Звуки тамтамов все слышнее. В них — жалоба, тоскливый вопль, мольба. И снова Баия становится Баией, ничем другим, только Баией, где все такое знакомое и родное: улицы, холмы, переулки. Он снова вернулся в Баию из далекого порта с островов, затерявшихся в беспредельном пространстве океана. Он вернулся в Баию, где его победил перуанец Мигез. Он больше не смотрел ни на звезды, ни на тучи. И не различал больше на небе белых барашков. Куда уплыли баркасы, скрывшиеся из глаз Антонио Балдуино?
   Теперь он слушал.
   Со всех холмов неслись звуки барабанов, звуки, по ту сторону океана звучавшие воинственно, — там они призывали к сражению или созывали на охоту. Здесь они звучали мольбой, в них слышались голоса рабов, просящих о помощи, и перед глазами возникали легионы черных невольников с простертыми к небу руками. Кое-кто из них, кому удалось дожить до седых волос, может и сейчас показать рубцы на спине от ударов плетью. Теперь только на макумбах и кандомбле звучат барабаны.
   Они звучат как призыв ко всем неграм: и к неграм в Африке, там, где барабаны все еще зовут к сражению или созывают на охоту; и к неграм, все еще стонущим под плетью белых. Звуки барабанов неслись с холма. Тоскующие, тревожные, экстатические, воинственные, безысходные — они обрушились на Антонио Балдуино, забывшегося на песчаном пляже. Они ворвались в него и разбудили в его душе дремавшую в ней ненависть.
   Антонио Балдуино в отчаянии катался по песку. Тоска, какой он ни разу еще не испытывал, душила его. Все в нем клокотало от ненависти. Ему мерещились вереницы черных рабов, он вспоминал рубцы на спине старика, встреченного им в доме Жубиабы. Он видел мозолистые руки, обрабатывающие землю белых, и видел негритянок, рожающих сыновей-рабов от своего белого господина. Он слышал, как звучат барабаны, призывая к бою уже не рабов, а повстанцев Зумби из Палмареса. Он слышал, как Жубиаба, суровый и мудрый, рассказывает про восставших негров. Он видит самого себя, негра Антонио Балдуино, как он дерется на ринге с белым… Но теперь все кончено для него, он — побежденный.
   Туча прошла, и вновь луна залила все беспокойно-ярким светом, а звуки барабанов постепенно замирали в лабиринте темных переулков и вымощенных булыжником улиц.
   Они еще не успели замереть, когда в головокружительном лунном сиянии Антонио увидел перед собой веснушчатое и бледное лицо Линдиналвы.
   Она улыбалась. И от ее улыбки умолк барабан и растопилась ненависть.
   Антонио Балдуино провел рукой по глазам, прогоняя призрак, но он снова появился перед ним с другой стороны. Антонио ясно различал огни баркасов и Мануэла, гуляющего по причалу. Но среди огней кружилась в танце Линдиналва. Она торжествовала: ведь он был побежден.
   Антонио закрыл глаза, и, когда он снова открыл их, он увидел лишь печальный тусклый свет «Фонаря утопленников».

