Манифест был опубликован, Дума выбрана, а революция не только не пошла на спад, а стала углубляться и обостряться. Почему? Потому что масса быстро убедилась: царским посулам грош цена. Политически наивная часть народа требовала выполнения манифеста. Зато слои, политически более зрелые, осознав, что манифест лишь западня, поняли: единственный выход в свержении самодержавия, в уничтожении царизма. Тюремные бунты были признаны ими обязательной частью общенародного движения. Они должны были доказать царизму, что ему не только не задушить революцию тюрьмами, массовыми расстрелами и повальными арестами, но что, напротив, резолюция будет углубляться. Кроме того, необходимо было подать пример. Другим предстояло последовать за ними. Они хотели подорвать основу самодержавия – тюрьмы. Можете вы представить себе империю, полицейское государство, где возмущение масс достигло такой силы, что даже тюрьмы трещат под напором этого возмущения? Единственный выход для государства в этом случае – сложить оружие либо начать массовое истребление возмущенных, что должно опять-таки лишь приблизить час его крушения.
Бунт, как известно, есть активное действие массы, созревшей для борьбы. В Ортачальской тюрьме содержалось четыре тысячи семьсот арестантов. Казалось бы, огромная сила, тем более что условия в тюрьме были невыносимые. В камерах прямо на полу лежали вповалку по четыреста человек. Нары сохранились лишь в карантине да в камере каторжников. Казенные харчи были из рук вон. Администрация едва справлялась с приемом, проверкой и раздачей передач. К тому же не у всех под боком родня, которая могла приносить эти передачи. Но и те, что приносили, с утра до ночи простаивали в очереди у окошка. Случалось, что очередь не доходила, и они возвращались домой, с чем пришли. Ко всему прибавилось и то, что в один прекрасный день по приказу начальника тюрьмы двери этажей оказались заперты, и отныне арестанты могли перемещаться лишь в пределах своего этажа. Спустя еще неделю повесили замки и на камеры. В клозет выводили теперь по расписанию, сразу всей камерой, но лишь дважды в сутки – утром и вечером, из-за чего поставили по камерам огромные параши. По этажам потек смрад. Арестанты стали роптать. Участились случаи неповиновения начальству и стычек с надзирателями. Доходившие с воли известия о забастовках, волнениях, вообще о нарастании революции сделались единственной темой разговоров. Эти разговоры будоражили людей, заряжали их решимость», создавали боевое настроение. Кроме того, в камерах нашлись и добровольцы, и выделенные революционерами агитаторы, проводившие пропаганду революционных идей, и нужно признать – весьма успешно. Даже после того, как повесили замки и агитаторы не могли свободно ходить из камеры в камеру, воздействие еловом продолжалось. Словом, тюрьме, арестантской массе нужен был лидер пример, но... бывает, масса готова к борьбе, а к активным действиям так и не переходит. Объяснение этого явления следует искать главным образом, в социальном составе массы и отсутствии причины, которая могла бы вызвать взрыв.
Существует совершенно ошибочное мнение, будто мятежи, восстания и другие массовые выступления народа начинаются в предварительно назначенный кем-то день и час. Я не говорю о правительственных переворотах, когда заговорщики располагают преданными им войсками и для начала операции достаточно лишь приказа. Я говорю о народном движении, а здесь требуется нечто совсем иное. Масса, как бы она ни была заряжена, не начнет активно действовать, не превратившись в толпу. Для этого нужен повод! Но если она и далее останется толпой, то ей не миновать поражения. Это неизбежно! Чтобы ее действие переросло в серьезную акцию, нужна организующая сила в лице людей, вооруженных определенным учением, то есть силой, которая сможет вооружить толпу тактикой, поставить перед нею цель.
Каков же был социальный состав массы, содержавшейся тогда в Ортачальской тюрьме?
Самой малочисленной была прослойка профессиональных революционеров. Не более тридцати человек,– и это на почта пятитысячное население Ортачалы. Я говорю о революционерах, осужденных на тюремное заключение, но не на каторгу. Каторжан тоже было человек с тридцать, и содержались они в особой камере, политических среди них не насчиталось бы и десяти, но все они без исключения, независимо от характера совершенных преступлений, должны были принять активное участие в бунте. В такой же мере учитывалось и участие тех, кто, попав в тюрьму после первых же выступлений, здесь навсегда связал свою судьбу с политической деятельностью, с революцией. Подоспевшая амнистия освободила большинство из них, но вскоре, за повторное участие в революционных выступлениях, они снова попали в тюрьму. Это была молодежь, представители различных социальных слоев. Здесь можно было встретить и молодых пролетариев, и выходцев из духовенства и буржуазии, и учителей, и чиновников, был даже сын околоточного надзирателя!
Далее. Если определенная группа приступит к активным действиям, то многотысячная масса незамедлительно выделит из своей среды сотню совершенно неожиданных отчаянных их соратников. Таким опытом революция уже располагала. Эти сто пятьдесят – сто восемьдесят человек станут авангардом, но чьим? Перейдем, в связи с этим, к основной массе.
Более пятисот заключенных, или десять-одиннадцать процентов всего контингента, составляли «обслугу» тюрьмы. Администрация комплектовала ее из числа малосрочников или заканчивающих срок. Арестанты, принадлежавшие к этой прослойке, работали в канцелярии, на складах, прачками, уборщиками, ассенизаторами. Это была привилегированная прослойка, питавшаяся духовными и физическими объедками администрации и рассчитывавшая получить «повышение» или сокращение срока. От этих людей бунт мог ждать лишь измены, предательства, вероломства. Случались, конечно, и исключения.
К обслуге – если говорить о возможном бунте – следовало отнести откровенных монархистов и верноподданных, тоже сотен пять или шесть. Эти с удовольствием перестреляли бы бунтовщиков, доведись им получить ружья или патроны. Столько же набралось бы заключенных, которым до окончания срока оставалось от двух до шести месяцев и которые из страха получить новый срок за сочувствие очень легко могли пойти против бунта. Таким образом, на добрую треть арестантов вожаки не только не могли рассчитывать, но еще надо было подумать, как их обезвредить. Такая треть есть обычно в каждой тюрьме. Без нее ни одна тюремная администрация не могла бы выполнить своего назначения.
