Он работал, нарушая правила всех Академий, анатомий и перспектив, он работал, беря что попало из каких попало горшков, он работал любой грязью земли, и у него выходило всегда одно и то же – Его Величество Человек. Он работал МИР из подручных средств, выясняя по дороге свои желания, а хотел он всегда одного и того же – Человечности.
   Грохотали одноногие шарманки и панфлейты всех необузданных органов, смеялись ирландские скрипки, банджо глохли от консервного пляса, сумасшедшая балалаечка подставляла плечо раненой трубе Армстронга.
   Где-то вдали елозили и шептали кисти всех выпученных амбиций. Что-то вылизывали пидлабузники, и порхали легкие слова – турнюры, гипюры, купюры и исчезали в хорошо оплаченной пыли.
   Но свистели нищие кисти Франса Гальса, Модильяни, Домье и Ван Гога, и мир освобождался от блевотины симметрии и блевотины безумия и представал ликующим ритмом.
   Потому что не звезды творят ритм, а ритм творит звезды. И человек отличается от других существ, живых и выдуманных, только одним – человечностью. Все остальное у него как у вируса.
   Так работал Рембрандт Ван Рейн – Освободитель.
   …Пустота в моем мозгу, накрытом чашей черепа, забирала тепло из клеток мозга. Электронный газ свободно метался в моей пустой башке, складываясь во что попало, и был похож на что угодно.
   Электронные облака складывались в то, что было угодно всему живому, что населяло Землю и ее окрестности – всю гигантскую утробу Космоса с его раем, адом и бесчисленными сгустками копошащихся галактик, часть которых схлопнулась и уже не светилась ни фига.
   И вся гигантская утроба Космоса, вся плацента, где зарождалась Новая Вселенная, все огромное брюхо – неслышно и грозно тряслось от хохота, расставаясь со своим прошлым, но расставаясь медленно.
   Я вышел на площадь трех вокзалов. Была ночь.
   Я вышел на улицу пустую, как перед понедельником, и закричал, как только мог, сильно: – Ульяна, Костя, Три! Анна-Анна, Борис!
   Что это такое, кроме меня и детей, не знал никто, но мы знали, что это – позывные детской радиостанции. И эфир пробила морзянка.
   Сначала заработала одна детская радиостанция, потом к ней подключились другие. И я передал декларацию для распространения по всему миру:
   ДЕКЛАРАЦИЯ
   Если это все не кончится, я:
   1)   Сначала сделаю всех бесплодными.
   2)   Потом уведу наличных детей своей дудочкой.
   3)   Потом оставшиеся самцы начнут ускоренно стареть, потому что будут стареть их самки, а новых не будет.
   4)   Потом старые развалины останутся среди разваливающихся механизмов.
   5)   Потом, когда все старье передохнет, я верну на Землю детей, которые, воспользовавшись парадоксом Эйнштейна, повзрослеют только на год. Подпись: Странствующий Энтузиаст.
   И декларация ушла в мир.
   Прохладный воздух сильной упрямой струей бил слева наискосок между домами. Ночь воли, ночь танца, ночь рук, ног и души… Рельсы плясали, и я слышал какой-то упорный ритм, не то это бьются тельняшки на ветру, не то это бегут босые девчонки. Окна вспыхивали и гасли вдруг разом, по этажам. Ветер… Воля… По улицам пошли джазисты… Все ихние нынешние провода оборваны, и усилители брошены… золотые трубы кричат и скрипочки, которые уцелели от анализа.
   Все каменное, стальное, мурло-дохлое, коксо-химическое, все непристойно-мертвое либо обрело душу, либо громоздилось в свалки. Только ветер и воля, и песня, и танец… все это было в голове и в душе, но это было… Ни капли водки, пива, виски, чачи, цинандали, кинзмараули, денатурата, «Тройного» одеколона, бордо, бурды, спирта, ни капли дыма
   сигарет «Мальборо» и «Беломор-канала», никакого наркотика, кроме ветра, воли и человечьего танца, и голоса.
