Смотрю: корова падает и из пуза ее, представь себе, Коля, показывается моя родная харя! Тютелька в тютельку моя! Тут я подумал, что Кидалла вполне мог внушить мне под уколами проделать всю эту хреновину, и стал болеть сам за себя, хотя совершенно не мог вспомнить, как я попал в корову Марту. Ее ведь тоже надо было «замочить», мастерски содрать шкуру, оставив голову и хвост, и партнера к тому же найти для задних ног. Помогаю я ему выбраться из Марты, а это оказывается не мужик, а киноактриса Зоя Федорова, посаженная Берией, и мы оба, подминая высокую траву, бежим к реке, к границе, как я понял, ГДР с ФРГ. Быстрей, Фан Фаныч, быстрей! Не отставай, Зоя Федорова! По нам уже шмаляют, пули свистят над головой, косят очереди автоматные траву вокруг. Овчарки лают все ближе и ближе. Вот она речка перед глазами, нырнуть в нее и вынырнуть в Мюнхене, в пивной, за столиком, уставленным кружками пива, долитого после отстоя пены без всякого унизительного для меня и тебя, Коля, требования. Пригнись, друг-Зоя, пригнись, дура, а она возьми и споткнись об нарытую кротом кучу земли. Упала, встала, трава кончилась, метров десять голой зоны до речки. Тут очередью автоматной полоснули по пяткам, и я сдался, неохота было помирать. А Зоя Федорова по горлышко успела в речку войти и подняла тоже руки вверх! К ней две овчарки подплыли. Бедная Зоя завизжала от ужаса: все. таки это не «музыкальная история» и главная роль в кинофильме «На границе». Обшмонали меня и Зою восточногерманские пограничники и вдруг, представляешь, подбегает ко мне эта бабиша и тоже по кумполу моему ведром — бамс, все у меня поплыло перед шнифтами, и голова загудела, как царь-колокол. Я упал, а зал прямо взорвался от хохота. Гы-ы-ы! Мне стало жалко, что кино кончилось, но это был на самом деле еще не конец, хотя здесь мой сценарий обрывался.
   Пошли допросы. Два дня мы их смотрели с перерывами на обед и в сортир. И на каждом допросе я отпирался, изворачивался, лгут, отрекался от пуговицы на ширинке, говорил, что езжу в транспорте без билетов для экономической диверсии, умолял выдать меня эквадорской и швейцарской полициям, но все ж таки обессилел от терпеливой логики Кидаллы, от финки, найденной в Зойкиной калоше и раскололся. А старая задница — заседательница снова завопила с места на весь зал: «Это полный распад!»
   Но я опять-таки, Коля, хоть убей, не могу вспомнить ни допро сов, ни лиц многочисленных свидетелей и ласточек, проливавших свет на то, как я, все усложняя и усложняя свои сексуальные претензии, докатился постепенно до кровавого преступления. Между прочим, мне очень мешали и щекотали сосок сиськи провода датчика, прикрепленного к груди. Специалист, который его прикреплял, говорил, что для меня это самый важный датчик, но я по-тихому взял, да и оторвал и датчнк и провода. Спокойней стало. Вдруг между допросами показали нам встречу Вальтера Ульбрихта — козла с Гертой Бромбах, которая нас с Зоей засекла, тварь, в корове Марте.
   — Как вам, Герта, это удалось сделать?
   — Что ж особенного? Дотронулась я до вымени, а оно холодное. Нас ведь еще на курсах учили Канту и практическому разуму. Вымя необходимо должно быть теплым. А оно было холодное в себе. Я закричала от такой апперцепции. Ну, и врезала ведром по голове. Каждая немка поступила бы так на моем месте. Маршал Тито — капут! Израиль — к ответу!
