– А так нельзя?
   – Нельзя. Это не по уставу.
   – Трудно было привыкать?
   – Мне кажется, я к этому и не привыкла. Только успеешь уснуть, вдруг: „Подъем!“ Как ветром сдувает нас с постелей. Начинаешь одеваться, а у женщин одежек больше, чем у мужчин, то одно летит из рук, то другое. Наконец ремень в руки – и бегом к раздевалке. На ходу хватаешь шинель и мчишься в оружейную комнату. Там надеваешь чехол на лопату, продергиваешь через ремень, надеваешь подсумок на него, кое-как застегиваешься. Хватаешь винтовку, на ходу закрываешь затвор и с четвертого этажа по лестнице буквально скатываешься вниз. В строю приводишь себя в порядок. И на все на это даются считанные минуты.
   А это уже на фронте… Сапоги у меня на три размера больше, загнулись, пыль в них въелась. Хозяйка принесла два яйца: „Возьми в дорогу, такая худенькая, что скоро переломишься“. А я тихонько, чтобы она не видела, разбила эти два яйца, они маленькие были, и почистила сапоги. Конечно, хотелось есть, но победило женское – хотелось быть красивой.
   Теперь на наши встречи только одна всегда приезжает в военной форме. Только она ее сохранила, больше никто. Вы не знаете, как шинель трет, какое это все тяжелое, какое это все мужское: и ремень, и все. Особенно я не любила, что шинель шею трет, и еще эти сапоги. Шаг менялся, все менялось».
   Было и смешное, веселое, но все равно трудное.
   Мария Николаевна Степанова, майор, начальник связи в батальоне стрелкового корпуса:
   «Получили обмундирование. Старшина построил:
   – Выровнять носки.
   Мы выравниваем. Носки ровные, а сами-то мы сзади, потому что сапоги сорокового – сорок первого размеров, а он:
   – Носочки, носочки!
   А потом:
   – Курсантки, грудь четвертого человека!
   У нас это, конечно, не получается, и он на весь голос:
   – Что вы там в карманы гимнастерок положили?
   Мы смеемся.
   – Отставить смех, – кричит старшина.
   Чтобы четко и правильно отработать прием приветствия, все – от стульев до вывешенных плакатов – заставлял приветствовать. Ох, и намучился он с нами.
   В каком-то городе привели нас строем в баню. Мужчины – в мужское отделение, а мы – в женское. Женщины кричат, кто что закрывает: „Солдаты идут!“ Нас не различишь – девчонки мы или мальчишки: мы и подстрижены, и форма на нас военная. А другой раз пошли в туалет, женщины милиционера привели. Мы ему говорим:
   – Так куда нам идти?
   Он тогда давай на женщин кричать:
   – Это же девчата!
   – Какие то девчата, то солдаты…»
   Белла Исааковна Эпштейн, работает машинисткой в одной из белорусских республиканских газет, а в войну была снайпером. Рассказывает как будто тоже смешное, а глаза полны слез.
   «Нас, когда мы прибыли на Второй Белорусский фронт, хотели в дивизии оставить, мол, вы женщины, зачем вам на передовую. Мы: „Нет, мы – снайперы, нас посылайте куда положено“. Тогда они нам говорят: „Пошлем вас в один полк, там хороший полковник, он девок бережет“. Разные командиры были. Нам так и сказали.
   Это полковник нас встретил такими словами: „Смотрите, девки, приехали воевать, воюйте, а другим делом не занимайтесь. Кругом мужчины, а женщин нет. И у вас будет много поклонников. Не роняйте себя. Черт его знает, как вам еще эту штуку объяснить. Война, девки…“ Он понимал, что мы еще девчонки.
