Страница:
— И она с тобой ласкова?
— А как же? Я ить муж ей!Все по закону: и по-совецки, и в церкви были. Без церкви она ни в какую… В Борисоглеб ездили… Тишком… Я ее, можа, лелею боле, чем самый разлюбезный муж. Можа, када мы вдвоем, я ее со своих рук не сымаю, — Чиркун вытянул перед собой большие руки.
— Я ее все равно найду, — твердо проговорил Егор.
— Можа, найдешь, ежли тебя ране не прихлопнут, как ты меня щас, — скривил рот в ухмылке Мишка. — Как бы вы ни бегали по лесам, все равно вас переловят всех, перестреляют. Никуда ни денисся. Колчака похарчили, Деникина прогнали… А какая силища была!.. Антонов что — муха, сколько ни летай, все равно прихлопнуть.
— Я Настеньку все равно найду, — повторил Егор.
— Найдешь, а дале, — усмехнулся Мишка. — Сына моего растить будешь? Он тебе кажную минуту напоминать меня будет… А кто ты для него будешь? Отец? Нет, отцеубийца! Как бы ты его ни растил, ни лелеял, он все равно помнить будет кто его родного отца похарчил… И его угробить вы не сможете, Настенька не возьмет на себя такой грех. Она помнит, что сын в любви зачат… Найдешь, а счастья не жди! Не ждитя!
Они замолчали. Молчали долго, тягостно, слушали за дверью громкие голоса, стук тележных колес. О чем думал тогда Егор? О Настеньке? Об окончательной ее потере? Иль судьбу Мишки решал? Не помнится теперь. Забыто напрочь. Скорее всего, о себе думал, о Настеньке. Как быть с Мишкой он не знал, но чувствовал про себя, что не прольет крови его, не прольет именно из-за Настеньки. Прав Мишка, кровь его навсегда разъединит их. Если бы Чиркун погиб без его участия, тогда другое дело.
— Сына, значить, ждетя, а ежли дочь… — пробормотал Егор после долгого молчания.
— А рази дочь плохо, — откликнулся Мишка.
— Ступай! — громко сказал Егор.
— Куда? — встрепенулся Чиркун.
— Куда хочешь.
— Ага, — засмеялся Мишка. — Меня твои орлы у первого же забора шлепнуть.
Егор поднялся тяжело, открыл дверь, позвал попавшегося на глаза партизана, приказал ему проводить Мишку туда, куда он скажет.
6. Пятая труба
Долго не видел Егор Чиркуна после этого, не слышал ничего ни о нем, ни о Настеньке, ни об отце Александре. Встретились с Мишкой летом, в июне двадцать первого, после разгрома Партизанской армии Антонова. Всю зиму Егор Анохин провел рядом со Степанычем, был его адъютантом. Разделял радости его и сомнения. Зимой во всем Борисоглебском, в южных частях Кирсановского и Тамбовского уездов установилась власть Союза Трудового Крестьянства. Штаб Антонова готовил мирные Указы на своей территории. В первую очередь Степаныч запретил самогоноварение и приказал строго следить за исполнением этого Указа. Народ и Партизанская армия должны быть трезвыми, считал он.
Помнится, как немногословный, сдержанный Степаныч стал необычно подвижным, возбужденным, когда узнал о восстании матросов в Кронштадте, о забастовках в Петрограде и Москве: не сиделось ему, не стоялось на месте, помнится, как радостно вскидывал Антонов глаза на него, своего адъютанта, и приговаривал: началось, началось! Просыпается Русь! Жадно хватал свежие газеты, быстро, шурша, распахивал, вглядывался в третью страницу, где обычно печатались вести из Центра, говорил вслух с досадой:
— Что они медлят? Бери Петроград, пока рабочие на их стороне!.. Нет, сидят, языки чешут…
— А ты? Почему ты Тамбов не берешь? Почему армию не расширяешь? Мужики каждый день сотнями идут, а ты возвращаешь? — спросил его однажды Плужников, бывший при этом в избе.
— Тамбов? — глянул на него поверх газеты Антонов. — Кровь крестьянскую лить?
— Вот и они…
— У них другое, — перебил Антонов. — Петроград бастует. Рабочие поддерживают матросов. Выходи из Кронштадта, бери без крови. Если б Тамбов поднялся, я б не задумался…
Помнится, в конце зимы, в оттепель, кажется, это было в Паревке, подскакал к избе, где был Антонов, Богуславский, командир дивизии, слетел с коня, взбежал на высокое крыльцо по мокрым от растаявшего снега ступеням, ввалился в горницу — шапка на боку, мокрые волосы ко лбу прилипли, полушубок нараспашку — кинул на стол Степанычу газеты:
— Беда!
И бухнулся на скамейку.
Антонов взял одну газету, спросил:
— Что за беда?
— Читай съезд, читай!
— Что? Не тяни? — бросил Степаныч.
— Ленин отменил продразверстку. Налог…
Степаныч впился в газету, потом отбросил ее, вскочил, захохотал, ухватил за плечо Богуславского, за полушубок, закричал:
— Мы победили! Понимаешь, мы победили!
— Как победили? — недоуменно глядел на него Богуславский. — Мужики уйдут. К земле вернутся.
— А ради чего мы их подымали?! — кричал Антонов. — Мы свое дело сделали, мы отстояли мужика!
— Так теперь, что ж? Дело сделали и на погост, на распыл? У красноты это быстро.
— Погоди на погост, успеешь. У тебя все: либо полковник, либо покойник, — засмеялся Степаныч. — Мы пригодимся еще мужику… Ты Ленину поверил, а я не дюже ему верю: у него в уме одно, на языке другое. Большевики как держали мужика за горло, так и будут держать. Отпустят чуток, чтоб совсем не задохся… Повадки большевиков я сильно усвоил. Знаю. Вдохнет мужик глоток, а горлышко ему и сожмут снова. Так что, погост пускай поскучает по тебе, без бойцов не останемся…
Но когда весной, перед севом, новый главнокомандующий войсками Тамбовской губернии Павлов издал приказ, что партизан, добровольно сдавшихся в плен в течение двух недель, не тронут, они будут помилованы, Антонов объявил по Партизанской армии, что все, кто желает сдаться властям, могут идти сдаваться. Он со своей стороны чинить препятствий мужикам не будет. Земля ждет. Но если коммунисты вновь обманут народ, место в Партизанской армии всем найдется
Партизанская армия поредела. Вернулся в Масловку и брат Николай.
В то время в Тамбове не было уже ни Шлихтера, ни Райвида, ни Трасковича. Их сменили Антонов-Овсеенко — он стал председателем Полномочной комиссии ВЦИК, Борис Васильев — партийный секретарь, а во главе Губчека стал Лавров. Газеты писали, что Ленин установил срок разгрома Антонова, приказал в течение месяца покончить с ним. Проходили месяцы, Ленин новый срок устанавливал. Антонов посмеивался: болтуны, и не стыдно врать перед всем народом. По-прежнему во всей южной части Тамбовской губернии власть принадлежала крестьянам. Каратели большими отрядами делали рейды по деревням. Силой назначали сельские Советы, но только красноармейцы скрывались за пригорком, как Советы добровольно самораспускались, передавали власть законно избранному комитету Союза Трудового Крестьянства.