   — Спасибо, Герта. Вы — хорошая немка! — сказал козел Ульбрихт. Хорошая, действительно, внешне баба. В общем, Коля, я так был в кино похож на себя, верней, не то, чтобы похож, а просто тени сомнения не было во мне, что я — это не я, или, что не я — я, прости, все снова вбашке перепуталось, и вместе с тем в памяти моей не осталось ни крохи, ни грамма из увиденного, что я снова начал чокаться. Снова душа оборвалась, бессильная, из-за неимения опоры и дьявольской путаницы, разобраться, где ее истинное существование, а где туфтовое. От этого страшно. Не может быть в человеке большего страха, чем этот страх. Помнишь, я, как последний в жизни хлебушек, ел последние секунды жизни на свободе? И эти секундочки были Временем Жизни. А на скамье подсудимых, когда даже тело не чувствует за собой опоры, когда за свиной пустота, вокруг чернь тьмы и перед глазами на экране твой двойник, но душа с безумной и мучительной болью, для того, чтобы не сорваться окончательно уже в бездну, пытается бедная душа вспомнить свою жизнь в этом двойнике, то такие секунды, Коля, не дай тебе, Господь, испытать их, такие секунды и есть — чистое Время Смерти. И я утверждаю, я смею утверждать при наличии странного своего опыта, что самоубийство — это самая последняя попытка бедной и больной души, брошенной в условия смерти, обрести жизнь. Я, Коля, сам не знаю, да и тебе не надо знать, чем кончаются эти попытки. Пока что давай пожелаем и виноватому человечеству и невинным животным, давай пожелаем жизни всему живому… Так вот; снова чувствую — сейчас поеду, тем более стали показывать вообще страшные для меня вещи. Кидалла устроил очную ставку между мной и пожилым генералом. Погон на нем, конечно, уже нет, на кителе темные полоски от орденских лент. Дергается щека и веко. Хорошее при этом было у генерала лицо. Лицо, Коля, мужчины и солдата. И вместе с тем, ты знаешь, детское лицо. Беспомощное. Пригласили человека поиграть в какую-то войну, а на таких войнах он сроду не бывал, все больше финские да отечественные, и главное, тут только нападают, защищаться же не велят.
   — Гражданин Йорк, — задает мне вопрос Кидалла, — вам передавал бывший генерал-лейтенант Денисов по предварительному сговору в обмен на машину досок и сто листов кровельного железа гранату-лимонку и генеральскую форму летней одежды?
   Ты, Коля, можешь себе представить, чтобы я ответил: «Передавал», если даже на самом деле генерал Денисов передал бы мне не то что вшивую гранату-лимонку, а пяток бронетранспортеров и пару атомных бомб и все это при вонючих свидетелях Молотове и Кагановиче? Не можешь ты себе этого представить. А я, однако, ответил, как жалкая блядь, что передавал, и к том уже добавил, что генерал Денисов предлагал мне за это три мешка цемента (он строил по чьей-то сценарной версии дачу для любовниц), новенькую полевую радиостанцию и план стратегического отступления всех наших войск до Урала в случае войны с Югославией.
