– Вот что я скажу тебе, сынок,– ласково начал Харчо,– тот, кто тебя всем этим премудростям научил, забыл, видно, сказать, что надо делать, когда дяденька откажется слезть с нар и уступить свое место?
Поктиа глянул на него во все глаза и молчал.
– Во-о, видишь! Значит, не научил. Тогда я тебя научу, может, и пригодится.
Харчо спрыгнул вниз и вцепился в ногу Поктии...
Поктиа слетел с нар, описал в воздухе дугу над головами доминошников и рухнул рядом с парашей.
– Вах! – вырвалось у одного из игроков. – Видал?!
– Ставь давай! Нашел время!
– Вах! Правда, не видал?
– Ставь, говорю!
– Да нет... видал, что было?!
– Будешь ставить или нет!..
Игрок поглядел на концы, потом на свои костяшки и поставил.
– Да, этому, видно, он тебя не научил,– задумчиво протянул Харчо, вскарабкавшись на нары и устроившись в той же позе.
Но тут – никто и не ждал – Дата Туташхиа, чуть отодвинувшись к стене и упершись в нее спиной, обеими ногами двинул Харчо в зад. Харчо повторил траекторию Поктии, но плюхнулся задом на столик доминошников. Столик был ветхий и от такого удара развалился. Пытаясь подняться и сохранить равновесие, Харчо угодил одной ногой в парашу. Те, что сидели и лежали вокруг параши, вскочили как ошпаренные, и поднялся такой гвалт, какой редко услышишь даже в тюрьме.
Восстановить, что за чем потом следовало, невозможно, да я и не буду пытаться. Тут же в разных местах одновременно вспыхнула драка. Два игрока в домино свалились на тех, кто лежал возле стола,– здесь дрались в основном сапогами, тяжелыми башмаками и галошами. Железный ряд, облитый содержимым параши, кинулся на Харчо. Молотили мужеложа одновременно человек десять: кто кулаками, кто ногами, а один, схватив здоровенную крышку от бочки с водой, размахивал ею, но никак не мог опустить ее на Харчо, так как боялся попасть в тех, кто его избивал. Наконец он изловчился, но попал не в Харчо, а в кого-то еще, и тут же завязался новый очаг драки. Поктиа вертелся вокруг Харчо, норовя ткнуть пальцем своему мучителю в глаз.
Как только развязалась драка, я, спасаясь, вскочил на верхние нары, откуда развертывался прекрасный вид на панораму битвы. Утверждаю со всей ответственностью: меньше всех досталось Куркале, третьему игроку в домино. Железнорядцы, потаскав его по полу, схватили за руки и ноги и, раскачав, как мешок, забросили на верхние нары. Он плюхнулся между мной и Датой Туташхиа. На его счастье, он никого здесь не потревожил и, получив два-три ленивых тычка и благоразумно не ответив на них, перешел, таким образом, в партию зрителей. Пока шло побоище, он тянул лишь одно:
– Ты только погляди, что творится... э-э-эх! Ух-ух! Вай-вай!– Потрет отбитое место и опять за свое:– Ты только погляди, что творится – э-э-ээх! Ух-ух!
Кстати, никто уже и не понимал, что творилось и с чего началось. Разве только Харчо помнил об этом. Так, по крайней мере, было в тот момент, о котором я сейчас вам рассказываю.
Но над самим Харчо нависла, оказывается, огромная опасность. Я сам не заметил, как это началось, ибо был увлечен другим участком военных действий, но вдруг сбоку завопил Куркала:
– На Харчо гляди, на Харчо... Нет, на Дардака, на Дар-дака... Э-э-э, что творится! Ух-ух! Вай-вай-вай-вай...
Оголенного Харчо согнули в поясе и с трудом удерживали в таком положении, потому что он старался увернуться от Дардака, своего коллеги по мужеложству.
Дата Туташхиа сидел по-прежнему в той же позе на скрещенных ногах, созерцая этот жестокий и разнузданный мир. На лице его было больше любопытства, чем сожаления по поводу того, что он-то и заварил эту кутерьму. Все происходящее он воспринимал как огромный оркестр, совершенно не интересуясь исполнителями отдельных партий.
Нетрудно представить, какой гвалт стоял в камере, но вдруг его прорезал такой вопль, что я невольно отвел глаза от Харчо и Дардака. Кто вопил, понять было нельзя, ибо прямо подо мной в огромном слившемся клубке каталось по полу человек двадцать, и кто кого бил, понять тоже было невозможно. Четвертый игрок в домино, вор в законе по прозвищу Тамбиа, крутился вокруг клубка, пытаясь вытащить из-под сплетенных и задыхающихся тел хотя бы одну ножку разломанного стола. Несколько раз ему удавалось ухватиться за ножку, но никак не получалось вытянуть ее. В это время Дардака хватили по голове крышкой от питьевой бочки, оглушили и, не дав упасть, аккуратно усадили прямо в парашу. Правда, тут же опомнившись, он выскочил из параши, но, разумеется, после столь острых ощущений пыл его испарился, и Харчо спасся от профессионального оскорбления!
Одну ножку стола Тамбии наконец удалось-таки вытащить. Я подумал было, что он начнет орудовать ножкой, как дубинкой, но не тут-то было: он, видно, и не думал никого трогать, а двинулся вдоль нар, миновал Дату и еще шагов через десять, занеся дубинку над головой, стал подниматься к нам на верхние нары. Может быть, он хотел поддать сверху тем, что дрались внизу, но в последний миг дубинка Тамбии оказалась прямо у виска Даты Туташхиа, однако Дата вдруг увернулся, непонятно как почувствовав опасность, и дубинка, скользнув по его лопаткам, ударила по пустым нарам. Еще через миг Тамбиа был обезоружен и пытался спастись, спрыгнув на головы дерущихся, но тут его достала дубинка, перехваченная Датой, и, свалившись на самый край верхних нар, Тамбиа мокрой тряпкой соскользнул вниз.
– Э-э-э!.. Смотри... На Тамбию погляди... до воров добрались... воров бьют... что творится! – заорал Куркала.
В тогдашней тюрьме вор считался личностью неприкосновенной. Того, кто осмеливался поднять на вора руку, если и не убивали, то полжизни отнимали наверняка. Никто из дерущихся и в мыслях не держал, что его противником мог быть вор в законе. В подобных свалках воры вообще никакого участия не принимали. Они могли наблюдать за дракой, рассевшись на верхних нарах и позволяя себе лишь комментарии. Но когда крикнули, что бьют воров, каждому уже необходимо было убедиться, что он не бьет вора. Поэтому, стоило Куркале заорать, как темп драки тут же спал, но лишь на две-три секунды, с тем чтобы тут же вспыхнуть с новой силой.
– Где бьют? – закричал Спарапет.
– Кого бьют? – дернулись с места другие воры.