Теперь о так называемой «шобле». В эту прослойку входило до трехсот растратчиков и мелкокалиберных чиновников, совершивших различные неполитические преступления. Эти целыми днями предавались сладостным воспоминаниям о том, как одному из них тайный советник Тратататаковский изволил сказать: сударь, ведите себя прилично, или как генерал Траляляковский уронил пенсне и как проворно его поднял и подал ему адъютант. До тюрьмы духовной пищей этой прослойки было пресмыкание перед привилегированным сословием, и сейчас каждый из них надеялся, что после освобождения он все же достигнет того, что до ареста было лишь предметом его мечтаний. Называли их лисами, и никто не сомневался, что, едва начнется бунт, они разбегутся по своим норам. К шобле относились еще семьсот – восемьсот арестантов: один плеснул неверной жене в лицо серной кислоты, другой ударил соседа киркой за то, что свинья того забралась в его огород. Третий растлил малолетнюю. Один даже зарубил топором собственную бабушку – добыча составила семь рублей сорок копеек. Но большинство этой прослойки все же состояло из мелких воришек, так называемых «пристяжных». Почему-то все вместе перечисленные типы назывались «шоблой». К непригодным для бунта можно было отнести и до трехсот больных и симулянтов, а также около сотни иностранцев. Так что еще тысячи полторы человек следовало сбросить со счетов как инертное, пассивное, в лучшем случае – нейтральное быдло.
Каста воров в тогдашних тюрьмах считалась господствующим слоем. Я говорю – каста потому что у них были свои, неписаные, но точно установленные законы, моральный кодекс и судебная процедура. Они считали себя «хозяевами тюрьмы». В основе этой претензии лежало одно весьма убедительное соображение: «Моя жизнь – отсидка в тюрьме, временное освобождение и снова тюрьма. Тюрьма – мой дом. А ты – человек, попавший сюда случайно, временно и, следовательно,– гость!» Эта, так сказать, магическая предпосылка получала полную практическую реализацию, так как впервые попавший в тюрьму человек обнаруживал растерянность и беспомощность, тогда как вор благодаря традиции и полученному личному опыту был вооружен поразительной цепкостью, жизнеспособностью и целым арсеналом всевозможных приемов приспособления к обстоятельствам. У воровской касты имелась особая методика, целевая теория и практика общения как с администрацией, так и с различными слоями тюремного мира, что служило интересам касты в целом или отдельных ее членов. Здесь же нужно отметить: для вора в законе какое-либо сотрудничество с администрацией или ее представителем в те времена было исключено, так же как и какая-либо связь с политикой. Вор является аполитичным, космополитичным элементом, его делом было воровать– все равно где и у кого. Его долгом – неуклонно выполнять законы и моральный кодекс касты, всегда, во всех обстоятельствах и везде! Правда, подъем революционного движения в Российской империи и, в связи с этим, увеличение числа политзаключенных несколько ограничили права воров, но они и здесь обнаружили завидную гибкость. Как я уже говорил, в основу их взаимоотношений с политзаключенными был положен принцип «не трогаю – не тронь», и таким путем им удалось сохранить значительную часть своих прерогатив, в том числе право питаться, одеваться за счет других слоев тюрьмы, свободно шататься по территории и еще всякие мелкие, но очень важные для заключенного преимущества. Скажу здесь же, что свободно шататься по тюрьме ворам не запретили даже после того, когда в Ортачальской тюрьме стали закрывать на замок камеры.
О ворах – хватит. Вместе с ворами я упоминал «пристяжных». Как подобает всякой касте, у воров тоже были своп приверженцы. Это была многочисленная группа уголовных преступников, и каждый из них жаждал получить звание «вора в законе». Для этого они во время заключения соответствующим поведением должны были доказать, что в них течет «воровская кровь» и преступление совершено ими не в силу материальной нужды, ни, тем более, случайно, а по зову натуры. Численно они в несколько раз превосходили воров в законе, и все же каста имела на них неограниченное влияние. Не было двух мнений, что в случае бунта воры и пристяжные будут соблюдать строгий нейтралитет, хотя путем агитации восстание могло найти среди пристяжных достаточное количество сторонников. Опыт революции показал, что во время выступлений, демонстраций или баррикадных боев воры прекращали свою деятельность, а иногда без всякого понуждения добровольно брали на себя функцию борцов с преступностью и добросовестно выполняли своп обязанности.
Итак, оставалось пятьсот человек, которые, по нашему мнению, должны были поддержать бунт, взять на себя основную тяжесть, а лучшие из них даже стать ударной силой. Большинство уже принимало участие в борьбе против царизма – от массовых выступлений до индивидуального противодействия. Они были осуждены на длительные сроки, от пяти до десяти лет. Возраст – от двадцати до пятидесяти. Это были, как правило, люди, характер и мировоззрение которых уже сформировались. Каждый из них честно трудился и попал в тюрьму лишь по милости прогнившего режима.
Обратите внимание: масса, готовая к взрыву, была налицо. Сила, вооружающая тактикой, способная превратить стихийные действия массы в организованный мятеж, существовала. Не было конкретного повода, причины, которая могла бы переплавить массу в действующую толпу. Нашей обязанностью было не допустить возникновения причины.
Вторую половину моего доклада составлял хорошо продуманный комплекс профилактических мер. Подразумевалось, что проблемой возможного бунта займется жандармерия. Но получалось не так. Вопрос всецело передали ведомству мест заключения. Не стану заниматься оценкой действий данного ведомства, расскажу лишь, какой путь они избрали, и, думаю, все станет ясным.