   В оном немецком поселке нас разместили на ночь в жилом замке. Много комнат, целые залы. Такие залы! В шкафах полно красивой одежды. Девочки – каждая платье себе выбрала. Мне желтенькое одно понравилось и еще халат, не передать словами, какой это был красивый халат – длинный, легкий… Пушинка. А уже спать надо ложиться, все устали страшно. Мы надели эти платья и легли спать… Оделись в то, что нам понравилось, и тут же заснули. Я легла в платье и халат еще наверх.
   Утром встали, сняли все, надели опять свои гимнастерки, брюки. Ничего с собой не взяли. Нельзя. Ложку за голенище воткнешь, и все…»
   А в другой раз в брошенной шляпной мастерской девчонки выбрали себе по шляпке и, чтобы побыть в них хотя бы немного, спали всю ночь сидя. Жаль, что фронтовые кинооператоры не сохранили для нас эти кадры, предпочитая снимать бои, железные потоки войск и техники. Но, видно, в те героические дни быт казался чем-то мелким, незначительным, и то, что мы сегодня об этом сожалеем – свойство человеческой памяти, – через расстояния многих лет одни события и детали укрупнять, другие – уменьшать. И укрупняется человеческое, интимное, то, что можно назвать человеческой жизнью в нечеловеческих условиях.
   Наверное, поэтому телеграфистка Зинаида Прокофьевна Гомарева с такой благодарностью вспоминает сегодня полковника Птицына, которого все девчата в полку звали «Батей»:
   «Он берег нас, он понимал нашу женскую душу. Под Москвой, это же отступление, самое страшное время, а он нам говорит:
   – Девушки, Москва рядом. Я привезу вам парикмахера. Красьте брови, ресницы, завивки делайте. Я хочу, чтобы вы были красивыми.
   И привез какую-то парикмахершу. Мы сделали завивки, покрасились. И такие счастливые были…»
   И это женское – как выглядишь – часто было не только сильнее чувства голода, усталости, желания сна, но и страха смерти.
   Вот как об этом вспоминает санинструктор Софья Константиновна Дубнякова:
   «…На Ладожском озере попали под сильный обстрел. Кругом вода, ранят – человек идет сразу ко дну. Я ползаю, перевязываю, подползла к одному, у него ноги перебиты, сознание теряет, но меня отталкивает и в свой „сидор“ – мешок, значит, лезет. НЗ свой тянет и есть хочет… А мы, когда пошли по льду в наступление получили продукты. Я хочу его перевязать, а он – в мешок лезет и ни в какую: мужчины как-то очень трудно голод переносили.
   А у меня другие мысли были. Я боялась некрасивой лежать после смерти. Только бы не разорвало на куски снарядом… Я такое видела…»
   «Бежим по грязи, люди падают в эту грязь. Так не хочется погибать в такой обстановке. Ну, как молодой девушке лежать в такой грязи? А в другой раз, это уже в оршанских лесах, там мелкие кусты с черемухой. Подснежники голубые. Весь лужок в голубом цвете… Погибнуть бы вот в таких цветах! Дурошлеп еще, семнадцать лет… Это я себе так смерть представляла…» (Любовь Ивановна Осмоловская, рядовая, разведчица).
   Надо еще представить обстановку, в которой они жили, и жили не месяц, не два, а годами, всю тяжесть физических и душевных перегрузок, обрушившихся на них, опасность, которой подвергались ежедневно, чтобы понять, какой ценой им удавалось сохранить эти женские привычки, милые юные странности. Добавим к этому совсем другое настроение тех дней, когда каждая минута, отданная своему личному, казалась незаконной.
   Прежде чем об этом расскажет штурман Александра Семеновна Попова, летавшая на «По-2», я хочу дать слово Герою Советского Союза, заслуженному летчику-испытателю Марку Галлаю:
   «Что такое один вылет?