   — Гражданин Денисов, вы подтверждаете показания гражданина Йорка? Генерал, глядя мимо меня и Кидаллы, спокойно ответил, что подтверждает. Я не знаю, киношники ли постарались, но он минуты за две поседел, белым стал у всех на глазах. Это был настоящий генерал, а я — говно, и я, после того, как почувствовал полнейшую пустоту в груди на месте души, хотел вскочить со скамьи и броситься на штык конвоирского карабина. Верней, Коля, не хотел, а уже вскочил, но ноги мои, словно приросли к полу, я их просто оторвать не мог от него. Падлы и этот момент предусмотрели. Я вынужден был остаться в живых. Я попробовал оторвать взгляд от экрана, но жуткий страх (такой иногда тянет человека, трухающего высоты, взглянуть еще раз вниз с десятого этажа), жуткий страх заставлял отрывать руки от лица и смотреть, как я колюсь, парчушка позорная, как продаю всех, о ком спрашивает Кидалла. Разумеется, Коля, я понимал, что меня или отравили, или загипнотизировали, но ведь мне от этого было не легче. Всякая отвратина-то происходила со мной, а не с Хабибулиным! И я, как самой страшной пытки, ждал вопроса Кидаллы о тебе. Кидалла не мог не знать о кое-каких наших делах и вообще о том, что мы с тобой кирюхи, и не преминул бы, шакалина, использовать этот момент. Но нет! Не спрашивает, падаль! Уже следствие подходит к концу, проведены всякие эксперименты. Я показывал на чучеле Джеммы, как я ее изнасиловал, показывал скамейку, на которой подолгу сидел напротив вольера, обдумывая злодейство, а насчет тебя, Коля, Кидалла молчит. Молчит блевотина спасителей человечества! Почему? Мне кажется, я допер. Наверное, и в тебе, Коля, и во мне есть что-то такое, до чего Кидалла при всей его власти, при всем нюхе, при всей Аворе шестерок не может докопаться. Догадывается, несомненно, что это великое «что-то» существует, но докопаться не может. Впрочем, есть еще один вариант. Кидалле кажется, что в нас уже растлено и прибито все, что мы — пустыни, а не живые души, и что нету в мертвых пустынях ни Бога, ни друга. Это, Коля, для нас с тобой исключительно спасительные варианты. Так кто же там, в конце концов, на экране? Я или не я? Спросить бы об этом у самого Кидаллы. Я мог тиснуть черновик сценария своего дела, но генерала Денисова я продать не мог. Генерала и многого другого вообще в сценарии не было, но ты, Коля, абсолютно прав. Международный урка Фан Фаныч не имел права приниматься даже за черновик сценария. Пускай сами пишут. Пускай клепают и шьют нам дела сами! И не пришлось бы мне, страдая за самого себя, страдать к тому же за сторожа Рыбкина. Иди знай, кто это — народный артист, для которого тиснули роль, или живой сторож? Сиди теперь на скамье и гадай. Уж очень Рыбкин, когда его брали, по-человечески потянулся за бутылкой, лежавшей в пасти бегемота, а другую руку поднял вверх. Артист сам до этого не допер бы. Он даже, чем гениальней, Коля, тем саморазоблачительней. Артист не допер бы. Может, режиссер наштропалил? Все может быть.
   В общем, сижу и гадаю, а там уже интервью берут у простых людей и у сложных. Что бы они со мной за кровавые мои грехи сдвлали? Какой бы они вынесли мне приговор?
   Ты себе не представляешь, Коля, до чего жестоки и тупы многие простые люди доброй воли. Не сомневаясь в моей вине, они предлагали вырвать мне из жопы ноги. Это примерно 90% опрошенных. Остальные придумывали оригинальные пытки, но только с тем, чтобы я подольше не подыхал, а исходя болью и криком, мучался. До вечной же муки и пытки не додумался никто. Наверно, это потому, что все люди поголовно завидуют любой, пускай даже мучительной форме чужого вечного существования. Сложные же люди, писатели, художники, внешторговцы, журналисты и прочая шобла, все они в один голос предлагали поить меня водярой с утра до вечера и не давать опохмелиться, пока сердце само собой не остановится. Такая смерть, действительно, страшна, но на то они и сложные люди, чтобы именно ее мне придумать. А простые, за что я их все-таки и люблю, гадов, никогда не дадут подохнуть, непременно поднесут опохмелиться. Спасибо им, Коля. Долго тянулись эти интервью. Наконец, в который уже раз, артист МХАТа Трошин пропеп; «Объявляется, объявляется, объявляется, подмосковные… пе-ре-рыв!» И после перерыва и экспонирования меня на Выставке Правосудия, после просмотра очередного киножурнала «Новости дня» показали для устрашения тех, кто укрывает особо опасных преступников, такой эпизодик.
