Тема Вязина была исчерпана. Я чувствовал, Зарандиа на взводе. Ему не терпелось сказать что-то еще, относящееся к Дате Туташхиа. Так подсказывало мне мое чутье, и подсказывало правильно. Мне предстояло нащупать тропу, которая привела бы нас к желанному разговору.
   – Как ты думаешь, Мушни, твое нынешнее положение – это предел или для тебя возможно новое возвышение? – Я поймал себя на том, что все долгие годы нашей совместной службы я обращался к нему то на «вы», то на «ты», ни разу не отдавая себе отчета, чем это всякий раз вызывалось.
   – В нашем отечестве,– сказал он, помолчав,– для человека, происхождением своим обязанного моему сословию и моей национальности, должность, мною занимаемая, наивысшая. И все же – я и сейчас убежден в этом – трудолюбие и преданность могли бы одолеть все препятствия... По правде говоря, я к этому и готовился...
   Мой гость замолчал.
   – Раздумал?
   – Не так давно, граф, случай привел меня к могилам великого рода Шуваловых. Заросшие травой, заброшенные могилы являли картину совершенного запустения. Какая тоска и безысходность!.. Вот хотя бы... Степан Иванович Шешковский. В трехсотлетней истории дома Романовых вы не можете назвать другого человека, хотя бы приблизившегося к нему по талантам и по знаниям в нашем деле. Но он был презираем при жизни, и после смерти его лишь поносили, да и по сей день честят на чем свет стоит. Сегодня даже могилы его не найти,
   Он позабыт всеми, а если кто и вспомнит его, то как образец коварства и вероломства, как исчадие сатаны. Мне никогда не сослужить престолу той службы, какую сослужил Шешковский... После нас, граф, не останется ничего, что могло бы стать примером грядущим поколениям.
   – После нас останется безупречная служба и идея государства как высшего блага. Что до имени и славы, это удел героев!
   – Но не тех, кто обеспечивает этому имени бессмертие?
   Не так ли? – перебил меня Зарандиа.
   – Что вы хотите сказать?
   – А то, что даже от Христа ничего б не осталось, не продай его Иуда за тридцать сребреников. Мученическая смерть Христа послужила его бессмертию и его славе. Этот финал был предусмотрен Иудой заранее, как необходимый, ради него он совершил то, что совершил, заранее и точно рассчитав все последствия. В это я теперь верю твердо.
   – Видно, у Шешковского не было этой твердой веры. А то бы он сначала продал Пугачева и Радищева за тридцать сребреников, а уж потом взялся бы расследовать их дела. – Не уверен, что мне удалось скрыть перед Зарандиа свое негодование.
   Он спокойно взглянул на меня и так круто повернул наш разговор, как повернул бы лишь тот, чья убежденность выношена и сомнения просто скучны.
   На другой день, проводив Зарандиа, я тотчас послал за Сандро Каридзе в Шиомгвими и попросил его прийти немедля. Он не заставил себя ждать, и мы принялись обдумывать, что нам сделать, чтобы предупредить Дату Туташхиа о близящейся опасности и чтобы распутать и провалить замыслы Зарандиа. Лишь говоря с Каридзе, я понял, что Мушни Зарандиа вполне осознанно, с одной ему известной целью сказал мне то, что сказал. Что же оставалось мне думать, если о моем племяннике и его скитаниях он сообщил с помощью палисандра, Енисея, неведомого единственного жителя на сто верст кругом, а о намерении превратить зло, творимое Датой Туташхиа, в добро, сказал без обиняков? Что это было? Мне бросили перчатку? Со мной хотели скрестить шпаги? Допустим, из числа достойных противников я был единственным, кого он не смог превзойти и победить или просто не желал этого, а теперь его стал точить червь тщеславия и захотелось заштриховать это белое пятно на карте его бесчисленных побед? Что ж, допустим эту версию, но откуда тогда было ему знать, что мне взбредет па ум спасти Дату Туташхиа и я приму его вызов?..
