Мы идем, идем, идем, разговариваем и снова идем, идем и глазеем, глазеем, глазеем, потому что есть на что поглазеть и, главное, на кого, короче, мы идем по улице незнакомого города, люди заняты своими делами, и только где-то наверху небо перекрыто переплетом ферм и стекол, от дождя наверно, и прочей погоды.
   Воздух обыкновенный, как на Садовом кольце, а я там живу, и ничего. Шум обыкновенный, как на Садовом кольце от машин, – машин столько же, только движутся медленно и видны изнутри в разной степени открытости, и из одной в другую пересаживаются девушки в комбинезонах, с электроинструментом.
   Да что я вам буду описывать цех, когда цеха нет, а есть пространство, и мы идем по своеобразной улице, и стараемся не глазеть на девушек, и делаем вид, что необыкновенно увлечены сложнейшими вопросами, которых никому, кроме нас, загадочно не понять, и что все это нам привычно, подумаешь! – и стараемся не глазеть на девчонок, на их косынки, на их прически, да, прически – длинные волосы, подхваченные лентами, на их комбинезоны, и расспрашиваем о коробках передач и лошадиных силах, и стараемся не глазеть на девчонок.
   Мне бы не хотелось выглядеть восторженным идиотом, но, увы, уже поздно стараться, все равно выгляжу.
   Но, клянусь честью, пароль допер, или как там еще – действительно, есть на что посмотреть.
   А навстречу нам, как по дачной улице, едет хмурый велосипедист.
   -    Откуда это он? – спрашиваю.
   -    С того конца цеха, – отвечают. – Цех в два километра.
   Потом оказалось, что это недостаток. Полагался какой-то другой транспорт. Недостаток! О, мама мия!
   Наверно, где-нибудь на свете есть автомобильный цех и получше, а если и нет, то, наверное, будет, как и у нас, – все устаревает и усовершенствуется. Но, извините, ни разу в жизни, понимаете, ни разу я не видел такой человеческой грации. Ни у парней, ни у девушек.
   О парнях, конечно, потом. Потому что я сам бывший парень, хотя сейчас обо мне этого не скажешь, но девушки!
   Ни в танцевальных ансамблях, ни, заметьте, в балете с такими замечательными солистками, ни в художественной гимнастике, ни в балете на льду, ни в балете на воде, где скопом ныряют и потом скопом высовывают из зеленой воды по одной ноге – кажется, правой. Знаете, почему не видел? Потому что все это было отрепетировано тяжелейшими усилиями изобразить грацию. То есть напоказ, понимаете?
   А здесь репетировали когда-то только, как и что завинчивать или сверлить. А как при этом держаться грациозно – не репетировали.
   Но молодое тело умней любого режиссера и любой концепции, и если ему не мешать, оно само движется так неожиданно и так прекрасно, что дух захватывает. Скажете, опять он за свое, опять телячьи восторги из-за ерунды: были бы автомобили, и побольше, и подешевле, а какие при этом у заводских людей фигуры и как они при этом передвигаются? Да хоть на руках!
   И правда, на автомобили и их цену это, видимо, не влияет, но это влияет на тех, кто эти автомобили выпускает.
   Понимаете? Это не были сонные или резвые телки обеспеченных родителей, годные только, чтоб перейти из родительского стойла в супружеское. Про этих девушек на сборочном конвейере жизни раньше бы с завистью говорили: «Чего уж тут… Ничего не скажешь… Порода!»
