Страница:
«ДОРОГИЕ КРАСНЫЕ СЛЕДОПЫТЫ!
Совершенно случайно увидел фотографию в газете, которую вы опубликовали. Вы не представляете, что значит для меня этот снимок и что значат в моей судьбе люди, которые там сфотографированы.
В октябре 1941 года я попал на фронт. В одном из первых же боёв был ранен в обе ноги. Эшелон, в котором нас эвакуировали, попал под прямой огонь немецких танков. Они расстреливали нас в упор, несмотря на то что поезд был санитарный, с красными крестами на вагонах.
Четыре фашистских танка стали около насыпи и били прямой наводкой. Командиры танков стояли на башнях не укрываясь, потому что мы ничего не могли им сделать. По всему полю ползли, бежали, падали раненые, и они стреляли на выбор… Я не мог бежать и только отполз недалеко и смотрел на весь этот ад.
Танки развернулись и пошли через железнодорожное полотно, давя бегущих. И тут случилось чудо. Передний танк вспыхнул, как свеча, взорвался, как взрываются керосиновые лампы. И тут же со второго слетела башня.
Мы не успели ничего сообразить, как увидели: вдоль нашего горящего эшелона не мчится — летит наш советский БТ. Откуда он появился? Я не знаю. Почему-то больше он не стрелял. Немецкие танки попятились, загораживаясь беспорядочной стрельбой. А он летел прямо на них. Буквально метрах в ста пятидесяти от меня он нагнал третий немецкий танк и ударил его в бок. Оба танка вспыхнули. В немецком что-то рвануло, и меня оглушило взрывом.
Очнулся я ночью. Меня вынесли танкисты — те, что на вашем снимке. Один из них — Витя Мироненко. Он слева, а в центре — Серёжа Иванов. Третий человек на снимке, наверно, Демидов. Они говорили о нём. Серёжа мне рассказывал потом: все трое они были из Ленинграда, из одной школы, учились в одном классе и в тридцать девятом году все трое вместе пошли в танковое училище. Вместе были на Халхин-Голе, вместе начали войну под Минском. Участвовали в контрударе и отводили три повреждённых танка в ремонт, когда наткнулись на наш эшелон. В трёх танках у них было всего девять снарядов, причём один танк был без орудия… И всё-таки они приняли бой.
Дорогие красные следопыты!
Я своими глазами видел таран! Это, наверное, был первый таран в Великой Отечественной войне! Его совершил лейтенант Сергей Иванов (отчества не знаю). Я уверен, что среди спасшихся раненых были люди, которые писали и докладывали об этом подвиге. Спасли танкисты тогда человек четыреста, а может, и больше!
Сергей Иванов на неисправном танке вступил в неравный бой с превосходящими силами противника и уничтожил три вражеских машины, причём одну из них — тараном!
В этом бою погиб Демидов. Погибли два механика-водителя. Экипажи были не полные. Мироненко был ранен и вытащил из горящего танка контуженного Иванова. Тут же они обнаружили меня, оттащили в ближайший лес.
Что было потом — невозможно рассказать в письме. Два месяца мы выходили из окружения. Я говорю «мы выходили». Не мы выходили, а меня выносили из окружения. Сначала вдвоём, а потом, когда Витя Мироненко погиб, меня нёс на спине Серёжа. Нёс по лесам триста километров…
Дорогие ребята! Уважаемые работники редакции! Ваша фотография всколыхнула в моей душе такое, чего я не могу описать. Одно скажу: Сергей Иванов — это настоящий, подлинный герой! Такой, как Матросов или Талалихин, найдите его, если он жив, расскажите о нём. Помните его, если он погиб… Таких людей забывать нельзя.
Всей душою с вами! Чем могу — помогу! Надумаете приехать в Москву — буду искренне рад. Меня легко найти вот по этим телефонам. Первый домашний, а второй — на кафедре, или вот ещё один, этот у меня в лаборатории, в институте.
С уважением
Григорий Тимофеевич Субботин».
Глава пятнадцатая
КАКОЙ ОН ПРЕДСЕДАТЕЛЬ?
Ничегошеньки я не успел! Весь день так крутился, что даже с Васькой поговорить не смог. А после пятого урока по школьному радио сам Роберт Иванович объявляет: «Всем следопытам срочно собраться в кабинете директора». И голос такой торжественный, взволнованный. По всей школе следопыты каблуками застучали — на собрание понеслись. А когда я влетел в кабинет, у меня сердце в пятки ушло: за столом сидел Георгий Алексеевич… Сразу я понял, что для меня добром это не кончится. И не ошибся! Вообще, я очень чувствительный — всегда всё заранее предчувствую, и тут тоже…
— Ребята! — говорит Роберт Иванович. — На вашу публикацию пришёл ответ! Вот Георгий Алексеевич нам его прочитает.
Я стоял позади всех и, пока он читал, даже немножко забыл, что предчувствовал беду!
Шутка ли сказать! Сергей Иванов — этот, перевязанный который — вон, оказывается, какой! Ведь это только подумать — первый танковый таран! Всё равно как первый воздушный таран Талалихина или мёртвая петля Нестерова!
Письмо кончилось, все молчали, и тогда Роберт Иванович сказал:
— Ну-с, какие будут мнения? — И это даже как-то странно прозвучало. — Что думает председатель?
— Ого! — Георгий Алексеевич увидел меня и радостно мне подмигнул.
— Нужно обязательно либо Субботина к нам вызвать, либо самим в Москву ехать! — сказал я.
И все заорали! Закричали:
— Давайте в Москву! Мы никогда в Москве не были!
— А где деньги?
— Макулатуры наберём!
— Пусть он лучше приезжает! Пусть у нас живёт! У нас две комнаты!..
И вдруг дылда — его, оказывается, как ни странно, тоже Костей зовут, по прозвищу Петрович, потому что по фамилии Петриченко, — говорит:
— А может, он ошибается?
Ленка-Эмлемба так даже подскочила:
— Как ошибается? Он же узнал! Он же их узнал!
— Мироненко узнал, — говорит Петрович, и я чувствую, что сейчас произойдёт катастрофа, я ужасно предчувствительный… — Мироненко он узнал, это точно, но вот кто рядом с Мироненко? Демидова он никогда не видел, а этот средний, которого он принял за Иванова, так перевязан, что абсолютно ничего узнать невозможно…
Тут такое началось — я думал они все передерутся, но я чувствую: сейчас будет катастрофа! И вот она произошла!