– Тамбию! На Тамбию поглядите!.. Это Сыч, Сыч,– сообщил Куркала и тут же полетел с нар. Дата опустил дубинку ему на спину и сбросил его с нар, как кучу навоза.
Сыч, оказывается, была кличка Даты. Вся воровская стая рванулась к нам. Я попытался заслонить Дату, но меня свалили с ног и бросились на него. Размахивая дубинкой над головой, Дата мигом вывел из строя трех или четырех воров, остальные осели, и натиск ослаб.
– А ну, давай сюда эту штуку,– Спарапет протянул руку к дубинке.
– Подойди, голубчик, и возьми!
– Смотри, Сыч!.. Придем и дубинку возьмем, и жить не оставим! Бросай, говорят тебе!
– Не я первый начал! Вон внизу валяется... Тамбиа, кажется? Его дубинка... Так что сами ступайте с богом!
– Я знать не знаю, кто у вас первый, кто второй. Бросай дубинку, а не то поздно будет...
– Ладно, Сыч, бросай! Посчитай, сколько нас здесь!
– Вон сейчас везде говорят – в единении сила! А этому единению у кого они научились? У нас... истинный бог!
– Забирайте своего Тамбию, мальчики, и ступайте с миром! – повторил Дата.
– Нет, ты погляди на него только... Не отдаст, а?
– Спятил, ей-богу, спятил!..
Дата почувствовал, что наступательный дух воров сломлен, и, не медля ни секунды, свалил еще двух-трех, остальные кубарем скатились вниз. Но тут воры, подкравшиеся сзади, с головой накрыли Дату одеялом и стали его избивать. Воры, скинутые вниз, вмиг вскарабкались на верхние нары и набросились на Дату, как стервятники на падаль. Я, конечно, пытался оттащить их. Прибежали все политические и начали их разнимать, но только разнимать, ибо между политическими и ворами существовало нелегальное соглашение, действовавшее по всей территории Российской империи и при всех обстоятельствах: друг на друга не нападать. Дата к политзаключенным не принадлежал, и поэтому за нами оставалось лишь право разнимать. Не будь нас, эти подонки могли забить Дату до смерти. И все же главное сделал он сам. Он до конца драки так и не выпустил дубинку из рук, отнять ее они не смогли. И отбивался он с большим толком и знанием дела. На каждый воровской удар приходилось по три удара Даты. Но воров было десятка два, а Дата один, если не считать разнимавших. Что творилось в камере, когда Дата дрался с ворами, описать не берусь – мне было не до них. Но одно я заметил: в драку ввязалась еще пропасть народа, и озверение росло. Не знаю, чем бы все это кончилось, если б не отворилась дверь камеры и надзиратель не заорал:
– Тараста, обе-е-ед!
Втащили кадки с баландой, и сразу все стихло. И воры отцепились от Даты, ибо из-за спины надзирателя высунулась здоровенная рожа разносчика передач.
– Передачи, староста-а-а!
– Отстаньте от него, он ненормальный,– шепнул Спарапет ворам, и они отползли в свой угол. Лишь теперь, когда воцарилась полная тишина, до нас донеслось:
– Воров бьют!!!
Вопила вся тюрьма. Все корпуса и камеры.
Этот вопль был организован другими ворами в знак солидарности с коллегами и чтобы запугать всех, кто осмелился задеть воровское достоинство.
Стоило, однако, стихнуть нашей камере, как оборвался и рев тюрьмы.
– Ага! Кажется, всё! – староста высунул голову из-под нар и, убедившись, что все кончилось, вылез, отряхнулся к, окруженный баландерами, двинулся к двери.
Воры с титаническим спокойствием ожидали, когда раздадут передачи, чтобы получить положенную долю.
Дата поднялся, вытер кровь с лица и, только сейчас узнав меня, рассмеялся.
Началась раздача баланды, по камере поплыла туча глиняных мисок и деревянных ложек, а у котлов с баландой вытянулись длинные очереди, Все, кто минуту назад с остервенением колошматили друг друга, походили сейчас на скучающих гуляк, утомленных затянувшимся бездельем, но уж никак не кровных врагов. Кто-нибудь бросит баландеру: «Помешай, как положено, а тогда разливай!» – и снова мир и тишина.
И Дата держался так, будто и не дрался вовсе, и не был бит, и ничего-то у него не болело.
Камера пошла хлебать баланду, а фельдшер Бикентий Иалкаиндзе ходил от одного арестанта к другому и помогал чем мог. Кому-то за дверью он крикнул, что одному ему не управиться, и появился второй фельдшер.
Принесли воду и тряпки, чтобы вымыть полы. Арестанты, измазавшиеся в нечистотах, вынесли парашу, и их отвела в баню.
Начали наконец раздавать передачи.
«Шобла» слопала баланду, прилипла к окнам и пошла отчитываться перед всей тюрьмой о том, что произошло в нашей камере.
Вернулся Харчо – весь в пластырях, только глаза видны, одна рука на перевязи, другой придерживал брюки, ибо в драке потерял пуговицы, пришитые с таким тщанием. Попытался взобраться на нары и не мог – руки-ноги не слушались.
– Господни Харчо! – сказал Дата Туташхиа. – Влезть ты может, и влезешь, а вот спуститься силенок у тебя не хватит. За нуждой или еще зачем – парашу-то сюда не принесут? Да и зачем ты мне под боком?.. Ну уж будь так любезен, забери свои шмотки и найди себе другое место.
Дата свернул подушку и вонючее одеялишко, просунул их сквозь тряпицу, на которой висела сломанная рука Харчо, и повернулся ко мне:
– Парня, которого он сбросил... вместе с вами его привезли... как зовут?
– Назвался Поктией.
– Поктиа! Поди-ка сюда, голубчик! Поктиа приблизился.
– Ложись здесь. Место освободилось. Поктиа недоверчиво взглянул на Дату.
– Поднимайся, голубчик, поднимайся!
Убедившись, что опасности вроде нет, Поктиа быстро и ловко взобрался к нам.
– Расстели мою бурку, на нас двоих как раз хватит, а там принесут тебе постель из дому, и брось гоняться за тюремным дворянством. Вором ты сроду не был и не будешь.
Обрадованный Поктиа растянулся на голых досках.
– Квимсадзе! Есть тут Квимсадзе? – закричал раздатчик передач.
– Есть, есть,– отозвался староста. – Класион! Квимсад-зе-е-е!– повернулся он к политзаключенным. – Тебя зовут!
– Квимсадзе Класион Бичиевич! Иду!
Класиону было лег сорок. Пятнадцать из них, начиная с восемнадцати лет, он провел в тюрьмах и ссылках, остальное время готовился к отсидкам. Так он сам про себя говорил. Его знало все политическое подполье Российской империи, но никто не мог бы сказать, к какой цели он стремился, кроме сокрушения царизма. Смешной, но нужный человек – такова была его репутация.
