— Когда облака остались внизу, — подумал он, — я потерял сознание. Однажды со мной было такое. В Газе, дома. На меня упал бетонный блок, сильно прижало, и я исчез. Так мне показалось. И сейчас тоже. Илья говорит, что это было потом. Может, так и есть, не знаю. Говорю, что чувствовал. Я потерял сознание.
   Он, действительно, потерял то, что в просторечии называют сознанием, и это было естественно, поскольку в двумерном пространстве мировой совести, связанном с четырехмерным пространством человеческого восприятия мира лишь одномерными закрученными нитями, которым вовсе не было названия и аналогов в языке И.Д.К., воспринимаемом как язык Торы, — в этом пространстве сознание существовать не могло. Ибо совесть бессознательна.
   Нити натянулись, и Муса, конечно, воспринял их натяжение как вину за все, что сотворил коллективный разум человечества за тысячи лет своего существования. Разум, целью которого чаще всего было уничтожение себе подобных, не мог не проявить себя в многомерии Вселенной как разрушающая сила. И деяния единого существа, именующего себя человечеством, оказались таковы:
   — в Местном сверхскоплении галактик замедлились процессы накопления энергии в спиральных рукавах;
   — увеличилась частота вспышек сверхновых, в результате чего семь цивилизаций, достигших технологической стадии, но еще не вышедших в космос, погибли в испепелящем жаре;
   — в материнской Галактике Солнечной системы последствия оказались и вовсе плачевными: ни на одной из тридцати шести миллиардов планет, где жизнь могла перейти в стадию разума, этого не произошло по различным и, казалось бы, не связанным друг с другом, причинам. В результате в Галактике не осталось ни одной цивилизации, кроме человечества, так и не понявшего, что самим фактом своего существования лишило себя так называемых «братьев по разуму».
   Космос молчал по очень простой причине — человечество само «заткнуло рот» всему, что могло бы думать, создавать и вообще существовать на достаточно разумном уровне.
   Ощущение мучительно больной совести — смертельно больной, если на то пошло, ибо двумерие совести было в момент проникновеия в него Мусы уже покорежено и напомимало скрученный взрывом стальной лист, — было подобно сердечному спазму. Муса в десятый раз повторил «Я потерял сознание», добавив к тому: «Мне стало больно здесь… в груди… я убил столько, что не имею права жить…», и поставив точку — «Все мы не имеем права».
   — Ты не нашел Хаима, — констатировала Дина. — Я найду его сама. В пространстве совести должна быть и моя линия.
   — Андрей! — неожиданно вскрикнула Людмила, и только тогда все обратили внимание на то, что уже несколько минут не слышно мыслей мальчика.
   Андрей сидел, прислонившись к упругому стволу дерева, голова его склонилась набок, тело находилось в неудобной позе, вот— вот упадет, но упасть ему не позволяла неловко согнутая и будто сведенная судорогой рука. Глаза мальчика смотрели куда— то за горизонт — нарисованные глаза скульптуры.
   Людмила подходила к сыну маленькими неловкими шажками, но ей казалось, что она мчится, сломя голову, так, что в ушах свистит ветер. Инстинкт, хотя она и не понимала этого, сдерживал ее движения — может быть, за эти несколько дополнительных секунд Андрей вернется, и тогда она примет в объятия не манекен, а живого сына?
   — Остановите ее! — подумал И.Д.К. — Нельзя Андрюшу трогать!
   Он сам же и осуществил это намерение, мысленно схватив Людмилу за обе руки, она отбивалась, но на помощь И.Д.К. пришли остальные, и Людмила замерла, смирилась, и, когда от нее меньше всего ожидали, сделала то, что должна была сделать, по ее мнению, сразу — отправилась вслед за Андреем.
   — Дина! — предупреждающе воскликнул И.Д.К., поняв, что и она сейчас уйдет, и ее не остановить.