   А таких парней я вообще видел только в кинофильмах из бурной жизни с препятствиями. Но в эти кинофильмы тщательно персонажей отбирают по фотографиям и на кинопробах, чтоб экран выдержал их крупные планы. Потому что в сложных кадрах их подменяют каскадеры. А потом все это тщательно склеивают и стараются, чтоб при показе не были видны швы и склейки. А эти ребята просто выполняли повседневный план. И чтоб уж сразу про одно, чуть забегу вперед к тому месту, где с конвейера сползали на пол готовые автомобили, и машинный ритм кончался, и в дело вступали люди с их прихотливым поведением, и там я увидел такое, от чего маленько закружилась голова. Я увидел, как вдоль и поперек каких-то рельсов пролетают новенькие машины, чтоб вскочить на две бетонные полоски, между которыми яма, и мгновенно затормозить. А вслед за первой уж откуда-то сбоку вылетела другая – как выстрелила и, не снижая скорости, тормознула как вкопанная перед металлическим хвостом предыдущей – на расстоянии ладони, просунутой ребром.
   А на первой – распахнулась дверца, в яму сбежал водитель, что-то оглядел или поколдовал снизу, вернулся, щелчок дверного замочка – и машина унеслась куда-то. А уже над ямой стоит другая, а вслед за ней откуда-то выстреливает следующая. Поверьте, все это происходило безостановочными секундами, и каждая машина, извините, водитель вел себя непредсказуемо по-своему, так, что дух захватывало. Я подошел к стальному барьеру, поставленному возле ямы, наверно, чтобы такой вахлак, как я, туда не сверзился, дождался одного тонкого и высокого, когда он садился в машину, и спросил, глядя в молодое лицо:
   -    Скажите, какой у вас разряд?
   -    Третий.
   -    Парень, – говорю, – а сколько тебе лет?
   -    Восемнадцать. И он умчался.
   Ну что я буду соревноваться с великим американским писателем Фолкнером! Кому это под силу? Это его номер. У него такой мальчик описан в рассказе «Полный поворот кругом», про торпедистов в Англии той войны. Добудьте в библиотеке и прочтите. Это со-о-овсем другая Америка. Это Америка, где покалеченный морской пехотинец придумал самую великую молитву из всех, которые я слышал: «Господи, прости нас, сукиных сынов». А теперь про роботов.
   Мы с комсоргом цеха малость отстали, и он меня повел вверх по ступенькам узенького трапа на узенькую эстакаду с тонкими перильцами, и мы оказались над ними, над роботами.
   Они там работали в полутьме. Света им не нужно. Свет нужен тем, кто на них смотрит. Это было что-то невообразимое.
   Гигантские челюсти захватывали автомашины, с урчанием ставили их на попа, переворачивали на бок, вверх колесами, те автомобили, которые только что собирали девушки, прекрасные, как девушки, те автомобили, с которых потом будут сдувать пыль и дуть на стекла, с ними что-то нехорошее делали в полутьме отлично придуманные, дизайнерски приукрашенные отвратительные динозавры, уродины. Там, в полутьме, они казались какими-то грязными и, несмотря на это, они вызывали какое-то гнусное восхищение – как перед дьяволами простой конструкции.
   Да знаю я, знаю все, что можно об этом сказать, и сам потом скажу, но не могу не сказать и это.
   Может быть, они войдут в быт, и к ним привыкнут, но пока так. Они производили впечатление неумолимой мощи, и за ними была какая-то философия, нечеловеческая философия. В них было какое-то дочеловеческое неуважение ко всему, чего добился человек. Они выглядели, эти электронные ублюдки, хозяевами человеческой культуры, пожирающими даже машины, хотя всего лишь точечными прикосновениями со всех сторон сваривали сложные кузова автомашин. В полутьме вспыхивали резкие сварочные звезды, потом проваренную автомашину ставили на колеса и не то выпихивали железной ногой пинком в зад, не то выплевывали.
   Конечно, я опомнился, и восхитился, и стал расспрашивать о надежности – оказалось очень надежно, и все управление ими продублировано, и автоматика срабатывает, и японская фирма дает бессрочную гарантию.
   -    Как это бессрочную? – ошеломленно спросил я, зная нашу электробритву «Эра», где гарантия дается на год, а бежишь чинить через пару месяцев, потому что где-то контакт прекратился и она уже не фурычит, а крышку снять нельзя, так как один винтик залеплен печатью и только с этой печатью примут в гарантийную мастерскую, иначе мастера ни за что не отвечают и не разберутся, и ходишь небритый. – Как это бессрочная гарантия? –спрашиваю. – Ведь все же рано или поздно портится!.. А как узнать, где и что испортилось?
