Юз Алешковский

КЕНГУРУ



1


   Давай, Коля, начнем по порядку, хотя мне совершенно неясно, какой во всей этой нелепой истории может быть порядок…
   В том 1949 году я был самым несчастным человеком на нашей планете, а может, и во всей солнечной системе, хотя чувствовал это, разумеется, только я один. Кстати, личное несчастье — не всемирная слава и не нуждается в признании всего человечества.
   Но давай по порядку. Только я в понедельник собирался отнести в артель партию готовых вуалеток, как раздался междугородний звонок. А вуалетки я мастерил для понта, что занят полезным трудом, несмотря на инвалидность, и потом мне почему-то нравилось накалывать тушью черные мушки на нитяную решку. Сидишь себе, капаешь, а сам вспоминаешь, как дружески распивал с начальником Сингапурской таможни великий виски «Белая лошадь». Итак: междугородний звонок. Подхожу.
   — Гуляев, — говорю весело, — он же Сидоров, он же Каценеленбоген он же фон Патофф, он же Эркранц, он же Петянчиков, он же Тэде слушает!
   — Я тебе пошучу, реакционная харя! — слышу в ответ и тихо поворачиваюсь к окну, ибо понимаю, что скоро не увижу воли, и надо на нее наглядеться.
   — Чтобы ровно через час был у меня. Пропуск заказан. За каждую минуту опоздания сутки кандея. Только не вздумай закосить невменяемость. На этот раз не прохезает твоя теория, объясняющая исчезновение Репина и двух Гогенов из спальни Яблочкиной действием центробежной силы вращения земли. Не прохезает! Ясно, гражданин Тэде?
   — С вещами? — спрашиваю.
   — Конечно, — отвечает чекистская гнида после паузы. — Захвати индийского, высший сорт, а то у меня работы много. Чифирку заварим.
   Бросил он, гумозник, трубку, а я свою, Коля, держу, не бросаю. Она бибикает тоскливо «би-би-би-би», острые занозы в сердце вонзает. Тут я выдернул трубку с корнем из аппарата и, хочешь верь, хочешь не верь, она еще с минуту на полу бибикала. Подыхала. Ты этому не удивляйся. У нас ведь тоже после смерти ногти растут и бороды, и если я врежу, дай-то Бог, дубаря раньше тебя, Коля, ты положи, пожалуйста, в мой гроб электробритву «Эра» и маленькие ножнички…
   Но, милый мой, сам знаешь, когда бы мы с тобой реагировали на служебные неудачи как ответработники или некоторые евреи, то схватили бы уже по двадцать инфарктов, инсультов и раков прямой кишки. Отшвырнул я подохшую трубку ногой под тахту и начал радоваться перед тем, как пострадать и сесть неизвестно за что и на сколько. Я до сих пор помню каждую секундочку из тех двух часов, которые я потратил на дорогу до Лубянки. Боже мой, какие это были секунды, даже части секунд и части их частей. Ведь я прощался с родимыми лицами из фамильного альбома и одновременно успевал давить косяка на свободных воробьев за окном. Смахнул тополиный пух с Ван Гога. Сообразил, куда заначить золотишко и денежку. Подумал, что платить за газ и свет — это я ебу, извини за выражение, по девятой усиленной норме, пускай за газ платит академик Несмеянов, а за свет сам великий Эйнштейн — специалист по этому делу. Кроме всего прочего, я подготовил все к моменту возвращения на волю: сервировал стол на две персоны и поставил поближе к своему прибору бутылку коньяка. Поставил и отогнал от себя мысль насчет того, сколько звездочек прибавится на этой бутылке, пока я буду волочь срок. Год пройдет — звездочка, потом еще одна, потом, думаю, ты, коньяк, станешь «Двином», потом — «Ереваном», а если даже и «Наполеоном», то все равно я не фраер, все равно я освобожусь и выпью тебя, за кровь времени моей жизни выпью с милой лапонькой, которая вон — по улочке, в белом фартучке, вприпрыжку бежит из школы… Зачем-то в булочную забежала…
