Михаил Трофимович молчал, а Настя сказала:
— Илья-пророк на колеснице скачет.
— Вот-вот, видишь, еще один Бог — Илья-пророк! Ему и молятся, крестятся, когда гром гремит… Как было язычество, так и осталось, только своих родных богов на чужих поменяли, чужим богам молятся и ропщут, стонут: почему на русскую землю напасти одна за другой сыпятся? Сколько еще народу страдать? Почему от нас Бог отвернулся? Нет, спросить, за какие такие заслуги Бог чужому народу помогать будет, когда у него свой есть? Японцы молятся своим богам и живут по-человечески, а мы своих богов отринули и почему-то у чужого Бога хорошей жизни просим. Ждите, ждите!.. Нечего ее ждать нам. И из перестройки толку не будет. Увидите, обретет народ только новые страдания, только новое тяжкое и бесполезное испытание будет, опять же за грехи наши, за то, что своих Богов отвергли, пошли за пьяницей и деспотом князем Владимиром, который и принял-то христианство потому, что лишь эта религия утверждает, что «всякая власть от Бога», только эта религия могла оправдать его убийство родного брата, насильственный захват власти. И этого братоубийцу, предателя родного отца, которого убили греки, а сын взял в жены гречанку Анну, родственницу этих убийц, за то, что он поставил над русским народом чужого первосвященника, присланного враждебным государством и подчинявшегося главе этого государства — византийскому василиску, за все это князя Владимира объявили не просто святым, а равноапостольным, молитесь, мол, этому кровавому извергу, братоубийце и предателю отца. А праздники? Чего мы празднуем, что отмечаем?
— Чем тебе праздники наши не нравятся? Хорошие праздники, — улыбнулся Михаил Трофимович.
— Масловский престольный праздник возьми — Покров. И церковь у нас была в честь Покрова Пресвятой Богородицы. А что это за Покров?
— Землю снегом покрывает в эти дни, вот и Покров, — вставила Настя.
— Если бы так, если бы так…
— А чего же?
— В девятьсот восьмидесятом году наши русские войска пошли на Царьград, своих людей из плена выручать, а Пресвятая Богородица накрыла покровом город да сожгла все наши корабли. Сколько сирот, вдов осталось на Руси! Византия этот день праздником объявила, как мы День победы над Германией, и отмечаем мы теперь сотни лет свое поражение, как великий праздник Покров! И после того, как мы приняли эти насмешки, стали молиться равноапостольному князю Владимиру, праздновать свое поражение и так далее, и так далее, мы ждем от Бога хорошей жизни? Ждите, ждите! — Анохин распалялся, дрожал.
— Бог милостив, — спокойно произнес Михаил Трофимович. — Он принял к себе, сделал святой великую грешницу Магдалину, князя Владимира, великого грешника, возвысил в Равноапостольные…
Егор Игнатьевич не дослушал, все в нем кипело от несправедливости жизни, перебил:
— Может быть, и ты в святые метишь?.. После всех своих злодеяний?
— За грехи свои я достаточно пострадал, искупил вину свою перед Богом…
— Искупил, значит… Простил тебе Бог твои злодеяния? А где отец мой? Почему Бог не вернул его на землю? Где брат мой? Где другие, убитые тобой, невинные мужики? Где ее крестный отец Докин? — указал на Настю Анохин.
— Крови Докина на мне нет, — сказал Михаил Трофимович. — А за других я денно и нощно молюсь!
Но Егор Игнатьевич его не слушал, продолжал говорить страстно и как-то яростно:
— Где все они, умерщвленные тобой? Может быть, они сейчас, ублаготворенные твоими молитвами, под окошком стоят? — Анохин повернулся к окну, глянул на улицу. — Что-то я их не вижу? Нету, нету их, и простив тебя, Бог не вернет им жизни, отнятые тобой! Разве можно искупить грех убийства?
— Богу одному ведомо, что прощать, что нет, — кротко вставил Михаил Трофимович, с таким видом, будто им с Богом все ясно, понятно, и смешно смотреть, как суетится, раздражается до исступления Анохин.