В начале мая 1921 года пришло известие, что командующим войсками Тамбовской губернии назначен Тухачевский, которому Ленин тоже установил месячный срок для разгрома Партизанской армии Тамбовского края. Тухачевский привел с собой закаленные в боях воинские части: пять бронеотрядов, девять артиллерийских бригад, четыре бронепоезда, два авиационных отряда, курсантов, интернациональные полки, три полка Московской дивизииВЧК. Численность их быстро стала известна Антонову. Красноармейцев было больше пятидесяти трех тысяч против четырех тысяч партизан.
Тухачевский по прибытии в Тамбов издал приказ, который еще до публикации в газетах принесли Степанычу. Антонов читал его необычно долго: помнится, было это на хуторе неподалеку от села Верхнеценье. Степаныч сидел на деревянной ступени крыльца, на солнце, а Егор лежал неподалеку в траве, в вишневом саду. Сладко, медово пахло цветущими вишнями, дремотно гудели пчелы, теплый ветерок изредка шевелил полные цветов ветки. Белые лепестки осыпались, скользили, падали в траву.
— Анохин, — негромко позвал Антонов.
Егор поднялся, сел, взял в руки шашку в ножнах, лежавшую рядом, глядя на Степаныча ждал, что он скажет или прикажет.
— Смотри, — так же негромко проговорил, указывая на лист бумаги, Антонов. — Тухач с бабами и ребятишками воевать собрался. До этого кровожадный Шлихтер додуматься не сумел. Слушай, — стал читать вслух Степаныч приказ Тухачевского.
Егор поднялся и подошел ближе к крыльцу.
— «Семьи неявившихся бандитов неукоснительно арестовывать, а имущество их конфисковывать и распределять между верными Советской власти крестьянами согласно особым инструкциям Полномочной комиссии ВЦИК, высылаемым дополнительно. Арестованные семьи, если бандит не явится и не сдастся, будут пересылаться в отдаленные края РСФСР…» Вот так-то, баб-ребятишек сначала в концлагерь, а потом в Сибирь, на каторгу! — Степаныч умолк, опустил голову, потом глухо спросил: — Ты, Егор, видел его? Каков он? А?
— Молодой, — буркнул Анохин, вспомнив энергичного, решительного, умного и жестокого командарма. Вспомнилась любовь к нему, восторг, собачья преданность. Егор невольно сравнил Антонова с Тухачевским, и сравнение было не в пользу Антонова: командарм был ярче, жестче, масштабнее. Это не Аплок, не Рекст, не Павлов, да и сил у него побольше. Раздавит партизанскую армию, непременно раздавит.
— Это ясно… Хотя, впрочем, Шлихтер не мальчик, а кровушки пролил… А вот этот, — Степаныч потряс листком, — как? Не пугает? Не остановится перед бабами?
— Он на все пойдет.
— Жалко, — пробормотал Антонов и не договорил.
— Туго нам будет, Степаныч. Пятьдесят четыре тысячи у него войск, танки, самолеты…
— Самолеты, тьфу — мало мы их сшибали? Броневики-танки — да, с шашкой на железо не попрешь…
— Не броневики страшны, Степаныч, — вздохнул Анохин, — не самолеты…
— А что же?
— Тухач интернациональные полки привел: латышей, мадьяр, австрияков. Они мужика не пожалеют… Он им не свой брат, крошить будут и старых, и малых! Тухач знает, что делает…
— Значит, худо нам будет… да-а…
И не ошибся Степаныч. Через месяц, в июне, окружили, прижали его армию к Вороне неподалеку от Инжавино, пустили с трех сторон бронемашины, а за ними со свистом, гиканьем, таким, что, помнится, мурашки ходили по спине, пошла конница мадьяр, латышей, чекистов. Ни разу, даже на фронте, не участвовал в таком бою Анохин. Сошлись, сшиблись на лугу: треск выстрелов, взвизги раненых коней, вскрики, звон, пыль, хрип. Кажется, миг один месиво кипело на лугу. Красноармейцев раза в два было больше, теснить начали к Вороне, смяли.
Степаныч следил за боем с пригорка, из-за кустов ветел. За ним в низине ждал своего часа Особый кавалерийский полк. Егор был рядом с Антоновым, видел, как горели его глаза, как вытягивался он в седле, наблюдая за тем, как теснит Тухачевский его армию. И помнится, Степаныч все время кусал травинку: откусит — выплюнет, откусит — выплюнет. А конь его мирно рвал губами траву и хрумкал, мотая головой от мух, позвякивая уздечкой. Егор с нетерпением ждал, когда он кивнет головой и кинет свое обычное перед атакой слово. Наконец, услышал: «Пора!» Не думал Егор, что в последний раз идет в атаку со Степанычем, что только через год на короткое мгновение увидит живого Антонова, не догадывался, что сам примет участие в его убийстве.
Услышав, что пора атаковать, Егор ударил коня в бока, прошелестел ветками ветел, выскочил к Особому полку, крикнул командиру: «В атаку!» И хрустя сучьями под копытами, вернулся к Степанычу, слыша, как звонко поет позади него командир полка.
— По-ооолк! К боою! За землю Русскую! За мнооой!
Антонов вытянул шашку, подобрался, сжался, оглянулся коротко на трещавший кустами полк, кинул коротко:
— С Богом! Ура!