   — Не бойся, — сказала Дина и подошла ближе к И.Д.К. — Я не уйду. Ты найдешь Хаима, когда придет время. Да?
* * *
   Поиск в пространстве совести несколько отличается от поиска чего бы то ни было в простом и привычном четырехмерном пространстве-времени. Людмилу вел инстинкт, и она не подумала о том, что и как станет делать, и сможет ли что-то сделать вообще.
   Андрей, в отличие от матери, все прекрасно обдумал, и потому встретился с гораздо меньшими неожиданностями.
   Облака внутри выглядели плотной ватой, как и положено облакам, если смотреть на них из салона самолета, — ничего интересного. Оставив облачный слой внизу, он сразу же забыл о цели путешествия, потому что самое понятие путешествия — перемещения в пространстве и времени — потеряло смысл.
   К чему путешествовать, если есть куда более интересное занятие — спасать миры?
   Он спас похожих на маленьких крабов жителей планеты, погубленной болезнью, поразившей мозг. Мозг, впрочем, не жителей, но самой планеты, которая и была, на самом-то деле, существом разумным и сотворившим жителей на своей поверхности исключительно в познавательных целях. Конечно, Андрей абсолютно ничего не смог бы сказать о том, где именно и когда существовала такая планета. Знал только, что — да, существовала, и что — да, погибла, и причину знал: болезнь возникла потому, что где-то на Земле в Уганде (он и не знал, что есть такая страна на свете!) были в одночасье убиты ни за что, ни про что пятнадцать тысяч человек. Причинно— следственные связи в двумерном пространстве совести привели к однозначному результату, и мозг планеты (он занимал почти весь ее объем, вплоть до кипевшего лавой ядра), потеряв способность мыслить последовательно, принялся методично уничтожать им же созданное население.
   Так вот и начинается безумие, если говорить о планетах.
   Возможно, что совесть Андрея устремилась именно к этой планете потому, что спасти «крабиков» не представляло большого труда — планета их создала, планета их погубила, она же и воссоздала погубленное, она не помнила цели, но средства запомнила и воспользовалась этими средствами, вполне доступными любой планете с подкорковым разумом лавового типа.
   Людмила, поднявшаяся вслед за сыном, пересекла облачный слой в другой области двумерного пространства, к тому же, сам тип измерений едва заметно сместился, и потому не совестью стало ощущать себя сознание Людмилы, но стыдом за все, что сделали люди с существами иных планет, звезд и галактик.
   Совесть конструктивна, стыд пассивен. Людмила терзала себя, но ничего не могла исправить — что сделано, то сделано. Она облилась слезами над серой пылевой туманностью: всем, что осталось от некогда прекрасного мира в галактике, располагавшейся в трехстах миллионах световых лет от Солнечной системы. Она страдала и, зная, что миров, подобных тому, чья смерть так ее взволновала, еще очень и очень много, Людмила понимала, что для сохранения здравого рассудка нужно немедленно вернуться на Саграбал.
   — Андрюша! — воскликнула она, когда вновь увидела над собой серо-сизое небо и лица бывшего мужа и его любовницы.
   — Он только что вернулся, — сказал И.Д.К., и Людмила, повернув голову, встретилась взглядом с сыном.
   Им не нужно было времени, чтобы все вспомнить, а остальным пришлось рассказывать, и рассказ этот оказался столь же бессвязен, сколь велики были попытки Андрея и Людмилы создать хотя бы отдаленное подобие хронологии. Резюмируя, И.Д.К. сказал, с сомнением в мыслях:
   — Теперь, мне кажется, я понимаю, почему молчала Вселенная.
   — Я тоже, — подал голос Ричард, — и это ужасно.
   — А я не поняла ничего, — призналась Джоанна.
   — Мы убили их всех, — сказал Муса.
   И.Д.К. посмотрел на Йосефа — его реакция, реакция человека, более других разбиравшегося в высших сфирот, была важнее прочих.
