7


   — Баккара…— объявил Орасио, постучав по бокалу, и над столом раздался мелодичный, тихий звон. — Эти бокалы стоили мне немалых денег… Я купил их к своей свадьбе. Посылал за ними в Рио.
   Виржилио пригубил из бокала; капли португальского вина, словно кровь, окрашивали прозрачный хрусталь. Он поднял бокал:
   — Какой утонченный вкус…
   Он обращался ко всем, но его взгляд задержался на Эстер, как бы говоря ей: он, Виржилио, прекрасно знает, у кого такой хороший вкус. Адвокат говорил красивым, сочным и мелодичным голосом, тщательно подбирая слова, как если бы выступал на конкурсе ораторского искусства. Он смаковал вино с видом знатока, пил маленькими глотками, чтобы лучше оценить качество вина. Его изысканные манеры, томный взгляд, белокурая шевелюра — все это представляло контраст с залой. Орасио смутно чувствовал это. Даже Манека Дантас отдавал себе в этом отчет. Но для Эстер не существовало залы. Появление молодого адвоката сразу вырвало ее из теперешней обстановки и унесло в прошлое. Она почувствовала себя так, словно она еще в монастырском пансионе, на большом новогоднем празднике, когда они, воспитанницы, танцевали с самыми изысканными и благовоспитанными юношами Баии. Она всему улыбалась, старалась казаться остроумной и изящной. На нее нашла тихая, почти радостная задумчивость. «Это вино во всем виновато», — решила Эстер. Действительно, вино слегка ударило ей в голову. Она подумала и выпила еще, но пьянела она больше от слов Виржилио.
   — Тут был как-то праздник в доме сенатора Лаго… Бал, которым отмечалось его избрание. Какой это был праздник, дона Эстер! Что-то неописуемое! Общество собралось самое аристократическое. Были там и сестры Пайва. — Эстер была знакома с Пайва, они вместе учились в пансионе. — Мариинья была просто очаровательна в платье из голубой тафты. Прямо мечта…
   — Она красивая… — отозвалась Эстер, и в голосе ее послышалась некоторая сдержанность, не ускользнувшая от Виржилио.
   — Однако говорят, что в свое время она была не самой красивой девушкой в пансионе… — заметил адвокат, и Эстер покраснела. Она выпила еще вина.
   Виржилио продолжал разглагольствовать. Он заговорил о музыке, упомянул название одного вальса, Эстер припомнила мелодию.
   Вмешался Орасио:
   — Знаете, Эстер — прекрасная пианистка.
   В голосе Виржилио прозвучала нежная мольба:
   — Если так, после обеда, надеюсь, мы будем иметь удовольствие послушать дону Эстер… Дона Эстер не лишит нас этого наслаждения…
   Эстер начала отказываться: она давно не играла, пальцы ее потеряли гибкость, и к тому же рояль в таком состоянии, что просто ужас… Расстроен, заброшен… Здесь, на краю света… Однако Виржилио не принял ее отказа и обратился к Орасио с просьбой «уговорить дону Эстер, чтобы она перестала скромничать и наполнила дом гармоническими звуками». Орасио стал настаивать.
   — Не упрямься, сыграй, доставь удовольствие молодому человеку. Я тоже хочу послушать… В конце концов ведь я истратил огромные деньги на этот рояль, самый большой, какой только нашелся в Баие, я задал людям дьявольскую работу, чтобы перевезти его сюда, а чего ради? Выброшенные деньги… Шесть конто…
   Он повторил, и это прозвучало чересчур откровенно:
   — Шесть конто на ветер… — и посмотрел на Манеку Дантаса, — этот был способен понять Орасио… Манека решил, что должен поддержать друга:
   — Шесть конто — это большие деньги… Целую плантацию можно купить…
   Виржилио почувствовал, что здесь он может вести себя безнаказанно.