   Мы долго говорили, думали, кидали и так и сяк и наконец решили, что Сандро Каридзе отправится в Западную Грузию, чтобы отыскать там Дату Туташхиа, повидаться с ним и предупредить об опасности. Но имя Мушни Зарандна не должно быть названо, все должно исходить от меня. А мне предстояло отправиться в Тифлис и попробовать проникнуть в его замыслы. Это был первый важный шаг, который я предпринял, ведомый сердцем и находясь в здравом уме и твердой памяти, против того, чем я был на протяжении всей своей жизни.

ВАСО ГОДЕРДЗИШВИЛИ

   Какое там – показалось! Не такой он был человек, Дзоба, чтобы сказать и не сделать. Не один раз он мне говорил и не два: где встречу, там и убью! Встретит кого грамотного, тут же пойдет вспоминать, как осиротел. Начнет, бывало, с того, как разбойники его семью извели. Не случись этой истории, скажет, отец послал бы меня в Кутаиси учиться в гимназии и был бы я теперь художником. Очень он любил рисовать. И получалось у него куда лучше, чем у меня. Был бы я теперь художник, скажет, помолчит, глаза, вижу, кровью у него наливаются, и процедит зло-презло:
   – Он из лесу не вылазит, где мне его найти!.. – и заскрипит зубами.
   – О ком это ты? – спрошу, хотя знаю, о ком.
   – Сто раз тебе говорил... Абрага этого... Дату Туташхиа.
   При той истории, что случилась в духане Дзобиного отца, Туташхиа как раз и был, но ни сном, ни духом не вмешался, ничего, мол, не знаю, ничего не ведаю, умыл руки. Послушать Дзобу, так выходило, скажи Дата разбойникам пару слов, они бы и унялись и ничего б не случилось из того, что было. Конечно, в те времена о Туташхиа добрая слава шла, но вышло б так, как думал Дзоба,– сказать не могу. Получалось, что в смерти отца и сестры Дзоба винил больше Туташхиа, чем разбойников. Это б еще ладно, но что не стал художником, это он тоже за Туташхиа числил. О том и тужил больше всего. Спал и видел: встречу – и уж поквитаемся! Вроде бы умный был человек, а дойдет до этого, как помешанный делается,– не вышел из меня художник, и все тут.
   Ты говоришь, раз Дзоба завязал, не стал бы он в мокрое дело лезть. А вон Кола Катамадзе завязал, ни с кем из прежних дружков не знался, и думаешь, он что, в пономари пошел или шарманку крутил? За разные он дела брался – или забыл? Да что с тобой говорить? Что ты вообще помнишь, чтобы об этом не забыть? Только и справляйся: помнишь – не помнишь?.. Да еще скажу тебе, упрямей и настырней Дзобы я в жизни людей не встречал... В Баку отпечатали мы екатеринки, нас и взяли. Дзоба с первого дня как заладил, так до самого конца и стоял: я только краску доставал и напечатал – это да, но больше за мной вины нет, отпускайте меня. А какая вина еще может быть? Краска да печать – что еще для фальшивой ассигнации надо?.. Хорошо, манифест подоспел, а так бы...
   А потом, ты что думаешь, у него бы рука дрогнула? Да Дзобе в те времена что человека убить, что ягненка прирезать – все одно, жалости в нем и на грош не было... Везли вместе с нами одного, из Гянджи. Чем-то этот гянджинец меня задел. Меня – не Дзобу. Сейчас и не вспомню даже, что там было. Подходим к Астрахани – везли нас морем,– стали у пристани, спускают сходни – здоровенная доска, в пядь шириной, спускаемся мы по ней, Дзоба поглядел вокруг – и гянджинцу пинком под зад, тот в воду – а везли нас в кандалах,– он и не выплыл. Потонул. А конвой подумал, либо он сорвался случайно, либо нарочно утопился. Дзобе убийство с рук сошло, он вообще удачливый был. Ну, вот погляди, разве это не удача? На каторге долбили мы раз скалу, а у нас был слесарь – тоже из каторжан. Дзобу этому слесарю дали в помощники. Дня через три у слесаря поломка в станке вышла, что-то надо было там отвинтить, привинтить, а инструмента пет. Пошел слесарь за инструментом, а Дзоба взял клещи и пробует гайку с места скрутить. Слесарь вернулся, видит, Дзоба возится с гайкой – и орать, не знаю уж, чего он так раскипятился: вырвал у Дзобы клещи, не с твоим умом, орет, за клещи хвататься, ладно, если с молотком управишься. А Дзоба на руку скор, взял да этим здоровенным молотком и хватил его по черепу – поглядим, мол, управлюсь или не управлюсь. Слесарь как стоял, так и помер, после уж упал. А тут как раз запалили фитили и кричат всем прятаться. Мы – кто куда. Взорвался динамит. А как все стихло и мы опять собрались, глядим: слесаря землей и камнями завалило. И это сошло Дзобс, и сколько еще – не сосчитать. Удача за ним по пятам шла. А раз ему с рук сходило, он и мокрых дел не гнушался. Спросили у дитяти: чего ревешь? Сходит мне с рук – вот и реву. А ты говоришь, кто завязал, на мокрое дело не пойдет.