— Ребятки! Граждане! — говорит Георгий Алексеевич и поднимается из-за стола. — Странный у вас спор получается. Фамилии людей на фото давно известны, и письмо Субботина их ещё раз подтверждает.
Тут сам Роберт Иванович брови домиком построил:
— Как известны?
— А вы что же… — говорит Георгий Алексеевич, и лицо у него делается таким, словно это отражение лица Роберта Ивановича. — Да как же?.. — И он смотрит на меня своими «траурными» глазами. Мне так хочется, чтобы это был сон… Чтобы зазвонил будильник, и я проснулся.
— Я хотел, чтобы все удивились… — только и могу прошептать я.
Хоть бы Георгий Алексеевич ушёл! Пусть что хотят со мной делают, только бы он ушёл!
— Ну, я побежал, — грустно говорит он, словно поняв мои мысли. — У меня, знаете ли, совещание… Письмо оставляю. Держите меня в курсе… — Бочком-бочком к двери и опять так печально на меня посмотрел.
— Я хотел сказать! — кричу я. — Я хотел сегодня всё сказать! Я ночью ещё решил всё сказать… — Но это мне только кажется, что я кричу, на самом деле я шепчу так тихо, что, наверное, никто и не слышит, хотя все в кабинете молчат и смотрят на меня так, будто я кобра или гремучая змея и сейчас на них брошусь…
— Давай рассказывай! — говорит директор, когда за Георгием Алексеевичем закрывается дверь.
Я рассказываю, как смотрел газеты и как вот уже почти что месяц знаю, что на снимке Мироненко, Иванов и Демидов…
И все молчат. А у Роберта Ивановича на скулах пляшут красные пятна.
— Как ты мог! — говорит он. — Как ты мог!
И карандаши из деревянного стаканчика, что стоит у него на столе, сами собой вдруг выскакивают и с треском рассыпаются по полу. Они катятся, и никто их не подбирает.
— В чём сила красных следопытов? Почему нам по плечу поиск, который иногда не в состоянии вести Исторический музей? — спрашивает директор и сам себе отвечает: — Потому что мы — коллектив! Потому, что сотрудник музея может написать одно письмо, проверить пять адресов, познакомиться с десятью людьми и на большее у него нет физических возможностей! У него только одна голова, пара ног и рук. А мы — коллектив! Мы, чуть что, моментально побежали, разузнали, написали, ознакомились… Потому что нас много и мы все заодно! Потому что мы — единомышленники, потому что у нас тысяча рук, тысяча ног и сто голов…
Он очень торжественно говорил, и, может быть, поэтому я вдруг сосчитал, что, если у нас сто голов и тысяча рук, значит, у каждой головы — десять рук и десять ног! И у меня, наверное на нервной почве, началась истерика, потому что я засмеялся…
Если бы я не засмеялся, всё, может быть, и кончилось бы по-другому. Но тут все как начали орать, и больше всех — этот Петрович!
— Это что же, — кричит, — получается! Это вся работа насмарку! Если мы всё делать будем в одиночку, какой от нас толк? И ещё он смеётся!
— Он смеётся потому, что нас презирает! — девчонка какая-то высунулась, я её никогда и не видел раньше. — Ходит, как гусь, ни на кого не смотрит!
— Обнаглел! Думает, отличник, так ему всё можно! Думает, председатель, так ему всё дозволено!
— Переизбрать! Исключить!
И чего орут? Конечно, скрыл важный факт, но им-то что за дело? У них же другие темы поиска! Уж если я кого и подвёл, так это только Ленку Пантелееву. Я поискал её глазами и — лучше бы не искал. Она сидела в уголочке, и лицо у неё было такое — словно мне на её глазах зубы дёргали! Уж лучше бы она разозлилась! Глазищи свои голубые распахнула на полкабинета и глядит, как прожекторами светит.
— Исключить! Исключить! Давайте голосовать… Кто за? — орут.
Все — руки вверх! Некоторые даже кулаками грозятся.
— Единогласно! — Петрович кричит.
Тут уж и сам Роберт Иванович растерялся.
— Нет, — говорит, — может, есть кто против? Кто против?
И выползает над пионерскими галстуками, над всеми макушками, над бантами и испачканными чернилами лбами тоненькая Эмлембина ручонка… Я никогда не думал, что она такая тоненькая. И в ней платочек засморканный.
— Я против!..
— Ладно! — говорю я скорей, чтобы мне эту ручонку не видеть. — Исключить так исключить…
— Позвольте, позвольте… — говорит Роберт Иванович. — Я тоже не совсем согласен с вашим мнением…
— Да ладно! — говорю. — Что теперь говорить, Роберт Иваныч, они правильно все решают. Какой я председатель? Никакой я не председатель… И в следопыты я случайно попал! Так что выключайте меня из списков…
— Не выключайте, а исключайте, — поправляет директор, — но погоди… Я, товарищи, тоже против исключения.
— Не! — говорю я. — Исключайте…
Взял портфель и пошёл домой.
— Вот какой! — кричит девчонка вслед. — Хоть бы прощения попросил!
И тут все опять как заорут…
Я в приёмную вышел и вспомнил, что про Форген-Моргена ничего не рассказал, хотел было обратно повернуть, да поздно, чего уж теперь…
— Ребята! — говорит Роберт Иванович. — На вашу публикацию пришёл ответ! Вот Георгий Алексеевич нам его прочитает.
Я стоял позади всех и, пока он читал, даже немножко забыл, что предчувствовал беду!
Шутка ли сказать! Сергей Иванов — этот, перевязанный который — вон, оказывается, какой! Ведь это только подумать — первый танковый таран! Всё равно как первый воздушный таран Талалихина или мёртвая петля Нестерова!
Письмо кончилось, все молчали, и тогда Роберт Иванович сказал:
— Ну-с, какие будут мнения? — И это даже как-то странно прозвучало. — Что думает председатель?
— Ого! — Георгий Алексеевич увидел меня и радостно мне подмигнул.
— Нужно обязательно либо Субботина к нам вызвать, либо самим в Москву ехать! — сказал я.