   — Что такое шесть конто, шесть жалких конто, если они употреблены на то, чтобы доставить радость вашей супруге, полковник?.. — и он поднял палец кверху, приблизив его к лицу полковника, палец с тщательно наманикюренным ногтем, с вызывающе поблескивающим рубином адвокатского перстня. — Полковник жалуется, но уверяю вас, что никогда он не тратил шесть конто с таким удовольствием, как покупая этот рояль. Не правда ли?
   — Ну что ж, это правда: мне было приятно. Она играла на рояле в доме отца… Я не хотел, чтобы она привезла оттуда их малюсенький, плохонький, дешевый рояль, — он сделал своей огромной рукой пренебрежительный жест. — Я купил этот, но она на нем почти не играет. Всего один раз…
   Эстер слушала молча. В ней нарастала ненависть. Еще более сильная, чем та, которую она испытала в первую брачную ночь, когда Орасио сорвал с нее одежду и набросился на нее. Вино слегка подействовало на Эстер; слова Виржилио пьянили ее; глаза снова стали мечтательными, беспокойными, как в те далекие годы, когда она училась в пансионе. Орасио стал напоминать ей большого грязного борова, вроде тех, что валялись у них на фазенде в грязи около дороги. А Виржилио показался ей странствующим рыцарем, мушкетером, французским графом, каким-то смешением персонажей из романов, которые она читала в пансионе, — все эти герои были благородными, отважными и красивыми… И все же, вопреки всему, несмотря на то, что в ней кипела ненависть — или именно из-за этой ненависти? — сегодняшний обед показался ей восхитительным. Она налила еще бокал вина и, улыбаясь, заявила:
   — Ну что ж, я сыграю… — она сказала это Виржилио и тут же обратилась к Орасио. — Ты ведь до сих пор никогда меня не просил… — ее голос был мягок и нежен, и бушевавшая в ней ненависть получила удовлетворение, потому что теперь Эстер поняла, что сможет отомстить мужу. Она продолжала говорить, ей хотелось причинить ему боль.
   — Я даже думала, что тебе не нравится музыка… Теперь, когда я знаю, что ты ее любишь, рояль не будет отдыхать.
   Мгновенно все изменилось для Орасио. Это были непривычные, непритворные слова, и Эстер была не та; она неожиданно стала совсем другой, она думала о нем, о его желаниях. Орасио овладело доброе чувство, разорвавшее оболочку, которой было покрыто его сердце. Он начал думать об Эстер с лаской. Может быть, он был несправедлив к ней… Он не понимал ее, она была из другого круга… Орасио решил пообещать Эстер что-нибудь очень большое, очень хорошее, что доставило бы ей удовольствие.
   — На праздники мы поедем в Баию… — он обращался к ней, только к ней, будто за столом больше никого не было.
   Потом беседа снова приняла обычный светский характер… Разговор велся почти исключительно между Эстер и Виржилио. Они говорили о праздниках, обсуждали моды, рассуждали о музыке, литературе. Орасио любовался женой, Манека Дантас поглядывал на нее своими лукавыми глазами.
   — Мне нравится Жорж Оне… — заявила Эстер. — Я плакала, читая его «Великого промышленника».
   Виржилио принял несколько грустный вид:
   — Не потому ли, что нашли в нем кое-что из своей биографии?
   Орасио и Манека Дантас ничего не поняли, да и сама Эстер не сразу сообразила, на что он намекает. Но когда поняла, закрыла лицо рукой и нервно пробормотала:
   — О нет, нет!
   Виржилио вздохнул.
   Ей показалось, что она зашла слишком далеко.
   — Это еще не значит…
   Однако он не хотел ничего знать. Он был взволнован, его глаза блестели.
   — А Золя? Вы читали Золя? — спросил он.
   Нет, она не читала: монахини в пансионе им не позволяли. Виржилио сказал, что действительно это не совсем подходящая литература для девушек, но для замужней женщины… У него в Ильеусе есть «Жерминаль». Он его пришлет доне Эстер.