   Застилать на будущую ночь тахту я не стал. Зачем откладывать драгоценное времечко вроде как в копилку? Суждено будет — еще застелю. Присел я потом на дорожку, пятнадцать минут всего прошло со звонка, помолился, холодильник выключил и, между прочим, клопа, Коля, увидел. Хотел его — к стенке, но почему-то пожалел. Извини, говорю, отбываю в ужасные края, и кусать тебе долго будет некого. Но я тебя, тварь живая пожалею, ибо жить ты должен до пятисот лет, и без кровной пайки преждевременно отдашь концы. Взял я клопика и осторожно подкинул под дверь соседки Зойки. Полминуты, не меньше, на это дело потратил. Герань на кухню вынес. Собрал чемоданчик и вышел из дома. Заметь: вышел из дома. Стою у подъезда. Стою и стою, потому что ноги у меня не двигаются. И не от слабости, а просто не двигаются и все. Собственно, зачем моим ногам двигаться, если как следует разобраться? Дорожку им самим не выбирать. Ее уже наметил для них гражданин подполковник Кидалла. А раз не выбирать, значит, в ногах спокойствие. Правда, Кидалла дал час сроку и за каждую минуту опоздания обещал сутки кандея. Но ничего, думаю, отмажусь. И в душе у меня примерно такое же спокойствие, как в ногах. Для души ведь тоже намечена гражданином подполковником Кидаллой дорожка, она же путь, она же тропинка, она же стезя, она же столбовая дорога, она же судьба.
   Я, конечно, покандехал в Чека, но даже не заметил, как с места сдвинулся, потому что, Коля, жизнь меня тогда так между рог двинула костылем, что я, ей-Богу, в первый момент не мог просечь: существую я или не существую…
   Какая-то падла привязалась ко мне по дороге. Ей, видишь ли, показался странным взгляд, которым я кнокал на портрет Кырлы Мырлы, висевший в витрине гастронома. «Я, — говорит эта гадина, давно за вами наблюдаю, и если вы не наш человек, то лучше пойдите и скажите об этом органам сами. Может быть, — добавляет очкастая вша, — вам не нравятся изменения, произошедшие в мире? Тогда заявите! Здесь! Сейчас! Заявите! Вместо того, чтобы носить фигу в кармане и истекать бессильной слюной врага, вставшего над схваткой!» Ничтожеством обозвала меня тварь и, главное, Коля, не отстает, падаль, ибо ей, сволоте, интересно, по какую сторону баррикады она находится, а по какую я? Я тогда и загундосил с понтом сифилитика, что нахожусь по ту сторону баррикады, где мебель помягче и постаринней, и что направляюсь в вендиспансер на реакцию Вассермана после полового акта с одной милягой — наследницей родимых пятен капитализма. Слюной, конечно, нарочно ее забрызгал и думаю: не подсесть ли по семьдесят четвертой за хулиганство? Но сам знаешь: Чека, если надо, перетасует все пересылки, все Буры и Зуры, самые дальние командировки раком поставит, а найдет нужного человека! Кстати, насчет баррикад и мебели. Вот этот туалетный столик я вынес в 1916 году из одной киевской баррикады. Стоит он столько, сколько «Волга» на черном рынке, но я его, ласточку, не продавал, не продаю и не продам! За ним Мария Антуанетта причесывалась. Ну, скажи, Коля, что происходит с нашей планетой? Зачем люди отрубают головы женщинам-королевам? Зачем? Почему? А какой-то слепой кишке, видишь ли, тошен взгляд, которым я давил косяка на Карлу Марлу! И не успокаивай меня, пожалуйста. Я не эпилептик. У меня нервишки покрепче арматуры на Сталинградской ГЭС. Будь здоров, дорогой!