   Но Йосеф молчал. Молчал голос Йосефа, молчали мысли Йосефа, он никогда прежде «молчанием космоса» не интересовался, да и не знал, скорее всего, об этой гойской проблеме.
   — Мы убили их всех, — повторил Муса, будто в его мыслях эта фраза вертелась кольцом магнитофонной ленты. — И мы должны их всех оживить.
   — А чем мы, скажите на милость, занимаемся? — сказал И.Д.К. — Или вы воображаете, действительно, что Код управляет лишь земной цивилизацией, и что Творец, кем бы он ни был, лишь нами, людьми, более того — евреями, ограничил деятельность свою? «И восстанут мертвые», верно? Почему вы думаете, что это только о наших, земных, мертвецах? Почему не обо всем живом и разумном, что было создано и погибло — от наших ли действий или по естественным, с позволения сказать, причинам?
   — Мамочка, — сказал Андрей, который не очень внимательно слушал пререкания взрослых. — Мамочка, ты знаешь, Хаим все еще не попал на Саграбал. Его нет здесь.
   И тогда все замолчали, и мысли свои прихлопнули усилием воли, и посмотрели на Андрея, а он, смутившись от неожиданного общего к нему внимания, продолжал:
   — Хаим вообще не на планете… Это какое-то место… Нет, я не могу рассказать…
   — Не рассказывай, ради Бога, — удивительно кротким голосом прервала сына Людмила. — Закрой глаза, открой мысли. Можешь?
   Андрей не ответил — обиделся.
   Среди безвременья заоблачной выси (говорить ли о выси там, где нет и глубины?) увидел или, точнее, ощутил Андрей некий остров. Не планета. Не звезда; звезда была бы тускла и прозрачна — как еще может выглядеть звезда в пространстве невыраженных ощущений? Это был остров — двумерная ограниченность в трехмерной бесконечности. Забытая и легкая твердь.
   Пересадочная станция, — подсказал И.Д.К., и Андрей согласился.
   Хаиму было хорошо. Он летал над чем-то, что с высоты выглядело сразу всеми рассказанными ему сказками. Он не мог отделить одну от другой, да и не хотел. Ни пространства, ни времени на Острове не существовало. Измерение сказок?
   Скорее, измерение воображения, — подсказал И.Д.К., и Андрей согласился.
   Хаиму было хорошо, потому что он сам создавал мир, в котором жил. Мир был низок, а летать хотелось высоко, и Хаим придумал высокий мир, так и не поняв, что понятие высоты существует лишь в его воображении, как и понятие добра и зла — добром он наделил все живое, а зло отдал мертвому, которого на Острове было предостаточно, а если чего недоставало, то воображение Хаима достраивало мертвечину зла.
   Присутствие Андрея Хаим ощутил, он Андрея даже увидел, он с Андреем даже обменялся мыслями, а потом попросил уйти, потому что с ходу не смог разобраться, что принес ему Андрей — добро или зло.
   — Тебя мама ждет, — подумал Андрей.
   — Ждет? — усомнился Хаим и был прав, в мире без времени ожидание теряло смысл.
   — Где ты? — спросил Андрей. — Как сюда попал?
   — Пришел-прилетел-приполз-явился.
   — Иди-лети-ползи за мной.
   — Нет, — сказал Хаим неожиданно твердо, и Андрей перестал его ощущать, он оказался вне представлений Хаима о добре и зле; измерения, в которых они существовали, перестали пересекаться, и Андрей вернулся в мир совести, где ему стало страшно, он понимал, что здесь воплощенного зла куда больше, чем того легкого зла, что создавал Хаим на своем Острове, выдержать этого Андрей не мог и ринулся под облака, как в теплую воду бассейна после ледяного воздуха зимней московской улицы…
   — Я смогла бы найти Хаима по тем вешкам, что показал Андрюша, — сказала Людмила.
   — Думаю, что и я сумел бы, — согласился И.Д.К.
   — Я сама, — это была мысль Дины, и все подчинились ей, не задавая вопросов.
