С работой в Волочке оказалось хуже, чем в Харабали: пятнадцать суток сидения в продуктовой палатке (день через день) оценивались хозяином в триста-четыреста рублей, и желающих на это освободившееся место всегда было много. Две вышневолоцких больницы, поликлиники и аптеки обслуживающим персоналом были укомплектованы полностью, равно как и дурдом в Бурашеве, окрестные санатории и дома инвалидов. Сразу уяснив мои отношения с Геннадием, тетя Рая уже через неделю нашей у них жизни заявила:
   — Кормить вас мне не по силам, ищите работу и жилье или поезжайте жить в Карманово — дом исправный, а на льнозаводе в Жукове нужны рабочие руки.
   В Жуково мы и поехали, прописались в местном сельсовете запросто, никаких препон нам не чинили — Петровича там всякий знал. Важный штамп в паспорте сделал нас местными, можно было начинать жизнь с чистого листа. В Жукове — бывшей центральной усадьбе колхоза — мне подтвердили, что руки им нужны, и особенно на льнозаводе, правда, зарплата не очень. Я тогда не стала уточнять — там, где ее платили исправно, все места были давно заняты. После сельсовета заехали в Карманово, забрали спешно кое-какие вещи из необходимых. Все было свалено на кровати и стол и изрядно поедено крысами. Одеяла, наволочки и полотенца я потом долго стирала и латала, кое-как привела в божеский вид…
   Мне повезло. На улице я познакомилась с бабушкой — помогла донести сумку с покупками до дома. Бабушка жила одна, родные навещали редко. Мы разговорились, я честно все про себя рассказала, бабушка обещала помочь и помогла — устроила дворником в большой двор на пятьсот рублей в месяц, начальница дэза была ей родней. И квартиру выделили в подвальном помещении: две маленькие комнатушки, туалет, горячая вода, газ — просто чудо. Построили деревянные топчаны, сколотили шкаф. Двухконфорочную старую плиту я полдня драила и красила белой эмалью, а мои мужики прочистили и отрегулировали конфорки. Даже исхитрились положить кафель в ванной и туалете и поменять краны — на это ушли все мои сбережения. Одно ужасно огорчало — Павлик отказался идти в школу, в последний класс, устроился рабочим на пилораму. Характер у него был отцовский, упрямый, свернуть с задуманного невозможно.
   — Ты будешь надрываться, а я учиться? Даже не уговаривай.
   Я говорила беспрестанно, но уговоры не действовали. Он сник и опять начал почитывать отцовские книжки. Жизнь, едва начав налаживаться, покатилась под откос. Геннадий пропадал в церкви, там ел-пил, там же скоро стал и ночевать сутки через сутки, ему определили послушание — поставили еще и сторожем. На мой вопрос о зарплате ответил честно: не за деньги работаю.
   — Тогда уходи к матери.
   Он ушел, но через неделю опять появился, переночевал на топчане, снова пропал на несколько дней, вернулся опять. Я перестала с ним разговаривать, вся моя надежда теперь была на Валерку, ждать оставалось два-три месяца.
   Так мы и бродили по нашему подвалу — три тени, Павлик уходил рано, приходил поздно, сильно уставал, молча ужинал и ложился спать. Он стал сильно напоминать отца. На пилораме работали беженцы узбеки и наши уголовнички — с ними он не дружил, компании в Волочке у него не появилось. Тучи начинали сгущаться, но я ничего не ощущала. Кроме дворницких обязанностей, я теперь еще до поздней ночи жарила семечки и днем приторговывала на автовокзале. Деньги, поганые деньги — из-за них я проглядела сына.
   Иногда мне казалось, что Павлик приходит домой пьяным, я обнюхивала его, но запаха спиртного не чувствовала. Выспрашивала, он только отмахивался:
   — Брось, ма, ты же знаешь, я не пью.