   Негритянки подавали самые разнообразные сладости. Эстер предложила пить кофе в гостиной и встала. Виржилио быстро поднялся вслед за ней и отодвинул назад ее стул, чтобы она могла пройти. Орасио смотрел на адвоката, и в нем пробуждалось что-то похожее на зависть. Манека Дантас восхищался его манерами. Он считал, что воспитание — это великое дело. Он вспомнил о своих детях; ему захотелось, чтобы они, когда вырастут, были похожи на Виржилио. Эстер вышла в гостиную. Мужчины последовали за ней.
   Шел дождь, мелкий дождик, через который пробивался свет луны. На небе, несмотря на тучи, были видны яркие звезды. Виржилио направился к веранде. Фелисия вошла с подносом кофе, Эстер стала накладывать сахар в чашки. Виржилио повернулся и сказал, как бы декламируя стихи:
   — Как прекрасны ночи в селве…
   — Да, прекрасны… — согласился Манека Дантас, помешивая кофе. Он обернулся к Эстер. — Еще ложечку, кума. Я люблю очень сладкий кофе… — Он снова обратился к адвокату. — Какая прекрасная ночь… и этот дождик придает ей еще больше прелести… — он силился поддерживать разговор в том же духе, что и Виржилио с Эстер. И остался доволен, потому что ему показалось, что он произнес фразу, похожую на те, которыми обменивались они.
   — А вам, доктор? Побольше сахара или поменьше?
   — Поменьше, дона Эстер… Довольно… большое спасибо… Вы не находите, сеньора, что прогресс убивает красоту?
   Эстер передала сахарницу Фелисии. Мгновение она медлила с ответом. Лицо ее было задумчиво и серьезно.
   — Я считаю, что прогресс несет с собою и много красивого…
   — Но дело в том, что в больших городах при ярком освещении не видно звезд… А поэт любит звезды, дона Эстер… Звезды неба и звезды земли…
   — Бывают ночи, когда на небе нет звезд… — теперь голос Эстер был глубоким, он шел от сердца. — Когда бушует буря, здесь страшно…
   — Это должно быть потрясающе красиво… — Виржилио произнес эту фразу громко, на всю залу. И добавил: — Чертовски красиво…
   — Возможно… — ответила Эстер. — Но я боюсь этих ночей, — и она посмотрела на него молящим взглядом, как на старого друга.
   Виржилио видел, что она уже не играет роль, и ему стало жаль ее, очень жаль. И он устремил на нее взгляд, полный нежности и ласки. Прежние его легкомысленные и коварные планы исчезли, их заменило нечто более серьезное и глубокое.
   Орасио вмешался в разговор:
   — Знаете, доктор, чего она боится, дурочка? Крика лягушек, когда змеи проглатывают их на берегу реки…
   Виржилио уже слышал эти крики, и его сердце тоже леденело от ужаса. Он сказал лишь:
   — Понимаю…
   Это был счастливый момент, глаза ее были чисты и в них отражалась радость. Теперь они уже оба не играли. Это длилось всего лишь одну секунду, но и этого было достаточно. У нее не осталось даже ненависти к Орасио.
   Она подошла к роялю. Манека Дантас начал излагать Виржилио свое дело. Это крупный кашише, который пахнет кучей денег. Виржилио силился слушать полковника внимательно. Иногда Орасио, который имел в этом вопросе немалый опыт, вставлял замечания. Виржилио напомнил, что гласит по этому поводу закон. В эту минуту в зале раздались первые аккорды. Адвокат улыбнулся.
   — Послушаем дону Эстер, а уж потом займемся расширением вашей фазенды…
   Манека Дантас кивнул соглашаясь. Виржилио направился к роялю. Музыке вальса было тесно в стенах залы, она разносилась по плантации, доходила до лесной чаши. Сидя на диване, Манека Дантас заметил:
   — Воспитанный малый, а? И такой талант! Говорят, еще и поэт… А как рассуждает!.. С адвокатом у нас теперь дело в шляпе… Светлая голова.