   Иду я по перрону Белорусского вокзала в генеральской форме. Страшно я себе понравился! Просто прелесть! Жаль, что ты не видел, как мне идет быть генералом. Прихрамываю очень красиво, с понтом от старой раны. Подхожу к спальному вагону экспресса Москва-Берлин, и радуется мое сердце. Все это, Коля, очень на меня похоже. Пожил я немного своей жизнью. Говорю проводнице: «Здравствуйте, ласточка, гутен морген» — и поднимаюсь в вагон. В проходе сталкиваюсь нос к косу с Зоей Федоровой. Как я понял, мы с ней давно были знакомы. Она что-то шепнула мне. Я кивнул и сверкнул глазами. Захожу в купе. Там сидит, поверь мне, очень красивая дама лет сорока трех и, не отреагировав на мое появление, читает журнал с козлом Валькой Ульбрихтом на обложке. Отдаю честь. Получаю холодный кивок в ответ. Это я люблю-с! Это уже интересно, Коля! Сажусь напротив. Снимаю фуражку. Незаметно принюхиваюсь, пахнут ли мои ноги. Я ужасно ненавижу в купе свои и особенно чужие запахи. Все правильно. Каждый жест мой. Ни к чему не могу придраться. Строго и холодно выхожу в проход вагона. Смотрю в окно два часа подряд, пока дама не начинает нервничать, почему это я не возвращаюсь.
   Возвращаюсь. Молча открываю чемодан. Достаю коньяк «Ереван», икру, лимон, раскладываю все это с ее позволения на столе и спрашиваю по-немецки не сделает ли она мне милость и честь, не выпьет ли она со мной и не откушает ли, чего Бог послал. «Странно слышать, когда военные говорят о Боге», — отвечает дама и, к некоторому моему сожалению, жестом старой бляди сходу берет стакан в руку. Выпили. Представились. Я что-то сказал и вдруг чихнул. А я, ведь, Коля, ни разу в жизни не чихал. Вот так, не удивляйся. Не чихал — и все, и не знаю почему. Не приставай, пожалуйста, с расспросами. У меня и так комплекс. Я завидую всем чихающим людям, и даже любил одну ласточку только за то, что она чихала по семнадцать раз подряд. Неспособность чихать — моя основная особая примета. И Кидалла про нее не знал. Не знал, потому что и ему, и всем властям мира совершенно наплевать умею я чихать или нет. Способность чихнуть, как и испортить воздух, как бы подразумевается. На этом как раз и напоролс Кидала. И надо же, Коля, я просек, наконец, что это не я на экране, в самом интересном и приятном для себя месте, и испытал настоящую муку. Потому что смотреть, как какой-то туфтовый Фан Фаныч садится рядом с дамой, расстегивает постепенно пуговицы на генеральском мундире и при торможении хватается как-будто за ее коленку, совершенно невыносимо. И возможно, Коля, впервые в истории мирового правосудия у меня на скамье подсудимых произошла поллюция. Я кончил как гимназист, втрескавшийся в учительницу ботаники, когда брал у нее частные уроки по поводу пестика и тычинки. Мы сидели рядом и я чувствовал теплый локоть училки, но сообразить от похоти, где пестик, а где тычинка никак не мог…
   Надо же узнать не себя в самом интересном месте! Вот как они научились издеваться над человеческим «Я», падлы! Вдруг Козловский заблеял: «Предлага-а-а-ется переры-ы-ы-ы-в!» Меня дернули в камеру и сменили трусики. Суки позорные по приборам определили, что со мной произошло.
   А потом мне уже не интересно было глядеть, как генерал Фан Фаныч жил на квартире у охмуренной жены старого коммуниста-подпольщика, как она повезла его и Зою в пограничную родную свою деревню, как убита была, верней, отравлена в лесу цианистым калием и, умирая, успела на трех языках сказать: «Люди! Будьте же бдительны!» Все это уже было неинтересно. Это была к тому же бездарная неправда, и суд, Коля, приступил к моему допросу представителями союзных республик.