   Он стал подозрительно заторможенным — я списывала это на депрессию и все умоляла его пойти учиться, хотя бы заочно. Он обещал, но и только, в конце концов я от него отступилась — Павлик незаметно стал взрослым.
   Другое дело Валерка — он вернулся из армии, как положено: с золотым дембельским аксельбантом на парадной, ушитой в рюмочку форме, в выторгованных где-то новеньких хромовых сапогах, в заломленной фуражке с подрезанным козырьком, с дембельским альбомом и старшинской шпалой на погонах. Привез десять тысяч рублей, весело ответил на мой вопрос:
   — Заработал, ма, не бойся, кто в армии с умом, тот всегда заработает!
   Тут же устроился слесарем в авторемонтную мастерскую на трассе Москва — Ленинград, словно место специально придерживали до его прихода. Купил за тысячу рублей “Запорожец”, повозился с ним неделю-другую и принялся катать по вечерам девиц и обретенных друзей, как будто жил здесь всю жизнь. Случалось, приходил домой навеселе, но больше я встречалась с ним утром — Валерка гулял свое весело, легко, так, как у Павлика никогда не получалось. Два или три раза старший брал с собой младшего — “проветриться”, в последний раз оба вернулись в ссадинах, а у Павлика под глазом приличный синяк.
   — Местных поучили за то, что нас таджиками кличут.
   Кличка “Таджик” за Валеркой закрепилась, но после той драки она стала почетной, он от нее не открещивался. Павлик больше с братом “проветриваться” не ходил, и Валерка от него отстал.
   — Не, мам, он не для того создан, может, армия мозги вправит, ребята над ним ржут.
   Чем Павлик не угодил, я догадывалась. Слишком робкий, он только связывал старшему руки, к сожалению, братья никогда не были близки.
   На Новый год Валерка познакомился со Светой, стал иногда приводить ее домой. Жили они пока порознь, но постоянно были вместе — забегали домой перекусить, или она ждала, пока Валерка переоденется после смены. Мне нравилось, что она меня немного дичилась — не люблю тех, что сразу записываются в свои. Светина мать была конченая алкашка, о ней девушка никогда не говорила, отца не знала, Валерка для нее — свет в окошке, видно было, что она его любит.
   Гуляли они недолго, в марте пришли ко мне, сказали, что сняли у бабушки комнату и будут жить отдельно. Я за них только порадовалась. У нас же в подвале жизнь соответствовала жилищу — мало света, низкий потолок, спертый воздух, воробьи уже начинали чирикать по-весеннему, но их песни сюда не залетали — окна в подвальном этаже были глухие.
   На пилораме у Павлика вышли разборки с рабочими — не поделили выработку. Дня два он ходил напряженный, говорил, что уйдет, но все образовалось, они помирились. Кажется, его приняли в компанию — он стал иногда называть имена, несколько раз задержался допоздна, а как-то раз пришел тепленький.
   День все удлинялся, солнце начало припекать, теперь я больше работала не лопатой, а тяжелым ломом с наваренным на конец топором — колола лед, сыпала песок с солью, убирала двор — вся скопившаяся за зиму дрянь вылезла из-под снега. Занятые собой, мои мужчины мне не помогали.
   Вечером, четвертого апреля, замерзшая и усталая, я возвращалась с автовокзала; продала тридцать два стакана семечек — шестьдесят четыре рубля, купила полкило сосисок и бутылку молока — Павлик любил молоко с детства, хотела купить печенья, но почему-то пожадничала. Мне еще нужно было обойти мусоропроводы, но я так замерзла, что решила почисть их с утра. Мужа дома не было, Павлик спал. Я пожарила сосиски, отварила вермишель, поставила кастрюлю на стол.
   — Павлик, ужинать!
   Он не ответил. Я подошла к нему и по угасшему цвету лица, по восковой твердости руки, продавившей подушку, сразу поняла… Он был уже холодный. На одеяле лежал пустой одноразовый шприц.