Во время одной политической дискуссии его спросили прямо:
– Ваша платформа, товарищ Класион?
– Риони, друг! – ответил Класион. Класион был сыном кутаисского попа, а попасть в Кутаиси по железной дороге можно было, только сделав пересадку в Риони.
Этот поп, Бичиа Квимсадзе, и прислал сейчас сыну огромную передачу. Одних только кур была целая дюжина.
– Класион, дорогой, одну из этих куриц мой папаша пожертвовал твоему папаше,– пошутил какой-то кутаисец.
– С тех пор, как ты сел, у твоего папаши нет даже паршивого цыпленка,– парировал Класион. – На тебе одну, отошли домой, пусть дождутся, пока вернешься и в доме опять своя курица будет. Возьми еще хачапури, и шоти бери.
Класион оставил на нашу долю ровно столько, чтобы не попортилось, а остальное стал рассылать в разные концы камеры. Лпдро Чансишвили собирал к столу.
– Алексей, забирай-ка Дату и давайте сюда. Вам что, есть не хочется? – позвал Шалва Тухарели.
– Расстели бурку и ложись,– сказал Дата Поктии, и мы отправились к нашим.
Класион суетливо раздавал передачу:
– Это отнеси ворам, чтобы им пусто было. Ох и огрел меня кто-то, пока их растаскивали, Прямо в копчик всадил. Думал, свихнусь, такая боль! Отнеси, и пусть не думают, что даю положенное. Ничего им от меня не положено. Это так... для голодных... Доли от меня они не дождутся. Дай бог здоровья моему отцу. Господи, помилуй, господи, помилу-у-уй! Отнеси, тихонечко мои слова этой вшивоте передай! Не забудь!
– Ну и складно у тебя получается, Класион! Отменный поп из тебя вышел бы! – сказал Шалва Тухарели.
– Те, из кого царь себе попов печет, они и сметут его царство, вот увидите! – сказал Класион, довольно потирая руки и разламывая мчади.
– Такие хачапури печет моя бедная Эле,– сказал Дата,– сколько сижу, а она ни разу не пришла. Что случилось с ней, не пойму.
– На этой недельке тебе было две передачи. Кто у тебя в Тифлисе? – спросил Шалва Тухарели.
– Моя невестка, жена двоюродного брата.
– Ничего, Дата. Бог милостив,– сказал Класион.
– Класион, ты рыжего негра когда-нибудь видал? – спросил Шалва Тухарели.
– У этого царя и его сатрапов увидишь что-нибудь путное, как же! – тут же отозвался Класион. – А что, разве есть рыжие негры?
Все рассмеялись, и Класион понял, что его разыграли.
– А ты чего веселишься? – чтобы скрыть смущение, кинулся он на Дату. – Рад, что жив остался? Мать моя, как же они его отделали!
– Да... так мне еще не доставалось. Но уж больно много их набежало!
– С твоим характером и не то еще увидишь,– предсказал Класион.
– А какой такой у меня характер?
– По кличке и характер. Один в поле не воин – тебя что, этому не учили? Сидеть одному, как сыч, нельзя. Надо на чью-то сторону становиться, а то всегда бит будешь. Такова жизнь.
– Нас собралось здесь шестеро,– впервые заговорил с Датой Фома Комодов. – У, каждого свой путь, но объединены мы одним – желанием бороться за лучшее будущее народа. Какого бы политического учения ни придерживался каждый, конечная цель у всех общая. В этом залог нашего единства. И наша сила!..
– Очень уж мы сильны! Страх один, как сильны! – перебил его Класион. – Помолчал бы лучше. Такое у нас единство и такая силища, что с одним плюгавым царем управиться не можем. Конца ему не видать, гноит пас в тюрьмах, и все тут! Вот у них единство так единство, – Класион кивнул на воров.
– У этих? – сказал Дата. – Их единство на том стоит, что каждый хочет выжить и ухватить кусок послаще. Единство воров– единство ради собственного блага. А единство ради блага другого – это уже и разговор другой. И это уметь надо – сделать другому добро. А революционное движение полно неумехами. И единство у них неумелое, оттого революция все никак не победит.
– Очень уж ты много знаешь, Дата, я прямо удивляюсь,– сказал Класион. – Может, подскажешь нам, с какого боку за царя взяться?
Шуток над собой Дата не любил, я помнил это с детства и почувствовал неловкость. Другие тоже почувствовали, что выходка Класиона неуместна, да и сам Класион смутился, может быть, больше оттого, что шутка его не возымела никакого действия на Дату.
– Что с папизмом делать, учить вас не берусь, а вот разделаюсь с этой ножкой и скажу о том, что знаю.
– В чем единство воров, ты знаешь. Что есть единство чужого блага ради, тебе известно лучше нас. Что ты сам по себе, а все друг за дружку цепляются и оттого намяли тебе бока – это ты и сам признаешь... Стал бы ты па чью-то сторону, почем зря к тебе не лезли б и за здорово живешь не мутузили...– Класион вдруг поперхнулся, подсеченный тяжелым взглядом Даты.
– Видно, по этой причине ты и пристал к революции? И мне прикажешь той же дорожкой бежать? Класион вконец растерялся.
– Если вы бескорыстно печетесь о будущем народа и цель ваша – чтобы человек стал лучше, тогда я давно с вами. Очень давно.
– Я обидел тебя, Дата,– промолвил Класион. – Прости меня.
– И не думал обижаться...
– Нет, не мог ты не обидеться... Перебрал я.
– Выбрось это из головы. Нет на тебя обиды, клянусь честью!
– Тогда объясни, почему ты не обижен!– сказал Класион, подумав.
– Если я объясню, вот тогда обиженным будешь. Бросим этот разговор.
Дата разрезал пополам шоти и, положив порядочный кусок курятины, сыру и пару яиц, передал все это Поктии.
Класион лежал на боку и размышлял, видно, над словами Даты.
– Ты вот зовешь присоединиться к вам,– повернул разговор Дата. – Наверное, я так и сделаю, но знаешь, когда?
– Когда же?
– Видел ты сейчас это бессмысленное скотское побоище? Понял, сколько в этом люде энергии и силы? Режим довел их до скотского состояния. И здесь, и там тоже,– Дата кивнул на окно. – Как заставить крутиться мельничное колесо, я знаю. Но как силу и энергию этих людей, бессмысленно пропадающую, обратить на их же пользу– этому я должен научиться. Научусь и уж тогда приду к вам. – Дата помолчал. – Если кто-нибудь из вас это знает, к нему приду и буду учиться.
– Пока не знаем,– сказал Фома Комодов. – Знали бы, не делали столько ошибок. И тогда революция давно бы победила... Пока мы наблюдаем, накапливаем опыт, учимся. И научимся, уверяю тебя. Но единство нужно и в этом.
