатка была двадцать четыре квадратных метра. Но жили мы очень дружно, никогда не ругались. Вечером собирались все за столом: кто ужинал, кто читал книгу, кто вязал, кто вышивал. Детей клали раньше спать и занавешивали занавесками свои койки. Со стороны было смешно смотреть на эти цыганские палатки, но никто из нас не жаловался.
   Работали все на Кировском заводе, только в разных цехах. Часть работала в одну смену, часть в другую. Мне кажется, что в нашей комнате никогда не выключался свет. Прожили в общежитии мы семь лет, у меня сын там стал большой. Вырос хороший, некапризный мальчик. И вот через семь лет мы получили не квартиры, а комнаты в коммунальных квартирах. Были все очень рады. Помогали друг другу переезжать: клеили обоями стены, мыли полы. Уезжая, мы целовались, обнимались, как родные. Забирали своих детей, своих мужей, больше забирать было нечего, ни у кого ничего не было. Только сняли с коек свои занавесочки. И все наше богатство.
   И еще много лет, когда встречались на проходной, бросались друг к другу и обнимались. У многих родились новые дети, мы ходили друг к другу на крестины. Я тоже родила второго сына. Прошло время, появились у нас отдельные квартиры, хорошая мебель. Сейчас я живу одна в двухкомнатной квартире, но не было ночи, чтобы ме не снилась война, чтобы я спала спокойно. Я даже больше и чаще плачу в этой квартире, и никто не видит моих слез.