   Дина ушла по-английски — не попрощавшись.
* * *
   Этот эпизод нуждается в комментарии, хотя большинство читателей именно его восприняло без внутреннего протеста. Мир, в котором оказался Хаим на своем пути к Саграбалу, очевидно, принадлежал к группе миров, в терминах физики имманентного пространства называемых «креационными». Я интересовался статистикой — оказывается, примерно два процента людей Кода приходили на Саграбал именно таким путем.
   Проблема, однако, в том, что среди множества описанных символьных измерений мироздания — «сфирот», в терминологии Кода — попросту нет того, где был обнаружен Хаим. Возможно, его нет сейчас. Возможно, его вообще никогда не было. Возможно, оно только появится — такой вариант не исключен тоже. Поэтому физики (см. дискуссию по проблеме Миньяна в «Физическом сборнике», Израиль-11, год Исхода 201) предпочитают относить эпизод с поисками Хаима к категории артефактов, каких действительно достаточно в вероятностной Вселенной, где количество сфирот определено лишь статистически и меняется с изменением физических условий.
   Моя реконструкция основана на знании документа, о котором я упоминал в начале повествования. Я вернусь к этому документу впоследствии, а пока прошу поверить мне на слово — было именно так.
* * *
   По взаимному согласию — разошлись.
   Джоанна и Ричард вернулись к людям, пришедшим на Саграбал за последние сутки — от зари до зари, если называть зарей смену мрака светом. Людмила с Андреем продолжали в излучине реки строить для прибывших поселение, хотя те и сами могли бы справиться с задачей. Йосеф с И.Д.К., решив заняться исследованием планеты с воздуха, сразу же и приступили к выполнению задуманного, а Муса остался на поляне, погруженный в себя, — он продолжал решать задачу, не имевшую в тот момент решения.
   И.Д.К. согласился с предложением Йосефа только для того, чтобы чем-то занять мысли и душу, не думать о Дине и не провалиться в трясину страха за нее.
   Они поднялись над лесом и увидели сверху лагерь — один из тысячи, — где в зарослях травы-дорожки бродили сотни людей, многие из которых уже вполне освоились и, осознав себя строителями, возводили и уничтожали странные сооружения, ни к чему не приспособленные — разве что служившие доказательством причастности человека к природе этого мира. Среди них бродили и Ричард с Джоанной — старожилы! — объясняя растерявшимся (таких, впрочем, было немного) простые истины Саграбала. Истина первая: этот мир наш, и он нас принял. Истина вторая: в этом мире мы можем все. И третья истина, которая следовала из первых двух: мы еще не знаем своих в этом мире возможностей, и потому нужно быть очень осторожными.
   Предостережение казалось излишним — люди были осторожны, в том числе и те, кто на Земле имел характер агрессивный и даже злобный.
   Йосеф переместился на сотню километров в сторону поднимавшихся из-за горизонта гор, и И.Д.К. последовал за ним — оба прибегли к телепортации.
   Йосеф возник неподалеку, метрах в десяти, и И.Д.К. едва удержался от смеха — очень уж нелепо выглядел Илья Давидович, стоявший в воздухе будто на твердом полу и даже притоптывавший ногой в нетерпении; фалды пиджака болтались, туфли же выглядели полным анахронизмом. Почему-то именно сейчас И.Д.К. пришло в голову, что одежда, которая все еще была на них, стала даже не анахронизмом, а просто бессмыслицей. Стеснялся ли он своего тела? Нет, конечно, так же как ни в малейшей степени не стеснялся своих мыслей, обнаженных по природе своей, не прикрытых с некоторых пор одеждами лжи. Почему, обнажив мысли свои, они до сих пор инстинктивно противились следующему естественному шагу?
   И.Д.К. перестал думать об этом, потому что Йосеф сказал, всматриваясь в темное пятно далеко на горизонте:
   — Я не вижу деталей.