   В чем была, с непокрытой головой выскочила на улицу. Бежала по темному городу, мне не хватало воздуха, задыхалась, но все бежала. Люди сторонились, пропускали меня. Добежала до церкви, принялась колотить в дверь, на черном дворе истошно залаяла собака. Наконец какой-то прохожий обратил на меня внимание и указал на маленькую боковую дверку. Я рванулась туда. Железный засов изнутри лязгал так, что мог бы разбудить и мертвого. Дверка открылась, на пороге стоял Геннадий в черном подряснике. Я упала ему на грудь.
   Потом были милиция, “скорая”, морг. Геннадий сбегал за Валеркой. Я забилась вглубь нашего подвала, в темный угол, не могла сказать ни слова и, что странно, не могла плакать. Все устроили Геннадий с Валеркой.
   На третий день, в стылый и мокрый полдень, мы хоронили моего Павлика, Геннадий настоял на отпевании. Старый священник махал кадилом в пустом и холодном храме, надтреснутым фальцетом тянул слова, текучая и торжественная речь уносилась ввысь к закопченному куполу. Жирно и приторно пахло ладаном. Наконец, священник закрыл лицо Павлика покрывалом, посыпал накрест песочком, Геннадий с Валеркой взялись за молотки. Потом ехали сквозь какой-то сосновый лес, мимо канала, на окраину города. Кладбище было большое, новое, почти без деревьев — ограды, кресты, промытые дождями и изъеденные снегом пластмассовые венки. Дул сильный ветер, свекровь накинула мне на плечи теплую шаль. Она плакала в голос по внуку, которого и обрести-то по-настоящему не успела, я не могла разжать губы, словно их склеили моментальным клеем. Гроб опустили в неглубокую яму на полотенцах. Плохо соображая, что делаю, сжала комок мокрой глины и бросила его вниз, он упал камнем, прилип к красной материи. Кто-то дал мне бутылку с водой, я тщательно отмыла руку, ветер студил мокрые пальцы, и по инерции обернула их кончиком шали. Геннадий был собран, если бы не он, наверное, так похоронить Павлика мы бы не смогли. Он договаривался с конторой, платил гробовщикам, распоряжался четким командным голосом. Почему-то я была уверена — сегодня он не напьется. Они с Валеркой и Петровичем выпили по стопке, оставили початую бутылку рабочим. Глядя на могильный холмик, Валерка сказал:
   — Я разберусь на пилораме, у меня в отделении наркоманов мы быстро отучали.
   — Здесь, при всех, поклянись, что ты не будешь этого делать! — Я не повышала голоса.
   — Брось, мам, знаю, что говорю.
   — Поклянись, или я сейчас умру.
   До него вдруг дошло, злость с лица как смыло, он обнял меня.
   — Ладно, если хочешь, клянусь, хотя поджарил бы их, сук безнадежных.
   Тогда-то я и заплакала.
   Свекровь со Светой накрыли дома стол, но я, как только дотащилась до подвала, упала на топчан и заснула. Проснулась ночью, рядом, на своем топчане спал Геннадий. Пока не забрезжил рассвет — тупо смотрела в потолок. Знала — сын так освободился от боли. Ни секунды не сомневалась: Павлик сделал это сознательно. Слишком хорошо помнила свою боль и пульсирующее пространство, сдавливающее со всех сторон, и внутренний голос, шепчущий: “Иди в ванную, возьми бритву, освободи себя, выпусти боль наружу”. Наркотик лишил его воли, и потому он поддался искушению, а я, дура, проглядела. Кругом была ночь, в голове вертелись слова “прощение”, “понимание”, “утешение”, я лежала в подвале, я была жива.