Егор заорал: «Урааа!» — и кинулся вслед за Антоновым, постепенно обходя его, туда, где клубились в пыли бойцы. Врубились сбоку в конницу мадьяр, но не смяли, приостановили только на мгновение. Этого мгновения хватило, чтобы антоновцы чуточку опомнились и смогли без больших потерь отступить к Вороне. В кутерьме Анохин потерял из виду Степаныча, вместе со всеми бросился с конем в реку, плыл, озираясь, надеясь увидеть Антонова, но не было его вблизи. Выбрались на берег, поскакали под пулеметным огнем вдоль речушки, притока Вороны, прячась за низкими берегами от пуль. Другой большой отряд антоновцев, тех, что левее переправились и были недосягаемы для огня бронемашин из-за густых кустов, помчался по полю к большому селу, видневшемуся вдали. А та группа, сабель в сто, в которой был Анохин, уйдя от огня, рысью втянулась в Коноплянку и, не сдерживая хода, затрусила по улице, распугивая кур, купавшихся в золе возле изб. Улица была до странности пустынна: ни одного человека, ни одного лица в окне. Глухо. Если бы не куры да не собаки, мечущиеся до хрипоты на привязи, можно было бы подумать, что деревня покинута. Помнится, мелькнуло в голове: нехорошая безлюдность, подозрительная пустота. Но всех занимало одно — подальше оторваться от красноты, уйти. Выскочили на площадь, и вдруг взорвалось, затрещало, засвистело вокруг, завизжало над ухом. Улюлюканье донеслось — сбоку из переулка с устрашающим визгом выкатывался интернациональный полк. Засада! Егор рванулся в проулок между избами. Чуть не дотянул, возле самого угла избы достала пуля коня: полетел он сходу в навоз, сушившийся на земле. Егор грохнулся со всего маху на землю, вскочил сгоряча, оглянулся и метнулся за катух. Там огород. Ровное поле до самой реки. Картофельная ботва молодая, невысокая. Побежишь — пуля догонит. Упал Анохин в ботву и пополз по борозде, быстро перебирая локтями, не слыша ни криков сзади, ни треска. Шашка мешала, цеплялась за ботву, но жалко бросать. Пригодится. Устал, остановился, тяжело дыша, вдыхая запах пыли и картофельной ботвы, нагретой солнцем. Оглянулся: не должны заметить с улицы, далеко уполз. К речке бессмысленно пробираться, прочешут после боя и возьмут. Лучше здесь отлежаться. Только подумал об этом, топот услышал. Скачет кто-то прямо к нему. Вжался в землю. Хлопали выстрелы. Слышно было, как высоко вжикали пули. Топот споткнулся, что-то тяжелое мягко плюхнулось на землю. Конь сдержал бег, перешел на шаг и приостановился. Через минуту Егор услышал, как конь мирно рвет траву, пофыркивает. Полежал немного Анохин, прислушиваясь, и снова выглянул из ботвы. Конь пасся неподалеку, там, где кончались огороды, почти на самом берегу речки. Темнела в зелени спина человека, лежащего поперек межи. Бой в деревне закончился, слышны возбужденные голоса. Добраться до коня можно, но куда поскачешь, кругом красные. Мигом сшибут. Темноты б дождаться. Сколько лежал Егор, уткнувшись в горячую сухую землю? Час, два? В деревне угомонились, но не ушли из нее. Голоса слышны, смех. Часто звучит нерусская речь. А может быть, и часу не лежал в борозде Анохин? Время в таких случаях останавливается. Вроде бы спокойно стало в деревне, и вдруг — голоса. Спокойные, приближаются. Идут двое. Разговаривают по-русски.
— Как убили Лыска, третий конь у меня, — говорит один, — и все не к душе. Никак не подберу.
— А у меня коняка второй год служит. Бог милует.
— Лысый хорош был — черт! Я на нем через любой забор перемахивал. Убили его, как по брату плакал. А счас дохлятина. Не разгонишь. Чувырла чертова…
Прошли мимо по меже. Не заметили.
— Глянь-ка, не живой ли?
— Готов. Видал, прям в затылок всадили… Э-эх, Господи, пахал бы, пахал себе земельку! На стенку полезли.
— Терпежу, мож, не стало, вот и полезли… Ладно, хватит причитать, похоронят… Кось-кось-кось, стой, стой! Ах ты, конопатый!
Слышны шлепки ладонью по спине коня, позвякивание.
— Молодой, нервный… О-па! Ну-ну, танцуй, зараза! Легкий конёк. Но, пошел! — веселый вскрик и топот приближающийся и вдруг: — Тпру-у! Погляди-ка, лежит… — Шелест ботвы под ногами коня. Копыто вонзилось возле самого лица, обдало пылью. — Поднимайся, голубок!
Егор помедлил и начал подниматься, опираясь ладонями в колючие комки земли. Вялость необычная напала. Пусто было в душе, равнодушие ко всему. На рыжем коне сидел молодой носатый парень в красноармейской фуражке. Другой подходил к ним от межи, подошел, увидел нашивки на левом рукаве Егора.
— Гля-ко, ромб у него! Важная птичка… И написано чегой-та. — Подошедший ухватил Егора за рукав, повернул к себе, прочитал по складам: — Ат-ъю-тант Глав-опер-штаба… Ишь ты, атъютант, отатъютан-дил…
— Ты шашку у него забери, а то дочитаешься — мигом башку отсобачит.
— Да, он вареный, гли-кось, обомлел со страху. — Боец сам отстегнул шашку, взял, вытянул из ножен. — Ух ты, именная! — И так же, по складам, прочитал надпись и глянул на сидевшего на коне. — У нашего кого-то отбил, гад!
— Моя, — хрипло буркнул Егор.
— Врешь, собака?
— Я у Тухачевского эскадроном… командовал, — выдавил глухо Анохин.
Красноармейцы переглянулись.
— Повели к Тухачевскому…
Вся площадь деревни завалена трупами людей, лошадей. Шли, обходя их. В горячем воздухе сладко пахло кровью. И дальше по всей улице виднелись трупы, но не так густо, как на площади, зато кровавее, почти все с рублеными ранами. Догоняли интернационалисты и крошили. Возле одной избы стояли две угловатые бронемашины. От них густо тянуло запахом нефти. Красноармейцы сидели, лежали, стояли в тени под деревьями у каждой избы. Многие перекусывали. Тут же у плетней паслись разнузданные, но не расседланные кони. Егора подвели к добротной чистой избе, крытой железом — пятистенок. На крыльце сидели три красноармейца, по виду не рядовые, и тихо переговаривались. Один из них — чубатый, с перетянутой крест-накрест новенькими ремнями грудью, спичкой чистил зубы, лениво разглядывая подходивших Анохина с конвоирами. Возле соседней избы у самой стены с осыпавшейся местами глиной, так что видны серые потрескавшиеся бревна, в тенечке, на спине убитого антоновца сидел худой и, судя по высоко выставленным вверх острым коленям, длинный желтоволосый красноармеец с узким нерусским лицом: то ли австрияк, то ли мадьяр, а может быть, латыш, сидел на тpyпe, словно на бревне, и пил яйца, белевшие в его зеленой фуражке, которая лежала в траве рядом с ним. Выпив, отбрасывал скорлупу, тянулся спокойно за очередным яйцом, стукал им о пряжку пояса, осторожно расколупывал и, запрокидывая голову, присасывался ненадолго к яйцу.
— Куда вы его? — лениво спросил у конвоиров Егора чубатый командир, тот, который ковырялся спичкой в зубах.
— Говорит, эскадроном у Тухачевского командовал.
— Ну-у! Может быть, он его племянник… — усмехнулся чубатый и далеко выплюнул спичку.
— Именная шашка у него, — протянул боец чубатому клинок.
Тот вытянул из ножен лезвие наполовину, прочитал.
— Шлепнули бы его на месте, и весь сказ… Не любит ОН, когда ЕГО после обеда беспокоят… — Чубатый внимательно посмотрел на Егора, решая, как быть, но, вероятно, не решился взять на себя ответственность за расстрел, поднялся лениво, надел фуражку на свою пышноволосую голову и бросил коротко Анохину: — Пошли!
Он двинулся впереди в сени. Анохин шел к двери с дрожью в груди, с надеждой, с уверенностью, что Тухачевский, его кумир, сразу узнает его, оставит в живых. Очень не хотелось умирать. В бою о смерти никогда не думал, даже искал ее совсем недавно, а теперь, когда увидел ее, считай, глаза в глаза, растерялся. Один из конвоиров, тот, что был пешим, взял за локоть Егора и, подталкивая, повел в избу следом за чубатым. В избе, в горнице, у кровати, застеленной чистым одеялом, стоял крепкий мужчина в военной форме, гладкощекий, ухоженный, сытый и рассматривал желтые от времени картинки из журнала «Нива», наклеенные в простенке между окнами. Егор сперва не узнал Тухачевского в этом важном, сытом человеке, не таким он ему запомнился. И только тогда понял, кто перед ним, когда тот, услышав, что в избу входят, недовольно повернулся, вопросительно и раздраженно взглянул на них своими большими навыкате глазами.