Эти слова, тон Чиркунова показались Егору Игнатьевичу до отвращения лицемерными, кощунственными.
— Ну да, ну да! — воскликнул он неистово. — Принял же Он к себе в равноапостольные братоубийцу, а с тобой еще проще: чужих жизни лишал! Тебе до святого одного шага не хватает: мученической смерти!
— Я каждый день ее у Бога вымаливаю…
— Считай, что вымолил! — выкрикнул исступленно Егор Игнатьевич. — Вот она, десница Божья! — вытянул он свою руку с растопыренными пальцами, показал Михаилу Трофимовичу и вдруг схватил этой рукой столовый нож и ткнул им в шею Чиркунова.
10. Совершилось!
Егор Игнатьевич лежал, чувствовал слабую дрожь во всем теле. Сознание туманилось, стены расплывались. Вдруг дальний, самый темный угол светлеть стал потихоньку, озаряться, через минуту из яркого сияния вырисовались прозрачные очертания человеческой фигуры, вроде бы женской фигуры. И чем явственней она проявлялась, тем радостней и покойней становилось Егору Игнатьевичу. Еще через минуту он стал различать лицо, глаза, лоб, губы. «Настя, Настенька, касаточка!» — прошептал он, медленно растягивая свои губы в улыбке. Анохин потянулся к ней навстречу, но сил не было. Тогда он резко дернулся, чтобы подняться, но только судорога пробежала по телу. И все же радость не покинула его. Егор Игнатьевич стал ждать, когда Настенька приблизится к нему, ждал со счастливой улыбкой: она не оставила его, пришла к нему! «Настенька!» — еще раз прошептал он и умер.
Утром милиционер Олег Поляков, носатый двадцатилетний парень с узким сухощавым лицом, заглянул в глазок в камеру, увидел покойно лежащего на нарах старика, подумал: «Спит, как у себя дома!», постучал ключом в железную дверь и крикнул жизнерадостно:
— Подьем!
Олег чувствовал себя бодро, выспался хорошо. Ночь спокойно прошла, всех вчерашних хулиганов, которые напились на праздник и попали к ним, днем выперли из камер. Один старик-убийца остался, но он всю ночь на нарах провалялся, лежал, похрапывал. Поляков дважды подходил, смотрел в глазок: безмятежный старик. Сейчас он почему-то не откликнулся на стук, на голос, не шевельнулся. Милиционер тревожнее и резче постучал в дверь, вглядываясь в старика. Тот по-прежнему не шевелился. Олег Поляков торопливо и беспокойно вернулся в комнату охраны, сказал своему напарнику Юрке Ледовских испуганным голосом:
— Старик не просыпается… видно, того…
— Ты же ночью ходил, проверял, — безмятежно, хладнокровно сказал Ледовских, поднимаясь с нар, потягиваясь, выставляя свой большой кадык.
— Ходил, спал он, — словно оправдываясь, встревоженно сказал Поляков.
— Чего ты волнуешься, — зевнул, на мгновенье показал желтые прокуренные зубы Ледовских. Он работал в охране больше десяти лет, всего повидал. — Ты ж его не убивал, надеюсь? — хохотнул он.
— Человек же… А если он вправду умер?
— Все умрем… Идем глянем.
Они открыли дверь камеры, подошли к Егору Игнатьевичу, посмотрели на его осунувшееся открытое лицо, на приоткрытые глаза, на улыбающиеся губы.
— Легко, видать, умер. Ишь, улыбается, — шепнул дрожащим голосом Поляков.
— Всю жизнь, должно, на печке просидел, дожил до глубокой старости. Дай Бог нам столько прожить и так умереть, — невозмутимо сказал Ледовских и пальцами прикрыл холодные веки Анохина.
— Не, я в камере умирать не хочу, — возразил тихо Поляков. — Лучше в своей постели.
— Ладно, пошли докладывать, — взялся Ледовских за пальто Егора Игнатьевича Анохина, закрыл им его бледное осунувшееся неподвижное лицо, говоря: — И умер он в доброй старости, насыщенный жизнью, богатством и славою…
— Илья-пророк на колеснице скачет.