   Орасио вытянул свои большие руки, потер их одна о другую и усмехнулся.
   — А Эстер? Что ты скажешь, кум? У кого в Ильеусе и даже в Баие, — он повторил, — даже в Баие, есть такая образованная жена? Знает толк во всех этих штучках — французском, музыке, модах, во всем… У нее есть ум, — он постучал себя по лбу, — а не только красота…
   Орасио говорил с гордостью, как хозяин о своей собственности. Голос его был преисполнен тщеславия. И он был счастлив, воображая, что Эстер играла только для него, играла потому, что он попросил.
   — Да, она образованная женщина! — согласился Манека Дантас.
   Стоя у рояля и нежно глядя на Эстер, Виржилио тихонько подпевал. Когда Эстер кончила играть, он подал ей руку, чтобы помочь подняться. Она встала и очутилась совсем близко от него. Пока все аплодировали ей, Виржилио прошептал так, чтобы услышала только она одна:
   — Вы сама как птичка в зубах змеи…
   Манека Дантас восторженно попросил, чтобы она еще что-нибудь сыграла. Подошел и Орасио. Эстер сделала огромное усилие, чтобы сдержать слезы.


8


   На опушке леса негр Дамиан в засаде ожидал человека. Он испытывал тяжелые страдания; в свете луны ему мерещились галлюцинации. А неподалеку, с другой стороны леса, в гостиной каза-гранде Виржилио отдавал свои знания закона в распоряжение корыстолюбивых полковников и искал любви в испуганных глазах Эстер.
   На опушке леса, спускавшегося по склону холма, на фазенде Санта-Ана да Алегрия — владении Бадаро — Антонио Витор тоже ожидал кого-то; он сидел на берегу реки, опустив ноги в воду. Река была небольшая, тихая и светлая, и в ее водах смешивались листья, упавшие с деревьев какао, и листья, упавшие с больших деревьев на противоположной стороне реки, росших здесь с незапамятных времен. Эта река служила границей между лесом и плантациями. И Антонио Витор, ожидая, раздумывал о том, что пройдет немного времени, и топоры и огонь уничтожат лес. Повсюду здесь будут разбиты плантации какао, и река перестанет быть рубежом. Жука Бадаро поговаривал о вырубке леса уже в этом году. Рабочие ждали, когда им прикажут выжигать лес, готовили саженцы для посадки на землях, которые сейчас еще покрыты лесом.
   Антонио Витор любил селву. Его родной городок Эстансия, такой далекий теперь, тоже стоял среди лесов; его окружали две реки, и деревья врывались даже на его улицы и площади. Антонио Витору с детства больше полюбился лес, где в любое время дня царит полумрак, чем плантации какао, пестревшие яркими и блестящими плодами цвета старого золота. В первое время, окончив работы на плантациях, он всегда приходил к лесу. Здесь он отдыхал. Здесь вспоминал Эстансию, которая вставала перед ним как живая; вспоминал Ивоне, лежащую у моста на берегу реки Пиаутинга. Здесь тосковал по родному городу. Первое время ему было нелегко: он грустил, работа на плантации оказалась тяжелой, гораздо более тяжелой, чем на кукурузном поле, которое он возделывал вместе с братьями до того, как уехал на юг, в эти края.
   На фазенде приходилось подыматься в четыре часа, готовить сушеное мясо, которое он съедал в полдень с маниоковой мукой; выпивал кружку кофе, и в пять часов, когда солнце едва начинало выходить из-за холма позади каза-гранде, надо было отправляться на работу, собирать какао. Солнце подымалось до вершины горы и немилосердно жгло голые спины Антонио Витора и других работников, особенно тех, которые прибыли вместе с ним и еще не привыкли к здешнему солнцу. Ноги вязли в трясине, клейкий сок зерен какао прилипал к ним; когда шли дожди, было совсем грязно, потому что вода, проходя через расположенные выше плантации, захватывала с собой листья, ветки, насекомых и всякий мусор. В полдень — время узнавали по солнцу — работы прекращались. Наспех проглатывали завтрак, срывали с жакейры спелый плод на десерт. А надсмотрщик, сидя на своем осле, уже гнал людей на работу. И они снова трудились до шести часов вечера, когда солнце уходило с плантации.