— Товарищ главком, у пленного шашка именная. Говорит, вы награждали, — как-то слишком предупредительно и заискивающе проговорил чубатый.
Тухачевский молча перевел хмурые коровьи глаза на Егора и, не меняя раздраженного выражения сытого лица, бросил:
— Расстрелять!
Конвоир, продолжавший держать Егора за локоть, резко потянул Анохина к двери, но тот неожиданно для себя рванулся, выдернул руку и заорал:
— Кого?! Меня расстрелять? Я Анохин, Анохин! Неужели забыл! Это ты… из твоих рук я ту шашку получил! Ты меня награждал…
Конвоир крепко, как канатом, обхватил его сзади, удерживая, а чубатый выхватил револьвер и направил его в грудь Егора.
Тухачевский кинул, недовольно морщась:
— Почему же тогда ты не со мной? Расстрелять!
— За что? За то, что я за правду народную встал?
Конвоир пытался вытянуть Егора из избы, но сил не хватало. Анохин упирался, кричал, а чубатый больно тыкал ему револьвером в грудь.
—Нет, — ответил громко, но спокойно Тухачевский.Он, видно, очень старался, чтоб не раздражиться сильно, не испортить себе настроения. — За то, что против правды поднялся. Много правд не бывает, она одна.
— Да! Одна, одна! Народная! — орал, сопротивлялся Егор.
— Да-да! — нетерпеливо и быстро выкрикнул Тухачевский. — И мы определим и скажем народу, какая у него должна быть правда… Уведите!
Конвоир и чубатый поволокли Анохина в сени, зажимая ему горло. Он извивался, дергался в их руках, хрипел, кричал Тухачевскому.
— Ты враг… враг народа! Захлебнешься… мужицкой кровью! Придет час… своей за нее заплатишь…
В сенях чубатый и конвоир церемониться с ним перестали. Чубатый врезал ему револьвером по голове и пинком толкнул к двери. Егор обмяк. Его выволокли на крыльцо и пустили с маху по ступеням. Он шмякнулся на землю и быстро вскочил, опасаясь, что будут бить ногами. Конвоир соскочил вслед за ним вниз и подтолкнул.
— Говорил вам, не хрена было с ним церемониться! — матюкнулся чубатый
— Пошли к стенке!
К конвоиру подключился второй, поджидавший на улице. Они подхватили Егора под руки и поволокли к соседней избе, где по-прежнему на трупе мужика сидел узколицый боец интернационального полка и безучастными глазами смотрел на происходящее у крыльца. Он только подтянул по траве поближе к себе фуражку с яйцами.
— Подальше оттащите! — крикнул чубатый конвоирам. — Вонять под носом будет!
Красноармейцы быстро повели Анохина мимо избы с облупленной стеной.
— Связались на свою шею, мать твою так, эдак и разэдак! — матерился один из них. — Нет, шлепнуть в огороде! Таскайся с падлой…
— Э-э, ребята! Стойте-ка… Кого это вы волокете! — остановил их возглас.
Голос показался Егору знакомым. Он поднял голову и увидел Мишку Чиркуна. Он неторопливо шагал к ним от группы красноармейцев, сидевших на земле под пышным вязом, потом заторопился, затрусил к ним, видимо, узнал Анохина.
— Шлепнуть приказали.
— Погодите! — быстро подскочил Мишка, близкопосаженные глаза его вдруг сузились. — Ах ты, сука! — выкрикнул он и схватился за кобуру маузера, болтавшуюся на бедре, но тут же выпустил ее, почти не размахиваясь, ударил Егора в челюсть.
Конвоиры отпустили Анохина, и он грохнулся в пыль навзничь. Мишка кинулся к нему коршуном и два раза ударил сапогом по ребрам, вскрикивая:
— Знал, знал, попадешься!.. Говорил я те, сука, а? — Чиркун быстро наклонился к Егору, поднял за грудки.
— Шлепни ты его, чего нервы мотаешь, — посоветовал Мишке один из конвоиров.
— Нет, я потешусь сначала! — скрипел зубами Чиркун. — Должник он мой!
Кровь текла изо рта Егора, щекотала подбородок, капала на грудь, на гимнастерку. Мишка поставил Егора на ноги, вытащил маузер:
— Я сам с ним расправлюсь… Иди! — резко ударил он Анохина в спину, так что голова Егора мотнулась.
— Не-е, силен! — крикнул недовольно один из конвоиров, тот, что водил к Тухачевскому. — Сапоги мои…
— Сымай сапоги! — ткнул в спину маузером Мишка.
Егор опустился в теплую пыль на дороге, медленно стал стягивать с ног один за другим сапоги. Снял, кинул рядом с собой на дорогу. Один сапог, падая, зачерпнул голенищем пыль. Конвоир пнул ногой в спину, беззлобно буркнув:
— Ну-ну, подать нельзя!
Подниматься Егору не хотелось. Ни чувств, ни мыслей в голове. Одна тоска. Даже боли от пинков и ударов не ощущал. Обезволился совсем. Мишка поднял его за шиворот, и Анохин побрел впереди, не замечая ничего вокруг: ни красноармейцев, отдыхавших возле изб, ни лошадей, помахивающих хвостами у плетней, ни полдневной июньской жары. Помнится, привело его в чувство воспоминание о детстве, вернее, дорожная пыль навела его на воспоминание, и после этого он стал приходить в себя.
Пыль под ногами горячая, сыпучая, как пудра, щекотала пальцы, просачивалась между ними, когда он ступал на дорогу. И вспомнилось, как он мальчишкой в летнюю жару бегал по пыли, забавлялся. Подумалось, что не видеть ему больше Масловки, не ходить по ее улицам. И Настеньку потерял, и жизнь! И все отнял у него Мишка Чиркун… Как будет убиваться мать, когда узнает о его смерти! А что подумает Настенька, всплакнет ли? Стало жалко мать, себя. И вместе с жалостью стали возвращаться силы, жажда жизни. Егор начал озираться исподлобья по сторонам. Они выходили из деревни. Красноармейцы провожали их скучающими взглядами. Егор оглянулся. Мишка шел в трех шагах позади с маузером в руке.
— Иди, иди! — прикрикнул он. — Давай, к речке поворачивай!
Бежать? И двух шагов не сделаешь — уложит. Зверь! Знал бы — шлепнул паскуду в Есипово. Пожалел, болван! Проявил милость к врагу, а вышло — отказал в ней себе. Но тут же мелькнуло — не Мишка, так другие разделались бы с ним давно. Они подошли к речке, спустились в овражек с дном, поросшим бурьяном. Кровавыми бутонами цвел татарник; густо, стеной, стояла крапива; тянулся вверх пустырник. Шмель, большой, полосатый, деловито жужжал, перелетал с цветка на цветок татарника. Противоположный край овражка крутой, но невысокий. На аршин поднимается вверх глинистый берег.