— Вот-вот, видишь, еще один Бог — Илья-пророк! Ему и молятся, крестятся, когда гром гремит… Как было язычество, так и осталось, только своих родных богов на чужих поменяли, чужим богам молятся и ропщут, стонут: почему на русскую землю напасти одна за другой сыпятся? Сколько еще народу страдать? Почему от нас Бог отвернулся? Нет, спросить, за какие такие заслуги Бог чужому народу помогать будет, когда у него свой есть? Японцы молятся своим богам и живут по-человечески, а мы своих богов отринули и почему-то у чужого Бога хорошей жизни просим. Ждите, ждите!.. Нечего ее ждать нам. И из перестройки толку не будет. Увидите, обретет народ только новые страдания, только новое тяжкое и бесполезное испытание будет, опять же за грехи наши, за то, что своих Богов отвергли, пошли за пьяницей и деспотом князем Владимиром, который и принял-то христианство потому, что лишь эта религия утверждает, что «всякая власть от Бога», только эта религия могла оправдать его убийство родного брата, насильственный захват власти. И этого братоубийцу, предателя родного отца, которого убили греки, а сын взял в жены гречанку Анну, родственницу этих убийц, за то, что он поставил над русским народом чужого первосвященника, присланного враждебным государством и подчинявшегося главе этого государства — византийскому василиску, за все это князя Владимира объявили не просто святым, а равноапостольным, молитесь, мол, этому кровавому извергу, братоубийце и предателю отца. А праздники? Чего мы празднуем, что отмечаем?
— Чем тебе праздники наши не нравятся? Хорошие праздники, — улыбнулся Михаил Трофимович.
— Масловский престольный праздник возьми — Покров. И церковь у нас была в честь Покрова Пресвятой Богородицы. А что это за Покров?
— Землю снегом покрывает в эти дни, вот и Покров, — вставила Настя.
— Если бы так, если бы так…
— А чего же?
— В девятьсот восьмидесятом году наши русские войска пошли на Царьград, своих людей из плена выручать, а Пресвятая Богородица накрыла покровом город да сожгла все наши корабли. Сколько сирот, вдов осталось на Руси! Византия этот день праздником объявила, как мы День победы над Германией, и отмечаем мы теперь сотни лет свое поражение, как великий праздник Покров! И после того, как мы приняли эти насмешки, стали молиться равноапостольному князю Владимиру, праздновать свое поражение и так далее, и так далее, мы ждем от Бога хорошей жизни? Ждите, ждите! — Анохин распалялся, дрожал.
— Бог милостив, — спокойно произнес Михаил Трофимович. — Он принял к себе, сделал святой великую грешницу Магдалину, князя Владимира, великого грешника, возвысил в Равноапостольные…
Егор Игнатьевич не дослушал, все в нем кипело от несправедливости жизни, перебил:
— Может быть, и ты в святые метишь?.. После всех своих злодеяний?
— За грехи свои я достаточно пострадал, искупил вину свою перед Богом…
— Искупил, значит… Простил тебе Бог твои злодеяния? А где отец мой? Почему Бог не вернул его на землю? Где брат мой? Где другие, убитые тобой, невинные мужики? Где ее крестный отец Докин? — указал на Настю Анохин.
— Крови Докина на мне нет, — сказал Михаил Трофимович. — А за других я денно и нощно молюсь!
Но Егор Игнатьевич его не слушал, продолжал говорить страстно и как-то яростно:
— Где все они, умерщвленные тобой? Может быть, они сейчас, ублаготворенные твоими молитвами, под окошком стоят? — Анохин повернулся к окну, глянул на улицу. — Что-то я их не вижу? Нету, нету их, и простив тебя, Бог не вернет им жизни, отнятые тобой! Разве можно искупить грех убийства?
— Богу одному ведомо, что прощать, что нет, — кротко вставил Михаил Трофимович, с таким видом, будто им с Богом все ясно, понятно, и смешно смотреть, как суетится, раздражается до исступления Анохин.
Эти слова, тон Чиркунова показались Егору Игнатьевичу до отвращения лицемерными, кощунственными.