   Наступал печальный вечер. Тело ломило от усталости, не было женщины, с которой можно было отдохнуть, не было Ивоне, чтобы приласкать ее, не было моста, как в Эстансии, не было и рыбной ловли. Говорили, что здесь, на юге, можно заработать большие деньги. Огромные деньги. А вот за всю эту дьявольскую работу платят каких-то два с половиной мильрейса в день, которые к тому же целиком поглощает лавка фазенды, так что к концу месяца остаются жалкие гроши, если только вообще что-то остается. Наступал вечер, а с ним возвращались тоска по родине, всякие мрачные мысли.
   Антонио Витор приходил к лесу, садился на берегу реки, опустив ноги в воду, закрывал глаза и предавался воспоминаниям. Другие работники расходились по своим глинобитным хижинам, валились на деревянные топчаны и засыпали, разбитые усталостью. Иные затягивали тоскливые мелодии. Стонали гитары, звучали песни других краев, воспоминания о мире, который остался далеко, музыка, щемящая сердце. Антонио Витор со своими воспоминаниями приходил к лесу. Снова, в сотый раз, он обладал Ивоне у моста в Эстансии. И всегда это было как в первый раз. Он снова держал ее в своих объятиях и снова окрашивалось кровью ее вылинявшее платье с красными цветами. Его рука, огрубевшая от работы на плантации, была подобна женскому телу с его нежной кожей; она заставляла его вспоминать Ивоне, которая отдалась ему. Его рука казалась ему теплым, ласковым и нежным телом женщины. Она вырастала здесь, у реки, превращаясь в возбуждении Антонио Витора в отдающуюся девственницу. Так бывало здесь, на берегу реки, в первое время. Затем река все омывала — тело и сердце — в вечернем купании. Не отмывался лишь клейкий сок какао, въевшийся в подошвы ног и становившийся все толще, словно подметки башмаков.
   Антонио Витор попал в милость к Жуке Бадаро. Он завоевал его расположение прежде всего тем, что, когда вырубали лес, где теперь находится плантация Репартименто, он не струсил, как другие, прибывшие вместе с ним в ту ночь бури. Это он, Антонио Витор, срубил тогда первое дерево. Сейчас саженцы какао на этой плантации превратились в тонкие деревца, на которых скоро начнется первое цветение. Потом в Табокасе во время схватки Антонио Витор ради Спасения Жуки убил человека — это было его первое убийство. Правда, вернувшись на фазенду, он в отчаянии долго плакал; правда, в течение многих ночей перед его глазами стоял этот человек, схватившийся рукой за грудь, с высунувшимся языком. Но это прошло. Жука освободил его от изнурительного труда на плантации для гораздо более легкой работы убийцы. Теперь он сопровождал Жуку Бадаро во время объездов фазенды и в частых прогулках в поселки и в город; Антонио Витор окончательно сменил серп на ружье. Он познакомился с проститутками Табокаса, Феррадаса, Палестины, Ильеуса, заразился дурной болезнью, однажды получил пулю в плечо. Ивоне теперь была для него далекой, расплывчатой тенью, Эстансия — почти забытым воспоминанием. Но у него сохранилась привычка приходить по вечерам на опушку леса и сидеть у реки, опустив в воду ноги. И поджидать там Раймунду. Она приходит на реку с бидонами из-под керосина, чтобы набрать воды для вечерней ванны доны Аны Бадаро. Раймунда спускается, напевая, но как только замечает Антонио Витора, сразу перестает петь и недовольно хмурится. Она сердито отвечает на его приветствие, а единственный раз, когда он хотел схватить ее и прижать к себе, она оттолкнула его с такой силой, что он в мгновенье ока очутился в реке — она была сильная и решительная, как мужчина. Но все же он по-прежнему ходил сюда каждый вечер, только уже не