   Все танцы оставил я, кроме тупых, припадочных и истерических, кабацкие, не кабацкие –не все ли равно – вольные. Все песни оставил я – по штуке и шутке от народа… Из русских я оставил гениальные «Валенки» и голос Руслановой, из одесских «Зануда Манька», из греческих – «Сиртаки», из негритянских – голос Глории Гейнер, не знаю, как называется песня, – передавали по «Маяку» 3 июля утром – число я запомнил потому, что в этот момент услышал, как медленно, со ржавым скрипом, распространяя зловоние, рушится Апокалипсис со своей камарильей, которая вздумала пошутить над жизнью. Я не знал, откуда я это знал, но я всегда знал.
   Родилось… третье тысячелетие. Тупые ангелы с воблиными глазами влипли в стены, и я безмятежно рисовал нимбы над их головами. Анархисты, леваки, экстремисты, куцые черти из «красных бригад», бандерши, хиппесные воровки и мафиози забились в щели, в помойки, в колбы, и я уронил их на дно морей в нержавеющих банках из-под пива. По улицам, бесшумно вываливаясь из трех вокзалов, шли люди, реальные и выдуманные. Земля тряслась под ногами Пантагрюэля, Панург играл на свирели Пана, а монах, любимый брат мой Жак, смеялся, неистовый работник Балда трепал черта, Санчо Панса плясал шотландскую джигу, великий Швейк спорил с Гашеком об орангутангах, а сам Гашек изображал немца-колониста, идиота от рожденья, Громобоев щелкал подтяжками, и неслась по асфальту, летела босиком Минога – песенка тростника.
   -    Спой, Гошка, – приказал Витька Громобоев.
   -    Нет…
   -    Спой! – крикнула Минога издалека, ветром опрокидывая мотоциклы, Девчонки с длинными каштановыми полосами заиграли на ирландских скрипках.
   Из Ярославского вокзала выбежала греческая флейтистка и мраморно села на бордюрный камень тротуара.
   -    Балалайку, балалайку… – успел прошептать я. – И трубу Армстронга…
   И отключился. И возликовал. И. слезы брызнули у меня от беспамятного восторга. И я закричал, как мог сильней и ужасней:
   Проиграл я на райских выгулах
   Все имущество и рубли!
   И господь меня с неба выволок
   И велел лететь до Земли!
   Микрофон повеленье прогавкал!
   Подтолкнули пониже спины!
   Томагавки вы, томагавки!
   Иностранные колуны!
   Я лечу, поминая маму,
   Что планетою мы зовем!
   Я лечу, как репей упрямый,
   И хочу настоять на своем!
   Встречный ангел меня не понял
   И мигнул со старой доски!
   Мимо ангелов мчатся кони
   Бесконечной моей тоски!
   Люди били, и годы били!
   Нищета – хоть в кулак свисти!
   Где ж вы, ангелы, жили-были,
   Чтоб от жизни меня спасти?!
   Эй, планета, к дерьму прикована!
   Трубки мира рассвет трубят!
   Божьим промыслом атакованный,
   Я лечу полюбить тебя!
   Не боись, планета порватая!
   В сорок третьем был Страшный Суд!
   И опять, рукава закатывая,
   Снова нищие мир спасут!
   Приземляюсь! Залег в бурьяне!
   В парашюте полет зачах!
   Басни кончились! Плащ мой рваный!
   Пыль и снег на моих плечах!
   Я планету от страха вылечил!
   Каждый выжил в своем краю!
   Мы – земля! Мы дети чистилища!
   Непристойно нам жить в раю!
    30
   Дорогой дядя!
   Я поднялся в лифте и постучал в дверь своей квартиры! Я пробовал звонить, но звонок не работал. Конечно! Достаточно уехать в Элладу, как пропадает контакт, и надо бухать в дверь ногой.
   Я давно подозревал, что «дорогой дядя» и «деос акс махина» – мое спасение со стороны –это одно лицо. И наконец я с ним встретился. Лицом к лицу.
   -    Это ты там купил? – указывая на мои пиджак и трусы, спросила жена Субъекта, напирая на слово «там».