   – А японская фирма и не разбирается, где испортилось. Ей выгодней прислать взамен готовый блок.
   Вот это размах! Да, размах. И эти уроды заменяют труд множества людей, которые благодаря этому могут себя посвятить человеческой работе. Но я однажды видел, как разгружали машину с манекенами для модных витрин. Их вытаскивали – великолепные подобия красавцев и красавиц – с глазами и ресницами, как у людей, – их несли, бесстыдно оголенных, вниз головами и прислоняли к стене, у которой они сидели, нелепо растопырив ноги. Это было непереносимо. Было впечатление, что разгружают душегубку. А это были всего лишь манекены с человеческим обликом для показа барахла, которое завтра выйдет из моды. Но и облики человека священны.
   Но я на секунду представил, что эти динозавры переворачивают не автомашины, а людей, и у меня заложило уши, и во рту горечь, как от хинина при тропической малярии. Нет, это не надоевшие призывы к поляночкам, шалашикам, и пещерочкам, и ходьбе на четвереньках, не только потому, что от этих мечтательных забав возникает реальная голодуха, но и потому, что в этих пещерочках может поселиться Пол Пот и иже. Однако не подойдет и «философия», которая стоит за этими бессрочными фирменными динозаврами.
   Чересчур долго у нас по барахлу и еде было хуже, чем у них. Поэтому мы так рвались, чтобы у нас по барахлу и еде было не хуже, чем у них, что кое-кто стал забывать, что нам подойдет только другое.
   Что другое, дорогой дядя? То, что мне приоткрыл на мгновенье в этой короткой поездке его величество, как раньше говорили, рабочий класс. Что же именно? Довженко это называл – «благородная норма».
   А фирмы на благородную норму чихали и не могут остановиться, но если и мы о ней забудем, то человечество никакие роботы не спасут, потому что даже жулики знают –жадность фраера сгубила.
   Потому что не они, а мы – главная людская надежда – вот эти все, которые все это выпускают и изобретают облегчающие роботы, а потом идут послушать поэтов в обеденные перерывы, потому что не хлебом единым и не шмотьем жив человек. Грация – это не походочка и не проходочка. Грация идет изнутри. И спасибо, родные, за восхищение. Или, как говорят в итальянских фильмах, грация, синьоры, грация.
    13
   Дорогой дядя!
   Я знал, дорогой дядя, что рано или поздно у нас с тобой зайдет разговор о красоте. Тем более, что есть мнение, будто она спасет мир.
   А позвольте спросить, каким образом? Все станут такие лапочки, что глаз не оторвать? И ни у кого ни на кого рука не поднимется?
   Во-первых, не верится. Я видел, как лапочки приезжали во Вьетнам и танцевали перед зелеными беретами. Боже, какие ноги! После просмотра ног «зеленые береты» избивали вьетнамских детей с еще большим аппетитом.
   А во-вторых, чем заниматься, если лапочки наш мир все же спасут? Размножаться? Рано или поздно соскучишься.
   Я не настолько глуп, чтобы давать определение красоте. Во-первых, написаны тонны определений, которые ничего не значат, а во-вторых, красота так же уворачивается от определений, как и талант.
   И, по-видимому, красота – это симптом чего-то большего, что покрывает все определения. То есть за ней стоит «уголок». Дорогой дядя, и нынче, в эту пустынную ночь, мне открылся «уголок», который стоит за красотой. Ну, конечно же! Такая простая и очевидная вещь, что я даже завыл:
   -    Надо же! Опять это под самым носом! Такая тоска!