ПЕЧАЛЬНАЯ ПЕСНЯ МОРЯ

   Огонек «Фонаря утопленников» приглашал зайти посидеть. Антонио Балдуино поднялся с ласкового мягкого песка и большими шагами направился в таверну. Крохотная лампочка едва освещала вывеску, на которой была изображена красотка с рыбьим хвостом и тугой грудью. Над сиреной была нарисована красной краской звезда. От нее на сирену исходило сияние, придававшее грубо намалеванной красавице нечто таинственное и трогательное. Сирена тащила из воды утопленника. А внизу было написано:
   «ФОНАРЬ УТОПЛЕННИКОВ»
   Из таверны донесся возглас:
   — Это ты, Балдо?
   — Я самый, Жоакин!
   За грязным столиком сидели Толстяк и Жоакин, и Жоакин окликнул Антонио, приложив ладонь козырьком к глазам, чтобы лучше разглядеть вошедшего в колеблющемся свете висячей лампочки.
   — Входи. Здесь Жубиаба.
   В маленьком, едва освещенном зале пять или шесть столиков, за ними сидят лодочники, хозяева баркасов, матросы. Толстые стаканы наполнены кашасой. Слепой играет на гитаре, но никто его не слушает. За одним из столиков сидят белокожие, белокурые матросы-немцы с грузового судна, стоящего на погрузке в порту. Они пьют пиво и, захмелев, затягивают песню. Две или три женщины, спустившиеся этой ночью с Ладейра-до-Табоан в «Фонарь утопленников», сидят с немцами. Женщины громко смеются, но вид у них растерянный: они не понимают, о чем поют немцы. А те обнимают женщин, тискают их. Под их столом груда пустых пивных бутылок. Проходя мимо, Антонио Балдуино сплевывает. Один из матросов хватается за тяжелый стакан, Антонио замахивается… В углу стонет гитара слепого, ее никто не слушает. Но Антонио вспоминает, что здесь Жубиаба, и проходит мимо немца к столику, где сидят Толстяк и Жоакин.
   — А где Жубиаба?
   — А он у сеу Антонио, лечит его сожительницу.
   Сеу Антонио, старый португалец, жил с рябой мулаткой. Бледный мальчишка бегом обслуживал посетителей. Он поздоровался с Антонио Балдуино:
   — Добрый вечер, сеу Балдо.
   — Принеси-ка вина…
   Толстяк прислушивается к пению немцев.
   — Хорошо поют…
   — А ты что, понимаешь, о чем они поют?
   — Нет, но за сердце щиплет.
   — За сердце? — Жоакин недоумевает.
   Но Антонио Балдуино понимает, о чем говорит Толстяк, и ему уже не хочется драться с немцами. Лучше петь вместе с ними и смеяться вместе с их женщинами. Он выстукивает ритм песни на столе и насвистывает ее мелодию. Матросы все больше пьянеют, и один из них уже не поет. Он роняет голову на стол. Слепой играет на гитаре в углу зала. Никто его не слушает, разве только бледный мальчик-официант. Бегом разнося стаканы с кашасой, он бросает на гитариста восхищенные взгляды. И улыбается.
   Откуда-то издалека, из темноты океана доносится поющий голос. Ночь звездная, но все равно невозможно разглядеть, кто поет и откуда слышна песня: то ли поет кто-то из лодочников, то ли она доносится из старого форта. Печальная мелодия словно выходит из моря. Сильный, протяжный голос.
   Антонио Балдуино смотрит вдаль. Кругом все черно. Светятся только звезды да трубка Мануэле. Матросы больше не поют, женщины не смеются, гитара слепого перестала жаловаться, и больше не улыбается бледный мальчик-официант.
   Жубиаба возвращается в зал и садится за столик, сеу Антонио занимает свое место за стойкой. Ветер, ласково обвевающий захмелевших посетителей, приносит с собой тоску протяжного голоса. Откуда доносится эта песня? Море так безбрежно и полно тайн, и кто знает, откуда слышится этот старый, грустный вальс… Ясно только, что поет негр. Только негры могут петь так… Но это поет не Мануэл. Мануэл молчит. Он, верно, думает о том, как завтра его баркас будет грузить сапоти[36] в Итапарике? Нет. Мануэл слушает песню. Он смотрит в ту сторону, откуда, как ему кажется, доносится мелодия, наполненная тайнами моря. Толстяк глядит на всех отсутствующими глазами. Этот вальс бередит ему душу. Да и все повернулись к морю, смотрят: откуда льется этот тоскующий голос.
   О боже, укрой боль мою тьмой…
   Быть может, это в старой крепости поет какой-нибудь старый солдат? Или деревенский парень везет в своей лодке апельсины на ярмарку и поет? Или лодочник в Порто-да-Ленья? Или на рыболовном судне поет негр-матрос, оставивший любимую в далеком порту?
 