— Ну да, ну да! — воскликнул он неистово. — Принял же Он к себе в равноапостольные братоубийцу, а с тобой еще проще: чужих жизни лишал! Тебе до святого одного шага не хватает: мученической смерти!
— Я каждый день ее у Бога вымаливаю…
— Считай, что вымолил! — выкрикнул исступленно Егор Игнатьевич. — Вот она, десница Божья! — вытянул он свою руку с растопыренными пальцами, показал Михаилу Трофимовичу и вдруг схватил этой рукой столовый нож и ткнул им в шею Чиркунова.
10. Совершилось!
Ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет;
ибо прежнее прошло.
Откровение. Гл. 21, ст. 4
Егор Игнатьевич лежал, чувствовал слабую дрожь во всем теле. Сознание туманилось, стены расплывались. Вдруг дальний, самый темный угол светлеть стал потихоньку, озаряться, через минуту из яркого сияния вырисовались прозрачные очертания человеческой фигуры, вроде бы женской фигуры. И чем явственней она проявлялась, тем радостней и покойней становилось Егору Игнатьевичу. Еще через минуту он стал различать лицо, глаза, лоб, губы. «Настя, Настенька, касаточка!» — прошептал он, медленно растягивая свои губы в улыбке. Анохин потянулся к ней навстречу, но сил не было. Тогда он резко дернулся, чтобы подняться, но только судорога пробежала по телу. И все же радость не покинула его. Егор Игнатьевич стал ждать, когда Настенька приблизится к нему, ждал со счастливой улыбкой: она не оставила его, пришла к нему! «Настенька!» — еще раз прошептал он и умер.
Утром милиционер Олег Поляков, носатый двадцатилетний парень с узким сухощавым лицом, заглянул в глазок в камеру, увидел покойно лежащего на нарах старика, подумал: «Спит, как у себя дома!», постучал ключом в железную дверь и крикнул жизнерадостно:
— Подьем!
Олег чувствовал себя бодро, выспался хорошо. Ночь спокойно прошла, всех вчерашних хулиганов, которые напились на праздник и попали к ним, днем выперли из камер. Один старик-убийца остался, но он всю ночь на нарах провалялся, лежал, похрапывал. Поляков дважды подходил, смотрел в глазок: безмятежный старик. Сейчас он почему-то не откликнулся на стук, на голос, не шевельнулся. Милиционер тревожнее и резче постучал в дверь, вглядываясь в старика. Тот по-прежнему не шевелился. Олег Поляков торопливо и беспокойно вернулся в комнату охраны, сказал своему напарнику Юрке Ледовских испуганным голосом:
— Старик не просыпается… видно, того…
— Ты же ночью ходил, проверял, — безмятежно, хладнокровно сказал Ледовских, поднимаясь с нар, потягиваясь, выставляя свой большой кадык.
— Ходил, спал он, — словно оправдываясь, встревоженно сказал Поляков.
— Чего ты волнуешься, — зевнул, на мгновенье показал желтые прокуренные зубы Ледовских. Он работал в охране больше десяти лет, всего повидал. — Ты ж его не убивал, надеюсь? — хохотнул он.
— Человек же… А если он вправду умер?
— Все умрем… Идем глянем.
Они открыли дверь камеры, подошли к Егору Игнатьевичу, посмотрели на его осунувшееся открытое лицо, на приоткрытые глаза, на улыбающиеся губы.
— Легко, видать, умер. Ишь, улыбается, — шепнул дрожащим голосом Поляков.
— Всю жизнь, должно, на печке просидел, дожил до глубокой старости. Дай Бог нам столько прожить и так умереть, — невозмутимо сказал Ледовских и пальцами прикрыл холодные веки Анохина.
— Не, я в камере умирать не хочу, — возразил тихо Поляков. — Лучше в своей постели.
— Ладно, пошли докладывать, — взялся Ледовских за пальто Егора Игнатьевича Анохина, закрыл им его бледное осунувшееся неподвижное лицо, говоря: — И умер он в доброй старости, насыщенный жизнью, богатством и славою…