   -    Чего ты воешь? – сказала жена. – Ну чего ты воешь? Я отстранился от ее руки и сказал:
   -    Не надо больше спорить, что есть красота и какая интересней – телесная или духовная, хрен ее знает. Когда как. Все, конечно, приветствуют духовную. Но и ноги есть ноги.
   -    Я и не спорю, – быстро сказала она.
   -    Если до сих пор не сговорились, что есть красота, значит, пропустили некое обстоятельство.
   -    И ты теперь знаешь, какое?
   -    Мне кажется, – сказал я. – Природа – это материя и ее движение. Материю без движения не обнаружишь, но и движения без материи не бывает – они неразделимы, но все же это разное. Если законы красоты не обнаружены, то это потому, что ее пытались описать как материю.
   -    А надо как?
   -    А надо описывать как движение.
   -    Мудрено, – сказала мать моего ребенка. Но меня уже не собьешь.
   -    Господи! – говорю. – Да проще простого! Красота – это не дух и не тело, красота – это признак поведения.
   И тут она поднимается и начинает мыслить. Ой, думаю, сейчас все запутается, и пойдут слова, слова, потом фразы, а потом будем пихаться руками и говорить – оставь меня в покое, и каким образом твое красивое поведение спасет мир? Только не дать ей мыслить! Боже, пошли ей какое-нибудь занятие!
   -    Его кормить не пора? – спрашиваю робко.
   -    Отстань, – говорит она и включает телевизор. Телевизор накаляется. Мы тоже. И тут в эфире раздается шум какой-то драки, потом голос диктора, и показывают тарелки с супом, и женщины, женщины, и незнакомая речь, и мы понимаем, что к чему, и к нашему донкихотствующему и чавкающему миру приходит, наконец, новая порция энергии извне
   -    красота поведения.
   -    Какие бабы, – говорю. – Ах, какие бабы… А их хватают и упаковывают в полицейские автобусы.
   И тут я чувствую, что на меня накатывает, и я реву, и я опять сопляк, и опять верю, и экран затуманивается.
   -    Успокойся, – говорит она, – с тобой стало невозможно. Перестань.
   -    Нет, ну ты подумай! – говорю. – Пока мы, мужская сволочь, пугаем друг друга ракетами, пишем петиции или ходим колоннами, они уселись вокруг базы и живут там, и не дают перевезти проклятую бомбу.
   -    Но их так мало, – сказала она.
   -    Их мало, но вас много! – говорю я. – Женщин!
   И меня бьет исключительный колотун, и я становлюсь неуправляемым:
   -    Родные мои, матери наших детей, третья сила, спасите нас всех – и я за вас готов умереть миллиард раз добровольно, на последней баррикаде!..
   -    Да, – сказала она. – Если бабы лягут на рельсы – все поезда встанут.
   -    Позор, – говорю, – позор.
   -    Чей позор?
   -    Наш, – говорю, – мужской позор. Машинный. 14
   Дорогой дядя!
   Они журчат и булькают, журчат и булькают, а дело ни с места. Уговаривают жирного кота быть моральным, а Васька слушает и жрет.
   Я уж и не знаю, как написать об ученых, чтобы те из них, кто не причастны, не приняли на свой счет. Я уж и так и эдак, прямо извертелся весь.
   Да что же это такое, дорогой дядя, интеллигентные же люди, все-таки привыкли обобщать, обобщениями и живут, и все у них фундаментально, а как скажешь, что Ферфлюхтешвайн, который работает на первый удар по детям, – подонок и обсосок, так сразу: «Надо бы повежливей. Замахиваясь на ученого, вы замахиваетесь на науку». Я уж им говорю – да что вы, говорю, это вы замахиваетесь на науку. Вы, говорю, что думаете – можно только описать, как ужасны последствия, и отойти в сторонку от причин? Почему вы рассчитываете, что разбираться с этим ужасом должны люди, неграмотные в науке.
   -    Да нет, – говорят, – почему вы так?