   Слава тебе, Господи, что мы с тобой нормальные люди! И запомни раз навсегда: нормальные люди суть те личности, которые после всех дьявольских заварушек терпеливо и аккуратно, чтобы, не дай Бог, не отломать ноженьку у какого-нибудь, пускай даже простого и зачуханного венского стула, демонтируют уличные баррикады. И, соответственно, ненормальные — это те мерзавцы, которым кажется, что им точно известно, чего им хочется от жизни. Хотя что может хотеться людям, волокущим из дома на булыжную мостовую стулья? А ведь на них человек отдыхает! Столы, Коля, волокут, столы!! А за ними наш брат ест, хавает, штевкает, рубает, кушает, одним словом принимает пищу. И наконец, Коля, люди волокут на грязную улицу кровати, они же диваны, они же оттоманки, они же тахты, они же матрацы пружинные и соломенные, то есть волокут все, на чем кемарят одну треть суток, а иногда еще и днем прихватывают, все, на чем проводят первую брачную ночь и последнюю, на чем лежат больные, на чем плачут обиженные, на чем рожают и врезают дуба! Ненормальные люди! К тому же никак не поделят, кому на какой стороне баррикады находиться. Но хватит о них.
   От той паскудины я тогда слинял и покандехал себе дальше. Пешочком иду, со свободою, с волей прощаюсь. Бензиновым дымком дышу. Газировку пью. Курю, как сам себе дорогой и любимый, «Герцеговину Флор». На «ласточек» смотрю. Прощайте. И дальше канаю. Причем, не теряю из отпущенного времени ни секундочки и, как уже говорил, ихних самых мелких частей…
   Я перед заходом в Чека был вроде одного хмыря-смертника, которому дали птюху черствого в 300 грамм и сказали, что это последний в его жизни хлеб. Хмырина-физик был битой рысью. Он разделил птюху на крошки, потом крошки на крошечки, потом крошечки на крохотулечки. Его исполнитель торопит: «Давай, гаденыш, быстрей. Тебя расстреливать пора! У меня рабочий день кончается, сука!» А хмырина отвечает: «Мне законом дадена возможность дохавать последнюю кровную птюху, и, падлой мне быть, если будешь мешать, прокурора по надзору вызову! Воды почему не притаранил?»
   Делать нечего. Несет ему смертельный исполнитель кружку водички. А хмыржиа кинет себе в рот крохотулечку черствого и катает ее, раскатывает языком, обсасывает, чмокает, плачет от удовольствия голода жизни! Исполнитель уже икры целую кучу переметал, базлает, что Спартак — ЦСКА вечером по телеку и гости из Иркутской тюрьмы приехали. Его дожидаются. Но хмырина пригрозил, что не распишется в расходном ордере, если ему помешают хлеб хавать и воду пить. А помешать, между прочим, предсмертному приему пищи не имел права даже сам Берия. Он любил всякие красивые правила. Например, перед тем, как заглянуть при шмоне в зад 3.К., надзор был обязан сказать: «Извините, гражданин или гражданка такая-то». Правило это, к сожалению, соблюдается в нашей стране, крайне редко. Пока что так обращались только к Туполеву, Королеву и предгосплана Вознесенскому, В общем, исполнитель час ждет, два, четыре, грозит расстрелять хмырину каким-то особым способом, одному ему, вроде бы открывшимся на курсах повышения квалификации, и звонит начальству. Но оно, ведь, ни за что не даст санкции на расстрел, пока смертником не схавана последняя крошка хлеба и не выпит последний глоток воды. Наконец в ладонях хмырины не осталось ни крохотулечки. Но он заявил, что бы ты думал, Коля? Я, — говорит, — теперь за молекулы принимаюсь, а потом за атомы возьмусь.» И снова пригрозил исполнителю сообщить напоследок куда следует, что тот, по сути дела, отрицает существование материи и объективно является троянским конем субъективного идеализма в нашей образцовой внутренней тюрьме, ибо преступно усомнился в в официально признанном органами строении вещества. Исполнитель-псина пожелтел, глаза блевотиной налились зеленой и говорит хмырине: «Посмотрим, что ты, сволочь почти мертвая, будешь хавать, когда у тебя от птюхи ни атома сраного не останется?»