Обстоятельства, в частности в Тифлисской губернской тюрьме, развивались следующим порядком. В один прекрасный день начальники корпусов обошли свои владения и прочли арестантам сочиненную господином Коцем буллу. Смысл ее был примерно следующим: в настоящее время в Российской империи установлено народовластие, осуществляющееся Государственной думой. Всякая агитация против народной власти приравнивается к действию, направленному против народа, с чем его величество император всероссийский мириться не станет. Если кто нибудь думает, будто обещанной манифестом свободой слова могут пользоваться также и арестанты, пусть вспомнит, что манифест предназначен для граждан, арестанты же, с момента вынесения приговора, гражданских прав лишены. Следовательно, арестант не есть гражданин! Такова была, так сказать, теоретическая часть коцевской буллы. Затем следовали санкции, то есть наказания: за хулу на царя – пять суток карцера, за поношение Государственной думы – четверо суток, словесное оскорбление министров, тайных советников, церкви или представителей высшего духовенства оценивалось тремя сутками, дешевле всего стоила полиция и тюремная администрация – двое суток. Меньшее наказание буллой не предусматривалось. Великодушие Коца казалось несравненным. Нововведение дало повод для бесчисленных шуток и острот, а Дембин сочинил пародию на послание и разослал ее по всем камерам. Удалось даже подкинуть один экземпляр на стол господину Коцу. Лука Петрович Дембин был русский писатель, достаточно известный в то время не только острым пером, но и тем, что царское правительство то и дело посылало его в тюрьму.
Дембина срочно водворили в карцер на два дня – за оскорбление тюремной администрации! В карцер засадили по человеку с каждого этажа и, дабы проиллюстрировать действительность наказания, провозглашенного буллой, одному дали пять суток. Никакой ошибки – все четверо были штатными агитаторами подполья, а не какими-нибудь добровольцами, действовавшими, правда, еще активнее, чем работавшие по заданию, и потому, с точки зрения Коца, еще более виновные. Отсюда заговорщики, если тогда таковые имелись, должны были сделать два вывода: во-первых, что Коц намеревался твердо проводить намеченную им политику, и, во-вторых, он был прекрасно осведомлен обо всех тюремных делах. Оба вывода оказались правильными, так как он настойчиво продолжал наказывать агитаторов, и именно агитаторов, работавших по заданию революционеров. Подпольщики не отступали – усилили работу. Не отступал и Коц – усилил репрессии. Прошло полтора месяца, и начальники корпусов довели до сведения арестантов обещание начальника тюрьмы: с тем, кто попадет в наши руки во второй и тем более в третий раз, я расправлюсь так, что он не только навсегда отучится поносить царя и Государственную думу, но от стыда носа больше не высунет!
Не существует на свете загадок, которым арестант не отыскал бы точного решения,– это истина старая и всеми признанная, но разгадать смысл коцевской угрозы оказалось не под силу. Что мог придумать Коц, чтобы заткнуть рот этим красноречивым, прекрасно подготовленным, увлеченным пропагандистским делом гимназистам? Чем можно было их запугать, и на столько, что они носа от стыда не высунули бы?.
ШАЛВА ТУРАХЕЛИ
Бунт, как известно, есть активное действие массы, созревшей для борьбы. В Ортачальской тюрьме содержалось четыре тысячи семьсот арестантов. Казалось бы, огромная сила, тем более что условия в тюрьме были невыносимые. В камерах прямо на полу лежали вповалку по четыреста человек. Нары сохранились лишь в карантине да в камере каторжников. Казенные харчи были из рук вон. Администрация едва справлялась с приемом, проверкой и раздачей передач. К тому же не у всех под боком родня, которая могла приносить эти передачи. Но и те, что приносили, с утра до ночи простаивали в очереди у окошка. Случалось, что очередь не доходила, и они возвращались домой, с чем пришли. Ко всему прибавилось и то, что в один прекрасный день по приказу начальника тюрьмы двери этажей оказались заперты, и отныне арестанты могли перемещаться лишь в пределах своего этажа. Спустя еще неделю повесили замки и на камеры. В клозет выводили теперь по расписанию, сразу всей камерой, но лишь дважды в сутки – утром и вечером, из-за чего поставили по камерам огромные параши. По этажам потек смрад. Арестанты стали роптать. Участились случаи неповиновения начальству и стычек с надзирателями. Доходившие с воли известия о забастовках, волнениях, вообще о нарастании революции сделались единственной темой разговоров. Эти разговоры будоражили людей, заряжали их решимость», создавали боевое настроение. Кроме того, в камерах нашлись и добровольцы, и выделенные революционерами агитаторы, проводившие пропаганду революционных идей, и нужно признать – весьма успешно. Даже после того, как повесили замки и агитаторы не могли свободно ходить из камеры в камеру, воздействие еловом продолжалось. Словом, тюрьме, арестантской массе нужен был лидер пример, но... бывает, масса готова к борьбе, а к активным действиям так и не переходит. Объяснение этого явления следует искать главным образом, в социальном составе массы и отсутствии причины, которая могла бы вызвать взрыв.
Существует совершенно ошибочное мнение, будто мятежи, восстания и другие массовые выступления народа начинаются в предварительно назначенный кем-то день и час. Я не говорю о правительственных переворотах, когда заговорщики располагают преданными им войсками и для начала операции достаточно лишь приказа. Я говорю о народном движении, а здесь требуется нечто совсем иное. Масса, как бы она ни была заряжена, не начнет активно действовать, не превратившись в толпу. Для этого нужен повод! Но если она и далее останется толпой, то ей не миновать поражения. Это неизбежно! Чтобы ее действие переросло в серьезную акцию, нужна организующая сила в лице людей, вооруженных определенным учением, то есть силой, которая сможет вооружить толпу тактикой, поставить перед нею цель.
Каков же был социальный состав массы, содержавшейся тогда в Ортачальской тюрьме?
Самой малочисленной была прослойка профессиональных революционеров. Не более тридцати человек,– и это на почта пятитысячное население Ортачалы. Я говорю о революционерах, осужденных на тюремное заключение, но не на каторгу. Каторжан тоже было человек с тридцать, и содержались они в особой камере, политических среди них не насчиталось бы и десяти, но все они без исключения, независимо от характера совершенных преступлений, должны были принять активное участие в бунте. В такой же мере учитывалось и участие тех, кто, попав в тюрьму после первых же выступлений, здесь навсегда связал свою судьбу с политической деятельностью, с революцией. Подоспевшая амнистия освободила большинство из них, но вскоре, за повторное участие в революционных выступлениях, они снова попали в тюрьму. Это была молодежь, представители различных социальных слоев. Здесь можно было встретить и молодых пролетариев, и выходцев из духовенства и буржуазии, и учителей, и чиновников, был даже сын околоточного надзирателя!