– Жди, научимся! – мрачно сказал Класион и слез с нар.
Разговор пошел о бунте арестантов. Но тут распахнулась дверь и в камеру ввалилось двадцать пять счастливчиков, допущенных в баню. Следом за ними в дверях возник Коц, начальник тюрьмы, а за ним – хвост надзирателей. Староста завертелся возле них, а камера замерла.
Коц остановился посреди камеры, а по правую и левую его руку выросло по два жандарма. Надзиратели толпились за спиной и в дверях.
Странным было не только имя человека, но и сам он был личностью весьма примечательной. Никто из арестантов ни разу не слышал его голоса, и неизвестно было, владеет ли он вообще даром речи. И на этот раз Коц не издал ни звука. Старший надзиратель что-то шепнул ему на ухо. Коц кивнул едва заметно, можно сказать, и не кивнул вовсе.
– Кто здесь Поктиа? – заорал старший надзиратель.
– Я,– приподнялся Поктиа.
– Выходи!
Когда Поктиа спустился, начальник тюрьмы поднял три пальца – трое суток карцера. Пинком начальника корпуса Поктиа был вышвырнут в коридор. Старший надзиратель снова склонился над ухом начальника тюрьмы, и Коц снова кивнул.
– Харчо, выходи! – три пальца и пинок.
– Теперь моя очередь,– сказал Дата.– В карцере хоть воздух почище.
Назвали Туташхиа.
Дата вышел, начальник тюрьмы оглядел его с головы до ног и взмахом руки отпустил. Дата был свободен, а старший надзиратель снова склонился над ухом начальника тюрьмы, Тамбии, Дардаку, Куркале и даже Спарапету – всем выпало по трое суток. Список старшего надзирателя, видно, был исчерпан, и Коц самолично приступил к делу. Он прошел всю камеру из конца в конец, и к тому моменту, когда вновь оказался у дверей, еще пятнадцать арестантов пинком было выдворено в коридор. Почему он отпустил Дату и по каким признакам отобрал эти полтора десятка арестантов, сказать не могу, но что при этом никто не издал ни звука, это уж точно. Под конец начальник тюрьмы, повернувшись к старосте, поднял перед его носом пять пальцев и очень галантно, как гостеприимный хозяин дорогого гостя, пригласил в коридор.
– Да за что же? – заскулил староста. – Я же носа из-под нар не высовывал.
Личным пинком начальника тюрьмы староста был вышвырнут в коридор. Видно, Коца обидел старостин скулеж,– такая неблагодарность, это при таком-то любезном обхождении.
Карантин продлился еще дней десять. По установленному порядку он был распущен на двадцать первый день после приема первого арестанта. Нас развели по камерам.
ГРАФ СЕГЕДИ
Поктиа глянул на него во все глаза и молчал.
– Во-о, видишь! Значит, не научил. Тогда я тебя научу, может, и пригодится.
Харчо спрыгнул вниз и вцепился в ногу Поктии...
Поктиа слетел с нар, описал в воздухе дугу над головами доминошников и рухнул рядом с парашей.
– Вах! – вырвалось у одного из игроков. – Видал?!
– Ставь давай! Нашел время!
– Вах! Правда, не видал?
– Ставь, говорю!
– Да нет... видал, что было?!
– Будешь ставить или нет!..
Игрок поглядел на концы, потом на свои костяшки и поставил.
– Да, этому, видно, он тебя не научил,– задумчиво протянул Харчо, вскарабкавшись на нары и устроившись в той же позе.
Но тут – никто и не ждал – Дата Туташхиа, чуть отодвинувшись к стене и упершись в нее спиной, обеими ногами двинул Харчо в зад. Харчо повторил траекторию Поктии, но плюхнулся задом на столик доминошников. Столик был ветхий и от такого удара развалился. Пытаясь подняться и сохранить равновесие, Харчо угодил одной ногой в парашу. Те, что сидели и лежали вокруг параши, вскочили как ошпаренные, и поднялся такой гвалт, какой редко услышишь даже в тюрьме.
Восстановить, что за чем потом следовало, невозможно, да я и не буду пытаться. Тут же в разных местах одновременно вспыхнула драка. Два игрока в домино свалились на тех, кто лежал возле стола,– здесь дрались в основном сапогами, тяжелыми башмаками и галошами. Железный ряд, облитый содержимым параши, кинулся на Харчо. Молотили мужеложа одновременно человек десять: кто кулаками, кто ногами, а один, схватив здоровенную крышку от бочки с водой, размахивал ею, но никак не мог опустить ее на Харчо, так как боялся попасть в тех, кто его избивал. Наконец он изловчился, но попал не в Харчо, а в кого-то еще, и тут же завязался новый очаг драки. Поктиа вертелся вокруг Харчо, норовя ткнуть пальцем своему мучителю в глаз.
Как только развязалась драка, я, спасаясь, вскочил на верхние нары, откуда развертывался прекрасный вид на панораму битвы. Утверждаю со всей ответственностью: меньше всех досталось Куркале, третьему игроку в домино. Железнорядцы, потаскав его по полу, схватили за руки и ноги и, раскачав, как мешок, забросили на верхние нары. Он плюхнулся между мной и Датой Туташхиа. На его счастье, он никого здесь не потревожил и, получив два-три ленивых тычка и благоразумно не ответив на них, перешел, таким образом, в партию зрителей. Пока шло побоище, он тянул лишь одно:
– Ты только погляди, что творится... э-э-эх! Ух-ух! Вай-вай!– Потрет отбитое место и опять за свое:– Ты только погляди, что творится – э-э-ээх! Ух-ух!
Кстати, никто уже и не понимал, что творилось и с чего началось. Разве только Харчо помнил об этом. Так, по крайней мере, было в тот момент, о котором я сейчас вам рассказываю.
Но над самим Харчо нависла, оказывается, огромная опасность. Я сам не заметил, как это началось, ибо был увлечен другим участком военных действий, но вдруг сбоку завопил Куркала:
– На Харчо гляди, на Харчо... Нет, на Дардака, на Дар-дака... Э-э-э, что творится! Ух-ух! Вай-вай-вай-вай...
Оголенного Харчо согнули в поясе и с трудом удерживали в таком положении, потому что он старался увернуться от Дардака, своего коллеги по мужеложству.
Дата Туташхиа сидел по-прежнему в той же позе на скрещенных ногах, созерцая этот жестокий и разнузданный мир. На лице его было больше любопытства, чем сожаления по поводу того, что он-то и заварил эту кутерьму. Все происходящее он воспринимал как огромный оркестр, совершенно не интересуясь исполнителями отдельных партий.