   А хмырина ему и отвечает: «Я тогда, с вашего позволения, начну хавать электрон, который, по словам Ленина, практически неисчерпаем. А вы можете заявить, что исчерпаем, и посмотрим, как отреагирует отдел теоретической физики МГБ на это провокационное заявление. Вот, — говорит хмырина, — где, оказывается, окопалось мракобесье! Вот как оно хитро-мудро устроилось и расстреливает в лоб самых преданных материалистов!» Веришь, Коля, двадцать часов так прошло. Двадцать часов жизни на триста грамм черствого и кружку воды!
   А потом хмырине вдруг заменили расстрел четвертаком и в шарашку увезли. Живым остался. А все почему? Потому, что спешить никуда и никогда не надо!… В общем, я тогда, вроде хмырины-академика, обсасывал последние свои леденцовые минутки и секунды и вдруг тоскливо просек, что времени на свободе для моей души боль ше нет. До свиданьица, говорю, Время Свободы, а сам дрожу, скрывать не собираюсь,от страха. Дрожу я, Коля, ибо очень страшно переходить, ни с того ни с сего во Время Тюрьмы. А уж когда перешел, да спросил в окошке пропуск, да поднялся по ступенечкам, да пожал руку в злом коридоре генералу — он, между прочим, долго на меня пялил шнифты, должно быть, соображал, какой я промышленности министр — когда я повеселел, чтобы не унывать, да постучал в дверь с табличкой желтой по красному «Кидалла И.И.», тогда у меня, Коля, страх пропал. Даже любопытство разобрало, что за казенный интерес мне карячится? Вхожу. — Привет, — говорю, — холодному уму и горячему сердцу!
   — Заходи, заходи, гражданин Тэде. Помнишь, педерастина, я тебе обещал сутки кандея за каждую минуту опоздания?
   — Помню, — говорю, — гражданин следователь по особо важным делам, но кандей вам, извините, как номер, сегодня не пройдет, потому что вы велели индийского пачку купить, а в магазинах с часу до двух перерыв. Поэтому я вынужден был задержаться. Эс кьюз ми.
   — То есть, как это перерыв? — удивился Кидалла. Он, надо тебе сказать, Коля, как ребенок был иногда, совсем не знал характера жизни: все ведь допросы круглые сутки, допросы, пока очередной отпуск не поспеет. Это мы с тобой считаем дни и ночи, а они только очередные отпуска, Вот тогда мне и пришлось объяснить Кидалле социальное понятие «обеденный перерыв». Объясняю, и сам радуюсь, что целый огромный и лишний оттяпал себе час. Я же не фраер: я пачку чая из дома прихватил.
   Затем долго мы друг на друга смотрели.
   Первое знакомство вспоминали, еще до войны, когда Кидалла взял меня и партнера с поличным на Киевском вокзале. Дело было дурацкое, но корячился за него товарищ Растрелли. Одна непманша долго умоляла меня ликвидировать за огромную сумму ее мужа. Я хоть и порол эту непманшу, но просьба, Коля, мне не понравилась. Однако, я с понтом согласился, исключительно из обиды, что произвел за несколько половых актов впечатление наемного убийцы и для того, чтобы наказать обоих. Ее, гадину, за кокетство с мужем, а его, оленя, чтобы смотрел в оба, когда женится на гнусных предательницах. Я этой Кисе усатой предложил план, и она его одобрила. Сначала мы с партнером непмана шпокаем. Потом расчленяем и отправляем посылку с различными частями трупа пострадавшего его кроваво-злобным конкурентам.
   — Они Гуленьку хотели съесть — так пожалуйста! Я угощаю! — сказала будущая вдова и для алиби поканала на «Лебединое озеро». Гонорар она обещала выдать, когда убедится в ликвидации своего Гуленьки. Хорошо. Захожу я во время танца умирающего лебедя в ложу и втихаря показываю вдове мертвую волосатую руку эс кьюз ми. Партнер ее купил за бутылку в морге. При сволочном НЭПе, Коля, все продавалось и все покупалось. Получил я в антракте мешочек с рыжьем, пять камешков и слинял. Камешки были крупные, как на маршальской звезде. Итак: я слинял. Стали мы с партнером думать, куда мертвую холодную руку девать? Партнер предложил бросить ее у мавзолея с запиской, что комсомольцы специально отрубили левую руку у правого уклониста. Отвергаю предложение. «Зачем, — говорю, — добру пропадать? Давай отнесем ее на ужин льву или тигру.»