   Грузин: Скажи, кацо, тебя мама родила?
   Я: Мама. Лидия Андреевна.
   Украинец: Тебе что, баб мало?
   Я: Пока существует империализм, будут существовать и половые извращения, дорогие товарищи!
   Эстонец: Каких вы еще имели домашних животных?
   Я: Индюшку, журавля, кошку «Пэгги» и мерина «Грыжу».
   Прокурор: Прошу занести в протокол, что журавль — животное не домашнее, а «Грыжа» — имя кобылье.
   Русская: Неужели вам не было жалко Джемму, когда после сношения вы клали гранату в ее авоську, то есть, в сумку?
   Я: Мне необходимо было уничтожить все улики. Секс и мораль несовместимы. Армянин: Кому ты посвятил свое преступление?
   Я: Трумену, Чан-Кай-Ши. Черчиллю и маршалу Тито.
   Узбек: Ты угощал кенгуру пловом?
   Я: Нет, я его не умею готовить.
   Защитник: Прошу занести в протокол это смягчающее вину обстоятельство. Прокурор: Как фамилия человека или имя животного, впервые пробудившего в вас половое чувство?
   Я: Сталин Иосиф Виссарионович.


6


   Коля, ну их на хрен, эти вопросы. Перейдем к слушанию сторон. На следующий день после лекции о международном положении выступил прокурор: — Дорогие товарищи судьи! Дорогие товарищи! Дорогой подсудимый! Вот уже несколько дней нам с вами трудно переоценить все, что здесь происходит. Мы присутствуем на процессе будущего. Мы судим гражданина Йорка Х.У. за преступление, впервые в судебной практике человечества, смоделированное ЭВМ на основании всех данных о параметрах априорно-преступной личности подсудимого. Мы судим гражданина Йорка за предсказанное машиной, совершенное человеком и раскрытое нашими славными чекистами преступление. (Бурная овация, Все встают.)
   — Творчески развивая учение Маркса о праве, мы высвободили свои карающие руки из кандалов, образно выражаясь, процессуальных закорючек. Мы сделали предварительное следствие весомым, грубым, а главное, как сказал поэт, зримым. Зримым и, следовательно, понятным народу. Сколько лет, товарищи, киноискусство, это, по словам Ильича, важнейшее из искусств, находилось, по сути дела, в стороне от очищения общества от потенциальных врагов всех мастей? Много лет. Сегодня все вы — свидетели величайшего историко-правового акта конвергенции жизни и искусства социалистического реализма. Мы докладываем нашей родной партии, родному правительству и лично родному Сталину, что нами еще до вынесения приговора успешно решена проблема преступления и наказания. Мы счастливы также, что все прогрессивно-простые люди доброй воли, стонущие под игом капитала, рукоплещут нашим достижениям. Они с надеждой ждут того часа, когда и в их странах пролетариат, взявший власть в свои руки, заложит фундамент новой жизни. Жизни, в которой уже не будет места преступлениям, где восторжествует, товарищи, наказание с большой буквы! (Бурные овации. Все садятся.) Особенно отрадно видеть в этом зале чудесные, окрыленные надеждой лица представителей компартий и на родно-освободительных движений всего мира. Ведь мы и для них, не щадя сил, не жалея времени, создавали новую прекрасную, можно сказать, идеальную правовую модель, товарищи! (Общий крик: «Мир! Дружба!») Кроме того, мы докладываем партии и народу о том, что в ходе судебного заседания нами были проведены психофизиологические эксперименты. Мы получили важнейшие данные о ритмике восприятия подсудимым обвинительного заключения, о реакциях на вопросы представителей союзных республик, т.е., по сути дела, всего советского народа. Советские юристы, в содружестве с инженерами, учеными разных отраслей наук, с подсудимым и конвоем, открыли целый ряд новых биотоков, возникающих в мозгу, и особенно в верхних конечностях преступника, впавшего в состояние агрессивной ненависти к следствию, суду и обвинению. Мы исследовали элементы сексуальной расхлябанности, душевной подавленности и беспричинного веселья. Нами успешно испытан после ликвидации аварии РРР — регистратор реактивного раскаяния. Можно смело утверждать, что под влиянием увиденного и услышанного, под влиянием всего юридического, эстетического и политического комплекса средств, воздействующих на психику подсудимого, в ней зарегистрированы импульсы раскаяния и рассасывания структур рецидивизма. По нашему представлению Х.У. Йорк за добросовестнов участие в эксперименте награжден значком «Отличник советской юстиции!!»