И все заорали! Закричали:
— Давайте в Москву! Мы никогда в Москве не были!
— А где деньги?
— Макулатуры наберём!
— Пусть он лучше приезжает! Пусть у нас живёт! У нас две комнаты!..
И вдруг дылда — его, оказывается, как ни странно, тоже Костей зовут, по прозвищу Петрович, потому что по фамилии Петриченко, — говорит:
— А может, он ошибается?
Ленка-Эмлемба так даже подскочила:
— Как ошибается? Он же узнал! Он же их узнал!
— Мироненко узнал, — говорит Петрович, и я чувствую, что сейчас произойдёт катастрофа, я ужасно предчувствительный… — Мироненко он узнал, это точно, но вот кто рядом с Мироненко? Демидова он никогда не видел, а этот средний, которого он принял за Иванова, так перевязан, что абсолютно ничего узнать невозможно…
Тут такое началось — я думал они все передерутся, но я чувствую: сейчас будет катастрофа! И вот она произошла!
— Ребятки! Граждане! — говорит Георгий Алексеевич и поднимается из-за стола. — Странный у вас спор получается. Фамилии людей на фото давно известны, и письмо Субботина их ещё раз подтверждает.
Тут сам Роберт Иванович брови домиком построил:
— Как известны?
— А вы что же… — говорит Георгий Алексеевич, и лицо у него делается таким, словно это отражение лица Роберта Ивановича. — Да как же?.. — И он смотрит на меня своими «траурными» глазами. Мне так хочется, чтобы это был сон… Чтобы зазвонил будильник, и я проснулся.
— Я хотел, чтобы все удивились… — только и могу прошептать я.
Хоть бы Георгий Алексеевич ушёл! Пусть что хотят со мной делают, только бы он ушёл!
— Ну, я побежал, — грустно говорит он, словно поняв мои мысли. — У меня, знаете ли, совещание… Письмо оставляю. Держите меня в курсе… — Бочком-бочком к двери и опять так печально на меня посмотрел.
— Я хотел сказать! — кричу я. — Я хотел сегодня всё сказать! Я ночью ещё решил всё сказать… — Но это мне только кажется, что я кричу, на самом деле я шепчу так тихо, что, наверное, никто и не слышит, хотя все в кабинете молчат и смотрят на меня так, будто я кобра или гремучая змея и сейчас на них брошусь…
— Давай рассказывай! — говорит директор, когда за Георгием Алексеевичем закрывается дверь.
Я рассказываю, как смотрел газеты и как вот уже почти что месяц знаю, что на снимке Мироненко, Иванов и Демидов…
И все молчат. А у Роберта Ивановича на скулах пляшут красные пятна.
— Как ты мог! — говорит он. — Как ты мог!
И карандаши из деревянного стаканчика, что стоит у него на столе, сами собой вдруг выскакивают и с треском рассыпаются по полу. Они катятся, и никто их не подбирает.
— В чём сила красных следопытов? Почему нам по плечу поиск, который иногда не в состоянии вести Исторический музей? — спрашивает директор и сам себе отвечает: — Потому что мы — коллектив! Потому, что сотрудник музея может написать одно письмо, проверить пять адресов, познакомиться с десятью людьми и на большее у него нет физических возможностей! У него только одна голова, пара ног и рук. А мы — коллектив! Мы, чуть что, моментально побежали, разузнали, написали, ознакомились… Потому что нас много и мы все заодно! Потому что мы — единомышленники, потому что у нас тысяча рук, тысяча ног и сто голов…
Он очень торжественно говорил, и, может быть, поэтому я вдруг сосчитал, что, если у нас сто голов и тысяча рук, значит, у каждой головы — десять рук и десять ног! И у меня, наверное на нервной почве, началась истерика, потому что я засмеялся…
Если бы я не засмеялся, всё, может быть, и кончилось бы по-другому. Но тут все как начали орать, и больше всех — этот Петрович!
— Это что же, — кричит, — получается! Это вся работа насмарку! Если мы всё делать будем в одиночку, какой от нас толк? И ещё он смеётся!
— Он смеётся потому, что нас презирает! — девчонка какая-то высунулась, я её никогда и не видел раньше. — Ходит, как гусь, ни на кого не смотрит!
— Обнаглел! Думает, отличник, так ему всё можно! Думает, председатель, так ему всё дозволено!
— Переизбрать! Исключить!
И чего орут? Конечно, скрыл важный факт, но им-то что за дело? У них же другие темы поиска! Уж если я кого и подвёл, так это только Ленку Пантелееву. Я поискал её глазами и — лучше бы не искал. Она сидела в уголочке, и лицо у неё было такое — словно мне на её глазах зубы дёргали! Уж лучше бы она разозлилась! Глазищи свои голубые распахнула на полкабинета и глядит, как прожекторами светит.
— Исключить! Исключить! Давайте голосовать… Кто за? — орут.
Все — руки вверх! Некоторые даже кулаками грозятся.
— Единогласно! — Петрович кричит.
Тут уж и сам Роберт Иванович растерялся.
— Нет, — говорит, — может, есть кто против? Кто против?
И выползает над пионерскими галстуками, над всеми макушками, над бантами и испачканными чернилами лбами тоненькая Эмлембина ручонка… Я никогда не думал, что она такая тоненькая. И в ней платочек засморканный.
— Я против!..
— Ладно! — говорю я скорей, чтобы мне эту ручонку не видеть. — Исключить так исключить…
— Позвольте, позвольте… — говорит Роберт Иванович. — Я тоже не совсем согласен с вашим мнением…
— Да ладно! — говорю. — Что теперь говорить, Роберт Иваныч, они правильно все решают. Какой я председатель? Никакой я не председатель… И в следопыты я случайно попал! Так что выключайте меня из списков…
— Не выключайте, а исключайте, — поправляет директор, — но погоди… Я, товарищи, тоже против исключения.
— Не! — говорю я. — Исключайте…
Взял портфель и пошёл домой.
— Вот какой! — кричит девчонка вслед. — Хоть бы прощения попросил!
И тут все опять как заорут…
Я в приёмную вышел и вспомнил, что про Форген-Моргена ничего не рассказал, хотел было обратно повернуть, да поздно, чего уж теперь…
Глава шестнадцатая
«ОНА! ТА САМАЯ!»