   Это – огонь зенитных средств всех калибров, до автоматного огня включительно („По-2“ работали на предельно малых высотах, порой на бреющем полете), это – ночные истребители противника, это – слепящие прожектора, а зачастую это еще и непогода: низкая облачность, туман, снег, обледенение, штормовой, бросающий легкую машину с крыла на крыло, вырывающий ручку управления из рук ветер…
   Причем все это – на „По-2“, маленьком, тихоходном и к тому же легко воспламеняющемся и горящем, как спичка, как сухой порох…
   Надо ли было пускать девушек на войну? Не знаю…
   Но восхищаюсь ими безмерно».
   «Ночные ведьмы» – так писала фашистская печать о наших летчицах, утверждая, что это женщины-бандиты, выпущенные из тюрем.
   А вот какие они были.
   В Ессентуках Александру Семеновну Попову знает каждый. Когда я не застала ее дома, соседи подсказали, что найти ее можно в местном краеведческом музее: «Как пошла на пенсию, так только там ее и ищи. Людей к нам приезжает много, и все хотят познакомиться с ней, послушать. Один раз летела она в Москву, так на пропускном контроле ее задержали: „Что у вас в чемодане металлическое?“ А там у нее один жакет лежал, но весь в золотом металле… Не каждый мужчина имеет столько наград, как она».
   Александра Семеновна действительно сидела в одной из маленьких музейных комнат и вязала что-то малиновое, детское. Объяснила: «Пока экскурсии нет, отдыхаю. Две-три экскурсии в день – это опять два-три раза я на войне побываю. Меня подруга научила: „Хочешь успокоить нервы, возьми спицы в руки“.
   Спицы в ее больших сильных руках казались игрушечными.»
   Александра Семеновна Попова, гвардии лейтенант, штурман:
   «В мае сорок второго года мы вылетели на фронт. Нам дали самолет „По-2“. До войны на нем училась летать молодежь в аэроклубах, но никто не мог и подумать, что его будут использовать в военных целях. Самолет был деревянной конструкции, сплошь из фанеры, обтянутой перкалью. Достаточно было одного прямого попадания, как он загорался – и сгорал в воздухе, не долетая до земли. Единственная солидная металлическая деталь – это сам мотор М-II.
   Потом уже, под конец войны, нам дали парашюты и поставили пулемет в кабине штурмана, а до этого не было никакого оружия, четыре бомбодержателя под нижними плоскостями – и все.
   Вы спрашиваете, как мы выдерживали? Я вам расскажу…
   Перед уходом на пенсию я заболела от одной этой мысли: как это я не буду работать? Приехал врач, сделали мне кардиограмму, и меня спрашивают:
   – Вы когда перенесли инфаркт?
   – Какой инфаркт?
   – У вас все сердце в рубцах.
   А эти рубцы, видно, с войны. Ты заходишь над целью, тебя всю трясет. Все тело покрывается дрожью, потому что внизу огонь: истребители стреляют, зенитки расстреливают… Несколько девушек вынуждены были уйти из полка, не выдержали. Летали мы в основном ночью. Какое-то время нас попробовали посылать на задания днем, но тут же отказались от этой затеи. Наши „По-2“ подстреливали из винтовки…
   Делали до двенадцать вылетов за ночь. Я видела Покрышкина, когда он прилетал из боевого полета. Это был крепкий мужчина, ему не двадцать лет и не двадцать три, как нам: пока самолет заправляли, техник успевал снять с него рубашку и выкрутить. С нее текло, как будто он под дождем был. Можете себе представить, что было с нами. Прилетишь и не можешь даже из кабины выйти, нас вытаскивали. Не могли даже планшет нести, тянули по земле.