   -    Проводница подарила, – сказал я.
   -    А где твои одежда и чемодан?
   -    Сперли на пляже в Одессе. Она вздохнула:
   -    Только у нас может так быть.
   -    Там тоже воруют! – парировал я. – В чем дело? Вам мало, что я Апокалипсис отменил? На хрена вам сувениры?
   -    Расхвастался, – сказал Субъект. – Жена, заткнись.
   -    Где он? – спрашиваю. – Где мой «дорогой дядя»? Мой «деос экс махина»?
   -    Сейчас выйдет. Он много работал, сочинял, теперь он отдыхает. Он попросил валенки.
   -    Летом?
   -    Возраст все-таки.
   На столе я нашел письмо от матери моего ребенка. Я его потом приведу полностью, а сейчас последнее отклонение. Я возвращался.
   Родной дом живет. Завод работает. Что же изменилось? Конечно, я сам и люди – одни растут, другие стареют.
   Человечество рождается – ребеночек планеты. Ну, посмейся над нами, посмейся, малыш. Но если ты родился, то все недаром – и наше гнусное богатство, и наша гнусная нищета, и наше гнусное расточительство, и наш способ жить, лишь поедая неразумного, а не лаская его насмешливой нежностью, и наш гнусный опыт наркоза, гипноза, мафиозо и Ломброзо, наше гнусное неумение замечать перемены, и наша гнусная боязнь ликования. Посмейся, малыш. И начинай складывать судьбу, а не умножать будущие бегучие растраты. Человек может надеть только одну пару ботинок, вторую – разве что на руки, третья будет болтаться на шее, связанная шнурками, а четвертая – в мешке за спиною, ожидая дня, когда ее выкинут. Малыш, нельзя жить, таская на горбу мешок ботинок, переодевая их на каждом шагу при встрече с другим мешочником. Малыш, скинь туфли узкие – и босиком – была такая песенка. То же самое сделает девчонка. Все равно так будет, когда вы останетесь наедине.
   Ботинок – защита ноги. Его надо оставлять там, где работают. А мы даже по асфальту и по траве не ходим, не идем босиком. Пыль? Грязь? Сейчас в каждом доме ванны. Малыш, мы даже в личных машинах ездим в ботинках.
   Малыш, мы визжим, когда наступаем друг другу на ноги. Визжали бы меньше, если бы наступали босиком. Но кто из нас на это пойдет? Самое прекрасное, что я видел, – это когда босая девчонка садится в машину.
   Мы мечемся по планете не за впечатлениями, а чтоб не воображать. А без этого нет будущего.
   Мы все время болтаем об уровне жизни, а он уже давно достигнут. Но его каждый раз приходится вытаскивать за шиворот, как пьяного с телебашни. Потому что уровень жизни пожирают наши растраты и жадность жрецов, одуревших от страха, что они живут один раз. Малыш, представь себе, я видел женщин средних лет, купающихся в море, не снимая с пальцев и ушей дорогостоящих «булыжников».
   Малыш, у человека одна одежда – тело. Все остальное – амуниция, эрудиция, амбиция, инквизиция. Речь не о том, чтобы ходить по морозу голым, а о том, что норма достигнута, а все остальное – турнюры, педикюры, маникюры, куафюры и другие покупные, а главное, продажные шкуры. Старухи и старики не тогда уродливы, когда постарели, а когда видно, что они всю жизнь жрали даром без очереди и лгали.
   Малыш, это обучение свободе. Свобода – это не выбор между заданностями, а торжество над выбором. А так ли уж они заданы, эти заданности, так ли уж они абсолютны? Пока что единственный живой детерминизм, живая причинность – это кто родился, тот умрет. Да и то неизвестно, навсегда ли это.
   Все остальное можно изменить. То есть повлиять на процесс, а стало быть, на результаты. Поэтому свобода – это не выбор, а творчество, новинка, то есть – выход. А этому надо учиться.