Васька, конечно, всех моих дел не знал. Сидел на уроках — белыми ресницами хлопал. А три раза в неделю выплывал во двор с трубой, как первый паровоз братьев Черепановых, — шёл в свой оркестр гудеть.
Когда я ему предложил по математике заниматься, он сразу согласился. Хоть бы для приличия удивление изобразил или там благодарность — нет, как будто так и надо, явился ко мне, и я стал ему формулы в голову вдалбливать — это оказалось мучением!
У Васьки мозги устроены совсем не так, как у нормальных людей, — он никогда о чём-нибудь одном подумать не может, он сразу обо всём думает. Ему втолковываешь-втолковываешь, он умными глазами смотрит — вроде понимает, а потом как ляпнет:
— А вот говорят, что каждый звук свой цвет имеет, вот, например, формула а плюс в равняется с, допустим, а — красное, а в — синее, тогда с должно быть бордовым! Правда?
Как мне иногда хотелось по его голове кулаком трахнуть, чтобы из неё все лишние мысли выскочили, но я терпел и, странное дело, тоже стал иногда, как Васька, думать. У него почти все мысли начинались с вопроса: «А для чего?»
Вот и меня стали такие вопросы одолевать.
Ну, бессонница-то у меня давно началась, уже недели две, после того как я в ДИПе побывал. Может быть, я от стариков заразился? Но я даже был рад. Раньше только до подушки дорвусь — и сразу спать, а теперь всё лежу — думаю.
«А зачем всё? Зачем мы живём? Вот люди стараются, работают, воюют или, наоборот, деньги копят, а зачем?» И от этой мысли у меня какая-то тревога появлялась. Будто я в бездонную пропасть заглядывал или в глубокий колодец — и страшно, и всё равно заглянуть хочется.
Я никого об этом не спрашивал, потому что боялся: какую-нибудь чепуху ответят и у меня тревога эта пропадёт… Сразу всё неинтересно станет. Но Ваське всё-таки сказал, а он как будто только этого и ждал.
— Я, — говорит, — и сам про это думал. Я даже этим вопросом взрослых проверяю. Вот как спросишь — сразу видно, какой это человек… Одни как бы и отвечают, а всё равно не на вопрос, у них все разговоры — как прожить… В общем, хочешь жить — умей вертеться. Другие задумываются и ничего не отвечают, а третьи… Вот, например, твой дед…
— Ты что, и его спрашивал?
— А чего? Он знаешь, где часто сидит? На Фонтанке, где спуск к воде, — сидит и на воду смотрит. А я там рыбу ловлю! Он раз говорит: «Ну как, клюёт?» Это все так спрашивают. Ну, ответишь «не-а» — они засмеются и дальше идут. А вообще-то, клюёт! Только не очень, но клюёт! Даже корюшка иной раз попадается…
— Да ты про деда давай, а не про корюшку…
— Ну вот, он тоже спрашивает: «Клюёт?» Я говорю: «Нет». Он тогда спрашивает: «Можно, я с тобой посижу?»
— Это дед? Так вежливо спрашивает? — Прямо как будто мне Васька не про моего деда рассказывает.
— А чего ему грубить-то?
— Да он такие шутки откалывает! И чуть что — в крик!
— Врёшь ты всё, — говорит Васька. — Такой дядька хороший. Умный. Я ему говорю: «Сидите, только всё равно не клюёт». А он говорит: «Вот и хорошо! Когда не клюёт, от мыслей не отвлекаешься. Верно?» — «Верно», — говорю. Он садится рядом и спрашивает: «Ну так и о чём же ты размышляешь?» Ну, я и спросил…
— А он что?
— А он ответил… Замечательно ответил: и про совесть, и про космос, и про всё, про всё — про счастье, про стремление…
— Так что же?
Но Васька только восторженно глядел в потолок и приговаривал:
— Очень здорово ответил! Наверно, полчаса говорил…
— Мой дед?
— Да. Мы ещё потом в мороженицу ходили. У меня сорок копеек было — сначала я его угощал мороженым, а потом он меня!
Так я от Васьки ничего и не добился.
Вот у меня и не укладывалось в голове, как это мой дед мог где-то с Васькой разговаривать, рыбу в бензиновой Фонтанке ловить, словно это был и не он.
И всё у меня скверно: потянет из-под дедовой двери махоркой — его шутки вспоминаю!
По телевизору танки показывают — про следопытов напоминают — опять скверно. Я уж эту фотографию с Демидовым, Ивановым и Мироненко в самый дальний ящик стола убрал, чтобы лишний раз на глаза не попадались, а то у меня тоска появляется…
И вдруг Васька один раз, когда мы математикой занимались, говорит:
— Всё-таки это она!
— Кто? — говорю. Я сначала думал, он про формулу говорит.
— Давай фотографию, — говорит Васька, и глаза у него делаются безумные. — Что ты не одеваешься! Бежим! Группа деревянных дует!
«Какая группа?» — думаю я. Но Васька по лестнице помчался — фотографию к груди прижимает. Ну, и я за ним, конечно.
Примчались мы во Дворец пионеров, который на Фонтанке. Там справа, не в самом Дворце, а не доходя, музыкальные кружки и классы. Васька — прямо туда. Летит по коридору, ни на кого не смотрит. Всякие малявки со скрипками и дылды с тромбонами от него во все стороны разлетаются. Я никогда его таким и не видел. Он всегда тихо ходит, даже на физкультуре не бегает. Его физкультурник зовёт «пан президент», потому что у него живот растёт. А тут вдруг такие гонки.
— Вот! — говорит Васька. — Смотри. Она или не она!
Приоткрыл дверь — и оттуда музыка — словно ржавый трамвай поперёк рельсов тянули. И звонкий женский голос отсчитывал:
— И раз… и два… И раз… и два…
Я заглянул в щель. Маленькая женщина, тоненькая, как девочка, в клетчатом платье, стояла за пюпитром и рукой отсчитывала такты.
— Она? — спросил Васька.
— Кто она?
— Да вот она же! — И Васька сунул мне под нос фотографию. — Вот! Вот пионерка, которая в перевязанного вцепилась!
Это была она! Конечно, теперь у неё не было косичек, но это была она.