О боже, укрой боль мою тьмой…
Любимой моей нет больше со мной…
 
   Откуда льется эта печальная песня, несущаяся над лодками, баркасами, молом, гаванью, «Фонарем утопленников», над всем заливом и замирающая на городских холмах?
   Толстяк видит: Антонио Балдуино весь захвачен этой песней. Не иначе вспоминает Линдиналву и уверен, что где-то негр поет только для него, для Антонио Балдуино, который совсем один на свете… Но негр поет для всех, а не для одного Антонио Балдуино. Он поет и для Толстяка, и для Мануэла, и для немецких матросов, для всех негров-лодочников, крестьян и рыбаков, и для белых матросов на шведском корабле, и для всего океана.
   Сверкают, переливаясь, городские огни. Уже еле слышно долетают с холмов отзвуки макумб и кандомбле. Но блеск звезд ярче, и кажется, что звезды гораздо ближе, чем фонари на городских улицах. Антонио Балдуино видит, как попыхивает своей трубкой Мануэл. Голос негра словно проходит сквозь Мануэла, потом, внезапно удаляясь, бежит назад, в море. И его печаль обволакивает все вокруг.
 
От боли умру я, тоскуя. тоскуя…
 
   Все молчат. Немецкие матросы слушают вместе со всеми. Жубиаба сидит, положив руки на стол. Толстяк растроган, а Антонио Балдуино видит перед собой Линдиналву — белокурую, бледную, веснушчатую, он видит ее в воде, на звездном небе, в облаках, в стакане с кашасой, в глазах чахоточного мальчишки-официанта.
   Желтая луна снова повисает прямо над «Фонарем утопленников». С ветром долетает до «Фонаря» глухо звучащий голос. Толстяк грустит, Мануэл попыхивает трубкой. Голос на миг врывается в таверну и снова уносится в море.
 
Свой взор на меня, господь, обрати, любовью святой меня защити…
 
   Печальная мелодия замирает вдали. Слепой провожает ее невидящим взглядом.
   Жубиаба что-то бормочет, но его никто не слышит. Жоакин просит:
   — Дай закурить…
   И курит, сильно затягиваясь. Матросы пьют пиво. Женщины не отрывают глаз от моря. Жубиаба вытягивает под столом худые ноги и смотрит в темноту. Лунный свет серебрит море и небо. И снова возвращается старый вальс. И голос негра — все ближе и ближе:
 
Любимой моей нет больше со мной…
 
   Голос все приближается. Трубка Мануэла вспыхивает подобно звезде. Какой-то баркас виден далеко в море. Он плывет медленно, словно прислушиваясь к печальной мелодии, доносимой до него ветром.
   Антонио Балдуино хотел было сказать: «В добрый путь, друзья…» — но промолчал, заслушавшись.
   Голос снова удаляется, увлекаемый ветром, и возвращается, еле слышный:
 
…нет больше со мной…
 
   Луна заглядывает в таверну. Немецкие матросы слушают песню негра, и им кажется, что он поет на их родном языке. Женщины повторяют про себя слова песни и больше не смеются.
   Жоакин не выдерживает:
   — Завел одно и то же…
   Толстяк пугается:
   — Что ты говоришь?
   Антонио Балдуино обращается к Жубиабе:
   — Отец Жубиаба, мне сегодня такой чудной сон приснился там на пляже…
   — И что же тебе приснилось?
   За столиком таверны Жубиаба выглядит совсем хилым и маленьким. Толстяк старается угадать, сколько ему может быть лет. Сто или больше? Рядом с Жубиабой Антонио Балдуино — великан. Он вспоминает то, что видел не во сне, а наяву — в доме Жубиабы:
   — Я видел того старика негра, у которого вся спина в рубцах…
   Печальный вальс заполняет всю таверну:
 
От боли умру я, тоскуя, тоскуя…
 
   Антонио Балдуино продолжает:
   — … от боли, да, отец, от боли… — стонал этот негр, избитый плетью. Я видел его сегодня во сне… Он был такой страшный. Мне захотелось избить этих белых матросов…
   Толстяк по привычке пугается:
   — Зачем?
   — А зачем они били этого негра, зачем?
   Жубиаба поднимается со своего стула. Его морщинистое лицо гневно. Все смотрят на него:
   — Это было давно, Балдо…
   — Что было давно?
   — То, про что я сейчас расскажу… Эта история не про отцов ваших, а про дедов… На плантации одного богатого белого сеньора в Корта-Мао…
   Печальная мелодия старого вальса, льющаяся неизвестно откуда, заглушает его слова:
 