   Бросив себя на высокий холм, где, казалось, и находилось пятно, И.Д.К. обнаружил лишь густые заросли все той же травы— дорожки, которая в растерянности пошла волнами, не понимая, чего хочет И.Д.К., а он и сам не знал этого, но, осмотревшись, увидел все то же темное пятно — на фоне уходившего за горизонт леса. Пятно висело в воздухе и, похоже, едва заметно шевелилось. Это подтвердил и Йосеф, опустившийся рядом. Он предпочел преодолеть расстояние по воздуху и мысленно показал И.Д.К., как пятно изменяло свое положение по мере того, как Йосеф, раскинув руки, удерживал тело Мессии от падения и направлял его по прямой к цели, эфемерность которой стала ему быстро ясна.
   Теперь они поменялись ролями — И.Д.К., преодолевая неожиданный и странный приступ боязни высоты, бросил свое тело в воздух, а Йосеф исчез, чтобы в следующее (или — в то же самое?) мгновение возникнуть там, где, как они оба были уверены, находилось пятно.
   Пятно мерно, будто бурдюк толстого барана, колыхалось на полпути к горизонту. Примерившись и оценив расстояние (возможно, совершенно неправильно), И.Д.К. нырнул, телепортируясь, и сразу же вынырнул.
   Никуда.
* * *
   У Мусы были свои соображения, которыми он не хотел пока ни с кем делиться. Скрывать свои мысли он не умел — точнее, ему казалось, что, если он старается о чем-то не думать, то окружающие сразу узнают об этом его намерении и из любопытства (а может, и по иным причинам) начинают копаться в глубине — в том, что И.Д.К. называет подсознанием. Ему это не нравилось. Но еще меньше Мусе нравилось, когда на него не обращали внимания, когда его мысли игнорировались; в этом, конечно, заключалось противоречие, и Муса разрешил его стандартным методом, многократно описанным в теории творчества, хотя, естественно, никаких книг подобного рода Муса не читал.
   Решение представлялось единственно верным.
   Впервые за много дней Мусе захотелось помолиться. Он и в той жизни далеко не всегда совершал намазы, а здесь, на Саграбале, и думать забыл об этом, да и не знал, как это делать — где Мекка, в какую сторону направлять мысленные призывы? Сейчас у него почему-то не возникло сомнений, Муса опустился на колени, собрав траву-дорожку в подобие коврика, повернулся в ту сторону, где, как он знал, И.Д.К. и Дина видели Стену имен, отыскал на этой несуществующей и, возможно, не существовавшей, Стене, имя Аллаха — он сам поместил это имя между землей и облаками так, чтобы удобнее было смотреть, не задирая головы, — сказал «О Аллах, всемилостивейший и всемогущий» и, услышав тихий полувздох— полустон, принял его за ответ. Последние сомнения исчезли. Муса знал теперь, что ему делать.
   Он не подумал о том, что решение его противоречит всем законам природы, даже если они созданы были самим Аллахом.
* * *
   Бросившись будто с обрыва, Дина и оказалась там, куда можно попасть, нырнув в беспросветную глубину.
   Темнота. Тишина. И ощущение, будто в уши попала вода. И плывешь куда-то, не различая верха и низа. Невесомость?
   — Хаим! — позвала она, но мысль, как в вату, вонзилась в черноту и отразилась от нее, вернулась к своему истоку, и отразилась опять, и мгновение спустя только эта мысль и существовала во всей Вселенной, повторенная бесконечное число раз, свернувшаяся кольцом, кусавшая свой короткий хвост и уже не пытавшаяся вырваться.
   — Илюша! — позвала она, и этот призыв, как и предыдущий, обратился в собственную противоположность, никого ни к чему не призывая, и потому Дина поразилась, услышав ответ.
   Услышала?
   Ответ на свой призыв она ощутила жесткой преградой на пути, ударом о твердую поверхность — эта поверхность и была откликом, она означала:
   — Дина! Ты пришла ко мне!