   Самолет после выполнения задания оставался на земле несколько минут и снова – в воздух. Представьте себе наших девушек-оружейниц! Им надо было за эти несколько минут четыре бомбы – это четыре сотни килограммов – подвесить к машине вручную. Организм до такой степени перестраивался, что мы всю войну женщинами не были… Никаких у нас женских дел не было… Ну, вы сами понимаете… А после войны не все смогли родить…
   Мы все курили. И я курила, такое чувство, что ты немножко успокаиваешься. Прилетишь – тебя всю трясет, закуришь – успокоишься. Ходили мы в кожанках, брюках, гимнастерке, зимой еще меховая куртка. Поневоле и в походке, и в движениях появлялось что-то мужское. Когда кончилась война, нам сшили платья хаки. Мы вдруг почувствовали, что мы девчонки…»
   Триста шестьдесят пять боевых вылетов сделала штурман Александра Семеновна Попова. Летала на Керчь, Севастополь, Брест, Варшаву, Берлин. После войны тридцать лет работала геологом. В пятьдесят лет поступила во второй институт и окончила его. Стала историком. «Увидела, что с годами не могу быть хорошим геологом. Хороший геолог всегда в поле, а у меня уже силы не те. Работаю сейчас учительницей. Там молодежь, а с ней никогда не состаришься. Из нашего полка Женя Жигуленко в пятьдесят четыре года поступила во ВГИК и окончила режиссерский факультет. Сейчас снимает фильм о нашем полку. Вот какие у нас девчата…»
   С Софьей Адамовной Кунцевич мы встретили через несколько дней после вручения ей золотой Международной медали «Флоренс Найтингейл». Она ждала меня в библиотеке Минского технологического института, где работает вот уже тридцать лет: «Все давно разойдутся, а я сижу, всегда работа найдется. В квартиру приду – одна, а тут – с книгами…» Подарки, диплом и сама Золотая медаль хранятся тут же, в ящиках с книжными карточками. Здесь и военные фотографии, сбереженные фронтовые газеты. «Вся моя жизнь, я вам признаюсь, здесь. На людях…»
   Софья Адамовна Кунцевич, старшина, санинструктор стрелковой роты:
   «Молодые пришли меня поздравлять и удивляются: „Как это вы могли вытащить сто сорок семь раненых? Посмотришь: такая худенькая на военных фотографиях…“ Да, я их, может, двести вытащила, кто тогда считал. Мне это и в голову не приходило, мы этого не понимали. Идет бой, люди истекают кровью, а я уду сидеть и записывать. Я никогда не дожидалась, когда кончится атака, я ползала во время боя и подбирала раненых. Если у него осколочное ранение, а я приползу к нему через час-два, то мне там нечего делать, человек останется без крови.
   Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я одного хотела – дожить бы до дня рождения, чтобы мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то мне страшно было умереть раньше, не дожить даже до восемнадцати. Ходила я в брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь, да еще под тяжестью раненого. Не верилось, что когда-нибудь можно будет встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была. Приехал как-то командир дивизии, увидел меня и спрашивает: „А что это у вас за подросток? Что вы его держите? Его бы надо послать учиться…“
   Помню, не хватает бинтов… Такие страшные пулевые ранения, что кладешь на рану пакет. С себя все нижнее разорвала и ребятам говорю: „Давайте снимайте кальсоны, нижние рубашки, у меня люди погибают“. Они поснимали, порвали на куски. Я их не стеснялась, вот как будто с братьями, мальчишечкой среди них жила. Идем, держимся втроем за руки, и средний спит час-два. Потом меняемся.
   Год назад пригласили меня в Югославию, я увидела там столько знакомых могил… Там на фотографиях такие молодые лица… Все они в земле… Я там перед каждой могилой на колени становилась…»

 
   Как-то сошлись, а вернее съехались – из Минска, из Борисова, из Витебска – в моем редакционном кабинете четыре когда-то военных женщины: Клара Семеновна Тихонович, Мария Нестеровна Кузьменко, Клара Васильевна Гончарова и Мария Семеновна Калиберда. Говорили, вспоминали обо всем, а в конце – об интимном, женском. И это интимное, маленькое вдруг по-человечески подсветило высокое. С убеждением, что это что-то больше просто быта, просто женского разговора, включаю я эти доверительные откровения в общее повествование.