Далее. Если определенная группа приступит к активным действиям, то многотысячная масса незамедлительно выделит из своей среды сотню совершенно неожиданных отчаянных их соратников. Таким опытом революция уже располагала. Эти сто пятьдесят – сто восемьдесят человек станут авангардом, но чьим? Перейдем, в связи с этим, к основной массе.
Более пятисот заключенных, или десять-одиннадцать процентов всего контингента, составляли «обслугу» тюрьмы. Администрация комплектовала ее из числа малосрочников или заканчивающих срок. Арестанты, принадлежавшие к этой прослойке, работали в канцелярии, на складах, прачками, уборщиками, ассенизаторами. Это была привилегированная прослойка, питавшаяся духовными и физическими объедками администрации и рассчитывавшая получить «повышение» или сокращение срока. От этих людей бунт мог ждать лишь измены, предательства, вероломства. Случались, конечно, и исключения.
К обслуге – если говорить о возможном бунте – следовало отнести откровенных монархистов и верноподданных, тоже сотен пять или шесть. Эти с удовольствием перестреляли бы бунтовщиков, доведись им получить ружья или патроны. Столько же набралось бы заключенных, которым до окончания срока оставалось от двух до шести месяцев и которые из страха получить новый срок за сочувствие очень легко могли пойти против бунта. Таким образом, на добрую треть арестантов вожаки не только не могли рассчитывать, но еще надо было подумать, как их обезвредить. Такая треть есть обычно в каждой тюрьме. Без нее ни одна тюремная администрация не могла бы выполнить своего назначения.
Теперь о так называемой «шобле». В эту прослойку входило до трехсот растратчиков и мелкокалиберных чиновников, совершивших различные неполитические преступления. Эти целыми днями предавались сладостным воспоминаниям о том, как одному из них тайный советник Тратататаковский изволил сказать: сударь, ведите себя прилично, или как генерал Траляляковский уронил пенсне и как проворно его поднял и подал ему адъютант. До тюрьмы духовной пищей этой прослойки было пресмыкание перед привилегированным сословием, и сейчас каждый из них надеялся, что после освобождения он все же достигнет того, что до ареста было лишь предметом его мечтаний. Называли их лисами, и никто не сомневался, что, едва начнется бунт, они разбегутся по своим норам. К шобле относились еще семьсот – восемьсот арестантов: один плеснул неверной жене в лицо серной кислоты, другой ударил соседа киркой за то, что свинья того забралась в его огород. Третий растлил малолетнюю. Один даже зарубил топором собственную бабушку – добыча составила семь рублей сорок копеек. Но большинство этой прослойки все же состояло из мелких воришек, так называемых «пристяжных». Почему-то все вместе перечисленные типы назывались «шоблой». К непригодным для бунта можно было отнести и до трехсот больных и симулянтов, а также около сотни иностранцев. Так что еще тысячи полторы человек следовало сбросить со счетов как инертное, пассивное, в лучшем случае – нейтральное быдло.
Каста воров в тогдашних тюрьмах считалась господствующим слоем. Я говорю – каста потому что у них были свои, неписаные, но точно установленные законы, моральный кодекс и судебная процедура. Они считали себя «хозяевами тюрьмы». В основе этой претензии лежало одно весьма убедительное соображение: «Моя жизнь – отсидка в тюрьме, временное освобождение и снова тюрьма. Тюрьма – мой дом. А ты – человек, попавший сюда случайно, временно и, следовательно,– гость!» Эта, так сказать, магическая предпосылка получала полную практическую реализацию, так как впервые попавший в тюрьму человек обнаруживал растерянность и беспомощность, тогда как вор благодаря традиции и полученному личному опыту был вооружен поразительной цепкостью, жизнеспособностью и целым арсеналом всевозможных приемов приспособления к обстоятельствам. У воровской касты имелась особая методика, целевая теория и практика общения как с администрацией, так и с различными слоями тюремного мира, что служило интересам касты в целом или отдельных ее членов. Здесь же нужно отметить: для вора в законе какое-либо сотрудничество с администрацией или ее представителем в те времена было исключено, так же как и какая-либо связь с политикой. Вор является аполитичным, космополитичным элементом, его делом было воровать– все равно где и у кого. Его долгом – неуклонно выполнять законы и моральный кодекс касты, всегда, во всех обстоятельствах и везде! Правда, подъем революционного движения в Российской империи и, в связи с этим, увеличение числа политзаключенных несколько ограничили права воров, но они и здесь обнаружили завидную гибкость. Как я уже говорил, в основу их взаимоотношений с политзаключенными был положен принцип «не трогаю – не тронь», и таким путем им удалось сохранить значительную часть своих прерогатив, в том числе право питаться, одеваться за счет других слоев тюрьмы, свободно шататься по территории и еще всякие мелкие, но очень важные для заключенного преимущества. Скажу здесь же, что свободно шататься по тюрьме ворам не запретили даже после того, когда в Ортачальской тюрьме стали закрывать на замок камеры.
О ворах – хватит. Вместе с ворами я упоминал «пристяжных». Как подобает всякой касте, у воров тоже были своп приверженцы. Это была многочисленная группа уголовных преступников, и каждый из них жаждал получить звание «вора в законе». Для этого они во время заключения соответствующим поведением должны были доказать, что в них течет «воровская кровь» и преступление совершено ими не в силу материальной нужды, ни, тем более, случайно, а по зову натуры. Численно они в несколько раз превосходили воров в законе, и все же каста имела на них неограниченное влияние. Не было двух мнений, что в случае бунта воры и пристяжные будут соблюдать строгий нейтралитет, хотя путем агитации восстание могло найти среди пристяжных достаточное количество сторонников. Опыт революции показал, что во время выступлений, демонстраций или баррикадных боев воры прекращали свою деятельность, а иногда без всякого понуждения добровольно брали на себя функцию борцов с преступностью и добросовестно выполняли своп обязанности.