О боже, укрой боль мою тьмой…
 
   Жубиаба продолжает свой рассказ:
   — На плантации у него работало негров тьма-тьмущая. Их всех привезли сюда на корабле, и здешнего языка они не знали. Давно это было… В Корта-Мао…
   — Ну и что было дальше?
   — Этот сеньор — звали его Леал — не держал надсмотрщиков. Зато у него была пара горилл — самец и самка — на длиннющей цепи. Самца сеньор называл Катито, а самку — Катита. Вот самец-то и был надсмотрщиком… Приучен был ходить всегда с плетью…
   Что случилось с печальной мелодией?
   Она больше не наполняет собой сердца негров, оставив их наедине с тем, что рассказывает Жубиаба. Куда исчез голос? Только гитара слепого опять жалуется в углу. Бледный мальчик-официант обходит посетителей с тарелкой, собирая плату для гитариста — своего отца. Какой-то матрос упрямится:
   — Не стану я ничего давать. Он и играть-то не умеет…
   Но все смотрят на него такими глазами, что он поспешно кидает монету в протянутую мальчиком тарелку:
   — Я пошутил, дорогой…
   Жубиаба продолжает:
   — Катита охотилась за курами, лазала по домам. А самец с плетью садился на пень и наблюдал за работой негров. Стоило негру хоть на миг бросить работу, самец вытягивал его плетью. Часто он пускал в ход плеть без всякого повода. Однажды он так забил одного негра до смерти…
   Висячая лампа в баре раскачивается от ветра. Слепой наигрывает на гитаре плясовые ритмы.
   — Сеньору Леалу нравилось еще спускать Катито на негритянок, а тот их душил в своих объятиях… Однажды сеньор надумал спарить Катито с молодой негритянкой — ее привезли на плантацию вместе с мужем, молодым и сильным негром. Хозяин привел с собой гостей…
   Толстяк весь дрожит. Издалека снова слышится печальная мелодия… Гитара умолкла, слепой подсчитывает серебряные монеты.
   — Но едва Катито прыгнул на негритянку, муж ее, негр, прыгнул на самца…
   Жубиаба смотрит в ночную даль. На небе желтеет луна.
   — Сеньор Леал выстрелил в негра, но тот успел дважды всадить нож в обезьяну… Жену свою он не спас… Гости веселились, но одна из приглашенных — белая барышня — той же ночью сошла с ума…
   Печальный старый вальс снова звучит где-то совсем близко.
   — В ту же ночь брат убитого негра зарезал сеньора Леала. Брата этого я знал. Он мне и рассказал всю историю…
   Толстяк во все глаза глядит на Жубиабу. Трубка Мануэла вспыхивает подобно звезде. В темном море чей-то голос поет:
 
Любимой моей нет больше со мной…
 
   Голос поет: высокий, звучный, тоскующий…
   Жубиаба повторяет:
   — Я знал брата этого негра…
   Антонио Балдуино держит нож у сердца.

ОЖУ АНУН ФО ТИ ИКА ЛИ ОКУ

   Жубиаба говорил:
   — Ожу анун фо ти ика ли оку…
   Да, Антонио Балдуино знал теперь, что глаз милосердия выколот и что остался только злой глаз. В ту таинственную, полную музыки ночь в порту он хотел было рассмеяться — громким и беспечным смехом, который был для него словно клич свободы… И не смог. Он потерял себя, пал духом. Он больше не царил в этом городе, он перестал быть боксером Балдо. Теперь город давил его, как веревка на шее самоубийцы. Все поверили, что он был подкуплен. И море, бьющееся о берег, уходящие в океан ночные, в огнях, корабли и баркасы с мигающим фонарем и звуками гитары — все звучало для него неодолимым призывом. Там лежала дорога домой. По ней ушли Вириато Карлик, старый Салустиано и еще другие тоже. На груди у Антонио Балдуино было вытатуировано сердце, огромная буква "Л" и корабль.
   Захватив Толстяка, он ушел на баркасе в море. Ушел искать на прибрежных ярмарках, в маленьких городках, на суше и на воде свой потерянный смех, свою дорогу домой.