   Пробрались мы черев щель в заборе в зоопарк. Тихо там было, как в лагере после отбоя. Подходим к камере тигра. Кемарит зверь.
   — Кис, кис! Мы тебе кешарь с гостинцем притаранили. Проснись, поужинай. Кис, кис!
   Проснулся зверь, рыкнул, и просунул я мертвую руку сквозь прутья. Веришь, Коля, киса, понюхав передачу нашу скромную, замурлыкала от радости и изумления, поблагодарила нас немного смягчившимся взглядом и принялась лопать чью-то никому не нужную конечность. Несчастная, навек заключенная в камеру тварь урчала и, по-моему, плакала от счастья, что хавает мясо своего смертельного врага и обидчика — человека. Тут, почуяв это, зашумели другие хищники в соседних камерах. Вой, рычанье, рык, лязг зубов, стук хвостов по полу. Хипеж, в общем, неслыханный. Мы сразу же слиняли.
   Но из-за нашего благородного поступка пришел, Коля, конец НЭПу. Да, да. Я говорю тебе сейчас чистейшую историческую правду, оставшуюся для идиотов историков великой тайной. Поясню. Поутрянке служитель нашел около клетки указательный палец. Тигр, наверное, спихнул его хвостом, а может, не пожелал хавать принципиально. Служитель, не будь дебилом, таранит палец в Чека. Положили его на стол Ежову. Тот говорит:
   — Ба! — и бежит с пальцем к Сталину. — Так, мол, и так, Иосиф Виссарионович, правые и ленинские буржуа наглеют. Хозяева трех магазинов убили коммуниста Бинезона, потому что он уличил их в сокрытии доходов и неуплате налогов. Убили и скормили львам, тиграм, пантерам и гепардам. По кусочку. Ночью. Вот только указательный пальчик остался. Жена и товарищи по партьячейке опознали его, Бинезон не раз грозил им в адрес НЭПа.
   — Символично, что от коммуниста товарища Бинезона остался не какой-нибудь там мизинчик, а указательный палец. Врагу не удастся скормить партию и ее ЦК диким животным. Мы, большевики — не первые христиане, а Советский Союз — не древний Рим. Не все коту масленица. Приступайте к сворачиванию НЭПа. Берите курс на индустриализацию и коллективизацию. Выполняйте указание, — сказал Сталин, и ты теперь, Коля, понимаешь, что не скорми я тогда руку комуниста Бинезона тигру, история России пошла бы, возможно, совсем другим путем, и НЭП победил бы дурацкий, кровавый сталинский социализм. Большую я чувствую за это вину и никогда ее себе не прощу.
   Слиняли мы, значит, из зоопарка, взяли двух ласточек, и только я хлопнул по попке знакомую проводницу и билеты ей вручил, как слышу проклятое «руки вверх!»
   Выполняю команду. Обшмонал меня Кидалла, он тогда еще лейтенантом был, и оказывается, Коля, произошло следующее: эта сикопрыга-непманша прямо с «Лебединого озера» привела к себе домой какого-то полового гуся. Представляешь ее впечатление, если она охает под своим гусем и вот-вот собирается кончить, а надо сказать, что кончала эта дрянь с большими трудностями, как вдруг в хату входит голый нэпман Гуленька весом в 140 кэгэ, тряся мудями, и видит на своей старинной кроватке чудесный пейзаж. Половой гусь, оказавшийся впоследствии нервным эсером, крикнул: «Стой! Кто идет!» — и выпустил в Гуленьку пуленьку. Он, разумеется, хотел слинять, но не тут-то было, Киса зажала его между ляжек и не отпустила, пока не кончила. Затем для инсценировки велела себя связать и побить. Эсер все это сделал, вломил вдове за все как следует, и слинял. А она подняла хипеж, явилась Чека, и я таким образом познакомился с Кидаллой. Падаль мизерная-Киса дала ему мои с партнером приметы и раскинула чернуху, как мы ее, бедняжку, зверски изнасиловали на глазах родного мужа, затем шмальнули в него, забрали ценности, еще раз изнасиловали, связали и скрылись. Вышак за такое дело положен. Все улики против нас с партнером. Соображаешь? Я же не знал тогда, как все произошло по натуре и доказываю Кидалле, что мы Гуленьку замаяли хлороформом, сняли перстень и слиняли и, конечно, всегда пожалуйста, готовы предстать за мошенничество, шантаж и перекуп мертвой волосатой руки у расхитителей личной собственности из морга.
