— Хорош старикашка! — тяжело дыша, хрипло, с восхищением выговорил, двинул бровями Татаринов и сорвал с его головы седой парик. — Как он меня ловко киданул! Я думал, через забор перелечу!
   — Ребята, я свой… из органов! — вскрикнул с обидой в голосе бывший старик.
   — Знаем, знаем мы из какого ты органа, — перебил жестко и строго Анохин. — Не суетись! Завтра в Тамбове разберутся с твоими органами, сам скажешь, зачем тебе понадобилось в старика рядиться. Все расскажешь… В камеру его дальнюю, где покрепче засовы! — приказал Егор Татаринову. — И поменьше слушайте его байки про органы, да держите покрепче: как бы по дороге не ушел! Сами видели, лихой черт! Много беды наделает! — проговорил и отозвал Татаринова в сторону. — Проследи сам, чтоб заперли хорошо. Потом посылай машину к моему дому, а сам вместе с ребятами — на вокзал. Захвати с собой милиционера три покрепче, в гражданском. И не всей гурьбой заваливайтесь, а по одному, но друг друга из вида не выпускайте. За полчаса до отхода поезда всем там быть! Когда мы с Настей приедем, подойдешь ко мне, и на кого я буду указывать, того будете брать, но потихоньку, потихоньку, без шума… Объясни все это людям! Действуй, Сережа!… Помни, этот день для нас важен чрезвычайно: либо будем на коне, либо он нас затопчет…
   Увидел Настеньку, и сердце заколотилось, захолонуло. Опять разлука! Надолго ли? Как теперь сложится жизнь? Обнял ее, прижал к себе с таким чувством, словно навсегда хотел запомнить ее тонкое, нежное тело, навсегда сохранить в памяти его теплоту. Настя поняла, что что-то случилось, подняла голову, не отрываясь от его груди, взглянула в глаза тревожно и вопрошающе.
   — Твой поезд через час!
   — Куда? А ты?
   — В Моршанск, к маме…
   — А ты?
   — Обо мне не беспокойся… Помни, помни, касаточка моя, чтобы тебе не говорили обо мне, все неправда, я жив, жив! И непременно вернусь за тобой, найду! Где бы ты ни была!
   — Тебя снова арестовать хотят? — прошептала Настя с ужасом.
   — Да… Но не бойся, не бойся, касаточка… Я все продумал… все подготовил… — Он говорил и беспрерывно целовал ее, целовал в глаза, в щеки, в лоб, в губы. — Я выкручусь… непременно… выкручусь… Ради тебя… Ради нас… А теперь… совсем времени нет. Быстро бросай свои платья в чемодан, быстро, быстро. У меня еще много дел… — Егор поцеловал ее еще раз долгим поцелуем в губы, отстранился и выскочил в сени.
   Там сорвал со стены, с гвоздя старую телогрейку, шапку, нашел пыльные, старые залатанные брюки, кирзовые сапоги со сношенными каблуками и протертыми до дыр голенищами, все это сунул в мешок и приоткрыл дверь на крыльцо.
   — Ты куда? — крикнула ему вслед Настя, услышав скрип двери.
   — Собирайся, собирайся. Я сейчас… — Он внимательно вгляделся из сумрака сеней в кусты у забора дома напротив, осмотрел пустынную улицу и только тогда выскользнул на крыльцо, мелькнул мимо окон за угол дома, перебежал переулок, нырнул в кусты и присел, выглянул из них.
   Потом полез по кустам к бурьяну, густо разросшемуся на месте снесенного дома. Пробрался поглубже, разрыл мусор и закопал в нем мешок с одеждой. Потихоньку выкарабкался назад, но прежде чем вылезти из кустов, минуты две наблюдал за улицей, за заборами — нет ли какого подозрительного движения, не наблюдает ли кто за ним? Все было спокойно, только вдали слышался приближающийся мирный шум мотора машины. Егор выскочил из кустов и вернулся в дом.
   — Машина идет за нами, — спокойно сказал он Насте.