— А как же? Я ить муж ей!Все по закону: и по-совецки, и в церкви были. Без церкви она ни в какую… В Борисоглеб ездили… Тишком… Я ее, можа, лелею боле, чем самый разлюбезный муж. Можа, када мы вдвоем, я ее со своих рук не сымаю, — Чиркун вытянул перед собой большие руки.
— Я ее все равно найду, — твердо проговорил Егор.
— Можа, найдешь, ежли тебя ране не прихлопнут, как ты меня щас, — скривил рот в ухмылке Мишка. — Как бы вы ни бегали по лесам, все равно вас переловят всех, перестреляют. Никуда ни денисся. Колчака похарчили, Деникина прогнали… А какая силища была!.. Антонов что — муха, сколько ни летай, все равно прихлопнуть.
— Я Настеньку все равно найду, — повторил Егор.
— Найдешь, а дале, — усмехнулся Мишка. — Сына моего растить будешь? Он тебе кажную минуту напоминать меня будет… А кто ты для него будешь? Отец? Нет, отцеубийца! Как бы ты его ни растил, ни лелеял, он все равно помнить будет кто его родного отца похарчил… И его угробить вы не сможете, Настенька не возьмет на себя такой грех. Она помнит, что сын в любви зачат… Найдешь, а счастья не жди! Не ждитя!
Они замолчали. Молчали долго, тягостно, слушали за дверью громкие голоса, стук тележных колес. О чем думал тогда Егор? О Настеньке? Об окончательной ее потере? Иль судьбу Мишки решал? Не помнится теперь. Забыто напрочь. Скорее всего, о себе думал, о Настеньке. Как быть с Мишкой он не знал, но чувствовал про себя, что не прольет крови его, не прольет именно из-за Настеньки. Прав Мишка, кровь его навсегда разъединит их. Если бы Чиркун погиб без его участия, тогда другое дело.
— Сына, значить, ждетя, а ежли дочь… — пробормотал Егор после долгого молчания.
— А рази дочь плохо, — откликнулся Мишка.
— Ступай! — громко сказал Егор.
— Куда? — встрепенулся Чиркун.
— Куда хочешь.
— Ага, — засмеялся Мишка. — Меня твои орлы у первого же забора шлепнуть.
Егор поднялся тяжело, открыл дверь, позвал попавшегося на глаза партизана, приказал ему проводить Мишку туда, куда он скажет.
6. Пятая труба
И из дыма вышла саранча на землю,
и дана была ей власть,
какую имеют земные скорпионы.
Откровение. Гл. 9. cm. 3
Долго не видел Егор Чиркуна после этого, не слышал ничего ни о нем, ни о Настеньке, ни об отце Александре. Встретились с Мишкой летом, в июне двадцать первого, после разгрома Партизанской армии Антонова. Всю зиму Егор Анохин провел рядом со Степанычем, был его адъютантом. Разделял радости его и сомнения. Зимой во всем Борисоглебском, в южных частях Кирсановского и Тамбовского уездов установилась власть Союза Трудового Крестьянства. Штаб Антонова готовил мирные Указы на своей территории. В первую очередь Степаныч запретил самогоноварение и приказал строго следить за исполнением этого Указа. Народ и Партизанская армия должны быть трезвыми, считал он.
Помнится, как немногословный, сдержанный Степаныч стал необычно подвижным, возбужденным, когда узнал о восстании матросов в Кронштадте, о забастовках в Петрограде и Москве: не сиделось ему, не стоялось на месте, помнится, как радостно вскидывал Антонов глаза на него, своего адъютанта, и приговаривал: началось, началось! Просыпается Русь! Жадно хватал свежие газеты, быстро, шурша, распахивал, вглядывался в третью страницу, где обычно печатались вести из Центра, говорил вслух с досадой:
— Что они медлят? Бери Петроград, пока рабочие на их стороне!.. Нет, сидят, языки чешут…
— А ты? Почему ты Тамбов не берешь? Почему армию не расширяешь? Мужики каждый день сотнями идут, а ты возвращаешь? — спросил его однажды Плужников, бывший при этом в избе.
— Тамбов? — глянул на него поверх газеты Антонов. — Кровь крестьянскую лить?
— Вот и они…
— У них другое, — перебил Антонов. — Петроград бастует. Рабочие поддерживают матросов. Выходи из Кронштадта, бери без крови. Если б Тамбов поднялся, я б не задумался…
Помнится, в конце зимы, в оттепель, кажется, это было в Паревке, подскакал к избе, где был Антонов, Богуславский, командир дивизии, слетел с коня, взбежал на высокое крыльцо по мокрым от растаявшего снега ступеням, ввалился в горницу — шапка на боку, мокрые волосы ко лбу прилипли, полушубок нараспашку — кинул на стол Степанычу газеты:
— Беда!
И бухнулся на скамейку.
Антонов взял одну газету, спросил:
— Что за беда?
— Читай съезд, читай!
— Что? Не тяни? — бросил Степаныч.
— Ленин отменил продразверстку. Налог…
Степаныч впился в газету, потом отбросил ее, вскочил, захохотал, ухватил за плечо Богуславского, за полушубок, закричал:
— Мы победили! Понимаешь, мы победили!
— Как победили? — недоуменно глядел на него Богуславский. — Мужики уйдут. К земле вернутся.
— А ради чего мы их подымали?! — кричал Антонов. — Мы свое дело сделали, мы отстояли мужика!
— Так теперь, что ж? Дело сделали и на погост, на распыл? У красноты это быстро.
— Погоди на погост, успеешь. У тебя все: либо полковник, либо покойник, — засмеялся Степаныч. — Мы пригодимся еще мужику… Ты Ленину поверил, а я не дюже ему верю: у него в уме одно, на языке другое. Большевики как держали мужика за горло, так и будут держать. Отпустят чуток, чтоб совсем не задохся… Повадки большевиков я сильно усвоил. Знаю. Вдохнет мужик глоток, а горлышко ему и сожмут снова. Так что, погост пускай поскучает по тебе, без бойцов не останемся…
Но когда весной, перед севом, новый главнокомандующий войсками Тамбовской губернии Павлов издал приказ, что партизан, добровольно сдавшихся в плен в течение двух недель, не тронут, они будут помилованы, Антонов объявил по Партизанской армии, что все, кто желает сдаться властям, могут идти сдаваться. Он со своей стороны чинить препятствий мужикам не будет. Земля ждет. Но если коммунисты вновь обманут народ, место в Партизанской армии всем найдется
Партизанская армия поредела. Вернулся в Масловку и брат Николай.
В то время в Тамбове не было уже ни Шлихтера, ни Райвида, ни Трасковича. Их сменили Антонов-Овсеенко — он стал председателем Полномочной комиссии ВЦИК, Борис Васильев — партийный секретарь, а во главе Губчека стал Лавров. Газеты писали, что Ленин установил срок разгрома Антонова, приказал в течение месяца покончить с ним. Проходили месяцы, Ленин новый срок устанавливал. Антонов посмеивался: болтуны, и не стыдно врать перед всем народом. По-прежнему во всей южной части Тамбовской губернии власть принадлежала крестьянам. Каратели большими отрядами делали рейды по деревням. Силой назначали сельские Советы, но только красноармейцы скрывались за пригорком, как Советы добровольно самораспускались, передавали власть законно избранному комитету Союза Трудового Крестьянства.