БЕГСТВО

БАРКАС

   «Скиталец» взрезает темную воду, колыша отражение звезд. Он целиком выкрашен в красный цвет, а его желтый фонарь соперничает с луной, только что вылезшей из-за тучи. С другого баркаса, пересекающего бухту, окликают:
   — Эй, кто там, на баркасе?
   — Счастливого плаванья, счастливого плаванья!
   Просторна морская дорога. Плещет за бортом вода. На свет фонаря выскакивает из воды какая-то рыба. Мануэл стоит у руля. Толстяк ходит по палубе. Антонио Балдуино лежа любуется ночным морем. Из трюма пахнет спелыми ананасами.
   Проносится легкий ветерок, и новая яркая звезда загорается на небе. В голове негра Антонио Балдуино вертится новая самба: он сочиняет ее, отбивая ритм ладонями по коленям. Потом он принимается насвистывать — еще немного, и он снова обретет свой потерянный смех… Самба готова: в ней поется о женщине, о бродягах, о вольном, как ветер, негре, о звездах и о просторной морской дороге.
   Самба спрашивает:
   Куда держу я путь, Мария?
   И отвечает:
   По звездам глаз твоих на небе, по волнам смеха на воде ищу я путь к тебе, Мария…
   Так поет самба. Она поет еще о том, что негр Антонио Балдуино любит бродяжничать и любит Марию. На его языке бродяга — значит свободный. А Мария — значит самая красивая из мулаток.
   Куда мы держим путь? Для рулевого Мануэла, бывалого моряка, все здесь знакомо.
   — Вот здесь, — поясняет он, — в море впадает река…
   Баркас входит в реку Парагуасу. По берегам старые крепости, полуразвалившиеся здания сахарных заводов — призраки давно растраченных богатств — отбрасывают чудовищно-бесформенные тени…
   — Похоже на заколдованную ослицу, — замечает Толстяк.
   В шуме воды за бортом слышится теперь нежность моря, принимающего в себя воды реки. А в шуме прибрежных зарослей можно различить голос несчастной девушки, за сожительство со священником превращенной в безголовую ослицу: так и бродит она в этих дремучих зарослях, скрывающих бесчисленные могилы черных рабов.
   Баркас мягко скользит по речной податливой глади. Мануэл, стоя у руля, курит трубку. Зорко следит за каменистыми отмелями. Для него на этом пути нет ничего таинственного. Антонио Балдуино поет Толстяку свою новую самбу, которую тот уже знает наизусть. Толстяку она нравится больше всех прежних — еще бы, ведь в ней говорится о женщине, о бродягах, о звездах. Он просит:
   — Ты не продавай свои самбы, Балдо.
   Негр смеется. Баркас стремительно скользит по реке.
   — Никто за ним не угонится, — говорит Мануэл, гладя руль ласково, словно женщину.
   Поднявшийся ветер надувает паруса и приносит прохладу. Из трюма доносится аромат спелых ананасов.
 