   — Господи, Илюша! — возглас Дины тоже был подобен твердой грани, уперевшейся в броню и не способной продавить или разбить преграду. Что могли сделать две твердые поверхности в мире, где нет звуков, а существует лишь смысл, этими звуками передаваемый?
   — Илюша! Где ты, что с тобой?
   — Где? Я не задаю себе такого вопроса. Что со мной? Я в порядке, Дина, я вывел народ из Египта, а ты с Ильей проведешь людей через Синай.
   — Я с Ильей…
   — Не пугайся в мыслях своих.
   — Я виновата перед тобой, Илюша…
   — Не более, чем любой человек перед любым другим, Дина.
   — Ты знаешь?..
   — Конечно.
   — Как? Где ты?
   — Дина, ты задаешь этот вопрос вторично. Правильно ли спрашивать, где свет? Где тьма? Где разум? Если ты хочешь знать, скажу: я видел вас всегда. Если ты спросишь — когда именно, то не получишь ответа, потому что «когда» имеет не больше смысла, чем «где».
   — Ты меня поражаешь, Илья… Ты другой.
   — Дина, я и не подозревал, что в тебе столько предрассудков.
   — Во мне? Я…
   — Именно в тебе. Йосеф, попав в аналогичную ситуацию, нашел и нужные слова, и нужные мысли. А ты мечешься — мне даже уследить за тобой трудно.
   — Я ничего не понимаю, Илюша, объясни. Замечательно, что ты жив и…
   — Почему ты решила, что я жив?
   — Но…
   — Дина, я умер в тот момент, когда тело мое перешло к Йосефу. Я — единственный среди миллиардов людей — не вернусь к жизни, когда настанет час воскрешения. Таков мой удел, и не спрашивай меня, нравится ли мне это. Не спрашивай меня, хорошо ли это. Не спрашивай вообще ни о чем, потому что на большинство вопросов я не смогу ответить.
   — Тебя… тебя можно увидеть?
   — Разве ты меня не видишь?
   — Я… Не глазами.
   — А разве Илью ты видишь глазами? Глазами вообще ничего нельзя увидеть — даже поверхность вещи, и ту не целиком.
   — Я ищу Хаима, Илюша. Нашего сына.
   — Знаю.
   — И знаешь, где он?
   — Где? Да, это легко. Когда? Вот вопрос. А есть еще — зачем? Почему? Как?
   — Андрей — это сын Ильи — видел Хаима и говорил с ним.
   — Знаю. Они совпали в координатах цели и смысла, но лишь на незначительный квант измерения причины. Изменились причины, и Хаим сейчас в других уже координатах цели, и…
   — Как мне найти Хаима? Илья, ты всегда был демагогом! Илья, ты отец, ты мой муж, и ты…
   — Дина, дай себе труд немного проплыть по течению. Волны смысла баюкают не хуже океанской зыби… И ты поймешь, почему не нужно искать Хаима. Почему не нужно искать кого бы то ни было вообще.
   — Илюша, я боюсь тебя. Ты стал другим.
   — Ты тоже, Дина.
   — Ты любил меня…
   — Есть и такое измерение. И мои координаты в нем далеки от твоих. Я мог бы показать тебе — насколько далеки.
   — Илюша, мы должны быть вместе…
   — Мы вместе. Мы — это ты, Илья, Людмила, я, Йосеф, Хаим, Андрей, Муса, Джоанна и Ричард. Нас десять — десять человек, составляющих Миньян. Мы вместе. Поэтому я и говорю тебе — не нужно искать Хаима. Ты не найдешь его там, где он есть, а искать там, куда он еще не пришел — бессмысленно. Мы вместе — и Хаим тоже.
   — Да, — сказала Дина.
* * *
   В дальний лагерь Людмилу вызвала Джоанна.
   — Ох, кажется, началось, — добавила она.
   Людмила бросилась на зов Джоанны прямо сквозь плотное тело планеты, сквозь ее кору, мантию и раскаленное ядро (во всяком случае, мгновенная смена ощущений располагалась именно в такой последовательности).