В начале мая 1921 года пришло известие, что командующим войсками Тамбовской губернии назначен Тухачевский, которому Ленин тоже установил месячный срок для разгрома Партизанской армии Тамбовского края. Тухачевский привел с собой закаленные в боях воинские части: пять бронеотрядов, девять артиллерийских бригад, четыре бронепоезда, два авиационных отряда, курсантов, интернациональные полки, три полка Московской дивизииВЧК. Численность их быстро стала известна Антонову. Красноармейцев было больше пятидесяти трех тысяч против четырех тысяч партизан.
Тухачевский по прибытии в Тамбов издал приказ, который еще до публикации в газетах принесли Степанычу. Антонов читал его необычно долго: помнится, было это на хуторе неподалеку от села Верхнеценье. Степаныч сидел на деревянной ступени крыльца, на солнце, а Егор лежал неподалеку в траве, в вишневом саду. Сладко, медово пахло цветущими вишнями, дремотно гудели пчелы, теплый ветерок изредка шевелил полные цветов ветки. Белые лепестки осыпались, скользили, падали в траву.
— Анохин, — негромко позвал Антонов.
Егор поднялся, сел, взял в руки шашку в ножнах, лежавшую рядом, глядя на Степаныча ждал, что он скажет или прикажет.
— Смотри, — так же негромко проговорил, указывая на лист бумаги, Антонов. — Тухач с бабами и ребятишками воевать собрался. До этого кровожадный Шлихтер додуматься не сумел. Слушай, — стал читать вслух Степаныч приказ Тухачевского.
Егор поднялся и подошел ближе к крыльцу.
— «Семьи неявившихся бандитов неукоснительно арестовывать, а имущество их конфисковывать и распределять между верными Советской власти крестьянами согласно особым инструкциям Полномочной комиссии ВЦИК, высылаемым дополнительно. Арестованные семьи, если бандит не явится и не сдастся, будут пересылаться в отдаленные края РСФСР…» Вот так-то, баб-ребятишек сначала в концлагерь, а потом в Сибирь, на каторгу! — Степаныч умолк, опустил голову, потом глухо спросил: — Ты, Егор, видел его? Каков он? А?
— Молодой, — буркнул Анохин, вспомнив энергичного, решительного, умного и жестокого командарма. Вспомнилась любовь к нему, восторг, собачья преданность. Егор невольно сравнил Антонова с Тухачевским, и сравнение было не в пользу Антонова: командарм был ярче, жестче, масштабнее. Это не Аплок, не Рекст, не Павлов, да и сил у него побольше. Раздавит партизанскую армию, непременно раздавит.
— Это ясно… Хотя, впрочем, Шлихтер не мальчик, а кровушки пролил… А вот этот, — Степаныч потряс листком, — как? Не пугает? Не остановится перед бабами?
— Он на все пойдет.
— Жалко, — пробормотал Антонов и не договорил.
— Туго нам будет, Степаныч. Пятьдесят четыре тысячи у него войск, танки, самолеты…
— Самолеты, тьфу — мало мы их сшибали? Броневики-танки — да, с шашкой на железо не попрешь…
— Не броневики страшны, Степаныч, — вздохнул Анохин, — не самолеты…
— А что же?
— Тухач интернациональные полки привел: латышей, мадьяр, австрияков. Они мужика не пожалеют… Он им не свой брат, крошить будут и старых, и малых! Тухач знает, что делает…
— Значит, худо нам будет… да-а…
И не ошибся Степаныч. Через месяц, в июне, окружили, прижали его армию к Вороне неподалеку от Инжавино, пустили с трех сторон бронемашины, а за ними со свистом, гиканьем, таким, что, помнится, мурашки ходили по спине, пошла конница мадьяр, латышей, чекистов. Ни разу, даже на фронте, не участвовал в таком бою Анохин. Сошлись, сшиблись на лугу: треск выстрелов, взвизги раненых коней, вскрики, звон, пыль, хрип. Кажется, миг один месиво кипело на лугу. Красноармейцев раза в два было больше, теснить начали к Вороне, смяли.
Степаныч следил за боем с пригорка, из-за кустов ветел. За ним в низине ждал своего часа Особый кавалерийский полк. Егор был рядом с Антоновым, видел, как горели его глаза, как вытягивался он в седле, наблюдая за тем, как теснит Тухачевский его армию. И помнится, Степаныч все время кусал травинку: откусит — выплюнет, откусит — выплюнет. А конь его мирно рвал губами траву и хрумкал, мотая головой от мух, позвякивая уздечкой. Егор с нетерпением ждал, когда он кивнет головой и кинет свое обычное перед атакой слово. Наконец, услышал: «Пора!» Не думал Егор, что в последний раз идет в атаку со Степанычем, что только через год на короткое мгновение увидит живого Антонова, не догадывался, что сам примет участие в его убийстве.
Услышав, что пора атаковать, Егор ударил коня в бока, прошелестел ветками ветел, выскочил к Особому полку, крикнул командиру: «В атаку!» И хрустя сучьями под копытами, вернулся к Степанычу, слыша, как звонко поет позади него командир полка.
— По-ооолк! К боою! За землю Русскую! За мнооой!
Антонов вытянул шашку, подобрался, сжался, оглянулся коротко на трещавший кустами полк, кинул коротко:
— С Богом! Ура!