пытался больше приставать к ней. Антонио Витор здоровался, получал в ответ приветствие, произнесенное сквозь зубы, и начинал насвистывать песенку, которую Раймунда напевала по дороге к реке. Она наполняла речной водой бидон, он помогал ей поставить его на голову. И Раймунда исчезала среди деревьев какао. Ноги у нее были большие, темные, темнее, чем ее лицо мулатки, они утопали в грязи тропинки. Он бросался в воду. Если в ближайшие дни не предвиделось спать с женщиной в поселке, он обладал в своем воображении Раймундой, которая появлялась обнаженной, в виде его руки, снова уподобившейся женскому телу. Затем он возвращался через плантацию к Жуке Бадаро — получать распоряжения на следующий день. Иногда дона Ана приказывала дать ему стопку кашасы. Антонио Витор слышал шаги Раймунды на кухне, ее голос отвечал на зов доны Аны:
   — Иду, крестная.
   Раймунда была крестницей доны Аны, хотя они были одного возраста. Мулатка родилась в тот же день, что и дона Ана. Ее мать Ризолета, красивая негритянка с пышными бедрами и упругим телом, служила кухаркой в каза-гранде. Раймунда родилась светлой, с почти гладкими волосами. Никто не знал, кто был ее отцом. Поговаривали, что это был не кто иной, как старый Марселино Бадаро, отец Синьо и Жуки. Несмотря на эти слухи, дона Филомена все же не прогнала кухарку. Наоборот, именно Ризолете с ее объемистой черной грудью доверили выкормить новорожденную «синьорочку», первую внучку старых Бадаро. Дона Ана и Раймунда вначале росли вместе: в одной руке Ризолеты «синьорочка», в другой — Раймунда, у одной груди одна, у другой — другая. В день крещения доны Аны крестили и мулаточку Раймунду. Негритянка Ризолета избрала крестным отцом Синьо, который был в то время еще молодым человеком, двадцати с небольшим лет, а крестной матерью — дону Ану, которой не было и году. Священник не стал протестовать, потому что уже тогда Бадаро представляли собой силу, перед которой склонялись и закон, и религия.
   Раймунда росла в каза-гранде, она была молочной сестрой доны Аны. И так как дона Ана появилась на свет, когда дедушка и бабушка были уже почти совсем старыми и прошло ни много ни мало два десятка лет с тех пор, как последняя девочка Бадаро наполняла дом своим детским звонким голоском, то она стала общим баловнем семьи. А на долю Раймунды доставались остатки этих ласк. Дона Филомена, которая была женщиной религиозной и доброй, обычно говорила, что дона Ана отобрала мать у Раймунды и поэтому Бадаро обязаны что-то дать и мулаточке. И это правда, негритянка Ризолета ни на кого больше не хотела смотреть, кроме как на свою «белую дочку», свою «синьорочку», свою дону Ану. Ради этой малютки Ризолета даже осмеливалась поднимать голос против Марселино, если старик пытался наказывать выкормленную ею непослушную внучку. Ризолета приходила в неистовство, когда слышала плач доны Аны. Она прибегала из кухни со сверкающими глазами и встревоженным лицом. Излюбленным развлечением Жуки — в ту пору еще мальчугана — стало заставлять племянницу плакать, чтобы наблюдать взрывы ярости Ризолеты. Негритянка называла Жуку «чортом», относилась к нему непочтительно, иногда даже ругала его, заявляя, что он «хуже негра». У себя на кухне она, утирая глаза, говорила другим негритянкам:
   — Это не ребенок, чума какая-то…
   Для доны Аны кухня была лучшим убежищем. Когда она слишком уж напроказит, то скрывается там, у юбок своей «черной мамы», зная, что туда за ней никто не придет, даже дона Филомена, даже сам старый Марселино, даже ее отец Синьо. В таких случаях негритянка готовилась к отпору, чтобы защитить свою «синьорочку».