Нетрудно представить, какой гвалт стоял в камере, но вдруг его прорезал такой вопль, что я невольно отвел глаза от Харчо и Дардака. Кто вопил, понять было нельзя, ибо прямо подо мной в огромном слившемся клубке каталось по полу человек двадцать, и кто кого бил, понять тоже было невозможно. Четвертый игрок в домино, вор в законе по прозвищу Тамбиа, крутился вокруг клубка, пытаясь вытащить из-под сплетенных и задыхающихся тел хотя бы одну ножку разломанного стола. Несколько раз ему удавалось ухватиться за ножку, но никак не получалось вытянуть ее. В это время Дардака хватили по голове крышкой от питьевой бочки, оглушили и, не дав упасть, аккуратно усадили прямо в парашу. Правда, тут же опомнившись, он выскочил из параши, но, разумеется, после столь острых ощущений пыл его испарился, и Харчо спасся от профессионального оскорбления!
Одну ножку стола Тамбии наконец удалось-таки вытащить. Я подумал было, что он начнет орудовать ножкой, как дубинкой, но не тут-то было: он, видно, и не думал никого трогать, а двинулся вдоль нар, миновал Дату и еще шагов через десять, занеся дубинку над головой, стал подниматься к нам на верхние нары. Может быть, он хотел поддать сверху тем, что дрались внизу, но в последний миг дубинка Тамбии оказалась прямо у виска Даты Туташхиа, однако Дата вдруг увернулся, непонятно как почувствовав опасность, и дубинка, скользнув по его лопаткам, ударила по пустым нарам. Еще через миг Тамбиа был обезоружен и пытался спастись, спрыгнув на головы дерущихся, но тут его достала дубинка, перехваченная Датой, и, свалившись на самый край верхних нар, Тамбиа мокрой тряпкой соскользнул вниз.
– Э-э-э!.. Смотри... На Тамбию погляди... до воров добрались... воров бьют... что творится! – заорал Куркала.
В тогдашней тюрьме вор считался личностью неприкосновенной. Того, кто осмеливался поднять на вора руку, если и не убивали, то полжизни отнимали наверняка. Никто из дерущихся и в мыслях не держал, что его противником мог быть вор в законе. В подобных свалках воры вообще никакого участия не принимали. Они могли наблюдать за дракой, рассевшись на верхних нарах и позволяя себе лишь комментарии. Но когда крикнули, что бьют воров, каждому уже необходимо было убедиться, что он не бьет вора. Поэтому, стоило Куркале заорать, как темп драки тут же спал, но лишь на две-три секунды, с тем чтобы тут же вспыхнуть с новой силой.
– Где бьют? – закричал Спарапет.
– Кого бьют? – дернулись с места другие воры.
– Тамбию! На Тамбию поглядите!.. Это Сыч, Сыч,– сообщил Куркала и тут же полетел с нар. Дата опустил дубинку ему на спину и сбросил его с нар, как кучу навоза.
Сыч, оказывается, была кличка Даты. Вся воровская стая рванулась к нам. Я попытался заслонить Дату, но меня свалили с ног и бросились на него. Размахивая дубинкой над головой, Дата мигом вывел из строя трех или четырех воров, остальные осели, и натиск ослаб.
– А ну, давай сюда эту штуку,– Спарапет протянул руку к дубинке.
– Подойди, голубчик, и возьми!
– Смотри, Сыч!.. Придем и дубинку возьмем, и жить не оставим! Бросай, говорят тебе!
– Не я первый начал! Вон внизу валяется... Тамбиа, кажется? Его дубинка... Так что сами ступайте с богом!
– Я знать не знаю, кто у вас первый, кто второй. Бросай дубинку, а не то поздно будет...
– Ладно, Сыч, бросай! Посчитай, сколько нас здесь!
– Вон сейчас везде говорят – в единении сила! А этому единению у кого они научились? У нас... истинный бог!
– Забирайте своего Тамбию, мальчики, и ступайте с миром! – повторил Дата.
– Нет, ты погляди на него только... Не отдаст, а?
– Спятил, ей-богу, спятил!..
Дата почувствовал, что наступательный дух воров сломлен, и, не медля ни секунды, свалил еще двух-трех, остальные кубарем скатились вниз. Но тут воры, подкравшиеся сзади, с головой накрыли Дату одеялом и стали его избивать. Воры, скинутые вниз, вмиг вскарабкались на верхние нары и набросились на Дату, как стервятники на падаль. Я, конечно, пытался оттащить их. Прибежали все политические и начали их разнимать, но только разнимать, ибо между политическими и ворами существовало нелегальное соглашение, действовавшее по всей территории Российской империи и при всех обстоятельствах: друг на друга не нападать. Дата к политзаключенным не принадлежал, и поэтому за нами оставалось лишь право разнимать. Не будь нас, эти подонки могли забить Дату до смерти. И все же главное сделал он сам. Он до конца драки так и не выпустил дубинку из рук, отнять ее они не смогли. И отбивался он с большим толком и знанием дела. На каждый воровской удар приходилось по три удара Даты. Но воров было десятка два, а Дата один, если не считать разнимавших. Что творилось в камере, когда Дата дрался с ворами, описать не берусь – мне было не до них. Но одно я заметил: в драку ввязалась еще пропасть народа, и озверение росло. Не знаю, чем бы все это кончилось, если б не отворилась дверь камеры и надзиратель не заорал:
– Тараста, обе-е-ед!
Втащили кадки с баландой, и сразу все стихло. И воры отцепились от Даты, ибо из-за спины надзирателя высунулась здоровенная рожа разносчика передач.
– Передачи, староста-а-а!
– Отстаньте от него, он ненормальный,– шепнул Спарапет ворам, и они отползли в свой угол. Лишь теперь, когда воцарилась полная тишина, до нас донеслось:
– Воров бьют!!!
Вопила вся тюрьма. Все корпуса и камеры.
Этот вопль был организован другими ворами в знак солидарности с коллегами и чтобы запугать всех, кто осмелился задеть воровское достоинство.
Стоило, однако, стихнуть нашей камере, как оборвался и рев тюрьмы.
– Ага! Кажется, всё! – староста высунул голову из-под нар и, убедившись, что все кончилось, вылез, отряхнулся к, окруженный баландерами, двинулся к двери.
Воры с титаническим спокойствием ожидали, когда раздадут передачи, чтобы получить положенную долю.
Дата поднялся, вытер кровь с лица и, только сейчас узнав меня, рассмеялся.
Началась раздача баланды, по камере поплыла туча глиняных мисок и деревянных ложек, а у котлов с баландой вытянулись длинные очереди, Все, кто минуту назад с остервенением колошматили друг друга, походили сейчас на скучающих гуляк, утомленных затянувшимся бездельем, но уж никак не кровных врагов. Кто-нибудь бросит баландеру: «Помешай, как положено, а тогда разливай!» – и снова мир и тишина.
И Дата держался так, будто и не дрался вовсе, и не был бит, и ничего-то у него не болело.