   Она всхлипывала, временами смахивала ладонью слезы со щек, торопливо бросала вещи в чемоданы. Один уже был набит верхом. Анохин снова на мгновение привлек ее к себе, похлопал, погладил ладонью по спине, говоря?
   — Только не плачь, держись на вокзале… Никто из знакомых не должен знать, что ты уезжаешь надолго. Просто едешь проведать мать… Возьми себя в руки, прошу тебя. Это для меня очень важно… Пора!
   Они сплелись, слились в последнем долгом поцелуе.
   Машина остановилась под окнами.
   На вокзале Егор сделал озабоченное проводами жены лицо, не торопился вытаскивать чемоданы из машины, разговаривал с Татариновым, а сам зорко бросал взгляды то в одну, то в другую сторону, высматривал среди толпившихся на перроне в ожидании поезда подозрительных людей, спрашивал:
   — Сережа, у столба, в картузе, смотрит на рельсы, кто это?.. Осторожней оглядывайся!
   — Никогда не встречал, — покрутил головой Татаринов.
   — Возьмите для выяснения личности. Документы не спрашивайте… Допросите потом…
   Татаринов на минутку отлучался. Вернувшись, докладывал:
   — Взяли, все тихо!
   — Слышу, Сережа, слышу, молодец!.. А вот тот, возле двери в зал ожидания, который разговаривает с девчонкой, а сам в нашу сторону зыркает?
   — Взять?
   — Вместе с девчонкой…
   Человек восемь увезли, пока поезд не тронулся.
   Только возле железных ступеней вагона Анохин на миг отвлекся. Тоска жгучим кольцом сдавила его, когда он в последний раз обнимал Настю, в последний раз целовал ее мокрые соленые глаза, шептал ей на ухо беспрерывно:
   — Береги себя! Береги себя! Береги себя, касаточка! Я вернусь!
   Когда помогал Насте подниматься по ступеням, зорко зыркнул в тамбур, где толпилось несколько человек, подумал: кто из них? То, что ее будет сопровождать до Моршанска кто-то из людей Чиркунова, Егор не сомневался. В дороге Настю в обиду не дадут. Доберется до матери хорошо, без приключений. Заметил ли только этот человек череду арестов на перроне. Пусть, пусть, не успеет доложить Чиркунову. Страшнее то, если среди арестованных только случайные пассажиры, а люди Мишки остались на свободе.
   В конторе он спросил у Татаринова озабоченно:
   — Никто из арестованных не требует позвонить в Тамбов?
   — Есть один… Прямо рвется, требует немедленно позвонить!
   — Почему один? — пробормотал Егор и спросил: — Телефон дал?
   — Да.
   — Дай-ка его сюда.
   Мелькнула шальная мысль позвонить Мишке, подразнить, сказать, что два его человека под арестом, мол, напились, подрались. Егор усмехнулся этой мальчишеской мысли и приказал Татаринову:
   — Сережа, немедленно установи наблюдение за всем, что делается вокруг здания НКВД в радиусе полкилометра. Подозрительных людей забирайте сразу. Завтра разберемся… Мне нужно срочно отчет дописать, раньше полуночи не закончу. Пусть меня никто не беспокоит, а ты, Сережа, докладывай каждый час об обстановке возле здания. Действуй, скоро темнеть начнет…
   Татаринов твердо сдвинул брови и мигом выскочил из его кабинета. Егор видел, что его заместитель все время был радостно, по-мальчишески, возбужден, выполнял все приказы быстро, без доли сомнения в их правоте, был убежден, должно быть, что в их ничем не примечательный поселок, в котором было всего два маленьких заводика: маслобойный да кирпичный, высадилась группа диверсантов. Один старикан чего стоит! Таких ряженых Татаринов, вероятно, раньше только в кино видел.