— Это Антонина Николавна, — шептал мне в ухо Васька.
— Хватит на сегодня, — сказала женщина. — Все свободны!
Мимо нас из класса посыпались ребята с кларнетами и флейтами. А мы стояли как дураки, в пальто, и у Васьки по щекам текли грязные струйки пота.
Женщина подняла голову и улыбнулась. Я никогда не видел, чтобы люди так улыбались. Она прямо озарилась вся. Это, наверное, потому, что у неё лицо очень доброе и на щеках ямочки…
— Вася! — сказала она. — Что ты такой взъерошенный? Ты чего прискакал?
Васька засопел, волоча шапку за одно ухо, подошёл к столу и молча положил перед ней фотографию.
— Что это? — ещё смеясь, проговорила женщина. Но тут вместе с улыбкой с её лица исчез румянец… Нет, не то что румянец, а как будто её мелом выкрасили. Она прижала руки к груди, потом закрыла глаза, потом дрожащими руками нащупала фотографию и бережно поднесла её к самому лицу.
— Где вы её взяли? — спросила она шёпотом.
У неё мелко-мелко дрожал подбородок. Торопливо она вытащила из-за обшлага платья платочек и прижала его к губам.
— Где ты это нашёл? — спросила она, увидела меня и схватилась за сердце. — Господи! — прошептала она. — Я, наверное, с ума схожу…
— Это вот он нашёл, Костя, — сказал Васька.
— Ну да! Ну да! — поправляя воротник, говорила она. — Конечно! Разумеется. Это, конечно, Костя. Это я так — разволновалась очень! Конечно… Сколько времени прошло, конечно, это — Костя. Боже мой, бывает же такое на свете… — Она почему-то старалась на меня не смотреть, точно я — привидение…
— Это — Костя! — спокойно втолковывал ей Васька. — Он — красный следопыт!
— Да! — сказала Антонина Николаевна твёрдо. Она встала и, прямо взглянув мне в глаза, протянула руку. — Здравствуй, Костя!
Рука была холоднее льда и дрожала.
Когда я ему предложил по математике заниматься, он сразу согласился. Хоть бы для приличия удивление изобразил или там благодарность — нет, как будто так и надо, явился ко мне, и я стал ему формулы в голову вдалбливать — это оказалось мучением!
У Васьки мозги устроены совсем не так, как у нормальных людей, — он никогда о чём-нибудь одном подумать не может, он сразу обо всём думает. Ему втолковываешь-втолковываешь, он умными глазами смотрит — вроде понимает, а потом как ляпнет:
— А вот говорят, что каждый звук свой цвет имеет, вот, например, формула а плюс в равняется с, допустим, а — красное, а в — синее, тогда с должно быть бордовым! Правда?
Как мне иногда хотелось по его голове кулаком трахнуть, чтобы из неё все лишние мысли выскочили, но я терпел и, странное дело, тоже стал иногда, как Васька, думать. У него почти все мысли начинались с вопроса: «А для чего?»
Вот и меня стали такие вопросы одолевать.
Ну, бессонница-то у меня давно началась, уже недели две, после того как я в ДИПе побывал. Может быть, я от стариков заразился? Но я даже был рад. Раньше только до подушки дорвусь — и сразу спать, а теперь всё лежу — думаю.
«А зачем всё? Зачем мы живём? Вот люди стараются, работают, воюют или, наоборот, деньги копят, а зачем?» И от этой мысли у меня какая-то тревога появлялась. Будто я в бездонную пропасть заглядывал или в глубокий колодец — и страшно, и всё равно заглянуть хочется.
Я никого об этом не спрашивал, потому что боялся: какую-нибудь чепуху ответят и у меня тревога эта пропадёт… Сразу всё неинтересно станет. Но Ваське всё-таки сказал, а он как будто только этого и ждал.
— Я, — говорит, — и сам про это думал. Я даже этим вопросом взрослых проверяю. Вот как спросишь — сразу видно, какой это человек… Одни как бы и отвечают, а всё равно не на вопрос, у них все разговоры — как прожить… В общем, хочешь жить — умей вертеться. Другие задумываются и ничего не отвечают, а третьи… Вот, например, твой дед…
— Ты что, и его спрашивал?
— А чего? Он знаешь, где часто сидит? На Фонтанке, где спуск к воде, — сидит и на воду смотрит. А я там рыбу ловлю! Он раз говорит: «Ну как, клюёт?» Это все так спрашивают. Ну, ответишь «не-а» — они засмеются и дальше идут. А вообще-то, клюёт! Только не очень, но клюёт! Даже корюшка иной раз попадается…
— Да ты про деда давай, а не про корюшку…
— Ну вот, он тоже спрашивает: «Клюёт?» Я говорю: «Нет». Он тогда спрашивает: «Можно, я с тобой посижу?»
— Это дед? Так вежливо спрашивает? — Прямо как будто мне Васька не про моего деда рассказывает.
— А чего ему грубить-то?
— Да он такие шутки откалывает! И чуть что — в крик!
— Врёшь ты всё, — говорит Васька. — Такой дядька хороший. Умный. Я ему говорю: «Сидите, только всё равно не клюёт». А он говорит: «Вот и хорошо! Когда не клюёт, от мыслей не отвлекаешься. Верно?» — «Верно», — говорю. Он садится рядом и спрашивает: «Ну так и о чём же ты размышляешь?» Ну, я и спросил…
— А он что?
— А он ответил… Замечательно ответил: и про совесть, и про космос, и про всё, про всё — про счастье, про стремление…
— Так что же?
Но Васька только восторженно глядел в потолок и приговаривал:
— Очень здорово ответил! Наверно, полчаса говорил…
— Мой дед?
— Да. Мы ещё потом в мороженицу ходили. У меня сорок копеек было — сначала я его угощал мороженым, а потом он меня!
Так я от Васьки ничего и не добился.
Вот у меня и не укладывалось в голове, как это мой дед мог где-то с Васькой разговаривать, рыбу в бензиновой Фонтанке ловить, словно это был и не он.
И всё у меня скверно: потянет из-под дедовой двери махоркой — его шутки вспоминаю!