   Раймунда выполняла мелкие домашние работы, готовила, но, кроме того, в каза-гранде ее обучили шитью, вышиванию, научили немного читать, писать свою фамилию, а также складывать и вычитать. Бадаро были уверены, что таким путем они оплачивают свой долг. Ризолета умерла с именем доны Аны на устах, глядя на свою «белую дочку», которая не отходила от нее. Старый Марселино же был похоронен два года тому назад, а спустя год умерла и его дочь, вышедшая замуж за торговца и скончавшаяся в Баие, так и не привыкнув к далекому городу. Она ослабела, у нее начался туберкулез. Дона Филомена взяла Раймунду с кухни и сделала ее служанкой. И она покровительствовала мулатке все время, до самой своей смерти. Потом, когда жена Синьо умерла от чахотки, остались двое крестных — Синьо и дона Ана; и вскоре для Раймунды началась обычная жизнь домашней прислуги: она стирала, чинила белье, ходила на реку за водой, готовила сладости. Разве только на праздниках дона Ана дарила ей кусок материи на платье, а Синьо — башмаки и немного денег. Она не получала жалования, да и на что ей были деньги, если в доме Бадаро она имела все необходимое? Когда Синьо давал ей на праздник Сан-Жоана и на рождество по десять мильрейсов, то обычно говорил:
   — Сохрани это себе на приданое…
   Ему даже и в голову не приходило, что у Раймунды могут появиться какие-то желания. Между тем с детства сердце Раймунды было полно неосуществимых грез. Сначала она мечтала о куклах и игрушках, какие выписывались для доны Аны из Баии: Раймунде запрещалось их брать. Сколько шлепков заработала она от негритянки Ризолеты за то, что трогала игрушки своей молочной сестры. Потом это было желание вскочить, подобно доне Ане, на хорошо оседланную лошадь и поскакать по полям. И, наконец, она хотела иметь, как и та, красивые вещи — ожерелье, сережки, испанский гребень. Она добыла себе один такой гребень, роясь в мусоре, выброшенном доной Аной, но у него были сломаны зубья, их осталось всего два или три. И вот, сидя в своей комнатушке, освещавшейся по вечерам небольшой лампой, она втыкала гребень в волосы и улыбалась самой себе. Вероятно, это была ее первая улыбка за день, потому что у Раймунды лицо всегда оставалось серьезным и сердитым, замкнутым для всех.
   Жука, не пропускавший ни одной женщины, будь то проститутка, или замужняя сеньора из города, или мулаточка с плантации, никогда не приставал к Раймунде, — возможно, он находил ее дурнушкой — приплюснутый нос, представлявший контраст с почти белым лицом. Она была злая, сама дона Ана это замечала. И на фазенде говорили, что у Раймунды недоброе сердце. Она, казалось, ко всем относилась одинаково, жила своей молчаливой жизнью, работала за четверых, получала то, что ей давали, бормоча при этом слова благодарности. Так она выросла, стала уже девушкой. У нее начали появляться женихи, потому что все были уверены, что Синьо Бадаро непременно поможет тому, кто женится на его крестнице, молочной сестре доны Аны. Претендовал на нее белобрысый приказчик, служивший в лавке на фазенде и приехавший из Баии, — он знал бухгалтерию и почитывал книги. Приказчик был худ и немощен, носил очки. Раймунда не дала своего согласия, расплакалась, когда Синьо заговорил с ней об этом, и заявила:
   — Нет, нет!
   Синьо пожал плечами, давая понять, что ему это, собственно, безразлично.