   — У нас, — говорю Кидалле, — алиби есть стеклянное.
   — А у меня, — отвечает Кидалла, — имеется на ваше стеклянное алиби член алмазный.
   А я говорю: «Гиперболоид инженера Гарина не желаете на ваш якобы алмазный?» — После чего получил пресс-папье, которым Столыпин чернила промокал, по черепу. Вытер я, сам понимаешь, кровянку и продолжаю стоять на своем:
   — Не убивали, поскольку у нас иные амплуа. Более того, — говорю, — вы нам шьете убийство уголовное, а оно на самом деле вместе с изнасилованием политическое. Зачем вам это нужно?
   Тут подоспел арестованный дантист Коган. В момент убийства Гуленьки мы с партнером продавали ему золотишко на зубы и, слава тебе, Господи, исторически сложилось так, что евреи любят подолгу торговаться! Торговались мы а ним ровно два часа. Когану Кидалла не имел права не поверить, потому что тот вставлял зубы Ленину, Бухарину, Рыкову, Зиновьеву и Каменеву. Смотрю: заменжевал Кидалла. Задумался. — Возьмите, — говорю, — Кису на пушку и скажите, что в ее старинной кровати обнаружены лобковые волосы, принадлежащие не Гуленьке, не мне, не моему партнеру, а лицу, которое органы разыскивают за покушение на Крупскую и Землячку, И пригрозите, — говорю, — что в случае отпирательства она пойдет соучастницей и укрывательницей врага народа. Между прочим, Коля, Киса меня удивила. Она тоже стояла на своем как скала. «Изнасиловали, убили, ограбили». Тут я на очной ставке задаю мрачный и гениальный вопрос: «Кончили вы во время первых и вторых изнасилований или не кончили?»
   Киса покраснела, помялась и говорит: «Да, кончила». Занесли мы это в протокол. Задаю следующий смертельный вопрос: «Как же вы дали показания, что изнасилования продолжались по пять минут каждое и утверждаете, что оба раза кончили, если по моим данным вам, для того, чтобы кончить, требуется не менее сорока семи минут? Не сходятся, — говорю, — у вас концы с концами.» — греб о провести с Кисой и со мной сексуально-следственный эксперимент. Но она, не дожидаясь эксперимента, раскололась и дала приметы своего полового гуся. Его через день схватили в Большом на «Раймонде». Кидалла тогда в самую масть попал, потому что гусь действительно собирался шмальнуть в ложе в Кагановича, очень любившего и уважавшего балет. Нас с партнером Кидалла сразу разогнал из Чека и на радостях ничего не стал шить. Правда, сказал, псина, что я его должник.
   Потом он еще пару раз меня брал в посольстве Эфиопии и на дипломатической даче в Крыму и оба раза разгонял. «Гуляй, — говорит, — дорогой Тэде, — эта моя кликуха ему больше остальных нравилась, — до поры до времени, ибо приберегаю тебя для особо важного дела.»


2


   Вот и представь, Коля, мою жизнь: трамвай где-то сошел с рельсов, вредитель скрылся, а я жду повестки с вещами. Жду год. Жду два. Кирова шмальнули. Ну, думаю, вот оно, мое особо важное дело, наконец-то, образовалось! Однако, странно: не взяли.