По телевизору танки показывают — про следопытов напоминают — опять скверно. Я уж эту фотографию с Демидовым, Ивановым и Мироненко в самый дальний ящик стола убрал, чтобы лишний раз на глаза не попадались, а то у меня тоска появляется…
И вдруг Васька один раз, когда мы математикой занимались, говорит:
— Всё-таки это она!
— Кто? — говорю. Я сначала думал, он про формулу говорит.
— Давай фотографию, — говорит Васька, и глаза у него делаются безумные. — Что ты не одеваешься! Бежим! Группа деревянных дует!
«Какая группа?» — думаю я. Но Васька по лестнице помчался — фотографию к груди прижимает. Ну, и я за ним, конечно.
Примчались мы во Дворец пионеров, который на Фонтанке. Там справа, не в самом Дворце, а не доходя, музыкальные кружки и классы. Васька — прямо туда. Летит по коридору, ни на кого не смотрит. Всякие малявки со скрипками и дылды с тромбонами от него во все стороны разлетаются. Я никогда его таким и не видел. Он всегда тихо ходит, даже на физкультуре не бегает. Его физкультурник зовёт «пан президент», потому что у него живот растёт. А тут вдруг такие гонки.
— Вот! — говорит Васька. — Смотри. Она или не она!
Приоткрыл дверь — и оттуда музыка — словно ржавый трамвай поперёк рельсов тянули. И звонкий женский голос отсчитывал:
— И раз… и два… И раз… и два…
Я заглянул в щель. Маленькая женщина, тоненькая, как девочка, в клетчатом платье, стояла за пюпитром и рукой отсчитывала такты.
— Она? — спросил Васька.
— Кто она?
— Да вот она же! — И Васька сунул мне под нос фотографию. — Вот! Вот пионерка, которая в перевязанного вцепилась!
Это была она! Конечно, теперь у неё не было косичек, но это была она.
— Это Антонина Николавна, — шептал мне в ухо Васька.
— Хватит на сегодня, — сказала женщина. — Все свободны!
Мимо нас из класса посыпались ребята с кларнетами и флейтами. А мы стояли как дураки, в пальто, и у Васьки по щекам текли грязные струйки пота.
Женщина подняла голову и улыбнулась. Я никогда не видел, чтобы люди так улыбались. Она прямо озарилась вся. Это, наверное, потому, что у неё лицо очень доброе и на щеках ямочки…
— Вася! — сказала она. — Что ты такой взъерошенный? Ты чего прискакал?
Васька засопел, волоча шапку за одно ухо, подошёл к столу и молча положил перед ней фотографию.
— Что это? — ещё смеясь, проговорила женщина. Но тут вместе с улыбкой с её лица исчез румянец… Нет, не то что румянец, а как будто её мелом выкрасили. Она прижала руки к груди, потом закрыла глаза, потом дрожащими руками нащупала фотографию и бережно поднесла её к самому лицу.
— Где вы её взяли? — спросила она шёпотом.
У неё мелко-мелко дрожал подбородок. Торопливо она вытащила из-за обшлага платья платочек и прижала его к губам.
— Где ты это нашёл? — спросила она, увидела меня и схватилась за сердце. — Господи! — прошептала она. — Я, наверное, с ума схожу…
— Это вот он нашёл, Костя, — сказал Васька.
— Ну да! Ну да! — поправляя воротник, говорила она. — Конечно! Разумеется. Это, конечно, Костя. Это я так — разволновалась очень! Конечно… Сколько времени прошло, конечно, это — Костя. Боже мой, бывает же такое на свете… — Она почему-то старалась на меня не смотреть, точно я — привидение…
— Это — Костя! — спокойно втолковывал ей Васька. — Он — красный следопыт!
— Да! — сказала Антонина Николаевна твёрдо. Она встала и, прямо взглянув мне в глаза, протянула руку. — Здравствуй, Костя!
Рука была холоднее льда и дрожала.
15 ФЕВРАЛЯ 1944 ГОДА. 8 ЧАСОВ УТРА
— Как он называется? — спросил майор, отнимая от глаз бинокль.
— Вроде Червонцев. Население — поляки и белорусы… Немцы тоже попадаются. Весёлое будет дело? — стараясь заглянуть майору в лицо, говорил молоденький солдат-пехотинец, только что доставивший пакет из штаба.
— Давно воюешь?
— Почти что месяц, — шмыгнув носом, ответил солдат.
— Ты, главное, не дрейфь! — сказал майор. — Война, она, конечно, не гулянка, но ведь и не похороны. А?
— Так точно! — выкрикнул солдат. — Разрешите идти?
— Иди. — И, глядя вслед фигуре в непомерно длинной, туго перетянутой под грудью шинели и оттого сильно похожей на веник, усмехнулся: «Весёлое дело».
— Командиров машин ко мне, — сказал он радисту.
— Товарищи офицеры, — сказал он, когда командиры собрались. — Как только что сказал вестовой, «будет весёлое дело». Задача: развёрнутым строем по льду реки атаковать в лоб. Ворваться в город и завязать бой. Вопросы есть?
— Разрешите? — хлопая пушистыми ресницами, спросил лейтенант. — На льду с брони всю пехоту собьют.
— А кто говорит про пехоту? — удивился майор. — Братцы, разве я говорил про пехоту? Про весёлое дело говорил, а про пехоту — нет…
— Так как же без пехоты? — не понял лейтенант. — Нас же на улицах фаустники пожгут?
— До улиц ещё дойти надо, — поморщился майор. — Наша задача — атаковать в лоб. Ясно?
— Так точно, — нестройно ответили офицеры.
— Разойдись, — скомандовал майор. — А вы, лейтенант, останьтесь. Курите? — сказал он, отводя молоденького танкиста подальше от машины. — Кости не болят?
— Какие кости? — не понял офицер.
— Человек состоит из разнообразных деталей, в частности из костей… Ну, раз спрашиваете какие, значит, не болят… Мы ведь в железе на морозе… Сколько вам лет?
— Девятнадцать. А вам? — робко спросил лейтенант.
— Двадцать три.
— Я думал, больше.
— А про меня всю жизнь так думают. Я в школе был пионервожатым — так мои пионеры были уверены, что я ужасно взрослый, а я был их старше всего на четыре года… Им по десять, а мне четырнадцать — громадная разница…
— Всё же разница есть… — сказал лейтенант, тихо постукивая валенком о валенок. — Я вот не могу представить, что вам двадцать три… Вы что-то такое понимаете, чего я не понимаю…
— Не намекай! Повоюешь как следует — поймёшь, что говорить про бой «весёлое дело» могут только необстрелянные дураки. Пехота пойдёт в другом месте. Там, где наступать будут.