   Конечно, Коля, прокурор с желто-черными зубами раскинул чернуху насчет раскаяния. После того, как я оторвал датчик РРР с проводами, его присобачили снова, но раскаялся-то я не в убийстве и изнасиловании кенгуру, а в том, что, рванина, сочинял в третьей комфортабельной, от нехера делать, сценарий процесса. Не мог я себе этого простить, старая проказа! Прокурор же дерьмо и вообще мертвый труп. А защитничек довел меня своим выступлением до смеха и бурных аплодисментов.
   — Товарищи! В стране, уже вплотную подошедшей к коммунизму, институт адвокатуры давно должен стать одним из орудий борьбы с преступностью. В понимании Маркса-Ленина-Сталина защищать это значит нападать! Свершилось! У защиты нет слов. Я с омерзением вспоминаю ряд догм, мрачно сковывавших в течение сорока лет мою адвокатскую деятельность. Теперь все это позади! Прокуратура и адвокатура, дружно взявшись за руки, выходят на большую дорогу! Зеленого им света! Я кончил! Эта фраерюга упала, Коля, в кресло и затряслась от рыданий, а я хохотал, пока начальник конвоя не приказал мне выжрать флакон валерьянки. Но все равно Фан Фанычу было радостно и весело, потому что я знал, что я — это я, а процесс — всего навсего процесс будущего. А как действительно будет в будущем, нам знать, опять-таки, и нельзя и не надо.
   — Подсудимый Йорк! Вам предоставляется последнее слово!
   Я встал. Облокотился о барьер из карельской березы, взглянул в симпатичные карие глаза отполированных сучков, вспомнил благородный разрез глаз одной своей любимой ласточки, которая меня тоже продала, причем, продала так, что не подкопаешься, и внезапно почувствовал, Коля, ужасно, до того, что скулы свело от охотки, захотелось пивка. Захотелось пивка и, вместе с тем, я задумался почему-то над смыслом предоставленного мне права сказать последнее слово. Собственно, почему последнее? И кому его сказать, последнее слово? Вам? Унтам? Косовороткам? Папахам? Черкесскам? Ширинкам? Халатам и кинжалам? Тебе, черно-желтые зубы? Тебе, фраегрюга-защитничек с большой дороги? Мышке, шуршащей страницами пришитого мне дела? Представителям стран народной демократии и братских компартий? Может быть, конвою и Кидалле? Или политбюро во главе со Сталиным? Так кому же мне сказать свое последнее слово? Хуй вам всем в горло, чтобы у каждого из вас голова не качалась! Я, Коля, разумеется, этого не сказал, ибо это само по себе было бы тоже моим произнесенным словом, а я тогда из-за нормального чувства достоинства, брезговал сказать не то что слово, а одну малюсенькую буквочку, да же запятую брезговал сказать.