   Я совсем приуныл: если уж я не пошел по делу Кирова, какое же дело еще важней? Даже думать страшно было. В голове не укладывалось. В общем, жду. Лезвий безопасных в продаже не стало — жду. Мясорубки пропали — жду. Бусю Гольдштейна в Пассаже обокрали — жду. Кулаки Павлика Морозова подрезали — жду. Хлопок где-то не уродился — жду. Сучий мир! Во что превратили жизнь нормального человека! Жду. Жду. Жду. Максим Горький — жду. Джамбул триппер схватил в гостинице «Метрополь» — жду. В Испании наши погорели — жду. Чокаюсь потихонечку, Веришь, замечаю, что появилась во мне тоска по особо важному делу, по своему, по родному. Скорей бы, мечтаю, совершили вы его, проститутки паршивые! Что вы медлите с реализацией ваших реакционных планов и заговоров, диверсий и вредительств? Что ж вы медлите, пропадлины гумозные? А ты, Коля, курвой мне быть, если еще раз полезешь со своими «успокойся», не мечи икру», то мемуары тебе будет тискать другой международный урка, если он, конечно, имеется в нашем государстве. Ты встань на мое место. Мандраж ожиданья мешает моей основной работе. Годы летят. У меня карточные долги в Италии, Швейцарии, Канаде, Сиаме и Удмуртской АССР, потому что я, как баран, накололся на игру в очко по телефону, которую организовал один американский урка Джерри, по кликухе Лира: у него ноги были кривые. Поэтому так и прозвали. Я, Коля, выступил, как тухлая баранина. Идеалист. Парчевила. Я, банкуя, ни разу не сфармазонил. Лира же запарил меня, а мне и в голову не приходило, что он способен на подлянку в джентельменское «очко» по телефону. Потом его Бася Клемансо подвесил в Токио на шнуре телефонной трубки.
   В общем, встань, встань на мое место, Коля, Тридцать шестой — жду. Орджоникидзе — жду. Семнадцатый съезд — жду. Тридцать седьмой. Озеро Хасан. Манчжоу-го. Челюскин — жду. Леваневский то ли пропал, то ли слинял — жду. Крупская. Чкалов. Белофинны… Жду. Берут почти всех, кроме меня. На улице воронков больше, чем автобусов, и все битком набиты… Следующая — Колыма, берите, граждане, билеты, через заднюю площадку не выходить. Может, за были про меня? Может. Кидалла сам подзалетел? Они же друг друга, как пауки, хавали. Где там подзалетел! Я трое суток на площади Дзержинского стоял и дождался. Вышел Кидалла из подъезда, посмотрел подозрительно на небо и в «эмку» плюхнулся. Ромен Роллан. Герберт Уэллс. Как закалялась сталь. Головокружение от успехов — жду… Кадры решают все — жду. Сталинская конституция — жду. В общем, вся история советской власти, Коля, прошла через мой пупок и вышла с другой стороны ржавой иглой с суровой ниткой. Гитлер на нас напал — жду. Окружение. Севастополь. Киев. Одесса.
   Блокада. Чуть Москву не сдали — жду. Покушение на Гитлера — тоже жду. Второй фронт, суки, не открывают — жду. Израиль образовался. Положение в биологической науке — жду. Анна Ахматова и Михаил Зощенко — жду. И наконец случайно дождался своей исторической необходимости. Дождался. Сижу, кнокаю на Кидаллу, и он тоже косяка на меня давит, ворочает в мозгах своих окантованных воспоминаниями.
   — Давненько, — вдруг говорит, — не виделись, гражданин Тэдэ. Мне скоро уж на пенсию уходить. Пора получить с вас должок. Прошу слушать меня внимательно. Отношения наши дружественные и истинно деловые. Для вас есть дело. А дело в том, что наши органы через три месяца будут справлять годовщину Первого Дела. Самого Первого Дела. Дела Номер Один. И к этому дню у нас не должно быть ни одного Нераскрытого Особо Важного Дела. Ни одного. Не вздумайте вертухаться. Гоп-стоп, повторяю, не прохезает, Интимные вопросы есть?
   — Сколько, — спрашиваю, — всего у вас нераскрытых особо важных дел и все ли будем оформлять на меня? Надо ли интегрировать эти дела ввиду того, что они, естественно, дифферинцированы?