   Ну, это еще не все. В каком это было году, не вспомню... А вот в том самом, когда кузнец С а кул на Песках два духана поставил. Оба в одном ряду... Опять не помнишь?
   Я сейчас тебе расскажу – ты и вспомнишь. Духаны стояли друг от дружки шагах с ста. А развесить вывески Сакул велел не на стене над входом, как у всех, а поставил их поперек дороги. Идешь с одной стороны, читаешь: «Кузнец Сакул здэээс???» Идешь обратно: «Здэс!!» Пошел, скажем, от Мухранского моста– читаешь возле первого духана: «Кузнец Сакул здэээс???» Два шага сделал, и возле второго духана: «Здэээс!!!» А будешь от Метехи идти – то же самое получится. Не вспомнил? Ну, да бог с тобой!
   Так вот, в том духане, что ближе к Метехи, служила у кузнеца молодая одна вдовенка, повару помогала. Звали ее Маро. И хороша ж была баба, и в теле, и чистюля, куда там... У нас с ней любовь была, и по вечерам, если деваться было некуда, я в этом духане все время просиживал. А Дзобе где было быть, как не со мной. Мы же по корешам были. И ремесло у нас было одно: оба в малярах ходили. А не было работы, в каменщики шли. Раз, весной дело было, сидим с Дзобой в духане. Вечер. То ли в девятьсот седьмом, то ли в восьмом это было, не скажу. Выпиваем, закусь отменная. Живи – не хочу. Музыканты на дудуки играют. Цолак поет. Ну и пел он... Откуда только не приходили его слушать... Народу, в общем, набралось – хватает, один стол и оставался свободный, рядом с нами. Входит человек... Рост... повыше среднего. Одет прилично. Постоял, огляделся– все не спеша, степенно, подошел и сел за этот свободный стол. Я его еще раньше приметил: прежде чем войти, он прошел мимо духана раз и другой. Я его и запомнил. Взглянул на Дзобу и вижу: глядит он на этого человека так, что у меня поджилки затряслись – быть здесь большим делам. И этот человек оглянулся, засек Дзобу. Вижу, будто бы смутился, но так, что по виду его и не скажешь, а если и можно было что заметить, так он это быстро с себя смахнул. Только это и было – так ничем он больше себя не выдал. Поглядел он по сторонам и поманил рукой слугу.
   – Чего ты на него уставился,– спрашиваю Дзобу,– чоха тебе его приглянулась или шапка?
   А Дзоба вертит в руках вилку, бормочет что-то себе под нос, что – не разберу.
   – Что ты там шепчешь? – спрашиваю, а сам уже чувствую: что-то здесь не то.
   Дзоба еще раз поглядел на этого человека и сказал:
   – Это он.
   – Кто он?
   И Дзоба зашептал:
   – Он. Дата Туташхиа!.. Не совсем что-то я его признаю... но нет, не будь я Дзоба, это он!!
   Раз привиделось мне во сие, будто опрокинули на меня кипящий самовар. Кипяток по шее бежит, за ворот стекает, я мечусь, как ошпаренный щенок, а двинуться не могу... сон! Так и сейчас. А отчего? Да оттого, что когда от темных дел уже столько лет отошел и кусок хлеба ремеслом добываешь, тянешь свою веревочку, а тут тебе тюремная вонь опять в нос шибанула,– понятно, хорошего мало. Отступиться от Дзобы я не мог, столько лет мы с ним друзья-приятели – это на помойку не выкинешь, никуда теперь не денешься, быть мне с ним вместе. Если это и вправду Дата Туташхиа, Дзобу теперь не оторвешь: либо себя погубит, либо этого Дату... В ушах у меня кандалы позвякивают, а сам думаю, как быть, что делать, как эту напасть от себя и от Дзобы отвести.
   – А сам все говорил, что и вареного, и жареного его узнаешь.
   – И говорил, и думал... А времени вон сколько прошло! Видно, забывать стал. Что я тогда, совсем мальчишкой был... Господи, он это или нет?! Он... Верно, он!
   – По тому, что ты о нем говорил, совсем это не он. Ты погляди на него получше. Он же на приказчика от Альшванга похож! – Я говорил это, но был он такой же приказчик от Альшванга, как я – мальчик на побегушках у Мирзоева.
   – Дата Туташхиа – это маузер и конь... Что ему делать в этой городской ригаловке?! Ты только посмотри, как держится, будто из города и не выезжал никогда. Нет, не он. Не он, не он. Погоди... ты его здесь или еще где когда-нибудь встречал?
   Я чуть не ляпнул, что не то что видел, а он здесь уж сколько времени трется, как приблудная дворняга.
   – Нет, не встречал.
   Дзоба поднялся и пошел к духанщику.
   – Говорит, видит в духане впервые,– сказал Дзоба, вернувшись.
   Нет, надо было видеть Дзобу. Его трясло как в лихорадке. Я не охотник до собак, но однажды я видел ищейку, взявшую след,– Дзоба был сейчас на нее похож. Ему не сиделось, он ерзал и вертелся, замолкал и начинал опять захлебываться словами: «Уйдет – и не видать мне его больше...» «А вдруг не он...» Опять помолчит, опять говорит. А у меня своя забота – как ему помешать? Как уговорить? Как глаза отвести? Скажи я что невпопад, он замкнется, уйдет и что натворит без меня, я только на суде узнаю. В такой я попал переплет, хуже не придумаешь.
   Под черепушкой у меня будто мельница крутилась – одно набежит, другое. А тут вдруг осенило – дай, думаю, скажу: ты что? Сидишь, разрываешься, он – не он? Поди и спроси его самого. Что-нибудь да ответит. А по тому, что скажет, нам все другое ясно станет. А сам про себя думаю: если он и вправду Дата Туташхиа, значит, он скрывается. Умрет, а не назовется,– это одно. Другое: Дзоба говорил, что Туташхиа очень хитер, да и без Дзобы видно было, что это за фрукт. Такое наплетет– что захочет, то и докажет Дзобе. Чуть было я дурака не свалял, чуть не брякнул: иди и спроси...
   Когда ты взбаламучен – сто раз маху дашь. Сам посуди: с чего это Дзоба вообразил, что перед ним – Туташхиа. По обличью, так. А заговори он с ним, он бы и по голосу его опознать мог...
   Пока я сам вокруг себя крутился, входят в духан фреи. Трое. Хорошо, что белый свет не им достался. Хана бы ему тогда! Это такой народец... Все, что отцы и деды тысячу лет строили, им ничего не стоило в три дня порушить и сожрать. Яблоко от яблони недалеко падает. Всякие торгаши, маклеры, лавочники разжились, разбогатели, аршины и безмены свои повыкидывали, вылезли в благородные. Наняли своим пащенкам гувернанток и бонн. Тут тебе и ученье, тут тебе и пианино! А человеком кто научит быть – бонны или отец с матерью? Чтобы человеком быть, этому отдельно нужно учиться, это им и в голову не придет. Да к тому же у этих отцов-матерей у самих за душой ничего нет – чему они своих детей научат? Лет в пятнадцать они уже на улице, со всяким сбродом якшаются, и какая у них от роду порода, то наружу сейчас и выйдет, и дела их подбирались по ним самим. Знаешь, как сапожник с верстака гвозди магнитом подбирает? Так вот и здесь. Они что, хорошему учились? Где какая дрянь попадется, той дряни и. набирались. А все потому, что были они дурных кровей. А возьми честного человека, скажем ремесленника, который своим трудом кусок хлеба добывает, его дети хорошее увидят и берут, а от худого бегут,– и все потому, что у них кровь такая... А для фреев ни закона, ни совести не было. И управы на них не найдешь, увидят слабого – обидят, затопчут, пощады от них не жди. А встретится кто посильней и они по своей глупости с законом спутаются – папаши их тут как тут! И денег, и знакомства им не занимать. Смотришь, идет, спеси хоть отбавляй, весь раздулся как индюк, а встретится калека или старик, будь ему хоть сто лет, он и на вершок не посторонится, чтобы дать человеку пройти. Э-э-э! Слава тебе господи, никому грехов не прощаешь!
   Ну да ладно, как есть, так есть, ничего не попишешь. Входят, стало быть, три фрея. Стоят, пыжатся как индюки, свободный стол высматривают, а его нет. А молодцы какие – любо-дорого поглядеть, с каждого одной одежды червонцев на восемьдесят содрать можно. Да и по карманам поискать – жирно наберется. Зачем сюда пожаловали? Видно, нализались где-то, а теперь им Цолака послушать блажь пришла, а сесть и негде. Тут и входит Ташикола, протягивает им руку за милостыней. Один фрей вытащил что-то из кармана, сунул ему в руку и сжал крепко в кулак, не дает пальцы разжать. Ташикола кричит не своим голосом, а фреи со смеху лопаются. Весь духан глядит на эту забаву: одни тоже смеются, другие понять не могут, в чем дело. Наконец Ташикола вырвал руку, помахал ею, будто ошпаренный, и на пол шлепнулся крохотный лягушонок. Дзоба сидит, злостью наливается, ткни ножом – капли крови не выступит. Таких дел он не любил... И этот, за соседним столом, тоже глядит, смеяться не смеется, но и не видно, чтобы был недоволен. Бедняга Ташикола рот разинул, глазами хлопает. А что ему еще делать? ...Вот такие они и были, эти фреи. Увидят горемыку беззащитного, тут им и радость, и развлечение, мать их так распротак... Другой фрей швырнул Ташиколе грош, третий вынул папиросу, сунул ему в рот и даже прикурить дал. Ташикола сам не свой от радости – папиросы тогда только богачи курили, стоили дорого. Он им – спасибо, а сам в сторону, пошел ходить по столам. Добрался он и до стола, за которым сидел человек, что Дзобе покоя не давал. Тот пододвинул Ташаколе стул, предложил поесть, вина налил. Ташикола положил папиросу на краешек стола и давай уминать за обе щеки. Смотрю, фреи искоса поглядывают и на Ташиколу, и за этого человека, будто чего-то ждут. А он тоже, чувствую, весь собрался, то па фреев взглянет, то па стол посмотрит и вроде бы принюхивается, вроде бы и горит что-то, а откуда тянет – не попять.
   Один из фреев, что был постарше, подозвал Шалико – он за столами прислуживал,– шепнул ему что-то на ухо, показан глазами на соседний стол, и сунул трешку. Шалико взял деньги, кивнул и прямиком в нашу сторону. Пока он подходил, наш сосед поднес папиросу Ташиколы к носу, понюхал и покосился на фреев – ой как недобро!
   Шалико подошел и говорит:
   – Сударь! Пришли новые гости, а сесть им некуда, они предлагают вам три рубля, если вы уступите им свой стол. На меня не обижайтесь – я слуга.
   Пока Шалико говорил, наш сосед опять понюхал дымящуюся папиросу Ташиколы и загасил ее. Был он очень спокоен. А загасил знаешь как? Сперва пальцами сбросил огонь, потом нашел на столе каплю вина, осторожно коснулся ее огарком, уверился, что загасил, положил огарок в карман и лишь тут
   заметил Шалико.
   – Был бы я один – дело другое. А пас двое, и надо спросить моего гостя. Ступай, братец, и приходи попозже. Шалико улыбнулся в усы.
   – Да что вы, сударь! О чем его спрашивать? Это же Ташикола, здешний побирушка. Он за пятак до Мухранского моста под кинтоури вприпляс дойдет!
   А фреи ждали, насупились.
   – Ладно, ладно, дорогой, как вернешься, я тебе отвечу,– и Дзобин человек отвернулся от Шалико, больше его не слушая.
   – Здесь дракой пахнет,– сказал Дзоба,– и этот человек может ускользнуть от меня, а то, будь их папаша хоть сам Тамамшев, он бы у меня поглядел, как я с его сынишек шкуру спускаю. – Дзоба сплюнул сквозь зубы.
   Ташикола поел, потер руки, очень довольный, и собрался уходить. Наш сосед протянул ему табаку. Бедняга увидел, что никто его не торопит, свернул самокрутку, уселся поудобнее, забросил ногу на ногу и задымил.
   По правде говоря, мне нравилось, как ведет себя Дзобин обидчик. Я сидел и смотрел, что он еще сделает, как повернет... Тут входит Захар Карпович. Ты Захара Карповича помнишь?.. Асламазова. Не помнишь... Ну, Косого Карапета сын. Он тебе и печать любую сварганит, и гербовый лист, и все, что захочешь. Вспомнил?.. Захар Карпович – как же, держи. Его и за человека не считали. А прозвали так потому, что издали посмотреть на него – министр, да и только: шляпа, галстук, трость с набалдашником, туфли с гамашами... А ближе подойдешь – все обтрепанное, поношенное, старьевщик его барахло даром бы не взял. Сам себя в обман вводил – не иначе. Ну так вот, вошел он, обвел глазами духан, стал у края стойки. Дверь в кухню была отворена, и он пальцем поманил оттуда кого-то. Вышла Маро, подружка моя. Захар Карпович шепнул ей на ухо и вон из духана. Я этому делу значения не придал – они были соседями, моя Маро и Захар Карпович, но Дзобин человек так на них посмотрел, ой-ой-ой, надо было только видеть. А Дзобу от вина не оторвешь, глаза кровью налились.
   – Ты чего, Дзоба-браток, набычился словно буйвол... или случилось что? – Я нарочно, шучу вроде, чтобы рассеять его, а заодно поглядеть, что у него на уме. – Совсем заскучал.
   – Случилось что, спрашиваешь? Ты погляди, у него в правом кармане револьвер. А мне с чем идти прикажешь? С голыми руками?
   Меня холодный пот прошиб. Тут я понял, Дзоба от своих слов не отступится, будь это не то что Дата Туташхиа, но сам архангел Гавриил. Когда ты с человеком всю жизнь кантуешься и прошел с ним огонь, воду и медные трубы, ты, как дьякон молитву, по одному только словечку его всего наизусть прочитаешь. Вот возьми... За сынка Арутюнова Георгий Матиашвили и его ребята тридцать тысяч взяли, а после дело так повернулось, что они все на каторгу загремели. Дзоба тогда сразу сказал: это рука водоноса Чихо, он ребят заложил. Я ему: ну, с чего ты взял? Откуда только в башку втемяшилось, что он, а не другой их продал, тебе-то что, зачем тебе руки марать? Куда там, он и слушать не стал. Мне до его дел рукой не достать, а он два года на это ухлопал, и раз как-то говорит мне: я точно узнал, этих ребят он засадил. Сказать тебе не могу, как я его умолял, в ногах только не валялся. А он все свое: такой шкуре не жить! Ну и нашли водоноса Чихо с размозженной головой. А с Дзобы как с гуся вода, опять все шито-крыто. Я же говорю, везуч он был необыкновенно. Так этот водонос Чихо на других беду навел... А здесь сидит рядом человек, которого Дзоба всю жизнь искал и всю жизнь в мыслях держал, что он семью его загубил, так он что же, теперь его живого выпустит? И не выпустил бы, но судьба такая шельма, сегодня она тебе улыбается, а завтра...