* * *
   Давным-давно плавает Мануэл на своем баркасе. Еще мальчонкой Антонио Балдуино познакомился с ним и его «Скитальцем». А задолго до их знакомства Мануэл уже плавал на «Скитальце» по всем портам бухты, развозя но ярмаркам фрукты или доставляя кирпич и черепицу для новостроек.
   На вид Мануэлу можно дать лет тридцать, и никто никогда не дал бы ему пятидесяти — а ему уже стукнуло пятьдесят. Весь темно-бронзовый — поди разбери, кто он такой: белый, негр или мулат. Кожу Мануэла покрывает морской загар; Мануэл — настоящий моряк, неразговорчивый, как истые моряки, и уважаемый во всех портах бухты и во всех портовых кабаках. Толстяк спрашивает Мануэла:
   — Вам, верно, не раз приходилось спасать утопающих?
   Мануэл вынимает изо рта трубку, садится, вытянув ноги.
   — Однажды в шторм у входа в бухту перевернулся баркас. А до того на нем ветром фонарь задуло. На море такое творилось — прямо светопреставление…
   Толстяк тут же вставляет, что, слава богу, на сей раз шторма можно не опасаться: ночь ясная и тихая.
   — Я в ту ночь тоже был в море, однако уцелел. Фонарь мой, правда, тоже погас, и болтался я в кромешной тьме — ни зги было не видно.
   Антонио Балдуино улыбается. По душе ему жизнь морского волка. Но Мануэл-то знает все это не по рассказам.
   — С того баркаса, должно быть, уже виден был город, но они так и не смогли войти в бухту. Море страшно разбушевалось, знать, повздорило с рекой…
   Мануэл мрачнеет:
   — Хуже нет, когда море повздорит с рекой… Уж так бушует…
   — Ну, а баркас?
   Мануэл вроде уже забыл про баркас.
   — Да, на баркасе этом семья одна возвращалась домой, в Баию. Они хотели поскорей вернуться и не стали ждать парохода, который отплывал только на следующий день… В газетах так писали.
   Он еще раз затягивается:
   — Вот и поспешили — прямо на дно морское. Потом тела их выловили, а двоих так и не нашли.
   «Скиталец» шел быстро, накренившись на один борт, следуя течению реки, а она извивалась, то разливаясь широким бассейном, то сужаясь в еле проходимый канал.
   — Никак я не могу забыть, как вода плюхала о перевернутый баркас: глю-глю… глю-глю…
   И Мануэл показал, как делала вода.
   — Глю-глю, словно она что-то заглатывала…
   — А разве там не было девушки-невесты, которая звала своего жениха? И ангел-хранитель ее спас? — прервал Мануэла Толстяк.
   — Они уже все были мертвые, пока мы добрались до баркаса.
   — Утопли вместе с ангелом-хранителем, — засмеялся Балдуино.
   — У тонущих нет ангела-хранителя… Богиня Вод берет себе всех, кто только ей приглянется…
   Толстяк все выдумал: и про девушку-невесту, и про ангела, но тут же стал уверять, что сам читал про это в газетах.
   — Да тебя, парень, в то время еще на свете-то не было…
   — Значит, это не про тот раз писали… Вы, верно, не знаете…
   Но тут внимание Толстяка привлекает какая-то совсем новая звезда — такая огромная и яркая. И он кричит с восторгом первооткрывателя:
   — Смотрите, новая звезда, и какая красивая… Это моя, моя… — Толстяк в страхе, как бы кто-нибудь не присвоил себе его находку.
   Все смотрят на звезду. Мануэл смеется:
   — Это вовсе и не звезда. Это плывет «Крылатый». Он стоял в Итапарике, когда мы шли мимо, брал пассажиров. А теперь он хочет нас обогнать. — Последние слова Мануэла относятся уже к «Скитальцу», и, говоря их, Мануэл нежно поглаживает руль.
   Он смотрит на Толстяка и Балдуино:
   — «Крылатый» идет полным ходом, Гума рулевой что надо, но с нами им не тягаться, вот увидите…
   Толстяк горюет: была звезда и нет звезды. Антонио Балдуино удивляется:
   — А как вы, дядюшка Мануэл, угадали, что это «Крылатый?»
   — А по свету фонаря…
   Но ведь у всех баркасных фонарей свет одинаковый, и Антонио Балдуино, хоть и не мог спутать, как Толстяк, фонарь со звездой, поскольку свет фонаря все время движется, но все же откуда Мануэлу известно, что это именно «Крылатый»? А может, это один из портовых катеров? Антонио ждет. Толстяк высматривает на небе еще какую-нибудь новую звезду взамен утраченной. Но все звезды уже знакомые, и у всех есть хозяева. Баркас приближается. Мануэл замедляет ход.
   И точно — «Крылатый». Гума кричит:
   — Ну, что, Мануэл, потягаемся?
   — А ты куда спешишь-то?
   — В Марагожипе…
   — Мне-то самому надо в Кашоэйру, да вот ребята тоже торопятся в Марагожипе… Ну что ж, потягаемся…
   — Потягаемся…
   Антонио Балдуино тут же бьется об заклад, что Мануэл обгонит. Гума берется за руль:
   — Ну, давай…
   Поначалу баркасы идут бок о бок, но неожиданно «Крылатый» вырывается вперед. Балдуино сокрушается:
   — Ох, Мануэл, погорят мои десять тысяч…
   Но Мануэл спокоен:
   — Далеко не убежит… — И вдруг зовет: — Мария Клара!
   Из каюты появляется разбуженная Мануэлем женщина. Он представляет ее своим пассажирам:
   — Моя хозяйка…
   Пассажиры от удивления лишаются языка. Женщина тоже молчит. Будь она даже уродливой, она все равно показалась бы им красавицей, стоя вот так, твердо и смело, на кренящейся палубе, в облепившем ее на ветру платье, с развевающимися волосами. Запах моря смешивается с ароматом ананасов. «Ее затылок, ее губы, — думает Антонио Балдуино, — должны пахнуть морем, соленой морской водой». И внезапно его охватывает желание. А Толстяк думает, что перед ним ангел-хранитель, и уже готов на нее молиться. Но она не ангел, она жена Мануэла, и Мануэл говорит ей:
   — Гума нас обгоняет… Давай-ка помоги нам, спой…
   Песня помогает ветру и морю. Есть тайны, известные только старым морякам, они познаются в долгой, нераздельной с морем жизни.
   — Я спою самбу — парень этот все ее пел.
   Все так и впиваются в нее глазами. Никто не понимает даже, красивая она или уродливая, но все влюблены в нее в эту минуту. Она — сама музыка, и море покоряется ей, подкупленное ее голосом. Она стоит на палубе, и волосы ее развеваются на ветру. Она поет:
 