   Если здорово повезет, последние слова говорят, умирая, маме, папе, детям, жене, подруге, кирюхе или дедушке-священнослужителю. Даже в глаза палачу-работяге вполне допустимо сказать свое последнее прекрасное и великое, независимо от того, какое именно, одно-единственное слово, и слово в тот самый миг будет — жизнь. Но сказать последнее свое слово им? Нет, Коля! Это — совершенно невозможно. Жаме! Я сказал сам себе: «Ты виновен в том, что сочинил от смертной скуки черновик сценария процесса. Получай по заслугам, рванина!» Затем я покачал головой в знак того, что болтовня ни к чему, все и так ясно, а сам слюнки глотаю: скорей бы в буфет! Помотал головой и сел на скамью. Овацию мне устроили и даже встали. Встали и, обскакивая друг друга, рванули в буфет. Это рванули несознательные зрители. А весь состав суда, вонючие стороны, журналисты, гусатели, академики, генералы жмут друг другу руки, целуются, и какой-то репортер, как на хоккее, вопит в микрофон: «Побе-е-е-дааа!! Вел репортаж с судебного процесса будущего Николай Озеров. До новых встреч в эфире, товарищи!»
   Мы, то есть я и конвой, когда отключили мои подошвы от электромагнита, вышли через спецдверь в спецбуфет. Буфет, Коля! И кто бы ты думал, торговал в том буфете? Да! Проститутка Нюрка! Подвел меня к буфету конвой, бухгалтер процесса Нина Петровна выдала по ведомости металлический рубль с папаней государства на решке, и я говорю Нюрке:
   — Бутылку Рижского и бутербродик с колбаской.
   Нюрка делает вид, что меня не узнает и веждиво подъябывает — С собой будете пить или здесь?
   — Здесь. — Тогда она достает кружку, гадина, чтобы я посуду не хапнул, выливает в кружку пиво из бутылки, но пиво из-за пены не вмещается и Нюрка говорит:
   — Ждите отстоя.
   Я говорю, что могу и это сначала выпить, а она потом дольет. Но Нюрка говорит:
   — Кружка, подсудимый, должна быть кружкой. А то вы эту выпьете и скажете: почему неполная кружка? А я доказывай ОБХС, что к чему. Так что ждите.
   И кружку, Коля, мне не дает. Наслаждаясь, продолжает унижать. Жду. Третий звонок в фойе. Но пена бутылочного пива плотная, не такая, как у разливного. Не садится пена, и все дела. У меня в горле пересохло, слюни текут, конной толкает: пошли. Я говорю:
   — Падла позорная, дай я из горлышка попью!
   — Нет, подсудимый, не положено. Здеся у нас процесс будущего, а не подворотня у «Хворума». Идитя. Опосля приговора придетя.
   — А если пиво выдохнется, — вежливо спрашиваю, — и станет теплым, как моча верблюда в пустыне?
   — Тогда я вам в будущем новую бутылку открою.
   — Опять, значит, ждать будущего?
   — Да, ждать. Я не виновата, что пиво с пеной выпускають. В будущем, может, и без пены что-нибудь придумають.
   — Хорошо. Дайте мне бутылку с собой и получите за эту.
   — С собой не положено, — говорит конвой.
   — Тогда дайте хоть бутербродик с колбаской, — тихо прошу я и чуть не плачу.
   — Бутерброды мы без пива не даем. С алкоголизмом боремся,говорит гунявая Нюрка.
   Вот как закрутили душу в муку!
   Администратор Аркадий Семенович, маленький такой, юркий, уже семенит ко мне и тоненько кричит:
   — Фаи Фаныч, дорогой, ну, где же вы? Зал ждет! Люди топочут! — Пускай, — говорю, — журнал без меня начинают.
   — Нет! Нет! Без вас не можеы. Все-таки, это ваш процесс, а не наш! На скамью, дорогой, на скамью!
   Ты представляешь, Коля, я в некотором роде аристократ, я не могу перед парчушками нервничать и злиться, не могу метать икру и качать права, но и ты войди в мое положение: я от последнего слова отказался, для того, чтобы побыстрей выпить перед этапом, перед Бог знает чем, может, последний раз в жизни холодного пивка выпить и по жевать бутерброд с полтавской колбаской! А эта сучка тухлая пытает меня! Эта мразь надо мной изгиляется перед вынесением приговора! Так я и ушел, не пимши, не емши, его выслушивать. Нюрка мне вслед прошипела: