— Пионерам в Гданьск… — подсказывает Эмлемба.
   — Именно. Только в Польше пионеры называются харцеры… Решено. Пишем в Гданьск!
   Они записывают адреса, разговаривают, а я сижу и грею руки о жестяную кружку. И мне хорошо.
   Хорошо оттого, что я снова в редакции и что Георгий Алексеевич так всё повернул, словно между нами ничего и не было. Хорошо оттого, что маленькая, но всё же появилась надежда… И опять мне кажется, что вот-вот, ещё за одним поворотом, ещё за одной закрытой дверью ждёт меня открытие…
   — Можно? — со скрипом открывается дверь, и на пороге появляется тот, кого я меньше всего ожидал увидеть. На пороге стоит ушастый Петрович! Ну, нынешний председатель красных следопытов. А за ним в коридоре поблёскивает лысина Роберта Ивановича…
ЛЕДОВАЯ ШАПКА. (СБОРНИК СТАТЕЙ). М., ГЕОГРАФИЗДАТ, 1959.
    «Наш корреспондент встретился с участниками санно-тракторного поезда, только что вернувшегося из пятимесячного похода к Южному полюсу, задал несколько вопросов инженеру-механику Сергею Тимофеевичу Иванову.
    Вопрос:Сергей Тимофеевич, ваши товарищи единодушно рекомендовали мне расспросить вас о всех особенностях этого похода. Потому что, как они говорят, вам выпали главные трудности. И благодаря вашей работе и работе вашей группы поход прошёл успешно…
    Ответ:Всем досталось.
    Вопрос:В чём же были трудности?
    Ответ:Да как вам сказать! Во всём. В Антарктиде необычные для человека условия, температура около восьмидесяти градусов ниже нуля. Стало быть, в ведре с бензином гаснет факел… Горючее и смазка замерзают и становятся как мармелад… Не по вкусу, конечно, а по состоянию. Железный лом или труба, если по ним на морозе ударить кувалдой, разбиваются как стеклянные… Кроме того. Антарктида — купол. То есть это горы, а на них километры льда. Стало быть, все высокогорные прелести налицо: давление шалит, воздух разрежённый, кислороду не хватает… Десять раз кувалдой махнёшь — кровь из носу… Тяжело.
    Вопрос:Что же вас привлекло в этой работе?
    Ответ:Всё делается в первый раз. Интересно с инженерной точки зрения. Во время похода всем приходилось напряжённо думать, от этого зависела наша жизнь…
    Вопрос:Несколько слов о себе.
    Ответ:Родился в Ленинграде. В самом центре. Поступил в танковое училище. Воевать начал на Халхин-Голе. Потом на Карельском перешейке… Отечественную войну начал двадцать второго июня на границе. Отступал до Москвы, наступал до Балтики, брал Берлин… Несколько раз был ранен… Командовал полком. В сорок шестом году демобилизовался. Окончил институт, работал на Севере, теперь вот здесь…
    Вопрос:Ваши планы.
    Ответ:Для успешной работы необходима новая техника… Я, знаете ли, терпеть не могу эти разговоры о том, что нужно преодолеть себя, доказать себе… Дело нужно делать, а не в пуп себе смотреть… А дела здесь у нас у всех много. Мы здесь работаем. Мечтаю разработать новую модель вездехода…
    Вопрос:В чём его отличия от нынешних?
    Ответ:Во всём. Совсем другая машина должна быть… Ну то есть вездеход должен везде ходить…
    Вопрос:Был ли у вас талисман или какая-нибудь памятная вещь?
    Ответ:Был. Пионерский галстук. Он со мной всю войну прошёл.
    Вопрос:Что бы вы могли сказать нашим читателям на прощание?
    Ответ:Как там у Маяковского: «Планета наша для веселья мало оборудована». Не о веселье речь… Люди должны жить как люди. Мирно. Честно. По справедливости. А техника — это всего-навсего приспособление. Стальные мышцы, но главное всё-таки — человеческая рука. А рукой ум и сердце управляют. Вот они-то и должны быть честными. Я всю жизнь говорил и в Антарктиде лишний раз убедился: техника не выдерживает, а люди идут!»