Камера пошла хлебать баланду, а фельдшер Бикентий Иалкаиндзе ходил от одного арестанта к другому и помогал чем мог. Кому-то за дверью он крикнул, что одному ему не управиться, и появился второй фельдшер.
Принесли воду и тряпки, чтобы вымыть полы. Арестанты, измазавшиеся в нечистотах, вынесли парашу, и их отвела в баню.
Начали наконец раздавать передачи.
«Шобла» слопала баланду, прилипла к окнам и пошла отчитываться перед всей тюрьмой о том, что произошло в нашей камере.
Вернулся Харчо – весь в пластырях, только глаза видны, одна рука на перевязи, другой придерживал брюки, ибо в драке потерял пуговицы, пришитые с таким тщанием. Попытался взобраться на нары и не мог – руки-ноги не слушались.
– Господни Харчо! – сказал Дата Туташхиа. – Влезть ты может, и влезешь, а вот спуститься силенок у тебя не хватит. За нуждой или еще зачем – парашу-то сюда не принесут? Да и зачем ты мне под боком?.. Ну уж будь так любезен, забери свои шмотки и найди себе другое место.
Дата свернул подушку и вонючее одеялишко, просунул их сквозь тряпицу, на которой висела сломанная рука Харчо, и повернулся ко мне:
– Парня, которого он сбросил... вместе с вами его привезли... как зовут?
– Назвался Поктией.
– Поктиа! Поди-ка сюда, голубчик! Поктиа приблизился.
– Ложись здесь. Место освободилось. Поктиа недоверчиво взглянул на Дату.
– Поднимайся, голубчик, поднимайся!
Убедившись, что опасности вроде нет, Поктиа быстро и ловко взобрался к нам.
– Расстели мою бурку, на нас двоих как раз хватит, а там принесут тебе постель из дому, и брось гоняться за тюремным дворянством. Вором ты сроду не был и не будешь.
Обрадованный Поктиа растянулся на голых досках.
– Квимсадзе! Есть тут Квимсадзе? – закричал раздатчик передач.
– Есть, есть,– отозвался староста. – Класион! Квимсад-зе-е-е!– повернулся он к политзаключенным. – Тебя зовут!
– Квимсадзе Класион Бичиевич! Иду!
Класиону было лег сорок. Пятнадцать из них, начиная с восемнадцати лет, он провел в тюрьмах и ссылках, остальное время готовился к отсидкам. Так он сам про себя говорил. Его знало все политическое подполье Российской империи, но никто не мог бы сказать, к какой цели он стремился, кроме сокрушения царизма. Смешной, но нужный человек – такова была его репутация.
Во время одной политической дискуссии его спросили прямо:
– Ваша платформа, товарищ Класион?
– Риони, друг! – ответил Класион. Класион был сыном кутаисского попа, а попасть в Кутаиси по железной дороге можно было, только сделав пересадку в Риони.
Этот поп, Бичиа Квимсадзе, и прислал сейчас сыну огромную передачу. Одних только кур была целая дюжина.
– Класион, дорогой, одну из этих куриц мой папаша пожертвовал твоему папаше,– пошутил какой-то кутаисец.
– С тех пор, как ты сел, у твоего папаши нет даже паршивого цыпленка,– парировал Класион. – На тебе одну, отошли домой, пусть дождутся, пока вернешься и в доме опять своя курица будет. Возьми еще хачапури, и шоти бери.
Класион оставил на нашу долю ровно столько, чтобы не попортилось, а остальное стал рассылать в разные концы камеры. Лпдро Чансишвили собирал к столу.
– Алексей, забирай-ка Дату и давайте сюда. Вам что, есть не хочется? – позвал Шалва Тухарели.
– Расстели бурку и ложись,– сказал Дата Поктии, и мы отправились к нашим.
Класион суетливо раздавал передачу:
– Это отнеси ворам, чтобы им пусто было. Ох и огрел меня кто-то, пока их растаскивали, Прямо в копчик всадил. Думал, свихнусь, такая боль! Отнеси, и пусть не думают, что даю положенное. Ничего им от меня не положено. Это так... для голодных... Доли от меня они не дождутся. Дай бог здоровья моему отцу. Господи, помилуй, господи, помилу-у-уй! Отнеси, тихонечко мои слова этой вшивоте передай! Не забудь!
– Ну и складно у тебя получается, Класион! Отменный поп из тебя вышел бы! – сказал Шалва Тухарели.
– Те, из кого царь себе попов печет, они и сметут его царство, вот увидите! – сказал Класион, довольно потирая руки и разламывая мчади.
– Такие хачапури печет моя бедная Эле,– сказал Дата,– сколько сижу, а она ни разу не пришла. Что случилось с ней, не пойму.
– На этой недельке тебе было две передачи. Кто у тебя в Тифлисе? – спросил Шалва Тухарели.
– Моя невестка, жена двоюродного брата.
– Ничего, Дата. Бог милостив,– сказал Класион.
– Класион, ты рыжего негра когда-нибудь видал? – спросил Шалва Тухарели.
– У этого царя и его сатрапов увидишь что-нибудь путное, как же! – тут же отозвался Класион. – А что, разве есть рыжие негры?
Все рассмеялись, и Класион понял, что его разыграли.
– А ты чего веселишься? – чтобы скрыть смущение, кинулся он на Дату. – Рад, что жив остался? Мать моя, как же они его отделали!
– Да... так мне еще не доставалось. Но уж больно много их набежало!
– С твоим характером и не то еще увидишь,– предсказал Класион.
– А какой такой у меня характер?
– По кличке и характер. Один в поле не воин – тебя что, этому не учили? Сидеть одному, как сыч, нельзя. Надо на чью-то сторону становиться, а то всегда бит будешь. Такова жизнь.
– Нас собралось здесь шестеро,– впервые заговорил с Датой Фома Комодов. – У, каждого свой путь, но объединены мы одним – желанием бороться за лучшее будущее народа. Какого бы политического учения ни придерживался каждый, конечная цель у всех общая. В этом залог нашего единства. И наша сила!..
– Очень уж мы сильны! Страх один, как сильны! – перебил его Класион. – Помолчал бы лучше. Такое у нас единство и такая силища, что с одним плюгавым царем управиться не можем. Конца ему не видать, гноит пас в тюрьмах, и все тут! Вот у них единство так единство, – Класион кивнул на воров.
– У этих? – сказал Дата. – Их единство на том стоит, что каждый хочет выжить и ухватить кусок послаще. Единство воров– единство ради собственного блага. А единство ради блага другого – это уже и разговор другой. И это уметь надо – сделать другому добро. А революционное движение полно неумехами. И единство у них неумелое, оттого революция все никак не победит.
– Очень уж ты много знаешь, Дата, я прямо удивляюсь,– сказал Класион. – Может, подскажешь нам, с какого боку за царя взяться?