   Утром мы встали, я приготовила завтрак. Геннадий выпил только чай и вдруг сказал, глядя мне прямо в глаза:
   — Жизнь, Вера, у нас не сложилась. За Валерку спокоен — он не пропадет. И тебе не даст. Я больше не могу, ухожу в монастырь, благословение от батюшки получил еще до Павликовой смерти. Сможешь — прости. Раньше у православных, если такое случалось, муж и жена уходили в монастыри в один день, теперь все не так. Подавай на развод.
   Знакомой качающейся походкой, чуть подволакивая негнущуюся ногу, он ушел в свою церковь, и не было в моей душе на него зла. Вымыла посуду, взяла в чулане метлу, совок, ведро, пошла убирать территорию.
   5
   Пришлось мне еще и подавать на развод. Его дали быстро, через месяц вызвали в суд, тетка за столом спросила:
   — Где же ваш супруг?
   — В монастыре.
   — Как в монастыре? В каком монастыре? — Лицо ее оживилось, такого она, видимо, в своей практике не встречала.
   — Мой муж ушел в монастырь и готовится к пострижению в монахи.
   — И вы согласны с его решением?
   — Да, согласна. — А про себя добавила: “Аминь Святого Духа!”
   Штампы в паспортах стоили мне четыреста рублей — по двести с каждого разводящегося. Геннадиев паспорт отдала Валерке, он отнес его отцу. Просто забрал и отнес, никак это событие не прокомментировал. Я даже немного обиделась: мой Павлик наверняка нашел бы нужные слова.
   Валерка со Светой переезжать в подвал отказались — три недели жила одна. Старалась поменьше бывать дома, участок и мусоропроводы у меня блестели как никогда. Вставала в пять и начинала мести двор, убирать детскую площадку — там ночами собиралась молодежь: бутылки, окурки, объедки, бумажные стаканчики, плевки. Потом бралась за мусоропроводы, чистила их, сортировала мусор. Днем, если набирался рюкзак и тележка, сдавала бутылки. Вечером окапывала грядки, белила деревья, старалась занять себя. Жильцы нашего большого дома меня уважали, здоровались, я здоровалась в ответ, но в разговоры не вступала. Мне вообще не хотелось разговаривать — ни с кем.
   И тут последовал еще один удар. Начальница дэза вызвала меня к себе, сказала жестко:
   — Ты, Вера, работник отличный, но ко мне из Латвии переехали родственники, так что придется мне тебя уволить. Квартиру освобождай — неделя сроку.
   Дала мне премию — тысячу рублей. Родственники ее заплатили мне потом за обстановку и ремонт еще две тысячи.
   Валерка со Светой забрали меня к себе, отделили угол в избе занавеской.
   — Ничего, мам, работу найдем, не переживай, — пообещал Валерка.
   Но работы не нашлось. Весь май я жарила и продавала семечки. Жарила ночью, гремела на кухне сковородками, стесняла молодых, они ждали, когда я засну, сидели у телевизора. Света словно между делом поминутно заглядывала на кухню — как там у меня дела, скоро сверну свой бизнес? Как назло, мне сразу было не заснуть, я лежала мышкой в темноте и все слышала, и почему-то их счастье было мне совсем не в радость. Начинала ворочаться на кровати, мне вдруг приспичивало в туалет, я вставала, шуршала шлепанцами по полу, скрипела дверью. За перегородкой воцарялась напряженная тишина, нарушал ее Светкин шепот:
   — Когда она утихомирится? Жизни нет, потрахаться и то спокойно не даст.
   Вслед мне неслось их счастливое хихиканье. Я не обижалась, надо было решаться, но я тянула. Наконец нашелся повод. Мы схватились со Светой — я поучила ее, как делать рыбные котлеты. В результате она на меня накричала, убежала в свой угол и проревела там до вечера. Я сходила в магазин, купила бутылку “Изабеллы”. Когда пришел Валерка, я торжественно поставила бутылку на стол.
   — Давай, сынок, зови Свету, мы тут повоевали, сейчас мириться будем, мне вам надо кое-что важное сообщить.