   – Ну, и злопамятный же ты, Дзоба! – А что я мог еще сказать? Он бы от своего все равно не отступился. Чему быть, того не миновать. Лишь бы дело чисто обошлось,– только об этом; я сейчас и мечтал.
   Из кухни вышла Маро и подходит к Дзобиному обидчику:
   – Тот, кого вы ждали, велел вам передать, что он дома, пусть, сказал, приходит!
   Он кивнул и попросил Маро прислать Шалико.
   – Давай те три рубля, и мы освободим место,– сказал он Шалико.
   Шалико протянул деньги.
   – Положи! – сказал Дзобин малый и пальцем ткнул в стол. Шалико положил деньги.
   – Сколько с пас?
   Шалико посчитал и сказал.
   Наш сосед рассчитался и говорит Ташиколе:
   – Эти деньги возьми себе. Они твои... Забирай и уходи поскорей, а то они живо отберут их у тебя. Такой народ эти люди.
   Ташикола схватил деньги и бежать.
   Фреи направились к ним, и не успел Дзобин обидчик подняться, как они нависли над ним.
   – Эй ты, нечисть с мутного болота, наши денежки – что, в бедро бы тебя укусили? – сказал старший фрей.
   – Они были уже не ваши, а мои,– ответил он и обдал их ледяным взглядом. – Я отдал их кому мне захотелось.
   И всё – повернулся и к дверям. Он уже вышел из духана, когда один из фреев крепко выматерился и – за ним, второй тоже потянулся было, но старший фрей нажал ему на плечо и посадил на место:
   – Обойдемся без шума. Выдаст ему и вернется. Дзоба мигнул мне, и мы поднялись. Только вышли, слышим, фрей кричит: «Постой!» Наш сосед остановился и обернулся:
   – Что вам угодно, сударь?
   Фрей хрясь ему по лицу и говорит:
   – Вот и всё. Ничего больше.
   А фрей был малый здоровенный и дал что надо.
   – Хорошо, раз больше ничего,– сказал Дзобин человек, повернулся и пошел прочь.
   – Вах! – в один голос сказали фрей и Дзоба.
   Дзобин обидчик прошел шагов двадцать, когда фрей снова бросился за ним и снова окликнул. Тот поубавил шагу и, когда фрей приблизился к нему вплотную, обернулся и к фрееву брюху– револьвер. Из фреевой глотки вырвался какой-то писк, и он поднял руки.
   – Опусти! Никто не велел тебе поднимать! Фрей опустил руки.
   – Что тебе от меня нужно, браток? – говорил он очень дружелюбно. – Не все можно купить за деньги под этим небом. Я хотел, чтобы ты это понял, поэтому и отдал твои деньги нищему. Вы меня сперва обругали, теперь ты меня догнал и ударил. Я тебе ничего не сказал. Мне сейчас не до тебя, а потом – протрезвится, думаю, поймет, что дурно поступил,– и простил тебя. А ты не отстаешь. Если человек тебя простил, не думай, что он слаб и по слабости уступил тебе. Сейчас ты в моих руках со всеми твоими потрохами, что захочу, то с тобой и сделаю, захочу – обругаю, захочу – побью, захочу– убью; а захочу– заставлю вот эту штучку до конца докурить. Порох взорвется и то веселье, которое ты и твои приятели для себя запасали, оно мне и вот этим людям достанется. – Он вынул из кармана окурок Ташиколы. – Открой-ка рот! Вот так, закури!
   Фрей так засуетился, будто огонь надо было поднести наместнику.
   – Как захочу, так и будет. Моя на все воля. А почему, знаешь? Потому, браток, что сила в моих руках... Выплюнь эту пакость изо рта, я тебе говорю. Вот так... А что я теперь сделаю, как ты думаешь? Еще раз тебя прощу. Ступай и постарайся не делать больше ничего похожего, а если кто тебя обидит, помни: лучше простить, чем взыскать.
   Дзобин человек ждал, когда уйдет фрей, а фрей стоял и не мог в себя прийти.
   – Уходи, кому сказано!– сказал он и отправился своей дорогой, а фрей зашагал к духану уронив голову.
   С грохотом пронеслась пароконная подвода. ;