Глава двадцать четвёртая
СУДЬБА ИГРАЕТ ЧЕЛОВЕКОМ…

   — Вот! — сказал Петрович. И уши у него засветились малиновым цветом. — Я занимаюсь полярниками. И вдруг нахожу такую заметку. А когда Лена делала на заседании кружка сообщение о работе…
   «Ого! — думаю я. — У них и сообщения, и всё такое».
   — Вот это ещё раз говорит о том, что мы придумали правильно! — перебил его Роберт Иванович. — О поисках товарищей нужно знать! А то ругаетесь: кому это интересно! Извини…
   — Так вот! — продолжал Петрович. — Я про Иванова запомнил. И тут, как мне кажется, первая часть вообще вся совпадает! Во-первых, Сергей Тимофеевич! Во-вторых, Иванов, в-третьих, ленинградец, да ещё из нашего района, в-четвёртых, танкист…
   — В-пятых, — сказал я, — он убит. И вот похоронка…
   — Он жив! — закричала Эмлемба. — Я верю: он жив!
   — Многовато совпадений! Многовато… — потирая руки и поблёскивая глазами, хмыкнул Георгий Алексеевич.
   — Во всяком случае, Институт Арктики и Антарктики у нас в зоне поиска, можем там и про Иванова спросить!
   — А что ж ты сам-то не спросил? — не выдержал я.
   — Так это же не моя тема! — Петрович так удивлённо вытаращил глаза и вообще так удивился, что у него чуть уши не захлопали, как у африканского слона. — Это же ваша тема.
   Я даже этого Петровича зауважал. Я бы ни за что не выдержал, обязательно пошёл бы, всё узнал и потом бы принёс им в кружок всякие сведения… Мол, вот, лопухи! Нате, пользуйтесь. А Петрович даже об этом не подумал…
   Я внимательно на его уши посмотрел и подумал, что, может, когда он против меня выступал на собрании, так он совсем и не собирался сам быть председателем. Кто его знает! Мне вообще раньше казалось, что все думают так же, как я. А теперь смотрю: все люди разные — что Васька, что вот этот Петрович. Я уж про Эмлембу вообще не говорю.
   — Это не всё! — сказал Роберт Иванович. — Это не всё! Я тоже не пустой пришёл. — И он торопливо положил на стол папочку и развязал тесёмки. — Ага! — сказал он и, как фокусник, вытащил из папки фотографию. — Вот так вот! Духовой оркестр под управлением Сергея Иванова! Тысяча девятьсот тридцать шестой год!
   Выпучив глаза и держа в руках трубы, смотрели в объектив двадцать пять пионеров в панамках. А в центре… И тут мне показалось, что я сплю! В центре, поставив трубу раструбом на колено и уперев руку в бок, сидел — я! Честное слово — я!
   — Костя! — ахнула Эмлемба. — Это же прямо одно лицо с вами!
   Значит, мне не показалось! Значит, мы, действительно, похожи!
   — А действительно! — ахнул Роберт Иванович.
   — А… — махнул рукой Петрович. — Если мне так чёлку постричь, я тоже похож буду.
   «Тебе не чёлку постричь, а уши!» — подумал я, но встретился глазами с Георгием Алексеевичем, и он мне подмигнул — тоже, значит, про уши подумал.
   — Так вот он какой! — сказал я.
   — Оказывается, тебе было достаточно в зеркало посмотреться, чтобы увидеть Сергея Иванова, — засмеялся Георгий Алексеевич.