   Светка тут же выскочила к столу: глаза припухшие, взгляд настороженный. Стесняясь, вдруг подошла ко мне, обняла и прошептала:
   — Мама, прости.
   — Вы меня простите. Я уезжаю в Карманово, свекровь сказала, что на льнокомбинате нужны руки.
   Меня особо не отговаривали. Посидели. Выпили по рюмочке “Изабеллы”, съели салат с колбасой и те самые рыбные котлеты. Света, лиса, их похвалила.
   На следующий день Валерка с Петровичем загрузили машину, мои пожитки легко уместились в багажник. Взяла еще кое-какие продукты — на первое время. Основные вещи: посуда, старая одежда, зимнее пальто и книги — были в Карманове. Свекровь божилась, что не взяла из нашего контейнера ни порошинки.
   Я нырнула с закрытыми глазами в мутную суводь и плыла ко дну в поисках спасительной, укромной ямки.
   Двадцать пятого мая я переехала в Карманово. Валерка с Петровичем пригнали трактор, вспахали огород и картофельные грядки, посадили мне двенадцать борозд картошки. На огороде я ткнула в землю лук, чеснок, посолила землю морковкиным семенем, укропом и петрушкой, свеклой, кабачками. Затевать теплицу с огурцами-помидорами наотрез отказалась, решила: понравится возиться в земле — заведу на следующий год.
 
   6
   Вечером нас позвала в гости тетя Лейда — ее дом стоял недалеко от моего. Других домов в деревне не было, Карманово правильней было бы называть хутором. Здесь, в самой глуши Фировского района, в лесах, вдали от основной трассы Фирово — Волочек, притаились по углам несколько деревенек — остатки эстонской Нурмекундии.
   Мужчины после работы выпили водки, мы — трое женщин: тетя Лейда, Неля, ее дочь, приехавшая навестить мать на выходные, и я, — пили чай с творожным печеньем. Неля окончила Калининский университет и работала в двадцати пяти километрах в большом селе Есеновичи завучем в школе. Она и рассказала мне местную историю.
   Царь Александр I, вернувшись из Парижа после войны с Наполеоном, решил даровать крестьянам свободу. Он ее и даровал, но только в прибалтийских губерниях, в России это случилось много позже. Крестьяне получили небольшие наделы земли, передаваемой по наследству старшим в роду. В результате, в 80-х годах ХIХ века в Лифляндии и Эстляндии, как произносила названия губерний Неля, образовалось много безземельных бедняков, средние и младшие в роду претендовать на землю отца не имели права. Началось массовое переселение.
   Снимались семьями, гнали скот, везли нехитрые пожитки в телегах, запряженных волами. Ехали под защиту сильного русского царя. Лишь немногие, вызывая насмешки соплеменников, грузились в трюмы пароходов и отплывали в Северную Америку, в Канаду и Австралию. Много позднее стало понятно, что именно они-то и выиграли. Тогда переезд на другую сторону света казался глупостью, русская империя стояла незыблемо, была богата бесценными пустошами, к ним-то и стремились тысячи бедняков, жаждавших завести свое хозяйство, селившихся кучно, группами, что, понятно, помогало выживать.
   Эстонцы ехали в теплые края, на берег Черного моря, или в Сибирь, на Алтай, где, говорили, от одного запаха трав проходят все болезни. Часть добралась до Пицунды — маленького абхазского поселения на берегу древней Колхиды. Поставили палатки, стали присматриваться к земле. Она пахла полынью и полусгнившими цитрусовыми. Люди объедались хурмой, мандаринами и свежим инжиром, сладкий сок привлекал полчища мух, их отгоняли ветками мимозы. Вечерами налетали беспощадные комары, земли чуть дальше от пляжей были полны застоявшейся, ржавой воды. Началась неизвестная северным людям малярия. Переселенцы гибли сотнями. Комары прогнали эстонцев из абхазского рая. Те, у кого еще оставались деньги, отправились в Тверскую область: лесозаготовительная контора Брандта — дочернее предприятие миллионеров Рябушинских — предоставляла желающим неудобья, давая беспроцентный кредит. Здесь, в привычном северном ландшафте, в началах Валдайского водораздела, в лесах, полных грибов, дикого зверья и немалярийных комаров, на жирных суглинках, которые предстояло отвоевать у векового леса, и поселились окончательно. Пали на землю среди трех русских деревень: Кузлова, Скоморохова и Конакова, через них проходила дорога, связывающая лесную свободу с уездным базаром.