   Клара Семеновна Тихонович, сержант, зенитчица:
   «Мне недавно один из молодых говорит, что это было мужское желание – пойти воевать. Нет, это было человеческое желание. Шла война, я жила обыкновенной жизнью, но соседка получила письмо – мужа ранило, лежит в госпитале. Я подумала: „Он ранен, а вместо него кто?“ Пришел один без руки – вместо него кто? Второй вернулся без ноги – вместо него кто? Я писала, просила, умоляла взять меня в армию. Так мы воспитывались, что без нас ничего не должно быть. Раз началась война, мы обязаны чем-то помочь. Нужны медсестры, значит, надо идти в медсестры. Нужны зенитчицы, значит, надо идти в зенитчицы. А то, что ты чувствуешь, то, что тебе придется перенести, то уже другое дело.
   Хотели ли мы на фронте быть похожими на мужчин? Первое время очень хотели; сделали короткие стрижки, даже походки изменили. А потом нет, шиш! Потом так захотелось краситься, сахар не ешь, а бережешь, чтобы челочку им накрахмалить. Мы были счастливы, когда доставали котелок воды вымыть голову. Если долго шли, искали мягкой травы. Рвали ее и ноги натирали, они у нас зеленые были. Мы же свои особенности имели, девчонки. Хорошо, если старшина был пожилой человек и все понимал, не забирал из вещмешка лишнее белье, а если молодой, обязательно выбросит лишнее. А какое оно лишнее для девчонок, которым надо бывает два раза в день переодеться. Мы отрывали рукава от нижних рубашек, а их ведь только две. Это только четыре рукава…»
   Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица:
   «До войны я любила все военное. Обращалась в авиационное училище, чтобы прислали правила приема. Мне шла военная форма. Любила строй, четкость, отрывистые слова команды. Из училища мне ответили: „Окончите сначала десять классов“.
   Конечно, когда началась война, с моими настроениями я не могла сидеть дома. Но на фронт меня не брали. Никаким образом, потому что мне шестнадцать лет. Военком говорил, мол, что подумает о нас враг, если война только началась, а мы таких детей берем на фронт, девочек несовершеннолетних.
   – Врага бить надо.
   – Без вас разобьют.
   Я убеждала его, что я высокая, что мне никто не даст шестнадцать лет, а обязательно больше. Стою в кабинете, не ухожу: „Напишите восемнадцать, а не шестнадцать лет“. – „Это ты сейчас так говоришь, а потом что скажешь?..“
   А после войны я уже не хотела, вот уже как-то не могла пойти ни по одной военной специальности. Хотелось скорее снять с себя все защитное. И надеть что-то обыкновенное, женское. К брюкам у меня до сих пор отвращение. Не могу даже в лес за грибами их надеть, не хочу и духу. Ни зеленого, ни защитного цвета не люблю. Как отрезало, сразу после войны…»
   Клара Васильевна Гончарова запомнила усталого военкома, винившегося перед ней, девчонкой: «Это сейчас ты мне так говоришь, а потом что скажешь?» Непросто ему было отправлять наивных девчонок в ад, в пекло. Они не знали, что их ждет, а он-то, кадровый офицер, знал. Чувство вины перед женщинами за то, что они тоже оказались на войне, было у многих мужчин.
   Мария Нестеровна Кузьменко, старший сержант, вооружейница:
   «Войну мы почувствовали немного в тот день, когда окончили училище и к нам приехали „покупатели“, так называли тех, кто приезжал из частей, отосланных на переформирование, к нам в училище за новыми людьми. Это были всегда мужчины, очень чувствовалось, что они нас жалеют. Мы на них одними глазами смотрели, они на нас – другими: мы рвались из шеренги вперед, скорей бы нас взяли, заметили, скорей бы нам себя проявить, а ни усталые, они на нас смотрели, зная, куда они нас отправляют.