Егор заорал: «Урааа!» — и кинулся вслед за Антоновым, постепенно обходя его, туда, где клубились в пыли бойцы. Врубились сбоку в конницу мадьяр, но не смяли, приостановили только на мгновение. Этого мгновения хватило, чтобы антоновцы чуточку опомнились и смогли без больших потерь отступить к Вороне. В кутерьме Анохин потерял из виду Степаныча, вместе со всеми бросился с конем в реку, плыл, озираясь, надеясь увидеть Антонова, но не было его вблизи. Выбрались на берег, поскакали под пулеметным огнем вдоль речушки, притока Вороны, прячась за низкими берегами от пуль. Другой большой отряд антоновцев, тех, что левее переправились и были недосягаемы для огня бронемашин из-за густых кустов, помчался по полю к большому селу, видневшемуся вдали. А та группа, сабель в сто, в которой был Анохин, уйдя от огня, рысью втянулась в Коноплянку и, не сдерживая хода, затрусила по улице, распугивая кур, купавшихся в золе возле изб. Улица была до странности пустынна: ни одного человека, ни одного лица в окне. Глухо. Если бы не куры да не собаки, мечущиеся до хрипоты на привязи, можно было бы подумать, что деревня покинута. Помнится, мелькнуло в голове: нехорошая безлюдность, подозрительная пустота. Но всех занимало одно — подальше оторваться от красноты, уйти. Выскочили на площадь, и вдруг взорвалось, затрещало, засвистело вокруг, завизжало над ухом. Улюлюканье донеслось — сбоку из переулка с устрашающим визгом выкатывался интернациональный полк. Засада! Егор рванулся в проулок между избами. Чуть не дотянул, возле самого угла избы достала пуля коня: полетел он сходу в навоз, сушившийся на земле. Егор грохнулся со всего маху на землю, вскочил сгоряча, оглянулся и метнулся за катух. Там огород. Ровное поле до самой реки. Картофельная ботва молодая, невысокая. Побежишь — пуля догонит. Упал Анохин в ботву и пополз по борозде, быстро перебирая локтями, не слыша ни криков сзади, ни треска. Шашка мешала, цеплялась за ботву, но жалко бросать. Пригодится. Устал, остановился, тяжело дыша, вдыхая запах пыли и картофельной ботвы, нагретой солнцем. Оглянулся: не должны заметить с улицы, далеко уполз. К речке бессмысленно пробираться, прочешут после боя и возьмут. Лучше здесь отлежаться. Только подумал об этом, топот услышал. Скачет кто-то прямо к нему. Вжался в землю. Хлопали выстрелы. Слышно было, как высоко вжикали пули. Топот споткнулся, что-то тяжелое мягко плюхнулось на землю. Конь сдержал бег, перешел на шаг и приостановился. Через минуту Егор услышал, как конь мирно рвет траву, пофыркивает. Полежал немного Анохин, прислушиваясь, и снова выглянул из ботвы. Конь пасся неподалеку, там, где кончались огороды, почти на самом берегу речки. Темнела в зелени спина человека, лежащего поперек межи. Бой в деревне закончился, слышны возбужденные голоса. Добраться до коня можно, но куда поскачешь, кругом красные. Мигом сшибут. Темноты б дождаться. Сколько лежал Егор, уткнувшись в горячую сухую землю? Час, два? В деревне угомонились, но не ушли из нее. Голоса слышны, смех. Часто звучит нерусская речь. А может быть, и часу не лежал в борозде Анохин? Время в таких случаях останавливается. Вроде бы спокойно стало в деревне, и вдруг — голоса. Спокойные, приближаются. Идут двое. Разговаривают по-русски.
— Как убили Лыска, третий конь у меня, — говорит один, — и все не к душе. Никак не подберу.
— А у меня коняка второй год служит. Бог милует.
— Лысый хорош был — черт! Я на нем через любой забор перемахивал. Убили его, как по брату плакал. А счас дохлятина. Не разгонишь. Чувырла чертова…
Прошли мимо по меже. Не заметили.
— Глянь-ка, не живой ли?
— Готов. Видал, прям в затылок всадили… Э-эх, Господи, пахал бы, пахал себе земельку! На стенку полезли.
— Терпежу, мож, не стало, вот и полезли… Ладно, хватит причитать, похоронят… Кось-кось-кось, стой, стой! Ах ты, конопатый!
Слышны шлепки ладонью по спине коня, позвякивание.
— Молодой, нервный… О-па! Ну-ну, танцуй, зараза! Легкий конёк. Но, пошел! — веселый вскрик и топот приближающийся и вдруг: — Тпру-у! Погляди-ка, лежит… — Шелест ботвы под ногами коня. Копыто вонзилось возле самого лица, обдало пылью. — Поднимайся, голубок!
Егор помедлил и начал подниматься, опираясь ладонями в колючие комки земли. Вялость необычная напала. Пусто было в душе, равнодушие ко всему. На рыжем коне сидел молодой носатый парень в красноармейской фуражке. Другой подходил к ним от межи, подошел, увидел нашивки на левом рукаве Егора.
— Гля-ко, ромб у него! Важная птичка… И написано чегой-та. — Подошедший ухватил Егора за рукав, повернул к себе, прочитал по складам: — Ат-ъю-тант Глав-опер-штаба… Ишь ты, атъютант, отатъютан-дил…
— Ты шашку у него забери, а то дочитаешься — мигом башку отсобачит.
— Да, он вареный, гли-кось, обомлел со страху. — Боец сам отстегнул шашку, взял, вытянул из ножен. — Ух ты, именная! — И так же, по складам, прочитал надпись и глянул на сидевшего на коне. — У нашего кого-то отбил, гад!
— Моя, — хрипло буркнул Егор.
— Врешь, собака?
— Я у Тухачевского эскадроном… командовал, — выдавил глухо Анохин.
Красноармейцы переглянулись.
— Повели к Тухачевскому…
Вся площадь деревни завалена трупами людей, лошадей. Шли, обходя их. В горячем воздухе сладко пахло кровью. И дальше по всей улице виднелись трупы, но не так густо, как на площади, зато кровавее, почти все с рублеными ранами. Догоняли интернационалисты и крошили. Возле одной избы стояли две угловатые бронемашины. От них густо тянуло запахом нефти. Красноармейцы сидели, лежали, стояли в тени под деревьями у каждой избы. Многие перекусывали. Тут же у плетней паслись разнузданные, но не расседланные кони. Егора подвели к добротной чистой избе, крытой железом — пятистенок. На крыльце сидели три красноармейца, по виду не рядовые, и тихо переговаривались. Один из них — чубатый, с перетянутой крест-накрест новенькими ремнями грудью, спичкой чистил зубы, лениво разглядывая подходивших Анохина с конвоирами. Возле соседней избы у самой стены с осыпавшейся местами глиной, так что видны серые потрескавшиеся бревна, в тенечке, на спине убитого антоновца сидел худой и, судя по высоко выставленным вверх острым коленям, длинный желтоволосый красноармеец с узким нерусским лицом: то ли австрияк, то ли мадьяр, а может быть, латыш, сидел на тpyпe, словно на бревне, и пил яйца, белевшие в его зеленой фуражке, которая лежала в траве рядом с ним. Выпив, отбрасывал скорлупу, тянулся спокойно за очередным яйцом, стукал им о пряжку пояса, осторожно расколупывал и, запрокидывая голову, присасывался ненадолго к яйцу.
— Куда вы его? — лениво спросил у конвоиров Егора чубатый командир, тот, который ковырялся спичкой в зубах.
— Говорит, эскадроном у Тухачевского командовал.
— Ну-у! Может быть, он его племянник… — усмехнулся чубатый и далеко выплюнул спичку.
— Именная шашка у него, — протянул боец чубатому клинок.
Тот вытянул из ножен лезвие наполовину, прочитал.
— Шлепнули бы его на месте, и весь сказ… Не любит ОН, когда ЕГО после обеда беспокоят… — Чубатый внимательно посмотрел на Егора, решая, как быть, но, вероятно, не решился взять на себя ответственность за расстрел, поднялся лениво, надел фуражку на свою пышноволосую голову и бросил коротко Анохину: — Пошли!
Он двинулся впереди в сени. Анохин шел к двери с дрожью в груди, с надеждой, с уверенностью, что Тухачевский, его кумир, сразу узнает его, оставит в живых. Очень не хотелось умирать. В бою о смерти никогда не думал, даже искал ее совсем недавно, а теперь, когда увидел ее, считай, глаза в глаза, растерялся. Один из конвоиров, тот, что был пешим, взял за локоть Егора и, подталкивая, повел в избу следом за чубатым. В избе, в горнице, у кровати, застеленной чистым одеялом, стоял крепкий мужчина в военной форме, гладкощекий, ухоженный, сытый и рассматривал желтые от времени картинки из журнала «Нива», наклеенные в простенке между окнами. Егор сперва не узнал Тухачевского в этом важном, сытом человеке, не таким он ему запомнился. И только тогда понял, кто перед ним, когда тот, услышав, что в избу входят, недовольно повернулся, вопросительно и раздраженно взглянул на них своими большими навыкате глазами.