   Эстонцы оседали на хуторах, выжигали лес и выкорчевывали пни, в первый год ставили низкие, но крепкие сараи для скотины, зимовали в них вместе с животными, согревая друг друга дорого доставшимся теплом. К началу ХХ века край Нурмекундэ, что означало “союз хуторов”, или по-русски Нурмекундия окреп и почти поголовно научился говорить на местном наречии, сохраняя, понятно, свой протяжный язык и привычки.
   Вместе со скотом отдышался и зажил народ. Почта сообщала, что на Алтае и в Сибири, в Поволжье и в Пицунде, и даже в далекой Австралии белобрысые и трудолюбивые эстонские крестьяне прижились, даже начали жениться на местных. Любви, как известно, не прикажешь и селекцию, как в коровнике, не наведешь. В Нурмекундии зазвучали два оркестра — народных инструментов и духовой. Тромбоны, кларнеты, трубы, контрабасы, виолончели и скрипки через Петербург выписывали из Европы, мандолины и балалайки поставляла тверская ярмарка — нурмекундцы играли на праздниках и свадьбах, не презирая, впрочем, а перенимая местные мелодии гармошек, предпочитая их простое звучанье более голосистым и нарядным немецким аккордеонам. Эстонцы покупали и новомодный сельхозинвентарь — сеялки, веялки, паровые молотилки, даже первые трактора в Тверской губернии появились здесь, в Нурмекундии.
   И тут грянула революция, а вслед за ней — коллективизация. Хутора отменили. Не желающих мириться с новой жизнью, как, впрочем, и согласных идти в колхоз, прочесали гребенкой ОГПУ — НКВД. Оставшиеся запели революционные гимны, создали эстонскую комсомолию, начали печатать газету “Голос Нурмекундии”. Как и все колхозники страны Советов, лишенные паспортов, они, вернувшись в новый крепостной строй, перевыполняли план за трудодни, уходили на войну и, если возвращались назад, ложились в землю на своем погосте, обнесенном старой кованой оградой с равноконечным протестантским крестом над воротами.
   Паспорта тут выдали лишь в 1980 году. Но и до этого года многие, не разучившись петь подпольно лютеранские псалмы, умудрились просочиться назад в советскую Эстонию. Мужчины, отслужив в армии, фрахтовались в торговый флот, получали паспорт рыбака, что в корне меняло их статус, и оседали на родине предков, куда немедленно выписывали всю семью. В начале же перестройки повалили всем миром — начался массовый исход. Кого-то приютили дальние родственники — не зря, выходит, сто с лишним лет им писали письма, кого-то сумели пристроить те, кто приехал раньше. Словом, к концу 1980-х от еще недавно живого края остались пустые поля и редкие, зарастающие мхом нижние венцы изб — остальное тут же растащила рачительная и стремительно нищающая русская округа.
 
   7
   В девяносто четвертом, когда я поселилась в Карманове, в соседнем Починке жил старик-латыш Крастин со старухой эстонкой. От русских Скоморохова и Кузлова, да и от других деревень не осталось и следа. Только в далеком Конакове, в пятнадцати километрах от нас, еще жили семей двадцать. После гибели колхоза вели жизнь цыганскую. Существовали на пенсии родителей, на пособия по многодетности; воровали лес, алюминиевую проволоку, заготавливали грибы, ягоду, обдирали с берез чагу, сушили на печке и сдавали в аптеку, ловили в капканы бобров и продавали перекупщикам за бесценок. Деньги превращали в технический спирт, он медленно, но верно сжигал людей изнутри, отправлял на погост в сырую тверскую землю.