Итак, оставалось пятьсот человек, которые, по нашему мнению, должны были поддержать бунт, взять на себя основную тяжесть, а лучшие из них даже стать ударной силой. Большинство уже принимало участие в борьбе против царизма – от массовых выступлений до индивидуального противодействия. Они были осуждены на длительные сроки, от пяти до десяти лет. Возраст – от двадцати до пятидесяти. Это были, как правило, люди, характер и мировоззрение которых уже сформировались. Каждый из них честно трудился и попал в тюрьму лишь по милости прогнившего режима.
Обратите внимание: масса, готовая к взрыву, была налицо. Сила, вооружающая тактикой, способная превратить стихийные действия массы в организованный мятеж, существовала. Не было конкретного повода, причины, которая могла бы переплавить массу в действующую толпу. Нашей обязанностью было не допустить возникновения причины.
Вторую половину моего доклада составлял хорошо продуманный комплекс профилактических мер. Подразумевалось, что проблемой возможного бунта займется жандармерия. Но получалось не так. Вопрос всецело передали ведомству мест заключения. Не стану заниматься оценкой действий данного ведомства, расскажу лишь, какой путь они избрали, и, думаю, все станет ясным.
Обстоятельства, в частности в Тифлисской губернской тюрьме, развивались следующим порядком. В один прекрасный день начальники корпусов обошли свои владения и прочли арестантам сочиненную господином Коцем буллу. Смысл ее был примерно следующим: в настоящее время в Российской империи установлено народовластие, осуществляющееся Государственной думой. Всякая агитация против народной власти приравнивается к действию, направленному против народа, с чем его величество император всероссийский мириться не станет. Если кто нибудь думает, будто обещанной манифестом свободой слова могут пользоваться также и арестанты, пусть вспомнит, что манифест предназначен для граждан, арестанты же, с момента вынесения приговора, гражданских прав лишены. Следовательно, арестант не есть гражданин! Такова была, так сказать, теоретическая часть коцевской буллы. Затем следовали санкции, то есть наказания: за хулу на царя – пять суток карцера, за поношение Государственной думы – четверо суток, словесное оскорбление министров, тайных советников, церкви или представителей высшего духовенства оценивалось тремя сутками, дешевле всего стоила полиция и тюремная администрация – двое суток. Меньшее наказание буллой не предусматривалось. Великодушие Коца казалось несравненным. Нововведение дало повод для бесчисленных шуток и острот, а Дембин сочинил пародию на послание и разослал ее по всем камерам. Удалось даже подкинуть один экземпляр на стол господину Коцу. Лука Петрович Дембин был русский писатель, достаточно известный в то время не только острым пером, но и тем, что царское правительство то и дело посылало его в тюрьму.
Дембина срочно водворили в карцер на два дня – за оскорбление тюремной администрации! В карцер засадили по человеку с каждого этажа и, дабы проиллюстрировать действительность наказания, провозглашенного буллой, одному дали пять суток. Никакой ошибки – все четверо были штатными агитаторами подполья, а не какими-нибудь добровольцами, действовавшими, правда, еще активнее, чем работавшие по заданию, и потому, с точки зрения Коца, еще более виновные. Отсюда заговорщики, если тогда таковые имелись, должны были сделать два вывода: во-первых, что Коц намеревался твердо проводить намеченную им политику, и, во-вторых, он был прекрасно осведомлен обо всех тюремных делах. Оба вывода оказались правильными, так как он настойчиво продолжал наказывать агитаторов, и именно агитаторов, работавших по заданию революционеров. Подпольщики не отступали – усилили работу. Не отступал и Коц – усилил репрессии. Прошло полтора месяца, и начальники корпусов довели до сведения арестантов обещание начальника тюрьмы: с тем, кто попадет в наши руки во второй и тем более в третий раз, я расправлюсь так, что он не только навсегда отучится поносить царя и Государственную думу, но от стыда носа больше не высунет!
Не существует на свете загадок, которым арестант не отыскал бы точного решения,– это истина старая и всеми признанная, но разгадать смысл коцевской угрозы оказалось не под силу. Что мог придумать Коц, чтобы заткнуть рот этим красноречивым, прекрасно подготовленным, увлеченным пропагандистским делом гимназистам? Чем можно было их запугать, и на столько, что они носа от стыда не высунули бы?.
ШАЛВА ТУРАХЕЛИ
Поначалу в оргкомитете нас было семеро: Фома Комодов, Андро Чанеишвили, Алексей Снегирь, Амбо Хлгатян, Эзиз Челидзе, Петр Андращук и я, Шалва Тухарели. Дата Туташхиа в комитет, понятно, не вошел, но мы лежали рядом, и он не только был в курсе всех дел, но оказался невольным участником всех обсуждений и планов. Класиона Квимсадзе мы провели в старосты камеры. Он взял на себя наблюдение над подозрительными арестантами и обеспечение конспирации.
Тюрьма есть тюрьма, что-то идет само по себе, что-то для тебя и вовсе нежелательно, а ты вынужден мириться и даже приспосабливаться. Я говорю сейчас о Дате Туташхиа, который не захотел расстаться с Поктией, привел его в камеру и поместил рядом с собой. В конце концов Поктиа оказался парнем очень славным, но он был человек непроверенный, и это долго нас беспокоило. Удивительно, что предположение Фомы Комодова, будто Поктиа украл голубей у сына городового, оказалось точным, не считая одной детали: голуби принадлежали отпрыску военного прокурора! Поктиа скоро понял, какое серьезное и опасное мы готовили дело, счел за честь в нем участвовать и беспрекословно, осторожно и разумно выполнял все поручения, в том числе и довольно рискованные. Я сказал, что нас беспокоила непроверенность Поктии. Никто из нас не ожидал от него намеренной измены, но все остерегались его неопытности. Существовал, однако, и успокаивающий фактор: Поктиа почитал Дату Туташхиа за божество, сошедшее с небес, и слушался его беспрекословно.