   Полк мужской, всего двадцать две женщины. Это восемьсот семидесятый дальнобомбардировочный полк. Взяли дома две-три пары белья, много не наберешь. Разбомбили нас, остались в чем стоим, в чем убежать успели. Мужчины пошли на пересыльный пункт, их там переодели. А нам ничего нет. Дали нам портянки, мы из них трусики, бюстгальтеры пошили. Командир узнал, нас выругал.
   А нам нужно… Смотрим, солдаты повесили на кустах свои рубашки. Мы пару штук стащим с кустов… Они потом уже догадывались, смеялись: „Старшина, дай нам другое белье… Девушки наше забрали…“.»
   Мария Семеновна Калиберда, сержант, связистка:
   «Мы хотели быть равноправными, чтобы о нас не сказали: „Ах, эти женщины!“ И мы старались больше, чем мужчины. Мы еще должны были доказать, что мы не хуже мужчин. А к нам долго было такое высокомерное, снисходительное отношение: „Навоюют эти бабы…“ Конечно, с женщиной больше забот, чем с мужчиной, труднее. У нее психология, физиология – все другое.
   Идем мы. Человек двести девушек. Жара стоит, лето, и после нас вот такие красные пятна на песке… Ну, как ты тут что спрячешь? Солдаты идут следом и делают вид, что не видят, не замечают. Я помню, как мы долго шли, километров сорок шли к переправе. Дошли до переправы, и нас стали бомбить. Бомбежка жуткая, все – кто куда прятаться. А я бомбежки не слышу, я залезла под ложку и сидела, пока не отмокла. Мне даже бомбежка уже не страшная. Вот что с нами было… Мы все остались простуженные, мы все сегодня больные. Знаете, организм женский все-таки нежный. Война не только нашу молодость забрала, она материнство у многих вырвала. Лишила девочек самого великого женского счастья…
   Но мы остались живы, судьба нас так наградила. Я первое время иду по улице – и не верю, что Победа. Я сяду за стол – и не верю, что Победа. Я включу радио – и не верю, что Победа. Я не ушла из армии, я почти сорок лет была солдат. Только год, как на пенсии.
   А сейчас война еще страшнее – за детей, за внуков страшно».
   Эти три рассказа связались у меня еще с одним, который услышала в деревне Тресковщина Минского района.
   Анна Николаевна Хролович, гвардии лейтенант, фельдшер:
   «Освобождали мы уже Латвию, были под Даугавпилсом. Это ночь, я только прилечь собралась. Слышу, часовой кого-то окликает: „Стой! Кто идет?“ И буквально через десять минут меня зовут к командиру. Захожу в командирскую землянку, там сидят наши товарищи и какой-то мужчина в штатском. Я хорошо запомнила этого человека. Все годы видела мужчин только в военном, в хаки, а этот был в черном пальто с плюшевым воротником.
   – Нужна ваша помощь, – говорит мне этот мужчина. – В двух километрах отсюда рожает моя жена. Она одна, больше в доме никого нет.
   Командир спрашивает:
   – Это на нейтральной полосе. Сможете пойти? Сами знаете, что небезопасно.
   – Рожает женщина. Я должна ей помочь.
   Дали мне пять автоматчиков. Напаковала сумку перевязочного материала, были у меня новые фланелевые портянки, тоже взяла с собой. Пошли. Все время обстреливают – то недолет, то перелет. И лес такой темный, что луны даже не вино.
   Наконец появился силуэт какого-то строения. Это был хутор. Когда мы зашли в дом, я увидела женщину. Она лежала на полу, вся в каких-то старых тряпках. Муж стал сразу завешивать окна. Для автоматчика – на дворе, два – у дверей, один мне фонариком освещает. Женщина еле сдерживала стоны, ей было очень больно. Я все время просила ее:
   – Потерпите, родненькая. Нельзя кричать. Терпите…
   Это же нейтральная полоса. Если противник заметит что-нибудь, то нас забросают снарядами. Но когда солдаты услышали, что ребенок родился… „Ура! Ура!“ Тихо так, почти шепотом. На передовой родился ребенок!