   Лейда Яновна Кярт, моя соседка, отработала жизнь почтальоном, исходила все нурмекундские хутора и деревни ногами, исколесила их на велосипеде, выучила троих детей в институтах, похоронила мужа, но уезжать никуда не собиралась.
   — Здесь родилась — здесь и помру. Моя бабушка рассказывала, что такое переехать всей семьей. Мне работы и беды и тут хватает.
   Бабушку Лейды я хорошо понимала. На стенке самодельного гардероба цинковыми белилами был написан ее портрет — белая женщина в кружевном платье строго взирала на каждого, кто входил в кяртову спальню. Рядом стояло старое, отслужившее век пианино, на крышке позолоченными латинскими буквами было написано: “PARIS”.
   На хуторе имелось много полезных вещей: ручной сепаратор, мясорубка старинной конструкции, хитрая продольная пила, каких и в музее не найти, точило величиной с бочарную крышку, керосиновые лампы, сверла, долота, перки и иной инструмент, названия и назначения которого не знала и сама хозяйка. Все было исправно, смазано, наточено и годно к употреблению. Кяртова крепость была готова выстоять и без электричества, что, впрочем, случалось постоянно — свет гас и не зажигался по несколько дней.
   Телефона тут и в помине не было. Зато стояли около дома на улице комбайн, сноповязалка, пароконная косилка и тракторная телега — в Жукове жил Лейдин младший сын Виктор, он свез и спрятал от посторонних глаз свой пай, полученный при развале колхоза. Теперь колхоз возник снова, уже как “ООО”, Виктор вошел в него на правах простого работника. Технику он давал в пользование — точнее, работал на ней бесплатно, то, что им платили, назвать зарплатой язык не поворачивался.
   Все это я узнала постепенно — времени у нас с тетей Лейдой было теперь много. Под ее руководством я училась жить в деревне. Это оказалось непросто — тишина, бескрайние леса и оставляющие на дороге следы дикие звери, русская печь и согревающая избу лежанка — голландская печка, поставленная рядом с кроватью, две коровы, куры, лошадь, овцы, поросенок, собака и три кошки, всех их кормила Лейда Яновна. Огород требовал прополки — утром, когда я дергала сорняки, из мокрой травы прямо в лицо вылетала туча мошки и жалила так, что слезы наворачивались на глаза. На огороде плакала без стеснения, как и на кухне, кроша мелкий и едкий лук, в другое же время слезы не шли из глаз. Засучив рукава, помогала убирать в хлеву, даже научилась доить коров, это оказалось так же просто, как сцеживаться. Когда родился Павлик, у меня было так много молока, что я делилась им с ребенком Фаршиды.
 
   8
   От Карманова до Жукова восемь километров. То, что мы так быстро проскочили на машине, теперь мне предстояло преодолевать на велосипеде или пешком. Велосипед, старая и тяжелая “Украина”, стоял в сарае. Валерка специально приехал через неделю, перебрал его, смазал, поставил сзади багажник, чтобы я могла возить из магазина продукты. Наладив мою жизнь, он уехал, связь оборвалась.
   Когда начинались дожди, глинистую дорогу развозило и путешествие превращалось в муку — часть дороги приходилось идти пешком, ведя велосипед рядом. Два подъема и один крутой спуск. Два километра посередине пути, на месте заброшенной деревни Скоморохово, порой непролазны и для пешего — трактора разбили колеи, и на маленькие скользкие бровки ноги нужно было ставить так тщательно, словно я готовилась к экзамену на канатоходца.