   Оставшись один, Анохин горестно облокотился о стол, думая, что не мог Мишка двоих послать, обязательно подстраховался бы. Кто-то еще есть… Не из Татариновских ли орлят этот человек? Не может быть, вроде бы все здешние. Егор достал свой паспорт, военный билет, инструменты, потер руки, приказывая себе успокоиться, собраться, и начал потихоньку, старательно выводить в паспорте две буквы своей фамилии, вспоминая с усмешкой, как сдавал экзамен по подделке документов на курсах в НКВД. Пригодилось. Возился аккуратно не меньше часа. Татаринов отрывал один раз, докладывал, что подозрительных лиц не видать. Егор вывел две буквы, взял газету, потер пальцем по тексту, испачкал его, потом осторожно поводил им по странице паспорта в том месте, где только что были выведенные буквы. Полюбовался при ярком свете настольной лампы на свою работу. Вроде бы ладно получилось… Потом осторожно подправил тушью и вместо фамилии «Анохин» в паспорте появилась новая — «Алёхин». На чистом листе он, меняя почерк, написал справку о том, что колхоз имени Сталина отпускает колхозника Алехина Егора Игнатьевича на заработки на лесозаготовки в Кировскую область на один год, расписался, приложил колхозную печать. Вздохнул, все готово. Оставалось только ждать.
   Когда Татаринов в очередной раз доложил ему, что вокруг все тихо, уточнил задумчиво:
   — Значит, никто из чужих не появлялся?
   — Нет.
   — Не мелькал ли кто из местных, знакомых, но переехавших в Тамбов?
   — Да, да, видел Витьку Пискунова, я его хорошо знаю… Он шофером в наших органах работает, давно уж там служит…
   — Шофер, значит… — Анохин вспомнил разговор с Чиркуновым. — Где он сейчас?
   — В пивнушке сидит.
   — Срочно задержи… до выяснения…
   — Я сам его хорошо знаю, — повторил Татаринов. — Он к матери приехал на два дня…
   — Это приказ! — жестко сказал Анохин. — Задержи и можешь прекращать операцию. Всем отдыхать! Завтра пораньше приходи, будем разбираться с задержанными…
   — Вы знаете, — вдруг улыбнулся, шевельнул бровями Татаринов, — мы на вокзале, среди прочих, задержали вора! С ног сбились, давно ищем его!
   — Молодцы! — тоже улыбнулся, поощрил Анохин. — Бери шофера и отдыхай. Ты, Сережа, сегодня отлично поработал!
   Минут через двадцать Татаринов доложил, что шофер в камере: сопротивлялся при задержании ужасно… Шум вышел… Пришлось силу применить, драку инсценировать. Анохин снова похвалил его и отправил домой.
   Долго сидел один, застыл неподвижно, думал о Насте, представлял ее в вагоне, видел ее сморщенное от горя лицо в слезах. И такая тоска охватила его, сдавила горло, что он испугался, что задохнется. Почему ему выпала такая судьба? Ему, которому мечталось быть учителем в тихой деревне, прожить жизнь мирно, спокойно, работать с детьми… А вместо этого с молодых лет страдания, скорбь, кровь! С юных лет по уши в крови! И с юных лет душа тянется, рвется к одному, к любви, к любви… Сколько же он кровушки пролил и своей и чужой! А самое страшное, пускал он кровь, рубил-стрелял людей, которые не сделали ему ни малейшего зла, таких же несчастных, как он сам… И они, должно, любили, мечтали о тихой, покойной жизни! Господи, Господи, если ты есть, почему ты отвернулся от нас? Может, мы тебе слишком насолили своими пустыми делами и вечными грехами? Нету его, Бога, сами мы себе гадим, самим и надо выкручиваться.
   Анохин посмотрел на часы? Пора! Он выключил свет, подошел тихонько к окну, долго прислушивался. Ветер стих. Тихо, очень тихо было в саду. Лишь изредка доносился тонкий шорох упавшего листа в траву. Егор тщательно, плотно задернул занавеску, снова включил свет, вернулся за стол, но садиться не стал, закатал рукав, достал из кармана перочинный нож и разрезал себе руку пониже локтя возле широкого бугристого шрама от пули. Потекла, полилась кровь на стол, на недописанный лист отчета, на стул. Егор махнул рукой по каплям крови на столе, размазал, скомкал, смял немного лист бумаги, перевернул чернильницу, скинул на пол настольную лампу, ручку, пресс-папье, отшвырнул ногой стул, сдвинул в сторону стол, чтоб он стоял косо, потом кровавой рукой цапнул за угол стола, испачкал его, присел на колени, быстро провел раной по полу, чтобы создать впечатление, что по нему волокли окровавленное тело. Точно также вымазал кровью подоконник. Выключил свет, вылез в окно, спрыгнул в траву и замер.