— А мы, значит, ложный удар?
— Почему ложный? Как следует ударим. Фашист, которого ты убил в январе, не выстрелит в тебя в марте… Читал листовку?
— А если они разгадают? — горячо задышал лейтенант, высовывая голову из воротника полушубка.
— Разгадают — врываемся в город, — стало быть, мы становимся направлением главного удара. Ясно?
— А пехота?
— Подойдёт пехота. Подойдёт. Пехота, она такая…
— Что вы со мной нянчитесь, товарищ майор? — спросил лейтенант.
— Я не нянчусь — я объясняю. Я знаешь как объяснять люблю… Я учителем бы с удовольствием был! У меня и отец был учителем, и дед… Я вот перед «весёлыми делами» всегда думаю: когда я был счастлив? Знаешь когда? Когда пионервожатым был! Мне иногда снится, что войны нет… Светит солнце, гремят барабаны, и шагает мой отряд, двадцать мальчиков подряд, двадцать девочек подряд… Белые панамки, белые палатки. И горн гудит, а горнист неумелый в одну ноту дует, и уши у него от усердия пухнут. И я с ними иду. Ведь это счастье было! «Серёжа, Серёжа!.. Наш Серёжа может всё. Серёжа сказал! Серёжа так считает…» Вот и приходилось всё уметь… А честно сказать, ни черта я не умел! Но старался! Слышишь, лейтенант? Старался. И получалось. А ты говоришь «нянчишься»…
Лейтенант неопределённо хмыкнул — чувствовалось, что ему совсем не нравится сравнение с пионерами… Но майор не обратил на это хмыканье никакого внимания. Может, не заметил, а может, сделал вид, что не заметил…
— У меня знаешь что есть? — спросил он заговорщически. Вот. — Он открыл свой командирский планшет и из глубины его, из-под карты достал аккуратно свёрнутую тряпочку. — Видал? Мой, вожатский!
Алый галстук полыхнул на утреннем морозном ветру. Словно здесь, на измолотом грязном снегу, в искорёженном лесу, вырос пламенный весенний маковый цветок.
Лейтенант опять хмыкнул.
— Ладно, иди, — сказал майор. — В атаке держи дистанцию, но не отставай. Давай за мной! И делай, как я. Понял?
— Так точно.
— Ну иди.
И когда лейтенант отошёл достаточно далеко, майор стал спиною к ветру, немеющими от холода пальцами расстегнул ремень, портупею, крючки полушубка и спрятал алую тряпочку куда-то глубоко-глубоко в нагрудный карман.
— Вот так вот! — сказал он себе, запахиваясь в полушубок… — Вот так вот… — И, глянув туда, за реку, где в морозном тумане темнел озаряемый отблесками разрывов и орудийных залпов город, надвинул поглубже меховой танковый шлем с болтающимся шнуром связи и добавил: — Ну, брат, «будь готов»!
— Вроде Червонцев. Население — поляки и белорусы… Немцы тоже попадаются. Весёлое будет дело? — стараясь заглянуть майору в лицо, говорил молоденький солдат-пехотинец, только что доставивший пакет из штаба.
— Давно воюешь?
— Почти что месяц, — шмыгнув носом, ответил солдат.
— Ты, главное, не дрейфь! — сказал майор. — Война, она, конечно, не гулянка, но ведь и не похороны. А?
— Так точно! — выкрикнул солдат. — Разрешите идти?
— Иди. — И, глядя вслед фигуре в непомерно длинной, туго перетянутой под грудью шинели и оттого сильно похожей на веник, усмехнулся: «Весёлое дело».
— Командиров машин ко мне, — сказал он радисту.
— Товарищи офицеры, — сказал он, когда командиры собрались. — Как только что сказал вестовой, «будет весёлое дело». Задача: развёрнутым строем по льду реки атаковать в лоб. Ворваться в город и завязать бой. Вопросы есть?
— Разрешите? — хлопая пушистыми ресницами, спросил лейтенант. — На льду с брони всю пехоту собьют.
— А кто говорит про пехоту? — удивился майор. — Братцы, разве я говорил про пехоту? Про весёлое дело говорил, а про пехоту — нет…
— Так как же без пехоты? — не понял лейтенант. — Нас же на улицах фаустники пожгут?
— До улиц ещё дойти надо, — поморщился майор. — Наша задача — атаковать в лоб. Ясно?
— Так точно, — нестройно ответили офицеры.
— Разойдись, — скомандовал майор. — А вы, лейтенант, останьтесь. Курите? — сказал он, отводя молоденького танкиста подальше от машины. — Кости не болят?
— Какие кости? — не понял офицер.
— Человек состоит из разнообразных деталей, в частности из костей… Ну, раз спрашиваете какие, значит, не болят… Мы ведь в железе на морозе… Сколько вам лет?
— Девятнадцать. А вам? — робко спросил лейтенант.
— Двадцать три.
— Я думал, больше.
— А про меня всю жизнь так думают. Я в школе был пионервожатым — так мои пионеры были уверены, что я ужасно взрослый, а я был их старше всего на четыре года… Им по десять, а мне четырнадцать — громадная разница…
— Всё же разница есть… — сказал лейтенант, тихо постукивая валенком о валенок. — Я вот не могу представить, что вам двадцать три… Вы что-то такое понимаете, чего я не понимаю…
— Не намекай! Повоюешь как следует — поймёшь, что говорить про бой «весёлое дело» могут только необстрелянные дураки. Пехота пойдёт в другом месте. Там, где наступать будут.
— А мы, значит, ложный удар?
— Почему ложный? Как следует ударим. Фашист, которого ты убил в январе, не выстрелит в тебя в марте… Читал листовку?
— А если они разгадают? — горячо задышал лейтенант, высовывая голову из воротника полушубка.
— Разгадают — врываемся в город, — стало быть, мы становимся направлением главного удара. Ясно?
— А пехота?
— Подойдёт пехота. Подойдёт. Пехота, она такая…
— Что вы со мной нянчитесь, товарищ майор? — спросил лейтенант.