   -    А как же? Вы научно согласны, что штрейкбрехеры – это предатели рабочего класса. Почему вы делаете вид, что их нет в вашей среде? Знания объективны? Цели науки благородны? Почему же вы приветствуете пикеты безоружных женщин, детей и калек войны и не устраиваете своих пикетов и обструкций обсоскам из вашей среды? Мараться не хотите? За чужой счет? Почему вы хотите, чтобы с Ферфлюхтешвайном сражались неграмотные в науках, когда это прямое ваше дело? Если неграмотные в науках возьмутся
   -    они наломают дров, и будет поздно ахать. Люди же раздражены! При холере били докторов, но холера – природное явление, а бомба – нет. И все это знают. А может быть, вы боитесь, что политика как-нибудь переменится и вам будет как-то и почему-то неудобно? Ах, эти обсоски не из вашей среды! Так объявите об этом! Такой-то и такой-то профессор Ферфлюхтешвайн знает, что работает на первый удар по детям, на гибель детей, и значит, считать его обсоском. И научно объявить на весь мир, что этот человек –Иуда рода людского и военный преступник. Вы любите слово «глобальный», вы отлично знаете – наука, как и все остальное, играет в разные времена разные роли. И если раньше войны обходились без науки, и расчет был на серую скотинку с ассирийской финкой в руке, то сегодня глобальная война без науки невозможна. Ни барыги, ни архангелы из генштаба без Ферфлюхтешвайна ни бомбу, ни отраву не придумают. И, значит, это не вопрос морали ученого, совести ученого – и прочие кабинетные «гуманизьмы», а преступление. И Ферфлюхтешвайна надо судить как «исследователя» детей в Освенциме. Вы скажете – а откуда Ферфлюхтешвайну знать, может, мы тоже готовимся к войне, и он сомневается и тоже патриот? Не сомневается. До предложения не кидать первым – мог сомневаться, а теперь нет. Не может. Потому что он со своим «первым ударом» согласен, а мы его отвергли.
   Дорогой дядя, как я могу объяснить им все это, когда они заняты бульканьем, журчанием и выражают тревогу и требуют мужества и трудной работы от неграмотных в науке безоружных людей, от пехоты, от разведки, от правительства, от кого угодно, а сами боятся назвать Ферфлюхтешвайна военным преступником и Каином.
   Дорогой дядя, как я могу объяснить им все это, когда я сам боюсь, что они меня уволят из Академии, а мне уже не хочется на железную кровать, и я мечтаю о мурло-парловой шубе для матери моего ребенка, законно купленной за четверть стены Кристаловой хибары. Дорогой дядя, как, не обижая их, растолковать, что живут не для информации, а наоборот. Не чтобы в лабораториях булькало и журчало, а наоборот. Дорогой дядя, как им объяснить этот «уголок», что сегодня без профессора Ферфлюхтешвайна глобальная война невозможна – у всех остальных гавриков квалификация не та.
   Я не знаю подлинной фамилии Ферфлюхтешвайна, этой Продажной Шкуры, но они-то знают!
   Боюсь, дорогой дядя, боюсь, что уволят, и я не смогу отменить Апокалипсис хохотом. И потом «четверть стены» задерживается, а жена Субъекта уже купила мурло-парловую шубу, питается эклерами по-флотски, а я все еще сижу на фрутазонах.
   Мне говорят, что Эйнштейн настаивал – надо бы мыслить по-другому, надо воображать другое, тогда другого и захочешь. Уйду я от них.
   -    Уходите? – спросил Субъект. – Жаль.
   -    Да, – говорю, – ухожу.
   -    Куда ж вы теперь?
   -    Не знаю, – говорю. – Может, опять в театр к Джеймсу. Театр я знаю неплохо. За свою жизнь бывал в нем не раз. А два раза. И оба раза удачно – показывали одно и то же.
   -    Театр – это кафедра, – назидательно сказал он. – Театр – это трибуна.
   -    Ага, – говорю. – И я так думаю. Помолчали.
   -    Чем же вы там будете заниматься?