Куда держу я путь, Мария…
 
   «Скиталец» убыстряет свой бег. Вода бурлит за кормой. Вот уже снова виден «Крылатый» — светящаяся в темноте точка.
 
По звездам глаз твоих на небе…
 
   Вот уже белеет парус «Крылатого». «Скиталец» догоняет его.
   По волнам смеха на воде…
   Куда несутся они, словно обезумевшие? А что, если они разобьются о подводные камни и заснут вечным сном на морском дне? Мануэл крепко держит руль. Антонио Балдуино дрожит от голоса женщины. А Толстяк смотрит на нее, как на ангела, и губы его шепчут молитву.
 
Ищу я путь к тебе, Мария…
 
   «Крылатый» отстает. Гума бросает с борта своего баркаса на палубу «Скитальца» пакет с выигрышем. Пятнадцать мильрейсов. Мануэл прячет пять мильрейсов в карман и кричит:
   — Добрый путь, Гума! Добрый путь!
   — Добрый путь, — отзывается уже издалека голос Гумы.
   Антонио Балдуино получает свою долю — десять мильрейсов и протягивает их Мануэлу обратно:
   — Купи своей жене новое платье, Мануэл. Ведь это она их выиграла…
 
Но как он долог, этот путь…
 
   Антонио Балдуино вспоминает того белого с лысиной, что приходил на макумбу к Жубиабе. Где-то он теперь, этот непохожий на других человек, которого Антонио Балдуино принял за Педро Малазарте, отважного искателя приключений? Нужно, чтобы он и это путешествие на баркасе описал, когда будет сочинять АВС о негре Антонио Балдуино, смельчаке и задире, влюбленном в свободу и море.
 
* * *
   Мануэл оставил за рулем Антонио Балдуино: река в этом месте была широкой и безопасной. А сам ушел с женой подальше на корму. Они укрылись за каютой, но до Антонио Балдуино доносились оттуда любовные вздохи и стоны, звуки поцелуев. Неожиданная волна окатила любовников, и они залились веселым смехом. Вода освежила их, и теперь они предавались любви с удвоенной страстью.