   Ночь звездная, тихая! Робкий шелест слышится в траве под яблоней неподалеку от него. То ли мышь пробирается, то ли лягушка крадется. Луна еще не взошла, светлеет край неба на востоке, но звезды так ярки, что от их света ложатся легкие тени от темных стволов яблонь. Егор, не услышав ничего подозрительного, старательно потоптался под окном, пошмыгал ногами по траве, примял ее, чтобы казалось, что здесь было несколько человек, выжал из раны несколько капель крови и пошел по саду к задней калитке, на ходу перевязывая рану платком. Временами неожиданно останавливался, замирал, прислушивался — не крадется ли кто за ним. Но, кроме обычных ночных шорохов, ничего не слышал.
   Прямо в бурьяне, где прятал мешок с одеждой, он переоделся, закопал в том же мешке свою НКВДэшную форму и через полчаса уже лежал в траве под железнодорожной насыпью, там, где дорога поднималась на бугор и круто поворачивала в сторону Балашова. Здесь поезда всегда притормаживали, замедляли ход. Луна показала свой светлый край из-за дальнего леса, и стало далеко видно. Ждал недолго. Поезда ночью ходили часто.
   Анохин пропустил несколько вагонов, облюбовал очередной издали, пробежался рядом с ним немного, уцепился за скобу, подпрыгнул, влез на площадку вагона. Когда загрохотал мост через Ворону, Егор вытащил из кармана револьвер и кинул его вниз в отливающую застывшим свинцом при луне воду. Колхознику Алехину он ни к чему.
   В Балашове на вокзале ждал поезда на Саратов. Рассветало. Было зябко. Пассажиры, в большинстве своем крестьяне, среди них Анохин не выделялся, ежились от холода на платформе, зевали полусонные. Егор тоже делал вид, что зябнет, неподвижно стоял, скукожившись, с поднятыми плечами, с полуприкрытыми глазами, а сам чутко прислушивался, приглядывался к тому, что делается вокруг, хотя понимал, что только часа через три, когда он будет на полпути к Саратову, обнаружат, что он исчез, что его выкрали. Как удачно получилось! Татаринов будет рассказывать, что весь день за ним была слежка неизвестных врагов. Столько людей задержали, а не уберегли. Чиркунов, конечно, заявит начальству, что послал людей следить за ним, чтоб он не сбежал. Будут ли они искать его как сообщника Маркелина? Объявят ли об этом? Вряд ли! Не решатся. Скорее всего будут искать похищенного врагами начальника районного Управления НКВД. Мишка, понятное дело, найдет причину, чтоб объявить в розыск Иванова Сергея Ивановича. Пусть ищет. Кому придет в голову искать Анохина в тех местах, куда ссылают, да на самой черной каторжной работе.
   Расслабился он только в тайге, в тихом деревянном бараке: лесорубы еще не вернулись с делянки. Вошел Егор в барак со старым засаленным матрасом под мышкой, кинул его небрежно на неструганые доски нар, и необыкновенная радость охватила его, восторг. Он не удержался, вскинул руки, вскричал:
   — Ай да Анохин! Ай да молодец!
   — Ты чего? — услышал он вдруг хриплый голос.
   В углу на нарах под темным одеялом лежал мужик с худым небритым изможденным лицом и удивленно глядел на него воспаленными глазами, держа голову над подушкой.
   — Чаво, чаво! — радостно кинул ему Анохин. — Лес тут какой, во! — округлил он перед собой руки. — Заработаю, привезу отсюда лес, такую избу отгрохаю — на века!
   — Отгрохаешь… Если раньше не сдохнешь… тут, — закашлялся, отвернулся от него изможденный мужик.