– Завладеть бы как-нибудь ключами от камер и корпусов!– сказал как-то Петр Андращук.
– Ну и что? Массу может взорвать только аффект, а не то обстоятельство, что в одну прекрасную минуту откроют камеры. Камеры у нас и так всегда настежь открыты... Аффект нужен. А– для того чтобы вызвать аффект, повод, причина нужна,– кто знает, в который раз подчеркнул Фома Комодов.
– Умный человек мог бы подтолкнуть администрацию,– сказал Класион,– придумать бы что-нибудь такое... заставить ее пойти на крайние меры, и вот вам взрыв!
– То, что ты предлагаешь,– мошенничество,– возразил Фома Комодов. – Да, строй настолько прогнил, правительство так озверело, что не надо большого ума искусственно спровоцировать мятеж. Но масса инстинктивно чувствует эту спровоцированность. На такую приманку она или вовсе не пойдет, или поклюет, распробует и выплюнет наживку, то есть бросит нас на первых же шагах. А одного такого промаха достаточно, чтобы масса навсегда потеряла доверие и уважение к политической группе, спровоцировавшей ее выступление. Потому и нельзя этого делать, Класион!
– Ну что ж, напяливайте белые перчатки, поглядим, какой вы бунт устроите! – огрызнулся Класион. – Поживем – увидим, а мне не к спеху!
Действительно, оставалось только ждать. Казалось, мы в тупике и надо махнуть на все рукой, но у всех было предчувствие или надежда, у некоторых даже уверенность, что повод найдется. Все происходящее вокруг нас мы оценивали с одной точки зрения – повод это или не повод.
– Проповедник близок к открытию, запомни мои слова.– Дата Туташхиа иногда называл Класиона проповедником.
Я стал присматриваться. И правда, Класион расхаживал, хитро поблескивая глазами. Два-три дня он вовсе не разговаривал с нами, и на расстоянии чувствовалось, как мозг его работает не хуже паровой машины, даже шипение доносилось. Наконец запасы воды и угля, видно, истощились, и Класион шепнул мне на ухо:
– Шалва, я знаю, что собирается делать Коц с нашими ребятами.
– Что?
– Карцеры где?.. В полуподвальном этаже, так ведь?
– Ну?
– По одну сторону коридора карцеры, по другую – камеры. Так или нет?
– Да, камеры карантина и еще несколько других. Есть и на стороне карцеров камеры... две или три...
– А кто в этих камерах сидит, помнишь?
– В двух камерах – венерические больные... а в других... нет, не припомню.
– Ну, подумай, подумай... в восьмой камере, напротив карцеров!..– Класиона выводила из себя моя бестолковость.
– Ну, не помню, говорят тебе... Это что, экзамен? Говори, раз есть что сказать!
– Мужеложи сидят в восьмой камере, мужеложи, голова садовая!.. Диглиа, Дардак, Харчо, Дарчо, Алискер, Рудольф Валентинович... Постой, кто же еще?..
– Дальше, дальше... – Я, кажется, начинал догадываться.
– А дальше вот что. В карцерах гимназисты сидят у Коца по одному! Теперь представь себе... ночью откроет Коц дверь и впустит к нашему тщедушному Какалашвили этого слона Дардака!
Я обомлел.,. Прежде всего я подумал, что до такой мерзости никто в мире, кроме Класиона, додуматься не мог бы.
– Повод-то каков, а? – Класион излучал сияние, как победоносный военачальник или открыватель неизвестного материка. – Представь теперь, об этом узнает тюрьма!..
– Ни слова никому, Класион!
– То есть... почему?
– У Коца, может быть, этого и в мыслях нет, но если твоя идея дойдет до его ушей, он непременно за нее ухватится и осуществит!
– В том-то и все дело!
– Какое дело, черт тебя побери! Пусть этого и не случится вовсе, только версия распространится... Ты понимаешь, человек скомпрометирован навечно! Где ему высунуть нос?.. Каждый скажет: этот деятель, этот краснобай был женой Дардака,– каков! Ни слова об этом, ни звука! Ты что, дорогой? Думаешь, среди четырех тысяч семисот человек умнее меня никого не найдется?.. Зачем далеко ходить, наш абраг уже догадался обо всем, убей меня бог...
– С чего ты взял?
– А чего мне не брать, если вчера вечером после прогулки он велел Поктии отстать и точно разузнать, кто сейчас сидит в карцерах и поскольку человек в каждом. Зачем бы это ему понадобилось, скажи на милость? Ладно, из Даты твоего клещами не выдерешь, но ведь и другой догадаться может, и слух змеей поползет, дело ясное.
В конце концов мы с Класионом решили сообщить комитету о своих соображениях.
Нужно ли говорить, какую реакцию вызвало наше сообщение. Когда отхлынула первая волна ошеломления, мы принялись размышлять, годится ли эта ситуация как повод для восстания или нет и как нам быть?
– Если дело ограничится сплетнями, слухами и пересудами о намерениях Коца, то для взрыва этот повод совершенно недостаточен,– категорически заявил Класион.
– С этим я согласен,– поддержал его Фома Комодов.
– Что же будет достаточным поводом? – спросил Петр Андращук.
Каждый из нас понимал, что взрыв может состояться, если эта мерзость и вправду произойдет или произойдет другое столь же гнусное безобразие. Но кто мог решиться принести в жертву товарища, соратника, даже постороннего человека?
– Революция штука чистая, здесь грязь не пойдет,– сказал Амбо, и все почувствовали облегчение, оттого что должное сказано.
– Что правда, то правда, Амбо, друг мой,– откликнулся Класион,– но революция – это борьба, а борьба требует жертв, потерь, и когда вопрос касается бунта...
– Покороче! – прервал его Амбо.
Класион запнулся. Фома и Амбо по-прежнему смотрели ему в глаза. Дата Туташхиа, слушавший нас полулежа, выпрямился и тоже уставился на Класиона. Остальные сидели опустив головы. Я переводил взгляд с одного на другого.