Шуток над собой Дата не любил, я помнил это с детства и почувствовал неловкость. Другие тоже почувствовали, что выходка Класиона неуместна, да и сам Класион смутился, может быть, больше оттого, что шутка его не возымела никакого действия на Дату.
– Что с папизмом делать, учить вас не берусь, а вот разделаюсь с этой ножкой и скажу о том, что знаю.
– В чем единство воров, ты знаешь. Что есть единство чужого блага ради, тебе известно лучше нас. Что ты сам по себе, а все друг за дружку цепляются и оттого намяли тебе бока – это ты и сам признаешь... Стал бы ты па чью-то сторону, почем зря к тебе не лезли б и за здорово живешь не мутузили...– Класион вдруг поперхнулся, подсеченный тяжелым взглядом Даты.
– Видно, по этой причине ты и пристал к революции? И мне прикажешь той же дорожкой бежать? Класион вконец растерялся.
– Если вы бескорыстно печетесь о будущем народа и цель ваша – чтобы человек стал лучше, тогда я давно с вами. Очень давно.
– Я обидел тебя, Дата,– промолвил Класион. – Прости меня.
– И не думал обижаться...
– Нет, не мог ты не обидеться... Перебрал я.
– Выбрось это из головы. Нет на тебя обиды, клянусь честью!
– Тогда объясни, почему ты не обижен!– сказал Класион, подумав.
– Если я объясню, вот тогда обиженным будешь. Бросим этот разговор.
Дата разрезал пополам шоти и, положив порядочный кусок курятины, сыру и пару яиц, передал все это Поктии.
Класион лежал на боку и размышлял, видно, над словами Даты.
– Ты вот зовешь присоединиться к вам,– повернул разговор Дата. – Наверное, я так и сделаю, но знаешь, когда?
– Когда же?
– Видел ты сейчас это бессмысленное скотское побоище? Понял, сколько в этом люде энергии и силы? Режим довел их до скотского состояния. И здесь, и там тоже,– Дата кивнул на окно. – Как заставить крутиться мельничное колесо, я знаю. Но как силу и энергию этих людей, бессмысленно пропадающую, обратить на их же пользу– этому я должен научиться. Научусь и уж тогда приду к вам. – Дата помолчал. – Если кто-нибудь из вас это знает, к нему приду и буду учиться.
– Пока не знаем,– сказал Фома Комодов. – Знали бы, не делали столько ошибок. И тогда революция давно бы победила... Пока мы наблюдаем, накапливаем опыт, учимся. И научимся, уверяю тебя. Но единство нужно и в этом.
– Жди, научимся! – мрачно сказал Класион и слез с нар.
Разговор пошел о бунте арестантов. Но тут распахнулась дверь и в камеру ввалилось двадцать пять счастливчиков, допущенных в баню. Следом за ними в дверях возник Коц, начальник тюрьмы, а за ним – хвост надзирателей. Староста завертелся возле них, а камера замерла.
Коц остановился посреди камеры, а по правую и левую его руку выросло по два жандарма. Надзиратели толпились за спиной и в дверях.
Странным было не только имя человека, но и сам он был личностью весьма примечательной. Никто из арестантов ни разу не слышал его голоса, и неизвестно было, владеет ли он вообще даром речи. И на этот раз Коц не издал ни звука. Старший надзиратель что-то шепнул ему на ухо. Коц кивнул едва заметно, можно сказать, и не кивнул вовсе.
– Кто здесь Поктиа? – заорал старший надзиратель.
– Я,– приподнялся Поктиа.
– Выходи!
Когда Поктиа спустился, начальник тюрьмы поднял три пальца – трое суток карцера. Пинком начальника корпуса Поктиа был вышвырнут в коридор. Старший надзиратель снова склонился над ухом начальника тюрьмы, и Коц снова кивнул.
– Харчо, выходи! – три пальца и пинок.
– Теперь моя очередь,– сказал Дата.– В карцере хоть воздух почище.
Назвали Туташхиа.
Дата вышел, начальник тюрьмы оглядел его с головы до ног и взмахом руки отпустил. Дата был свободен, а старший надзиратель снова склонился над ухом начальника тюрьмы, Тамбии, Дардаку, Куркале и даже Спарапету – всем выпало по трое суток. Список старшего надзирателя, видно, был исчерпан, и Коц самолично приступил к делу. Он прошел всю камеру из конца в конец, и к тому моменту, когда вновь оказался у дверей, еще пятнадцать арестантов пинком было выдворено в коридор. Почему он отпустил Дату и по каким признакам отобрал эти полтора десятка арестантов, сказать не могу, но что при этом никто не издал ни звука, это уж точно. Под конец начальник тюрьмы, повернувшись к старосте, поднял перед его носом пять пальцев и очень галантно, как гостеприимный хозяин дорогого гостя, пригласил в коридор.
– Да за что же? – заскулил староста. – Я же носа из-под нар не высовывал.
Личным пинком начальника тюрьмы староста был вышвырнут в коридор. Видно, Коца обидел старостин скулеж,– такая неблагодарность, это при таком-то любезном обхождении.
Карантин продлился еще дней десять. По установленному порядку он был распущен на двадцать первый день после приема первого арестанта. Нас развели по камерам.
ГРАФ СЕГЕДИ
Пока я ожидал ответ на свое прошение об отставке, а ответ по причинам, до сих пор мною не выясненным, не приходил, положение в империи день ото дня ухудшалось. Об этом времени сейчас написано много – и ученых трудов, и романов, и бессчетны свидетельства очевидцев. Реминисценции дилетанта вряд ли будут полезны историкам. Поэтому ограничусь двумя замечаниями, важными для понимания моего последующего изложения, и вернусь непосредственно к записям.
Все, что я видел, пережил и воспринял на протяжении своей жизни, дало мне уверенность, что государство – это огромный, кипящий на огне котел с похлебкой, а гражданин – существо, к этому котлу присосавшееся. Неизбежно наступает минута, когда надо помешать в котле черпаком, или встряхнуть его; присосавшиеся отваливаются, и тогда... Миллионы мечутся в исступлении, и каждый раздираем страхом о животе своем. Одни пытаются вновь присосаться к старому котлу, другие ищут новый, фантазия третьих рождает посудину, которую вообще никто никогда не видел, однако они убеждены, что она существует, а км на роду написано отыскать ее. Вся эта кутерьма длится до тех пор, пока кто-нибудь не сообразит перекрасить старый котел и назвать его совсем по-новому. Тогда, к котлу, и подобно клещам, граждане вновь присасываются «земля пребывает вовеки».
Из событий девятисотых годов я как должностное лицо и человек, преданный престолу, вынес убеждение в том, что пароду следовало проявить больше мудрости, а власти – великодушия. Под мудростью я подразумеваю сообразование противоречащих друг другу интересов, а под великодушием – конституционную монархию.