   Принесли воды. Кипятить негде было, обтерла ребеночка холодной. Завернула в свои портянки. В доме ничего не было, только старые тряпки, на которых лежала мать.
   И так я приходила на этот хутор несколько ночей. Последний раз пришла перед наступлением и говорю:
   – Больше я к вам прийти не могу, уезжаю.
   Женщина о чем-то спросила мужа по-латышски. Он перевел мне:
   – Жена спрашивает, как вас зовут?
   – Анна.
   Женщина опять что-то сказала. И муж снова перевел:
   – Она говорит, что очень красивое имя. И в вашу честь мы назовем свою дочь Анной.
   Женщина немного приподнялась – встать она еще нее могла – и протянула мне красивую перламутровую пудреницу. Это была, видно, ее самая дорогая вещь.
   Я открыла пудреницу, и этот запах пудры ночью, когда кругом стреляют, рвутся снаряды… Это было что-то такое… Я и теперь плакать хочу… Запах пудры, эта перламутровая крышечка… Маленький ребенок… Девочка… Что-то такое домашнее, что-то из настоящей женской жизни…»
   Они должны были, они старались остаться женщинами, и в то же время им надо было утверждать свое равноправие среди мужчин, доказать, что они тоже могут быть солдатами: не испугаются, не заплачут, все выдержат и сумеют воевать. Это кажется сегодня невероятным, но когда, например, женский авиационный полк прибыл на фронт, ему целых две недели… не давали боевого задания. Наземным войскам не хватает поддержки с неба, а тут пришел на фронт целый полк – впоследствии сорок шестой гвардейский Таманский – и сидит без дела! Почему?
   Летчика Наталья Кравцова вспоминает о первых днях на фронте так:
   «…Нелегки были первые дни на фронте. Трудности встретились как раз там, где их не ожидали. Мы готовы были ко всему: спать в сырых землянках, слышать непрерывный грохот канонады, голодать и мерзнуть – словом, переносить все лишения, какие только могло нарисовать нам воображение. Но мы никак не могли предположить, что на фронте нас встретят с недоверием».
   С тем же недоверием встретили и женщин-командиров саперных взводов, моряков, танкисток. Медики, связистки – это еще укладывалось в какие-то прежние представления, в остальных же профессиях женщинам приходилось преодолевать психологический барьер: дескать, не женское это дело.
   Из Киева пришло письмо от Таисии Петровны Руденко-Шевелевой, в войну капитана, командира роты Московского флотского экипажа, ныне подполковника в отставке:
   «Женщина на флоте – это было запретное, даже ненормальное. Считалось, что она приносит несчастье на корабле. Сама я родом из-под Фастова, в нашем селе до смерти маму дразнили бабы: кого ты родила – девку или парня? А я писала самому Ворошилову, чтобы меня приняли в Ленинградское артиллерийско-техническое училище. И только по его личному распоряжению меня туда приняли.
   Окончила училище, все равно хотели оставить на суше. Тогда я перестала признаваться, ч то я женщина. Спасала украинская фамилия „Руденко“. Но один раз все-таки выдала себя. Занималась на палубе чем-то обычным, вдруг слышу шум, обернулась: матрос прогоняет кошку, неизвестно, как она оказалась на корабле, где, наверное, еще от первых мореплавателей шло, что кошки и женщины приносят в море несчастье. Кошке не хотелось покидать корабль, и она выделывала такие финты, что ей бы позавидовал футболист мирового класса. На корабле – смех. Но в тот момент, когда кошка чуть не свалилась в воду, я испугалась и закричала. И, видно, это был такой девичий дискант, что мужской смех разом прекратился. Установилась тишина.
   Слышу голос командира:
   – Вахтенный, на корабль проходила женщина?
   – Никак нет, товарищ командир.