— Товарищ главком, у пленного шашка именная. Говорит, вы награждали, — как-то слишком предупредительно и заискивающе проговорил чубатый.
Тухачевский молча перевел хмурые коровьи глаза на Егора и, не меняя раздраженного выражения сытого лица, бросил:
— Расстрелять!
Конвоир, продолжавший держать Егора за локоть, резко потянул Анохина к двери, но тот неожиданно для себя рванулся, выдернул руку и заорал:
— Кого?! Меня расстрелять? Я Анохин, Анохин! Неужели забыл! Это ты… из твоих рук я ту шашку получил! Ты меня награждал…
Конвоир крепко, как канатом, обхватил его сзади, удерживая, а чубатый выхватил револьвер и направил его в грудь Егора.
Тухачевский кинул, недовольно морщась:
— Почему же тогда ты не со мной? Расстрелять!
— За что? За то, что я за правду народную встал?
Конвоир пытался вытянуть Егора из избы, но сил не хватало. Анохин упирался, кричал, а чубатый больно тыкал ему револьвером в грудь.
—Нет, — ответил громко, но спокойно Тухачевский.Он, видно, очень старался, чтоб не раздражиться сильно, не испортить себе настроения. — За то, что против правды поднялся. Много правд не бывает, она одна.
— Да! Одна, одна! Народная! — орал, сопротивлялся Егор.
— Да-да! — нетерпеливо и быстро выкрикнул Тухачевский. — И мы определим и скажем народу, какая у него должна быть правда… Уведите!
Конвоир и чубатый поволокли Анохина в сени, зажимая ему горло. Он извивался, дергался в их руках, хрипел, кричал Тухачевскому.
— Ты враг… враг народа! Захлебнешься… мужицкой кровью! Придет час… своей за нее заплатишь…
В сенях чубатый и конвоир церемониться с ним перестали. Чубатый врезал ему револьвером по голове и пинком толкнул к двери. Егор обмяк. Его выволокли на крыльцо и пустили с маху по ступеням. Он шмякнулся на землю и быстро вскочил, опасаясь, что будут бить ногами. Конвоир соскочил вслед за ним вниз и подтолкнул.
— Говорил вам, не хрена было с ним церемониться! — матюкнулся чубатый
— Пошли к стенке!
К конвоиру подключился второй, поджидавший на улице. Они подхватили Егора под руки и поволокли к соседней избе, где по-прежнему на трупе мужика сидел узколицый боец интернационального полка и безучастными глазами смотрел на происходящее у крыльца. Он только подтянул по траве поближе к себе фуражку с яйцами.
— Подальше оттащите! — крикнул чубатый конвоирам. — Вонять под носом будет!
Красноармейцы быстро повели Анохина мимо избы с облупленной стеной.
— Связались на свою шею, мать твою так, эдак и разэдак! — матерился один из них. — Нет, шлепнуть в огороде! Таскайся с падлой…
— Э-э, ребята! Стойте-ка… Кого это вы волокете! — остановил их возглас.
Голос показался Егору знакомым. Он поднял голову и увидел Мишку Чиркуна. Он неторопливо шагал к ним от группы красноармейцев, сидевших на земле под пышным вязом, потом заторопился, затрусил к ним, видимо, узнал Анохина.
— Шлепнуть приказали.
— Погодите! — быстро подскочил Мишка, близкопосаженные глаза его вдруг сузились. — Ах ты, сука! — выкрикнул он и схватился за кобуру маузера, болтавшуюся на бедре, но тут же выпустил ее, почти не размахиваясь, ударил Егора в челюсть.
Конвоиры отпустили Анохина, и он грохнулся в пыль навзничь. Мишка кинулся к нему коршуном и два раза ударил сапогом по ребрам, вскрикивая:
— Знал, знал, попадешься!.. Говорил я те, сука, а? — Чиркун быстро наклонился к Егору, поднял за грудки.
— Шлепни ты его, чего нервы мотаешь, — посоветовал Мишке один из конвоиров.
— Нет, я потешусь сначала! — скрипел зубами Чиркун. — Должник он мой!
Кровь текла изо рта Егора, щекотала подбородок, капала на грудь, на гимнастерку. Мишка поставил Егора на ноги, вытащил маузер:
— Я сам с ним расправлюсь… Иди! — резко ударил он Анохина в спину, так что голова Егора мотнулась.
— Не-е, силен! — крикнул недовольно один из конвоиров, тот, что водил к Тухачевскому. — Сапоги мои…
— Сымай сапоги! — ткнул в спину маузером Мишка.
Егор опустился в теплую пыль на дороге, медленно стал стягивать с ног один за другим сапоги. Снял, кинул рядом с собой на дорогу. Один сапог, падая, зачерпнул голенищем пыль. Конвоир пнул ногой в спину, беззлобно буркнув:
— Ну-ну, подать нельзя!
Подниматься Егору не хотелось. Ни чувств, ни мыслей в голове. Одна тоска. Даже боли от пинков и ударов не ощущал. Обезволился совсем. Мишка поднял его за шиворот, и Анохин побрел впереди, не замечая ничего вокруг: ни красноармейцев, отдыхавших возле изб, ни лошадей, помахивающих хвостами у плетней, ни полдневной июньской жары. Помнится, привело его в чувство воспоминание о детстве, вернее, дорожная пыль навела его на воспоминание, и после этого он стал приходить в себя.
Пыль под ногами горячая, сыпучая, как пудра, щекотала пальцы, просачивалась между ними, когда он ступал на дорогу. И вспомнилось, как он мальчишкой в летнюю жару бегал по пыли, забавлялся. Подумалось, что не видеть ему больше Масловки, не ходить по ее улицам. И Настеньку потерял, и жизнь! И все отнял у него Мишка Чиркун… Как будет убиваться мать, когда узнает о его смерти! А что подумает Настенька, всплакнет ли? Стало жалко мать, себя. И вместе с жалостью стали возвращаться силы, жажда жизни. Егор начал озираться исподлобья по сторонам. Они выходили из деревни. Красноармейцы провожали их скучающими взглядами. Егор оглянулся. Мишка шел в трех шагах позади с маузером в руке.
— Иди, иди! — прикрикнул он. — Давай, к речке поворачивай!
Бежать? И двух шагов не сделаешь — уложит. Зверь! Знал бы — шлепнул паскуду в Есипово. Пожалел, болван! Проявил милость к врагу, а вышло — отказал в ней себе. Но тут же мелькнуло — не Мишка, так другие разделались бы с ним давно. Они подошли к речке, спустились в овражек с дном, поросшим бурьяном. Кровавыми бутонами цвел татарник; густо, стеной, стояла крапива; тянулся вверх пустырник. Шмель, большой, полосатый, деловито жужжал, перелетал с цветка на цветок татарника. Противоположный край овражка крутой, но невысокий. На аршин поднимается вверх глинистый берег.