 
 
   — Это ещё не всё, — сказал Роберт Иванович. — А как вам вот такой снимок? — И он вытащил из папки старинную фотографию с золотым тиснением, толстую и тяжёлую. На ней был сфотографирован молодой человек с усиками, в мундире и в украинской вышитой рубашке. — Это, — сказал Роберт Иванович, — Тимофей Васильевич Иванов. Отец Сергея. Человек достойный отдельного стенда в нашем музее. Во-первых, он был преподавателем биологии в нашей школе. До этого, ещё студентом, вступил в партию большевиков, был в ссылке. В первую мировую войну, вопреки всем законам того времени, прямо из гимназии, прямо с урока, который вёл, был отправлен на фронт, как неблагонадёжный элемент… Под пули, так сказать… Награждён тремя Георгиевскими крестами, встретил революцию в чине поручика пехоты, председателем солдатского комитета. До двадцатого года воевал в Красной Армии, затем был тяжело ранен, по состоянию здоровья демобилизован. Преподавать не смог: ранение задело голосовые связки… Стал заниматься научной работой. В тысяча девятьсот тридцать пятом году получил звание профессора, работал вместе с Вавиловым в Институте растениеводства… Заведовал в институте отделом зерна, умер в блокированном Ленинграде от голода…
   — Это он в том самом институте работал, где коллекция? — спросила Эмлемба.
   — Именно, — подтвердил Роберт Иванович.
   И я тоже вспомнил! Это тот самый институт, где самая большая в мире коллекция хлебных семян, ну то есть зерно разное сохраняется. И во время войны его сотрудники умирали с голоду, а ни одного зёрнышка не взяли! Я по телевизору про них фильм видел. Назывался фильм «Хлеб двухтысячного года», — он, оказывается, на основе сохранённого семенного фонда создаётся…
   — Вы знаете, — сказал Роберт Иванович Георгию Алексеевичу, — я предвидел, предчувствовал, что у этого Сергея Иванова удивительная родословная! Это ещё раз подтверждает мою мысль о накоплении нравственного багажа… Отец герой и сын герой!
   — Эдак можно докатиться до признания голубой крови… — засмеялся Георгий Алексеевич. — А как же дети из приютов. У них родословной нет, а они герои… Александр Матросов, например…
   — Как это нет родословной! — закипятился Роберт Иванович. — У них нет семейной родословной, но у них есть гражданская принадлежность, национальность, — стало быть, родословная страны! Они наследники духовных богатств, накопленных народом!
   Директор и редактор говорили совершенно не обращая на нас внимания. Это был взрослый разговор, но я всё понимал!
   — Такие люди, как Тимофей и Сергей Ивановы, создают нравственность страны! Создают национальный характер народа! По ним, по их жизням меряют потомки свои поступки, что хорошо, а что плохо… — говорил директор. — И я считаю, что задача школы и нашего кружка не просто сбор занимательных фактов, а усвоение нравственного богатства нашей Родины! Да! — сказал Роберт Иванович, осторожно рассматривая фотографию Тимофея Васильевича. — Вот она, великая русская интеллигенция…
   — Хы! — хмыкнул Петрович.
   — Ты чего? — спросил редактор.
   — У нас в магазине продавщица всегда кричит: «А! Гнилая интеллигенция!» Обзывается.
   — Дура твоя продавщица, — спокойно сказал Георгий Алексеевич.
   — В этом нет ничего обидного, — сказал Роберт Иванович. — Автор этих слов — царь Александр Третий. Он имел в виду Некрасова, Чернышевского, Добролюбова, Белинского и многих, многих русских интеллигентов, что, действительно, гнили на каторге и в тюрьмах, но не сдавались и твёрдо верили в будущее!
   — Так что, если тебя обзовут «гнилая интеллигенция», не обижайся — ты попал в хорошую компанию! — засмеялся Георгий Алексеевич.
   — Вот она, русская и советская интеллигенция, — гордо сказал директор. — Вот они — отец и сын. Кстати, интересный штрих… Подпольная кличка у Тимофея Васильевича была Трубач! Он, как и сын, великолепно играл на духовых инструментах…
   — Нет, — замахал руками Георгий Алексеевич. — Трубач не просто музыкант! Это… — Он защёлкал пальцами, подыскивая слово. — Это — знаменосец! Это вестник! Трубач революции! Звучит?