5. Четвертая чаша

   Имею против тебя то,
   что ты оставил первую любовь твою.
Откровение. Гл. 2, ст. 4

   Годы, промелькнувшие в ожидании новой встречи с Настенькой, Егор Игнатьевич считал пропащими. Тяжелые были годы, особенно в тайге. Но и в эти годы были радости, были. И как ни странно это покажется, были они в немецком плену. Но вначале была тайга, леспромхоз, лесоповал. Устроился он легко, на тяжелую работу охотников мало. При первой же возможности уволился, чтобы получить на руки трудовую книжку, стать независимым от колхоза имени Сталина, перебрался в другой леспромхоз, представившись там уже не колхозником, лесорубом.
   Все ночи и дни он проводил в думах о Настеньке, о своей касаточке, вспоминал счастливые дни с ней, мечтал о будущем, верил, что вернется солнышко и к его окошку. Через год решил, что в органах о нем забыли, вряд ли ищут до сих пор, пора ехать за Настенькой. Взял отпуск и отправился в Моршанск. Документы у него теперь, можно сказать, настоящие. Егор знал, где живет поповна, Анна Тимофеевна, бывал у нее с Настенькой в те счастливые годы. В Моршанске еще издали увидел, что окна маленького зеленого дома Анны Тимофеевны заколочены, ахнул, растерялся. Постучал к соседям. Открыла ему высокая худая старуха в сером чистом переднике и в таком же сером платке.
   — Анна Тимофеевна разве переехала отсюда?
   — Царствие небесное Тимофевне, — перекрестилась старуха. — Преставилась она!
   — Давно?
   — Сорок дён недавно поминали… А вы кто ей будете? — поинтересовалась она, цепко оглядывая его.
   — Родня… дальняя…
   — Не из Масловки случаем?
   — Оттуля, — нарочно по-деревенски ответил Егор.
   — Мирона Аксютина знаете?
   — А кто жа его не знает… Председатель никак…
   — Будь добр, передай ему низкий поклон от Евсевны. Скажи, желает она ему доброго здравия!
   — А ты откуль его знаешь?
   — Заезжал он к Тимофевне не раз, и на похоронах был… Он, ить, тоже родня, — подозрительно глянула на Егора старуха.
   — Ну да, двоюродный брательник он ей.
   — Вот-вот, — успокоилась старуха, убедившись окончательно, что зашедший к ней мужик действительно из Масловки, родня Тимофеевны.
   — Дочка ее Анастасия не захотела тут жить, перебралась куда-то? — спросил Егор.
   — К мужу, куда жа еще ей перебираться… Она тут долго жила, видать, повздорила с мужем, не поделили чей-та. Он к ней приедет, а она ни в какую! Глядишь, он опять тут, а она ни в какую! Не хочет его видеть и все! А муж-то у ей военный, видный, грозный, весь в ремнях, с револьвертом. Видный мужчина! Мы с Тимофевной ругать ее: чего кочевряжишься, такие мужики на дороге не валяются, поднимут!.. Потом он с сыном приехал, уговорили… Она простила, и уехали они в Тамбов. Еще Тимофевна была жива, царствие ей небесное, — снова перекрестилась старуха. — На похороны вместе приезжали. Дружные. Видать, наладилось у них. Он все тут с похоронами хлопотал… Хороший мужик, видный… Чего она кочевряжилась?.. Передать ей, что ль, чего, если вдруг явится?
   — Да чаво ей передавать, я к Тимофевне заглянул… Ну, передай поклон от Игнатьича. Скажи, жив-здоров, чаво и ей жалает! Вот и вся передача! — Анохин попрощался со старухой.
   Грустно, тоскливо было до боли в сердце: опять Мишка отнял Настеньку!
   Вернулся Егор в леспромхоз тяжелым трудом тушить боль в груди.
   Войну принял с надеждой на перемены в своей жизни: не век же в тайге пропадать под чужим именем. В первый же день явился в военкомат, ушел на фронт добровольцем. Но не успел он пролить ни своей, ни немецкой крови.