— Я не нянчусь — я объясняю. Я знаешь как объяснять люблю… Я учителем бы с удовольствием был! У меня и отец был учителем, и дед… Я вот перед «весёлыми делами» всегда думаю: когда я был счастлив? Знаешь когда? Когда пионервожатым был! Мне иногда снится, что войны нет… Светит солнце, гремят барабаны, и шагает мой отряд, двадцать мальчиков подряд, двадцать девочек подряд… Белые панамки, белые палатки. И горн гудит, а горнист неумелый в одну ноту дует, и уши у него от усердия пухнут. И я с ними иду. Ведь это счастье было! «Серёжа, Серёжа!.. Наш Серёжа может всё. Серёжа сказал! Серёжа так считает…» Вот и приходилось всё уметь… А честно сказать, ни черта я не умел! Но старался! Слышишь, лейтенант? Старался. И получалось. А ты говоришь «нянчишься»…
Лейтенант неопределённо хмыкнул — чувствовалось, что ему совсем не нравится сравнение с пионерами… Но майор не обратил на это хмыканье никакого внимания. Может, не заметил, а может, сделал вид, что не заметил…
— У меня знаешь что есть? — спросил он заговорщически. Вот. — Он открыл свой командирский планшет и из глубины его, из-под карты достал аккуратно свёрнутую тряпочку. — Видал? Мой, вожатский!
Алый галстук полыхнул на утреннем морозном ветру. Словно здесь, на измолотом грязном снегу, в искорёженном лесу, вырос пламенный весенний маковый цветок.
Лейтенант опять хмыкнул.
— Ладно, иди, — сказал майор. — В атаке держи дистанцию, но не отставай. Давай за мной! И делай, как я. Понял?
— Так точно.
— Ну иди.
И когда лейтенант отошёл достаточно далеко, майор стал спиною к ветру, немеющими от холода пальцами расстегнул ремень, портупею, крючки полушубка и спрятал алую тряпочку куда-то глубоко-глубоко в нагрудный карман.
— Вот так вот! — сказал он себе, запахиваясь в полушубок… — Вот так вот… — И, глянув туда, за реку, где в морозном тумане темнел озаряемый отблесками разрывов и орудийных залпов город, надвинул поглубже меховой танковый шлем с болтающимся шнуром связи и добавил: — Ну, брат, «будь готов»!
Глава семнадцатая
«САМЫЙ ЛУЧШИЙ ИЗ ВСЕХ!»
— Вот уже почти вся жизнь прошла, а такого человека я не встретила! — говорила Антонина Николаевна. — Как бы вам это объяснить? Тогда было другое время… Хотя нет, не то! Он был человек на все времена… Вот вы «Тимура и его команду» читали?
— Угу! — сказали мы с Васькой.
— Вот это про нас! Про наше время. Ну, может быть, по возрасту мы были немножечко постарше, но всё равно это довоенная жизнь… Так вот Серёжа был как Тимур. Я эту книжку когда прочла, мне показалось, что она про нас! И уж наверняка про Серёжу… Мне показалось, что Аркадий Гайдар знал Серёжу…
Мы сидели у Антонины Николаевны дома, в маленькой, чистенькой и очень холодной комнате.
Антонина Николаевна сначала ничего не говорила — и когда одевалась во Дворце пионеров, и когда мы по улице шли. Она только прижимала к груди фотографию, иногда на неё взглядывала, словно боясь, что изображение на ней исчезнет…
А когда пришли к ней в квартиру и, не раздеваясь, прямо в пальто уселись за стол, она вдруг стала говорить и говорила не останавливаясь. Говорила, говорила, словно сто лет до этого молчала, а мы с Васькой боялись пошевелиться.
— Он был добрый… — говорила Антонина Николаевна. — Поразительно, как он мог любую, самую маленькую беду заметить и тут же кинуться на выручку. Он жил, чтобы другим людям рядом с ним жилось светлее и легче…
Я была тогда октябрёнком. Да, смешно звучит. Была октябрёнком. Жили мы очень бедно, мой отец рано умер. Мама работала на заводе, и я практически была предоставлена самой себе. И вот однажды перед празднованием Первомая было задумано организовать отряд барабанщиков из октябрят, а мне не хватило барабана… Когда я пошла жаловаться на своего вожатого, это, кстати, был Демидов, Мироненко только рассмеялся и сказал, что ерунда и не девичье это занятие — барабанить… Для меня мир рухнул! Мне так хотелось! И тут вмешался Серёжа.
— Угу! — сказали мы с Васькой.
— Вот это про нас! Про наше время. Ну, может быть, по возрасту мы были немножечко постарше, но всё равно это довоенная жизнь… Так вот Серёжа был как Тимур. Я эту книжку когда прочла, мне показалось, что она про нас! И уж наверняка про Серёжу… Мне показалось, что Аркадий Гайдар знал Серёжу…
Мы сидели у Антонины Николаевны дома, в маленькой, чистенькой и очень холодной комнате.
Антонина Николаевна сначала ничего не говорила — и когда одевалась во Дворце пионеров, и когда мы по улице шли. Она только прижимала к груди фотографию, иногда на неё взглядывала, словно боясь, что изображение на ней исчезнет…
А когда пришли к ней в квартиру и, не раздеваясь, прямо в пальто уселись за стол, она вдруг стала говорить и говорила не останавливаясь. Говорила, говорила, словно сто лет до этого молчала, а мы с Васькой боялись пошевелиться.
— Он был добрый… — говорила Антонина Николаевна. — Поразительно, как он мог любую, самую маленькую беду заметить и тут же кинуться на выручку. Он жил, чтобы другим людям рядом с ним жилось светлее и легче…
Я была тогда октябрёнком. Да, смешно звучит. Была октябрёнком. Жили мы очень бедно, мой отец рано умер. Мама работала на заводе, и я практически была предоставлена самой себе. И вот однажды перед празднованием Первомая было задумано организовать отряд барабанщиков из октябрят, а мне не хватило барабана… Когда я пошла жаловаться на своего вожатого, это, кстати, был Демидов, Мироненко только рассмеялся и сказал, что ерунда и не девичье это занятие — барабанить… Для меня мир рухнул! Мне так хотелось! И тут вмешался Серёжа.