   — У Сергея и мать была такая, — сказал я. — Её убили враги. Она работала в нашем посольстве, только не знаю, в какой стране.
   — Откуда тебе это известно? — ахнул Георгий Алексеевич.
   — Тётенька одна сказала. Иванов у них вожатым был!
   — Сфинкс! — ткнул меня пальцем в макушку Георгий Алексеевич. — Про всё знает, про всё молчит… — Он намотал на палец мой вихор и легонько дёрнул. — А ты не мог бы быть чуть, скажем, пооткровенней?
   — Да я и так всё бы сказал! Но… я хочу как лучше, а получается плохо. Только я соберусь рассказать — хлоп, все без меня узнают, а я вроде бы обманщик…
   — Судьба, — сказал печально Петрович. — Судьба играет человеком. — И так тяжело вздохнул, что все засмеялись. — А чего! — сказал Петрович. — Я Макарону очень даже хорошо понимаю…
   Он обозвал меня Макароной, но я не обиделся. Он, действительно, всё понимает! И вообще он хороший! И уши у него удивительные! Никогда таких ушей не видел!
   — Только бы Иванов был жив! — прошептала Эмлемба.
   — А я уверен, что он жив! — сказал Петрович. — А если он жив, так его запросто отыскать можно.
   — Как это? — не удержался я.
   — Да среди изобретателей! Он же вездеход собирался изобрести! Наверняка он изобретатель.
   — Ха! — сказал я. — У меня вон дед вездеход изобрёл, ну и что?
   — Так надо его спросить.
   — У него спросишь — не обрадуешься! Он тебе так ответит! И вообще — изобретателей этих миллион сто тысяч, а среди них Ивановых штук тыща!..
   — Ну и что! — сказал Петрович. — Отыщем! Лишь бы жив был.
   — Мы с разных концов! Мы с разных концов искать будем, — сказал Роберт Иванович, который улыбался во все стороны. — Мы в Польшу — письмо! Мы во Всесоюзное общество рационализаторов и изобретателей — запрос…
   — В военкомат и военный архив! — добавил Георгий Алексеевич.
   — Найдём! Найдём! — уверенно сказал Петрович.
   — Только бы он был жив! — прошептала Эмлемба.

Глава двадцать пятая
А ЧЕЛОВЕК ИГРАЕТ НА ТРУБЕ

   Дома я на себя долго в зеркало смотрел. Надо же! Я на Иванова похож! И от этого мне было хорошо, как будто мне на Новый год джинсы подарили… Да что джинсы! Я про них и думать позабыл!
   Мне хотелось всех обнять! Всем сделать что-нибудь такое хорошее, чтобы и меня, как Иванова, вспоминали. Я специально к Эмлембе зашёл, взял книжку «Тимур и его команда». Вообще-то, я недавно фильм по телевизору смотрел. Многосерийный. Но то — фильм, а то — книга… В кино ребята, которые актёры, такими голосами ненатуральными говорят — тошнит просто… А книга — совсем другое дело!
   Между прочим, у этого Тимура в жизни были сплошные неприятности — ну совсем как у меня! Это мы теперь говорим: «Тимур, Тимур», а у него жуткая жизнь была. То драка, то на него напраслину возведут… А когда он саблю сломал да мотоцикл угнал… Попался бы он моему деду — он бы над ним мигом пошутил… не посмотрел бы, что Тимур.
   Удивительное дело! Он же ничего плохого не делал. А жилось ему очень трудно… Это потому, что он всё делал секретно.
   Ну и вообще, что это за тимуровское дело, если про него все знают? Вон Скворцова прибежит: «У вас готов отчёт по тимуровской работе?» Тимуровская работа — это чтобы как чудо! Человек мечтал о чём-нибудь — ба-бах — и оно случилось! И никто ничего не знает, а я сижу посмеиваюсь! И мне хорошо!