   Дальний лагерь находился еще в стадии формирования. Ричард трудился, создавая, подобно джинну, дворцы по собственному вкусу. Больше всего эти сооружения были похожи на искаженные копии Вестминстерского аббатства — они были столь же монументально массивны и устремлены в небо. Это, конечно, не имело значения — внутри, как убедилась Людмила, заглянув в один из дворцов, было светло, даже светлее, чем снаружи; стены оставались прозрачными, если кому-нибудь из обитателей не приходило в голову уединиться, а на потолке сверкали тысячи звезд земного неба — вероятно, для создания у вновь прибывших комфортного ощущения близости к оставленной родине.
   Джоанна — сбросив платье, только сковывавшее движения, она стала похожа на постаревшую Венеру с полотна Тициана — сидела на своеобразном пуфике, который для нее соорудила трава— дорожка, а перед ней стоял, глядя вдаль, нелепого вида оборванец — мужчина лет сорока, в широкополой помятой шляпе, завернутый, будто в саван, в серую накидку, возраст которой, судя по многочисленным потертостям и прорехам, был наверняка больше, чем возраст хозяина. Человек был бос и переминался с ноги на ногу, хотя трава-дорожка успела уже разобраться в его желаниях и создала под ногами подобие толстого коврика.
   — Вот, — сказала Джоанна. — Это Армандо Лопец, испанец, вяло отрицающий наличие какой бы то ни было связи с евреями. Родился в тысяча триста шестидесятом году после Рождества Христова, а умер… когда ты умер, сеньор Лопец?
   — Я уже говорил госпоже, — мысленный голос Лопеца оказался звучным как слегка надтреснутый колокол, — что был убит на улице цмрюльников в Мадриде, когда было мне сорок три года.
   — Где же ты был все это время? — задала Людмила невольный вопрос, совершенно лишний, поскольку ответ был ей известен.
   Лопец пожал плечами.
   — Меня заколол убийца, я почувствовал ужасную боль, и сердце остановилось. Я взлетел и увидел сверху самого себя, я лежал на камнях, и кровь текла из раны в груди…
   — А если без натуралистических подробностей? — спросила Джоанна.
   — Я понял, что умер, — продолжал испанец, — и понял, что покинул свое мертвое тело. И я отправился на небеса, к престолу Господнему…
   — Слушай, — сказала Джоанна Людмиле, — это очень интересно.
   — Нет, — подумала Людмила, обращаясь к испанцу, — не рассказывай, лучше покажи.
   Лопец покачал головой, гдядя в глаза Людмиле, но нужные образы возникли сами, вызванные воспоминаниями, о которых Лопец и не подозревал.
   Он оказался в Чистилище. Это был огромный плоский мир с крышей, на которой проступали странные, плохо различимые узоры. Откуда-то капала вода, и Лопец ловил ее, открыв рот. Он был один, но ему не было страшно, потому что самое страшное уже произошло — он умер, он это знал, а в загробном мире нет ни боли, ни наказаний. Разве что он попадет в Ад.
   Он ждал своей очереди быть судимым и осужденным. Он просто ждал — бездумно, как статуя Командора в поэме о доне Хуане.
   — Посмотри на небо, — услышал он голос и решил, что с ним говорит Бог.
   Бог-отец? Или Бог-сын? А может, Дух святой?
   Лопец всмотрелся в небесные узоры и понял, что это — карта. Карта неведомой страны Эльдорадо, о которой он много слышал и куда стремился попасть во время своих морских экспедиций. Но попадал он обычно не в страну мечты, а на Западный берег черной Африки, где однажды едва не погиб, пронзенный отравленной стрелой, выжил чудом, с морем пришлось расстаться, и Лопец был уверен, что доживет до старости, лет до пятидесяти наверняка — разве сравнить опасности столицы с тайнами и страхами мира туземцев?