– Это должно произойти... если вы хотите поднять бунт, непременно должно! – твердо сказал Класион.– Все вы думаете так же, но боитесь сказать вслух.
Теперь на Класиона смотрели все, но ни в одном взгляде не было отрицания или осуждения. Нет, в глазах каждого читалось одно: пропадет верный повод к восстанию, но идти на это нельзя!!!
Дата Туташхиа, вытащиз бумагу и карандаш, быстро набросал две страницы, большое по тюремным масштабам письмо, смял его в крохотный комок, перетянул ниткой и передал Поктии:
– В камере каторжан сидит Гоги Цуладзе, одноногий, я тебе его показывал. Передашь ему. Мне туда подходить нельзя, Запомни: письмо ни в коем случае не должно попасть в чужие руки!
Камера каторжан находилась на нашем этаже. Поктиа мог передать это письмо, идя на прогулку или обратно. Особой трудности это не представляло.
Скоро позвали на прогулку, и мы вышли.
В прогулочном дворе случилось то, что, на мой взгляд, и обусловило все дальнейшее. Из-за стены кто-то перекинул к нам привязанную к камешку записку. Один из шоблы поймал ее и, конечно, отдал Спарапету. Спарапет был патриарх воров, знаменитый преступник, великий мастер своего дела. Было ему лет тридцать пять. Он снял с записки нитку, развернул ее, прочел и сунул в карман. Походив немного, он подошел к Фоме Комодову:
– Фома-джан, тут сейчас подбросили... не нам, написано – Сычу... Но там такие дела... может быть, тебе раньше прочесть? Возьмешь или Сычу отдать?
– Кому бросили, тому и отдай!
– Да? – Спарапет колебался. – Ну, да как скажешь.
– Дата!– окликнул Фома.
Туташхиа подошел, прочел записку и протянул ее Фоме:
– Это почерк Бикентия Иалканндзе. Фельдшера. Он мой кунак!
В несколько минут записка обошла всех членов комитета. В ней говорилось, что Коц собирается использовать против агитаторов компанию Дардака. Первый раз это должно произойти в смену Моськи послезавтра ночью.
Мне сразу показалось, что записка инспирирована Класио-ном.
– Я останусь повидать Бикентия,– сказал Дата, сунул надзирателю рублевку и направился к больнице.
Все мы вдоволь накочевались по тюрьмам и ссылкам, но то, что было в записке, оказалось тяжким грузом даже для нервов Фомы Комодова. Никогда в жизни я не чувствовал себя так погано. Как вам сказать... будто окунули тебя в нечистоты и запретили вымыться...
Тюрьма есть тюрьма, что-то идет само по себе, что-то для тебя и вовсе нежелательно, а ты вынужден мириться и даже приспосабливаться. Я говорю сейчас о Дате Туташхиа, который не захотел расстаться с Поктией, привел его в камеру и поместил рядом с собой. В конце концов Поктиа оказался парнем очень славным, но он был человек непроверенный, и это долго нас беспокоило. Удивительно, что предположение Фомы Комодова, будто Поктиа украл голубей у сына городового, оказалось точным, не считая одной детали: голуби принадлежали отпрыску военного прокурора! Поктиа скоро понял, какое серьезное и опасное мы готовили дело, счел за честь в нем участвовать и беспрекословно, осторожно и разумно выполнял все поручения, в том числе и довольно рискованные. Я сказал, что нас беспокоила непроверенность Поктии. Никто из нас не ожидал от него намеренной измены, но все остерегались его неопытности. Существовал, однако, и успокаивающий фактор: Поктиа почитал Дату Туташхиа за божество, сошедшее с небес, и слушался его беспрекословно.
– Завладеть бы как-нибудь ключами от камер и корпусов!– сказал как-то Петр Андращук.
– Ну и что? Массу может взорвать только аффект, а не то обстоятельство, что в одну прекрасную минуту откроют камеры. Камеры у нас и так всегда настежь открыты... Аффект нужен. А– для того чтобы вызвать аффект, повод, причина нужна,– кто знает, в который раз подчеркнул Фома Комодов.
– Умный человек мог бы подтолкнуть администрацию,– сказал Класион,– придумать бы что-нибудь такое... заставить ее пойти на крайние меры, и вот вам взрыв!
– То, что ты предлагаешь,– мошенничество,– возразил Фома Комодов. – Да, строй настолько прогнил, правительство так озверело, что не надо большого ума искусственно спровоцировать мятеж. Но масса инстинктивно чувствует эту спровоцированность. На такую приманку она или вовсе не пойдет, или поклюет, распробует и выплюнет наживку, то есть бросит нас на первых же шагах. А одного такого промаха достаточно, чтобы масса навсегда потеряла доверие и уважение к политической группе, спровоцировавшей ее выступление. Потому и нельзя этого делать, Класион!
– Ну что ж, напяливайте белые перчатки, поглядим, какой вы бунт устроите! – огрызнулся Класион. – Поживем – увидим, а мне не к спеху!
Действительно, оставалось только ждать. Казалось, мы в тупике и надо махнуть на все рукой, но у всех было предчувствие или надежда, у некоторых даже уверенность, что повод найдется. Все происходящее вокруг нас мы оценивали с одной точки зрения – повод это или не повод.
– Проповедник близок к открытию, запомни мои слова.– Дата Туташхиа иногда называл Класиона проповедником.
Я стал присматриваться. И правда, Класион расхаживал, хитро поблескивая глазами. Два-три дня он вовсе не разговаривал с нами, и на расстоянии чувствовалось, как мозг его работает не хуже паровой машины, даже шипение доносилось. Наконец запасы воды и угля, видно, истощились, и Класион шепнул мне на ухо:
– Шалва, я знаю, что собирается делать Коц с нашими ребятами.
– Что?
– Карцеры где?.. В полуподвальном этаже, так ведь?
– Ну?
– По одну сторону коридора карцеры, по другую – камеры. Так или нет?
– Да, камеры карантина и еще несколько других. Есть и на стороне карцеров камеры... две или три...
– А кто в этих камерах сидит, помнишь?