   И тут я такое придумал, что сначала у меня от страха даже мурашки по спине побежали. Но зато был бы настоящий тимуровский поступок. Если бы про него Иванов узнал, он бы мог мной гордиться… Он ведь и сам такой был. Антонина Николаевна сразу сказала: «Он был как Тимур, только чуточку постарше». И он тоже не очень заботился, чтобы все про него знали. Мы его потому и найти не можем, что он про свои подвиги не очень-то распространялся…
 
 
   Я всё смотрел на себя в зеркало, и мне казалось, что Иванов и Тимур — это я! У меня и чёлка такая же, и вообще я блондин! И подбородок твёрдый, и нос прямой!
   Но я вспомнил, как мне папа говорил, чтобы я своих поступков хороших не замалчивал, чтобы было общественное мнение… И даже в зеркале было видно, как я покраснел… Если бы я про это не вспомнил, то я бы, может, ничего и не сделал. Побоялся. А как вспомнил, так пошёл к столу, достал зелёные пятидесятирублёвки, даже зачем-то понюхал их. Говорят, деньги не пахнут. Мои пахли духами. Наверное, в сумочке у какой-нибудь модницы лежали… Она их на какую-нибудь ерунду истратила… А теперь они на хорошее дело пойдут!
   Папа ясно сказал: «Эти деньги — твои!» А раз мои, то я могу с ними делать что захочу.
   Я пошёл к Ваське, зажав конверт в руке, но ноги у меня подкашивались, в висках стучало.
 
 
   Васька кормил хомячков.
   — Ага! — сказал он. — Сейчас пойдём.
   — Куда? — опешил я.
   — Как куда? Дуть!
   — Чего дуть?
   — Гаммы! — сказал Васька. — Ты же идёшь со мной в оркестр? Я счас, а то уже опаздываем.
   — Погоди. Тут такое дело…
   — Ты чего, раздумал?
   — Да нет. — И я рассказал Ваське про ДИП, и про Форген-Моргена, и про увеличитель, который не успели подарить.
   Васька слушал, насупив белёсые брови.
   — Надо хороший увеличитель купить! Надо со специалистом посоветоваться. У меня вот есть деньги, на джинсы подарили… — сказал я. Мне хотелось, чтобы Васька удивился, но он взял конверт, сунул его в письменный стол.
   — Специалистов я тебе найду хоть килограмм! Опаздываем!
   Мы помчались во Дворец.
   «Ну вот, — думал я. — Ну вот. Теперь уже назад деньги не возьмёшь! Вот и хорошо».
   Антонина Николаевна встретила меня так, будто всю жизнь ждала. Я даже на минуточку забыл, что Ваське деньги отдал. Она стала проверять мой слух… А я сказал, что пять лет учился на рояле играть, и даже могу «Весёлого крестьянина», и ноты знаю…
   — Это замечательно! — сказала она. — Особенно что знаешь ноты, но давай всё-таки споём…
   И она стала ударять по клавишам, а я должен был петь эту ноту. Я даже специально отвернулся и стал не только ноту петь, но и запросто называл её. Ну, там ля второй октавы, до…
   Антонина Николаевна взяла трубу и стала играть.
   — А теперь?
   — Чего теперь? Те же самые звуки, только на другом инструменте. Ми, ре, ми, фа…
   — А сейчас? — Она подошла к двери и заскрипела створкой. — Запомнил? Подбери это на рояле.
   — Чего там подбирать… Трезвучие начинается: соль, соль диез, ля… и вроде бы до…
   Васька глядел на меня вытаращив глаза. Как будто я, как фокусник, из уха зайца вытащил.
   — Чего такого? — сказал я.
   — Мальчик мой! — сказала Антонина Николаевна, обхватив меня за плечи и глянув прямо в глаза. — Мальчик мой! То, что я тебе скажу, конечно, непедагогично, но ты должен меня понять. У тебя абсолютный слух! Ты понимаешь? Не просто музыкальный слух, а абсолютный! Такой слух — большая редкость. Но ты не обольщайся. Большинство людей с таким слухом не только не музыканты, но даже не подозревают о своих способностях… Вот что! — Я чувствовал, как у неё дрожат руки. — Ты можешь стать музыкантом… Большим. Настоящим. Но для этого ты должен трудиться. Тяжело. Ежедневно. Было бы преступлением загубить такие способности. Мальчик мой! Обещай мне, что ты будешь стараться! Памятью Серёжи обещай!