   -    Тем же самым, – говорю. – И если вы правы насчет числа «пи», я буду исследовать вакуум любовью. Может быть, он откликнется.
   -    Желаю вам счастья, то есть неожиданной удачи, – сказал он. – Я теперь не занимаюсь числом «пи», я занимаюсь динозаврами.
   -    Вот как? – говорю.
   -    Мне кажется, они вымерли от гриппа, – задумчиво сказал он. Уйду я от них.
 

Глава вторая. Возвращение в будущее

    15
   Дорогой дядя!
   В сутках двадцать четыре часа. Человек трудится, спит, бодрствует. Но живет все двадцать четыре часа. Остановка – смерть. Человек не машина, его не выключишь. Но от работы к работе, от сна к сну, от отдыха к отдыху человек еще и меняется. Вдох – выдох. Вдох – выдох. Но забывают о паузе перехода. Когда вдох затухает, но еще не стал выдохом, и когда выдох затухает, но еще не стал вдохом.
   Поэтому на самом деле все происходит так: вдох – пауза – выдох – пауза.
   И в этих паузах перехода происходит развитие, от вдоха до выдоха и от выдоха до вдоха человек уже другой – телом, разумом… А духом? Вот этой самой «психе»?
   Мы знаем одно – тысячи лет знаем, – что в паузе перехода, любого – верхнего, когда кончается вдох и еще не начался выдох, или нижнего, когда выдохнул человек и, опустошенный, еще не начал вдыхать и восходить вверх до пика своего вдоха – в этих паузах перехода он должен быть «восхищен», то есть как бы «похищен непомерно» мгновенной верой в то, что выше его сиюминутных, каждодневных качелей, то есть восхищен ощущением связи со всей жизнью в целом.
   Значит, должны существовать и люди, которые умеют и хотят вырабатывать «духовную пищу» так же, как другие вырабатывают телесную. Потому что одни без других жить не могут. И это не метафора, а буквально так.
   Ну а жрецы жрут и тех и этих, как сказано, бесплатно и без очереди.
   Поэтому они так нервничают, когда производящие два эти вида пищи начинают восхищаться друг другом.
    16
   Дорогой дядя!
   Этот палаточный женский городок переменил все мои планы, и я махнул в Штаты. Я в Америку залетал лет десять назад. Она сильно изменилась. Первый раз я ездил смотреть секс-революцию, смотрел порно-фильмы, про гангстеров и сюрреалистических ковбоев, был в музее Гугенхейма – обычный маршрут для меланхоликов. Теперь я прилетел туда с другой целью. Поглядеть, так сказать, динамику заболевания.
   С первой секунды стала видна разница – пыльно, сумрачно и грязней.
   Эти письма из Америки отрывочны, я сознаю это. Но сориентироваться невозможно. Тут все так быстро происходит, как будто боятся, что обнесут тарелкой.
   Остальные впечатления пропускаю. Сразу о бумажной войне. Дело начал Плотоядный любитель фрутазонов, помните? Помните? Муж смеющейся старухи.
   Я нашел его в ужасном состоянии. Он грыз засохший фрутазон, подаренный еще Ралдугиным, и рычал, что он еще покажет «Kuskinu mat» – непереводимая игра слов, и говорил другие американские идиомы, из которых наиболее миролюбивым был – «К edrene fene».
   Дело обстояло так: он написал книгу, где развивал открытие некоего Джеймса Ралдугина насчет особенности смены формаций – та страна, которая дольше всех задерживается в одной формации, с разбегу перескакивает через очередную – в следующую за ней. Плотоядный начал с сенсационного заявления, что Киноартист* – ставленник Москвы. И, далее развивая мысль, доказывал, что Америке грозит не социализм с его государственной дисциплиной, а именно коммунизм, где личная инициатива в рамках плана – станет жизненно необходимой. В Америке материальная база коммунизма уже есть – развитое производство, чего не было в России в 1917, а личная предприимчивость традиционна. И человек, который ради выпуска неходового товара – ракет, нелепых, когда все видят, что противник первым не кинет, а кто бы ни кинул, конец один – человек, который для поддержки убыточного производства грабит собственную казну, такой человек неминуемо ведет к революции. И притом, именно к коммунистической. И значит, работает в интересах Москвы.