И еще одно. Л1еня всегда увлекал самый процесс созревания и осуществления замыслов, во мне рождавшихся. Поначалу – осмысление обстоятельств, изучение фактов, формулирование вывода. Затем– определение необходимых мер и осуществление их. Третья стадия – освоение вновь сложившейся ситуации и приспособление к ней. И, наконец, ретроспективный анализ причин, породивших именно злу, а никакую иную цепь умозаключений. Подобная ретроспекция, как правило, приводит к открытию.
Мое открытие состояло в том, что на самой первой ступени, когда еще только изучались обстоятельства и факты, я совершенно не принял в расчет собственную натуру, что и сыграло, как оказалось позже, роковую для меня роль. При тогдашнем положении в империи на этой должности нужен был более сильный и жесткий человек.
Я со своими взглядами, либерализмом и колебаниями мог принести трону и государству лишь вред. Эту причину я осознал уже после подачи рапорта об отставке и еще раз убедился, что поступок диктуется, в первую очередь, интуицией, а уж потом стереотипами и' анализом.
Так вот, я сидели ждал согласия министра. Однако должность я еще занимал, и необходимо было исполнять службу. Именно в этот период я получил распоряжение относительно возможных бунтов в местах заключения. Предписывалось тщательно изучить обстановку, настроение заключенных и представить письменный доклад министерству. Это была чрезмерно трудная и ответственная работа, но я взялся за нее сам в надежде что тем временем получу согласие на прошение об отставке, а дело завершит лицо, заменившее меня. Случилось, однако, так, что министр ответил согласием лишь после того, как работа была завершена и доклад написан.
Почему революционеры считали нужным тюремные бунты? Сами они на допросах показывали следующее: манифест 17 октября пятого года, наряду с неприкосновенностью личности, свободой совести, слова, собраний и союзов, обещал народам Российской империи и амнистию для политзаключенных. Понадобилось совсем немного времени, чтобы всем стало ясно: с помощью манифеста царизм хочет выиграть время. Выполнялся манифест лишь постольку, поскольку это было необходимо самому самодержавию. Это – общеизвестно.
Государственную думу выхолостили, как и амнистию политзаключенным. Огромное число профессиональных революционеров продолжало томиться в тюрьмах, откуда под разными предлогами их так и не выпустили.
Бунт в Тифлисской тюрьме произошел спустя три года после моей отставки. Разумеется, я не участвовал в событиях и не должен был выказывать интереса к ним. Но одним из участников бунта был Дата Туташхиа, и я оказался поэтому втянут в события, конечно на ролях наблюдателя, хотя и стороннего, но питающего острый интерес к происходящему. К моим теоретическим представлениям о стихии толпы присовокупилась полная осведомленность о бунте. Это дает мне право судить о случившемся достаточно компетентно. После опубликования манифеста аресты стали еще ожесточеннее.
Все, что я видел, пережил и воспринял на протяжении своей жизни, дало мне уверенность, что государство – это огромный, кипящий на огне котел с похлебкой, а гражданин – существо, к этому котлу присосавшееся. Неизбежно наступает минута, когда надо помешать в котле черпаком, или встряхнуть его; присосавшиеся отваливаются, и тогда... Миллионы мечутся в исступлении, и каждый раздираем страхом о животе своем. Одни пытаются вновь присосаться к старому котлу, другие ищут новый, фантазия третьих рождает посудину, которую вообще никто никогда не видел, однако они убеждены, что она существует, а км на роду написано отыскать ее. Вся эта кутерьма длится до тех пор, пока кто-нибудь не сообразит перекрасить старый котел и назвать его совсем по-новому. Тогда, к котлу, и подобно клещам, граждане вновь присасываются «земля пребывает вовеки».
Из событий девятисотых годов я как должностное лицо и человек, преданный престолу, вынес убеждение в том, что пароду следовало проявить больше мудрости, а власти – великодушия. Под мудростью я подразумеваю сообразование противоречащих друг другу интересов, а под великодушием – конституционную монархию.
И еще одно. Л1еня всегда увлекал самый процесс созревания и осуществления замыслов, во мне рождавшихся. Поначалу – осмысление обстоятельств, изучение фактов, формулирование вывода. Затем– определение необходимых мер и осуществление их. Третья стадия – освоение вновь сложившейся ситуации и приспособление к ней. И, наконец, ретроспективный анализ причин, породивших именно злу, а никакую иную цепь умозаключений. Подобная ретроспекция, как правило, приводит к открытию.
Мое открытие состояло в том, что на самой первой ступени, когда еще только изучались обстоятельства и факты, я совершенно не принял в расчет собственную натуру, что и сыграло, как оказалось позже, роковую для меня роль. При тогдашнем положении в империи на этой должности нужен был более сильный и жесткий человек.
Я со своими взглядами, либерализмом и колебаниями мог принести трону и государству лишь вред. Эту причину я осознал уже после подачи рапорта об отставке и еще раз убедился, что поступок диктуется, в первую очередь, интуицией, а уж потом стереотипами и' анализом.
Так вот, я сидели ждал согласия министра. Однако должность я еще занимал, и необходимо было исполнять службу. Именно в этот период я получил распоряжение относительно возможных бунтов в местах заключения. Предписывалось тщательно изучить обстановку, настроение заключенных и представить письменный доклад министерству. Это была чрезмерно трудная и ответственная работа, но я взялся за нее сам в надежде что тем временем получу согласие на прошение об отставке, а дело завершит лицо, заменившее меня. Случилось, однако, так, что министр ответил согласием лишь после того, как работа была завершена и доклад написан.
Почему революционеры считали нужным тюремные бунты? Сами они на допросах показывали следующее: манифест 17 октября пятого года, наряду с неприкосновенностью личности, свободой совести, слова, собраний и союзов, обещал народам Российской империи и амнистию для политзаключенных. Понадобилось совсем немного времени, чтобы всем стало ясно: с помощью манифеста царизм хочет выиграть время. Выполнялся манифест лишь постольку, поскольку это было необходимо самому самодержавию. Это – общеизвестно.
Государственную думу выхолостили, как и амнистию политзаключенным. Огромное число профессиональных революционеров продолжало томиться в тюрьмах, откуда под разными предлогами их так и не выпустили.
Бунт в Тифлисской тюрьме произошел спустя три года после моей отставки. Разумеется, я не участвовал в событиях и не должен был выказывать интереса к ним. Но одним из участников бунта был Дата Туташхиа, и я оказался поэтому втянут в события, конечно на ролях наблюдателя, хотя и стороннего, но питающего острый интерес к происходящему. К моим теоретическим представлениям о стихии толпы присовокупилась полная осведомленность о бунте. Это дает мне право судить о случившемся достаточно компетентно. После опубликования манифеста аресты стали еще ожесточеннее.