   И у меня вдруг пропал голос.
   — Да! — сказал я. — Обещаю.
   Она схватила меня за голову и заглянула в самые глаза:
   — Боже мой! Как ты на него похож!

Глава двадцать шестая
ЧУДЕСА В РЕШЕТЕ

   Между прочим, на трубе играть ничуть не легче, чем на рояле. Конечно, как Рихтер, тоже играть не просто, но на пианино нажал клавишу — и пожалуйста звук… И чистый, и любой силы, а на трубе… У меня все губы распухли, а всё равно какие-то ослиные крики получаются, а не музыка.
   Я только через две недели гамму сыграл. К этому времени даже Ага ворчать перестала. Но когда я отцу проиграл всю гамму, то он сказал, что до Эдди Рознера или до Армстронга мне ещё далековато. Я играл как сумасшедший — всё свободное время. Если бы я с таким упорством играл на рояле, говорила мама, то уже мог бы выступать в городском конкурсе юных пианистов.
   — Что за плебейские замашки! — подливала масла в огонь Ага. — Ну, я понимаю, скрипка или мандолина, но эта самоварная музыка…
   В общем, все были против, но я забивался в своей комнате за шкаф и дул, дул, пока не начинала болеть голова.
   Хорошо, что у нас ещё старый дом — стены толстые, а то давно бы соседи взбесились.
   Только дед помалкивал. Один раз в субботу, когда я вернулся из школы и вошёл в квартиру (у меня свой ключ есть), я увидел, что дед стоит в столовой с моей трубой. Он держал её совершенно правильно, как Антонина Николаевна учила, и быстро перебирал клапаны…
 
 
   Я стоял прямо против него, но он меня не видел. У него было напряжённое и счастливое лицо. Он играл какую-то беззвучную музыку… Честное слово, играл. Я недавно стал заниматься, но и то понял, что он не просто так клапаны жмёт, а какую-то одному ему слышную мелодию играет…
   — А! — сказал он, вздрогнув и отнимая трубу от губ. — Разбрасываешь всё где попало… Мундштук не вынимаешь… Это же не железка.
   Он поставил трубу на стол и быстро ушёл в свою комнату, словно я его поймал за чем-то непозволительным — ну, вроде как бы он тайком варенье ел…
   «Ну что за человек!.. — подумал я. — Взял без спросу чужую трубу, изображает тут чего-то и ещё ругается…»
   Мне очень нравилось ходить на репетиции. Когда я играл на пианино, то моя учительница сидела рядом и, как часы, отсчитывала:
   — И раз, и два, и три… пассаж… точней ми-ми-ми, а не ля…
   Я как только её шаги в передней слышал, мне хотелось убежать на край света, где никаких пианин ещё не изобрели.
   А здесь когда общая репетиция, то вообще праздник… Трубы блестят, ребят много, и все изо всех сил стараются… Иначе нельзя. Антонина Николаевна так обучает, словно мы в атаку идём, а она впереди. У неё просто невозможно не стараться… А когда она со мной занимается, так вообще… Она как только скажет: «Ну! Мальчик мой дорогой! Начали…» — и мне сразу становится легко-легко, и даже какая-то музыка получается… И я дую изо всех сил и только чувствую, как у меня по щекам пот течёт. Вот если бы она мне сказала: «Макарона! Прыгни с Литейного моста в воду!» — да я бы не задумываясь прыгнул!
   Наверное, когда она молодая была, она была очень красивая, как Скворцова. Она и сейчас очень красивая, у неё только мелкие морщинки у глаз, но от этого лицо ещё лучше, потому что добрее… Про Иванова мы с ней больше никогда не говорили, да я боялся сказать: «Мне кажется, Иванов жив!» Я помню, как она тогда побледнела… Нет уж, если он жив… И я часто представлял, как приведу к ней Сергея Иванова и скажу: «Антонина Николаевна! Я его нашёл! Он жив».