   (* Рональд Рейган – президент США с 1981 по 1989 гг. – Прим. ред.)
   Книга стала мгновенно бестселлером и пошла нарасхват. Издательство расширило производство.
   Америка хотя и привыкла к теориям, начала смеяться, но при этом поеживалась. Потому что профессор Ферфлюхтешвайн не дремал и написал опровержение – сначала в прессе, а потом куда следует. И Плотоядного вызвали в комиссию.
   Но с ним оказалось все не так просто. Его спросили напрямик:
   -    Вы поддерживаете главные тезисы своей книги, как-то: первый – личная инициатива в пределах общей собственности есть коммунизм, и второй – в Америке социализма не будет потому, что она сразу проскочит в коммунизм, как запоздавшая.
   -    Конечно, – сказал он. – Но я не коммунист. Я член Клана. На него затопали.
   Когда же узнали, что Плотоядный действительно член Клана* и занимает должность «Заместителя Младшего Крокодила» – специалиста по смуглым душам, то смутились. А вдруг этот «Крокодил» действительно раскопал, что Киноартист – тайный коммунист? Мало ли? Береженого бог бережет. Ведь Киноартист так лихо грабит государственную казну… Почему это он такой ретивый?.. Почему… Ну, почему? С этого момента участь Киноартиста была предрешена. И «Гешефт-Махер-Компани» первая же отказалась его финансировать.
   (* Ку-Клукс-Клан – тайная расистская организация в США, выступающая против предоставления неграм гражданских прав. – Прим. ред.)
   А с другой стороны, и в книге Плотоядного было много сомнительного. Откуда он так знает про формации? Зачем ездил в Москву? Почему посещал сексуального гангстера
   Ралдугина? Чтобы есть фрутазоны? Что, у нас своих нет? А почему эклеры именно по-флотски? Сомнительно, очень сомнительно. И с этого момента участь Плотоядного тоже была предрешена – Клану даны были деньги – и у Плотоядного была отыскана негритянская кровь.
   Но поскольку все же, если один из них был прав, а другой не прав, то решили убрать обоих.
   И сколько разведка ни клялась, что оба они – и Киноартист, и Плотоядный – чисты, это уже дела не меняло. Паника не разбирает.
   Тем более что многие смуглые души стали еще громче петь псалмы и послали привет Плотоядному Брату. И дело перекатилось на национально-религиозную почву. И стало ясно, что без специалистов по душе народной и специалистов по высшим силам не обойтись.
   Прекрасная мысль? Прекрасная. Но слишком медлили. Бюрократы! Потому что тут в самый неподходящий момент была анонимно издана злопыхательская книжонка, где описывалась сегодняшняя ситуация под видом религиозного диспута между капуцином-католиком и раввином-сионистом пред лицом прекрасной принцессы-молодки. И примечательно, что когда ее спросили, кто прав, то красавица ответила примитивными стишками, которые доказывали только бездарность автора, некоего Гейне, и его дремучее невежество в эстетике. Поскольку в этих виршах не было – ни живого описания природы, ни метафор, ни пафоса, ни священного безумия поэзии, о чем знал еще Аристотель, специалист «по уже написанным трагедиям», а была только наглая ухмылка человека без корней и желание столкнуть две духовные ориентации в кровавом навете на обе религии. Но сколько ни бушевала эстетика и критика, ничего не поделаешь – ответ красавицы вошел в моду. А с модой кто может бороться? И трезвые люди, достойные, до этого момента надежные граждане, стали повторять ответ белогрудой глупенькой принцессы: Кто тут прав, кто виноват –Пусть другие то решают. Но раввин и капуцин Одинаково воняют*.