   Пожалуй, точно я знаю только одно: без универсального поведения в битком набитом троллейбусе все остальные выдумки – липа. «Универсальное» не значит одинаковое. Как раз наоборот. Поведение у всех должно быть разное, важно, чтоб цель была одна – не передавить друг друга в переполненном троллейбусе. А этого достигают восхищением. Земля переполнена, малыш, надо думать.
   Малыш, все мы появились самостоятельно. Но я был раньше тебя. И ничего с этим не поделаешь. Поэтому несколько слов о себе.
   Я избегал популярности, потому что она – западня. Становишься пленником даже тех, кому ты люб.
   Мое дело было сделать свое и идти дальше. Я и пел, закрыв глаза, чтобы не заискивать и не просить одобрения. Мое дело было развернуть картину о важном.
   В конце концов, каждому свое. Я все время думал о третьем тысячелетии. Есть много дел, где смеха не требуется, или он противопоказан, или уже запоздал. Но нет лучшего средства не допустить вражды или паники, чем хохот. Если хохот – значит, что-то ушло в прошлое.
   Смеющееся тысячелетие. Грядет смеющееся тысячелетие!
   Хватит упущенных из-под контроля несчастий, которым потом красиво сострадают. Смеющееся тысячелетие. А там посмотрим. Может быть, наступит восхищение. Малыш, я совершенно не умею воспитывать. Я могу только рождать идеи, которыми можно воспользоваться.
   Все равно ты не станешь меня слушать, когда вырастешь. Поэтому я сейчас, пользуясь твоей беззащитностью, выскажу одну мысль, которой я сам пользуюсь, когда ее вспоминаю, и потому жив.
   «Если тебе объективно плохо, не будь субъективно несчастным».
   Ты понял? Если уж тебе худо, то на хрена еще и страдать? Это трудно выполнить, но когда удается, то ты – свободен.
   Как ты думаешь, сколько лет было человеку, который к этому пришел? Восемнадцать. Мне было восемнадцать лет, когда я до этого додумался и записал. Значит, это мне было дано. И кончим на этом. Есть простой способ узнать, можешь ли ты быть художником. Не «должен», а «можешь ли?».
   Леонардо да Винчи был левша. Однажды я скопировал левой рукой его «Виндзорский» автопортрет. Знаешь, что получилось? Оказалось, что от моей левой руки вышло не хуже, чем от моей же правой. Не бог весть что, но и не хуже. Мне годится. Рисунок сохранился. Любой может себя проверить. И последнее, малыш, самое главное. Внимание! Любой обсосок знает, что «от любви до ненависти один шаг», но только художник знает, что и обратно – столько же.
   Потом я прочел письмо жены. Она должна была вернуться через час. Она сердцем почувствовала, что мне нужны будут новые штаны, и пошла их покупать. Вот оно: «Гошка! Наш «дорогой дядя», несмотря на свой возраст, решил заняться литературной работой. Этот оригинал решил создать не более не менее, как эпос. Представляешь? Он хочет сделать это в исконной форме – устно. Затея, конечно, дикая. Какой материал послужит основой, он пока не сказал, скрывает. Но судя по тому, что название эпоса и псевдоним, который наш «дорогой дядя» себе выбрал, одинаковы, думаю, что в произведении будет много автобиографичного.
   Название и псевдоним звучные и далекие от академизма. Я долго выспрашивала его, он отмалчивался, но вчера все же сказал. Оно звучит так: « Ги-ги-ляп». Что это означает, пока, кроме него, не знает никто.
   Ждите. Я вернусь через час с новыми для тебя штанами, а он скоро выйдет».
   И меня наконец-то отпустило. Наконец-то! Пришествие «дорогого дяди» состоится, моего «деос экс махина».
   Я сел на стул и так же, как и все остальные, смирно сложил руки на коленях и стал смотреть на дверь.
   Долго бухало и гремело. Потом дверь открылась и на пороге появился «Ги-ги-ляп» полутора лет – во фланелевой рубашке, без штанов и в валенках. Он оглядел всех и обидно сказал: – Эй!..
   Май 1981 г. – март 1985 г.