– В двух камерах – венерические больные... а в других... нет, не припомню.
– Ну, подумай, подумай... в восьмой камере, напротив карцеров!..– Класиона выводила из себя моя бестолковость.
– Ну, не помню, говорят тебе... Это что, экзамен? Говори, раз есть что сказать!
– Мужеложи сидят в восьмой камере, мужеложи, голова садовая!.. Диглиа, Дардак, Харчо, Дарчо, Алискер, Рудольф Валентинович... Постой, кто же еще?..
– Дальше, дальше... – Я, кажется, начинал догадываться.
– А дальше вот что. В карцерах гимназисты сидят у Коца по одному! Теперь представь себе... ночью откроет Коц дверь и впустит к нашему тщедушному Какалашвили этого слона Дардака!
Я обомлел.,. Прежде всего я подумал, что до такой мерзости никто в мире, кроме Класиона, додуматься не мог бы.
– Повод-то каков, а? – Класион излучал сияние, как победоносный военачальник или открыватель неизвестного материка. – Представь теперь, об этом узнает тюрьма!..
– Ни слова никому, Класион!
– То есть... почему?
– У Коца, может быть, этого и в мыслях нет, но если твоя идея дойдет до его ушей, он непременно за нее ухватится и осуществит!
– В том-то и все дело!
– Какое дело, черт тебя побери! Пусть этого и не случится вовсе, только версия распространится... Ты понимаешь, человек скомпрометирован навечно! Где ему высунуть нос?.. Каждый скажет: этот деятель, этот краснобай был женой Дардака,– каков! Ни слова об этом, ни звука! Ты что, дорогой? Думаешь, среди четырех тысяч семисот человек умнее меня никого не найдется?.. Зачем далеко ходить, наш абраг уже догадался обо всем, убей меня бог...
– С чего ты взял?
– А чего мне не брать, если вчера вечером после прогулки он велел Поктии отстать и точно разузнать, кто сейчас сидит в карцерах и поскольку человек в каждом. Зачем бы это ему понадобилось, скажи на милость? Ладно, из Даты твоего клещами не выдерешь, но ведь и другой догадаться может, и слух змеей поползет, дело ясное.
В конце концов мы с Класионом решили сообщить комитету о своих соображениях.
Нужно ли говорить, какую реакцию вызвало наше сообщение. Когда отхлынула первая волна ошеломления, мы принялись размышлять, годится ли эта ситуация как повод для восстания или нет и как нам быть?
– Если дело ограничится сплетнями, слухами и пересудами о намерениях Коца, то для взрыва этот повод совершенно недостаточен,– категорически заявил Класион.
– С этим я согласен,– поддержал его Фома Комодов.
– Что же будет достаточным поводом? – спросил Петр Андращук.
Каждый из нас понимал, что взрыв может состояться, если эта мерзость и вправду произойдет или произойдет другое столь же гнусное безобразие. Но кто мог решиться принести в жертву товарища, соратника, даже постороннего человека?
– Революция штука чистая, здесь грязь не пойдет,– сказал Амбо, и все почувствовали облегчение, оттого что должное сказано.
– Что правда, то правда, Амбо, друг мой,– откликнулся Класион,– но революция – это борьба, а борьба требует жертв, потерь, и когда вопрос касается бунта...
– Покороче! – прервал его Амбо.
Класион запнулся. Фома и Амбо по-прежнему смотрели ему в глаза. Дата Туташхиа, слушавший нас полулежа, выпрямился и тоже уставился на Класиона. Остальные сидели опустив головы. Я переводил взгляд с одного на другого.
– Это должно произойти... если вы хотите поднять бунт, непременно должно! – твердо сказал Класион.– Все вы думаете так же, но боитесь сказать вслух.
Теперь на Класиона смотрели все, но ни в одном взгляде не было отрицания или осуждения. Нет, в глазах каждого читалось одно: пропадет верный повод к восстанию, но идти на это нельзя!!!
Дата Туташхиа, вытащиз бумагу и карандаш, быстро набросал две страницы, большое по тюремным масштабам письмо, смял его в крохотный комок, перетянул ниткой и передал Поктии:
– В камере каторжан сидит Гоги Цуладзе, одноногий, я тебе его показывал. Передашь ему. Мне туда подходить нельзя, Запомни: письмо ни в коем случае не должно попасть в чужие руки!
Камера каторжан находилась на нашем этаже. Поктиа мог передать это письмо, идя на прогулку или обратно. Особой трудности это не представляло.
Скоро позвали на прогулку, и мы вышли.
В прогулочном дворе случилось то, что, на мой взгляд, и обусловило все дальнейшее. Из-за стены кто-то перекинул к нам привязанную к камешку записку. Один из шоблы поймал ее и, конечно, отдал Спарапету. Спарапет был патриарх воров, знаменитый преступник, великий мастер своего дела. Было ему лет тридцать пять. Он снял с записки нитку, развернул ее, прочел и сунул в карман. Походив немного, он подошел к Фоме Комодову:
– Фома-джан, тут сейчас подбросили... не нам, написано – Сычу... Но там такие дела... может быть, тебе раньше прочесть? Возьмешь или Сычу отдать?
– Кому бросили, тому и отдай!
– Да? – Спарапет колебался. – Ну, да как скажешь.
– Дата!– окликнул Фома.
Туташхиа подошел, прочел записку и протянул ее Фоме:
– Это почерк Бикентия Иалканндзе. Фельдшера. Он мой кунак!
В несколько минут записка обошла всех членов комитета. В ней говорилось, что Коц собирается использовать против агитаторов компанию Дардака. Первый раз это должно произойти в смену Моськи послезавтра ночью.
Мне сразу показалось, что записка инспирирована Класио-ном.
– Я останусь повидать Бикентия,– сказал Дата, сунул надзирателю рублевку и направился к больнице.
Все мы вдоволь накочевались по тюрьмам и ссылкам, но то, что было в записке, оказалось тяжким грузом даже для нервов Фомы Комодова. Никогда в жизни я не чувствовал себя так погано. Как вам сказать... будто окунули тебя в нечистоты и запретили вымыться...