   Но когда я рассказал об этом Ваське, он только хмыкнул:
   — Если он жив, то наверняка женат, у него куча детей и никакой своей пионерки Тони просто не помнит!
   Я ужасно расстроился. Потому что, наверное, Васька прав.
   — Так что… — сказал Васька. — Пусть лучше думает, что он убит…
   — Нет! — Вот тут я совершенно не согласен. — Если он жив, она счастлива будет! Антонина Николаевна не то что мы! Она умеет за других людей радоваться!
   — Дурак ты! — сказал Васька.
   И мы с ним чуть опять не подрались, но удержались потому, что он сказал:
   — Завтра мне увеличитель принесут. Приходи.
   Я из-за этого увеличителя, наверное, скоро седой стану. Я всё время думаю, что будет, когда родители узнают, что я деньги взял… Конец света.
   И всё равно я не жалел, что так поступил. Пусть хоть что со мной делают — зато я Форген-Моргену подарок сделаю, кто ему ещё подарит? Но всё равно побаивался.
   Увеличитель оказался громадным, пузатым, с голубоватым объективом и никелированным кронштейном…
   — Достали в комиссионке… Всего за пятьдесят рублей! — сказал Васька, возвращая мне две зелёные бумажки.
   — Кто достал?
   — Это — извини, — сказал Васька. — Это секрет. Он весь город объездил, как узнал, что это Форген-Моргену подарок.
   — Да кто это такой?
   — Хоть на части меня режь! — вылупил глаза Васька. — Раз меня человек просил его не выдавать!
   — Ой, да наплевать! — сказал я, радуясь, что две зелёные бумажки лягут обратно в конверт.
   Мы оставили пока увеличитель у Васьки, потому что решили подарить его Трушкину на Девятое мая! А деньги я положил обратно в стол. Всё-таки я предчувствовал, что будет здоровенный скандал, и никак не мог придумать, что бы такое соврать, куда пятьдесят рублей делись.
   Можно сказать, что бумажка куда-то завалилась или что деньги украли… Но тогда могут подумать на Агу или на деда… Я, наверное, дней пять думал, а потом посмотрел на себя в зеркало и решил, что Тимур и Сергей Иванов — они бы не стали врать, а сказали бы всё как есть: «Взял деньги! Было нужно!»
   Про Трушкина я, конечно, ничего не скажу, а то ещё папаша возьмёт да и в газету напишет — благородный поступок пионера! Чтобы общественное мнение было…
   И оттого, что я решил сказать правду, мне сделалось легко-легко и даже ничего не страшно. Я заклеил конверт, где лежали деньги, чтобы лишний раз не смотреть и не расстраиваться!
   Но всё-таки сердце у меня подскочило и забилось где-то в горле, когда отец пришёл с работы со свёртком и торжественно сказал:
   — С отцом как надо? Контакт?
   — Есть контакт! — выдавил я.
   — Меряй! — сказал отец и развернул джинсы.
   Конечно, джинсы были потрясающие. И швы, и заклёпки, и материя, и наклейка, но только глаза бы мои на них не смотрели.
   — Сколько они стоят? — спросил я.
   — Сто с полтиной! Ну как? Прикинь!
   Я натянул негнущуюся толстую материю.
   — Блеск! — сказал отец. — Красиво. Практично…
   Ага ахала и всплескивала руками.
   — Совсем большой. Детынька моя, как он незаметно вырос. Ну просто молодой человек!
   Я всё ждал, что дед что-нибудь выдаст, но он сидел уткнувшись в газету и, как ни странно, молчал…
   — Как раз! — говорила мама. — В самую пору, а что длинные, так нужно подвернуть. Будет самый попс! Так.
   — Попс! — согласился я.
   — Значит, берём? — весело спросил папа.
   — Нет, — сказал я.
   — Интересно! — удивился отец. — Это почему же? То он истерики закатывал, то отказывается…