   Помнится, еле успели из эшелона вывалиться в белорусский лесок, как немцы окружили батальон, такой ад устроили, не приведи Господь, казалось, вся земля дыбом встала, рвалась с ужасным свистом, взлетала вверх. Ничего подобного на гражданской войне Анохин ни разу не видел. Куда стрелять, в кого стрелять — не видно из-за густой пыли. Да и не до стрельбы было: хотелось забиться в кусты, зарыться в землю, выждать, пока стихнет. Разогнали немцы батальон по кустам и стали вылавливать по одному и группами. Были они пока не озлоблены, благодушны, уверены в себе, в своей скорой победе. На пленных смотрели как на бесплатную рабочую силу, особенно на крестьян. Нужно было кому-то обрабатывать немецкую землю вместо бауеров, ушедших с автоматами завоевывать себе лучшую долю в далекой северной стране. Пленных описали, рассортировали. Анохин попал к деревенским мужикам. Он был рядовым, беспартийным, родом из деревни. Их посадили в вагоны и отправили в Германию.
   На станции в городке Херцберг вывели из вагона, построили в одну шеренгу перед толпой немецких баб и стариков. Они смотрели на хмурых, небритых, молчаливых русских солдат, переговаривались между собой, галдели, как на рынке, указывали то на одного, то на другого пленного, выводили из строя и вели к столу с чистой голубой клеенкой. Стоял он прямо на платформе, на жарком солнце, видимо, вынесли его из вокзального буфета. За ним сидели два офицера, оформляли документы. Помнится, один из них был молод, весел, болтлив, сверкал игривыми глазами на женщин, беспрерывно шутил, балагурил с ними, вызывал хохот, ответные шутки от особенно бойких женщин. Но некоторые обижались на него, говорили что-то сердито. Одна даже ударила его сумкой по голове, сбила фуражку. Офицер ничуть не обиделся, снова что-то сказал, смеясь, и полез под стол за фуражкой, сказал, видимо, что-то крайне сальное, такое, что заржал весь перрон, засмеялись даже те, кто не расслышал слов веселого офицера. Пленные тоже повеселели, кое-кто улыбаться стал. Только второй офицер, серьезный, важный, полноватый, не улыбнулся, буркнул что-то сердито своему жизнерадостному напарнику. Это толстяк все время потел на жаре, часто вытирал платком лоб. Но все-таки очередь с выбранными мужиками к бодрому болтуну была больше.
   Как только пленных выстроили на перроне и важный офицер-толстячок что-то крикнул женщинам, крикнул громко, лающим голосом, к Егору сразу торопливо направилась высокая тонкая немка с покачивающейся при каждом шаге под белой тонкой кофточкой высокой грудью. Лицо у нее было смуглое от загара, а чуточку волнистые волосы светлые, почти белые, выгоревшие на солнце. Было ей лет тридцать пять. Анохин обратил на нее внимание потому, что она быстро шла в его сторону и не спускала с него озабоченных глаз. Он, помнится, отметил про себя, что смотрит она на него не как на человека, а как на понравившегося быка, и сильно обеспокоена, как бы другие не перехватили его. Подошла, остановилась возле Егора и начала деловито, озабоченно осматривать его плечи, грудь, ноги, не обращая внимания на то, что он тоже пялит глаза на нее. Лицо Анохина, казалось, ее совсем не интересовало. К ней подошла пожилая женщина, маленькая, сильно морщинистая, что-то спросила. Немка кинула в ответ одно короткое слово и снова повернулась к Егору. Она пощупала у него плечи, бицепсы, видимо, удовлетворилась их состоянием и взяла его за рукав, повернула к себе спиной, потыкала пальцами в спину, в лопатки, потом показала, что нужно поднять руку и согнуть в локте, напрячь бицепсы. Он послушно сделал, как она просила. Немка сдавила пальцами его сжатый в камень мускул. Егору было в то время сорок лет. В самой поре мужик. Был он высок, крепок, тяжелая физически работа последние четыре года на лесоповале сделала его тело мускулистым, мощным. И оно, видно, немке сильно понравилось. Помнится, когда она начала его осматривать, ощупывать, он почувствовал себя уязвленным, подумал, что, как лошадь, выбирает, еле удержался, чтобы не ощерить, не показать зубы, мол, забыла в рот заглянуть, потом, может быть, под воздействием благодушного смеха над шутками веселого офицера успокоился, стал с некоторой иронией наблюдать за деловитым лицом немки, подмечать, как оно менялось у нее по мере того, как ей все более и более нравился собственный выбор, и становилось живей, симпатичней, чем показалось на первый взгляд. Покрутив, ощупав, оглядев Егора со всех сторон, немка, наконец, подняла глаза на его лицо. Они встретились взглядами, и он улыбнулся. Немка вдруг смутилась, загорелый нос у нее сильно потемнел, покраснел, и засмеялась в ответ, опуская глаза. Отчего лицо у нее стало наивней, добродушней и привлекательней.
   — Шпрехен зи дойч? (Вы говорите по-немецки?) — быстро спросила она, снова поднимая глаза и старательно делая лицо серьезным.
   — Зер шлехт! (Очень плохо!) — ответил он. Немецкий язык он учил в реальном училище в Борисоглебске и в учительском институте в Тамбове, знал его плохо, все забыл, помнил только отдельные слова, но складывать их в предложения не умел.
   — Зер гут! (Очень хорошо!) — почему-то обрадовалась немка. — Эмма! — ткнула она себя пальцем в грудь.
   — Егор, — назвал он себя.
   Она не поняла, попыталась повторить его имя, потом воскликнула:
   — Георг!
   «Георг, так Георг! — кивнул он, — Тоже неплохое имя. Георгий-победоносец!» — усмехнулся он про себя.
   Эмма взяла его за рукав и повела к столу, к веселому офицеру, который и ее не оставил без шутки, прежде взглянув на Егора. Эмма резанула что-то ехидное в ответ так, что вокруг захохотали даже старики, а шутник офицер качнул головой, снял фуражку и почесал затылок.
   «Бойкая! Язычок острый, не стушуется!»
   Потом они ехали под солнцем по полям на бричке. Сытая лошадь трюхала потихоньку по коричневой пыли проселочной дороги. Бричка мягко покачивалась. Эмма временами легонько похлопывала вожжами по широкой спине лошади. Егор показал ей руками, предложил: давай, мол, вожжи, я буду править, но она покачала головой:
   — Найн.
   «Ну найн так найн, правь сама! Я отдохну, наработаюсь еще!.. Смелая, не боится, что в поле башку сверну, да деру… Да куда здесь сбежишь, куда скроешься? Поля одни, поля, поля! Через час возьмут…»
   Долго ехали, часа три, не меньше, пока не прикатили в одинокую усадьбу в поле. Километрах в двух от нее виднелись черепичные крыши соседней деревни. Въехали во двор. Там их встретили, выбежали из дома две девочки: старшей на вид лет двенадцать, младшей — лет восемь. У порога спиной к белой стене в инвалидной коляске, с большой дымящейся трубкой в руке сидел седой старик с мясистым носом на широком лице. Позже Эмма расскажет Егору, что это старик, свекор, научил ее как нужно выбирать работника, на что надобно обращать внимание. Очень беспокоился, что она привезет хиляка, неспособного к работе.
   — Майн фамилие! (Моя семья!) — сказала Эмма, въезжая во двор усадьбы.
   Девочки понеслись навстречу матери, закричали что-то по-детски весело и звонко, а старик сунул трубку в рот, выпустил большой клуб дыма, взялся рукой за резиновую шину колеса, но не сдвинулся с места, остался возле белой стены. Девочки остановились метрах в пяти от брички, замолчали и стали рассматривать Егора, а он спокойно сошел на землю и начал распрягать лошадь, не обращая на детей внимания. Выпряг, и Эмма пошла впереди, указать, куда поставить лошадь. Потом показала ему в хлеву свиней, кур, теленка. Корова, он приметил, паслась неподалеку от усадьбы. В катухах, в курятнике было ухожено, чисто, и он, подбирая слова, спросил, желая узнать, есть ли в доме мужчина, кроме старика: