— Сын у меня ушёл. Кровь моя. В нём надежда была. Пусто сердце осталося. Из груди всё ушло, — и он снова погрузился в какую-то дремоту.
   Банев подошёл к Василию Дорофеевичу, тронул его за плечо:
   — Слышь-ко, Василь! Слышь! — Банев тряс его за плечо. — Слышь ты! Очнись! — Банев склонился к самому уху своего приятеля. — Важное скажу. Слушай хорошо.
   Ломоносов насторожился.
   — Жив будет Михайло, жив. Понял?
   — А? Откуда знаешь?
   — Не было случая, чтоб Михайло когда в поле сбился.
   Василий Дорофеевич приблизился к Баневу лицом к лицу.
   — Не собьётся, думаешь, а? Не застынет?
   — Нет.
   — Ах… У тебя хмельного чего нет? Душа горит.
   Банев взял с полки бутыль с брагой, налил в небольшой, ярко начищенный медный братынь. Василий Дорофеевич трясущимися руками выхватил братынь из рук Банева и, расплёскивая брагу на пол, через край, стал жадно глотать круто сваренный хмельной напиток. На мгновение он отрывался, переводил дух и опять пил. Потом поставил братынь на стол, отодвинул его рукой. Будто какая-то темнота снова набежала на Василия Дорофеевича, снова недобрыми стали у него глаза.
   — Другом мне всю жизнь был. Ух ты!..
   — Был другом. И останусь — так думаю. И ещё вот что, Василий, скажу: не от одного меня Михайле помога была. И те не враги. Народом поднимался.
   — Народом? Зачем встревать в чужое дело?
   — Стало быть, почуяли — не чужое.
   — Не враги… А пошто сына у меня отняли?
   — Василий, не отняли — спасли.
   — От кого? От чего?
   Но Банев не отвечал.
   — А… понял, — недобро сказал наконец Василий Дорофеевич.
   Он взял со стола книгу:
   — Что тут?
   — Научное.
   — К тому Михайло и ушёл?
   — Да.
   — А науки-то всё одно к делу прикладывать?
   — Не иначе.
   — У меня же дело.
   — Не то, значит. Есть поболе.
   Тут Василий Дорофеевич не выдержал и яростно ударил по книге кулаком:
   — Что? Боле моего нету! Живем мы — и что того важнее? А моё дело — для жизни.
   Василий Дорофеевич мерил комнату большими, грузными шагами, размахивал руками и, не слушая спокойных ответов Банева, возбужденно говорил:
   — Что задумали! А! И какие такие у вас права? Всё равно все в моей правде живёте. Только я-то сноровистее, вот и весь сказ. Не объясняй мне ничего. Всё сам понимаю.
   — Василий! — И, подойдя к своему собеседнику, Банев крепко взял его руку повыше локтя. — Василий… — Банев говорил очень медленно, тихо и пристально смотрел в глаза. — Василий, а как Михайло, мужик наш куростровский, и всему нашему крестьянству и роду твоему ломоносовскому на славу книгою надо всем, что есть, поднимется? А? Вдруг мужик на первое место наукой возьмёт да и вывернет? А?
   Василий Дорофеевич удивленно смотрел на Банева:
   — Как же это, чтоб мужик надо всем поднялся? — Он покачал головой: — Нет. В сказках про то услышишь только.
   — А вот как да не в сказке сбудется?
   Василий Дорофеевич сел.
   — Ха! — как будто обрадовался он. — Это ты раззадорить меня хочешь. Соблазнитель. И думаешь, что я, дитя неразумное, сразу взял да и поверил? Нет, брат. Всё равно Михайлу верну. У моего ему стоять. А то вот помру я, и добро, которое потом кровавым нажил, чужие придут да расхитят. Хватит забот Михайле и здесь. А то что придумали! Надо всем! Верну.
   — Почему раньше не вернул?
   — Хотел… Метель… Не нагнал.
   — А ежели бы не метель?
   — Кончится метель — нагоню.
   Банев валко шёл к маленькому слюдяному окошку, закрытому занавеской.
   — Смотри-ка, Василий, — сказал он, отодвигая занавеску.
   Василий Дорофеевич не заметил, что метель уже кончилась. И сейчас с неба смотрели чистые, светлые звёзды, и их зелёный свет сиял на утихшем и лёгшем на землю снегу.
   Как раз в это время Михайло выходил к Матигорам, на прямую Московскую дорогу. Отсюда, с возвышения, он в последний раз посмотрел на свою родную деревню.
   — Ну? Пойдёшь? — спросил Банев.
   Василий Дорофеевич подошёл к окну, упёрся широко расставленными руками в стену, придвинулся к оконнице, стал смотреть. Он смотрел долго и молча. Потом отошёл, сел, сгорбился.
   Вдруг, поглядев с вызовом на Банева, он хитро сказал:
   — Ты что же, Иван, все вроде в западню меня ловишь? Напрасно! Эх, напрасно! Ха-ха-ха! И на какую приманку? На гордыню. Да знаешь ли ты, что на гордыню разум поверх должен быть? А? А без него она вроде как парус в море без руля.
   Василий Дорофеевич хлебнул браги:
   — Мужик! Надо всем! Где слыхано? Михайлу нагоню. Понял? Не сейчас же только прямо. Далеко не уйдёт. Рассвенёт — тогда.
   Но ни тогда, когда рассвело и больше уже не поднимался над дорогами беспокойный снежный вихрь, ни позже, в морозные ясные дни, не настиг в пути своего сына Василий Дорофеевич Ломоносов.
   Всякие мысли шли ему в голову, когда он собирался идти вдогонку за сыном, — собирался, но так и не пошёл. Что же остановило его?
   Казалось ему и так: минет месяц, другой, третий — и поймёт Михайло, как круты для мужика дороги там, куда он ушёл, поймёт — и вернётся обратно в насиженное и устроенное гнездо. И не лучше ли потому оставить его в покое? Пусть сам испытает, чтоб по своей воле для него всё решилось.
   Это, что ли, остановило Василия Дорофеевича?
   Другую же мысль он упорно старался от себя отогнать.
   Придумал же Банев! На гордость всему ломоносовскому роду возвысится Михайло, его, Василия Ломоносова, сын! Он настойчиво отстранял эту мысль, а она все возвращалась и возвращалась, как будто и в самом деле взяла над ним власть.
   Это ли остановило его? И понял ли Василий Дорофеевич разницу между гордыней и смелостью, перед которой разум открывает далёкий путь?
   Почему же всё-таки ни в ту зиму, ни позже не попытался вернуть домой сына Василий Ломоносов?
   А ведь когда по весне узнал он от вернувшихся из Москвы рыбаков, что Михайло там, в Спасских школах, сделать всё было совсем просто. Заяви Василий Дорофеевич куда следует о том, какой паспорт у нового ученика и потребуй родительской волей возвращения сына, всё бы и решилось. Силой закона Михайлу Ломоносова водворили бы в Мишанинскую.
   Не сделал этого Василий Дорофеевич.
   Почему?
   Кто ж его знает? Не могли этого до конца понять земляки Василия Ломоносова. Всё угрюмее и молчаливее становился он…
   Да и в дому у него стало ещё более одиноко. В 1732 году, недолго проболев, умерла Ирина Семёновна. По третьему вдовству не женился уже больше Василий Дорофеевич.
   Перед самой смертью, сидя около Ирины, у изголовья, сказала ей старинная её подруга Алёна: «Жить бы тебе, Ирина, молода ведь ещё». «Жить? — ответила умирающая. — Для каких таких великих дел? Метнуло меня из жизни, не при месте я. Ни чья беда, ни чья радость по мне, видать, не соскучится».
   И хотя так же по весне из года в год уходила в море «Чайка» и всё так же исправно шло налаженное дело и достатка не убывало у сноровистого промышленника, но как-то равнодушнее стал он смотреть на деньги. Переберёт в руках выручку, подержит монеты на ладонях, а потом ссыплет их в окованный железом сундучок да долго на них и не взглянет.
   Старался Василий Дорофеевич не быть на людях, одиноко думал свои думы. И, вернувшись по осени с моря, в стариковские бессонные ночи подолгу бродил по опустевшему гулкому дому.
   Так шло время. Настал 1741 год. В этом году вернувшуюся с моря «Чайку» подвели к куростровскому берегу молчаливые спутники Василия Ломоносова. Хозяина на борту больше не было. То ли сердце не выдержало, то ли рука сдала — не выплыл по высокой волне сбитый за борт крутым валом старый помор Василий Ломоносов…

ЭПИЛОГ

   В июньский день 1741 года на всех парусах входило в Неву большое судно, пришедшее в Петербург из Германии.
   К стоявшему на носу корабля и внимательно всматривавшемуся в открывающиеся берега человеку, одетому в зелёный суконный кафтан, подошел немецкий купец, впервые привезший в Петербург свой товар:
   — Осмелюсь спросить у господина ученого…
   Купец во всё время пути от Травемюнде с любопытством поглядывал на этого молодого человека, который подолгу разговаривал со спутниками по плаванию о горном деле, химии, математике, физике, беседовал о поэзии. В разговоре он часто употреблял латинские выражения, переходя временами на этот язык, некоторых авторов цитировал на память по-французски.
   — Осмелюсь спросить…
   Стоявший на носу человек с готовностью поклонился.
   — Я впервые в России, в Петербурге, а господин учёный, как мне кажется, бывал уже здесь…
   — Да. Случалось.
   — Вот я и хотел спросить…
   И немецкий купец стал обстоятельно расспрашивать своего собеседника о Петербурге.
   Удовлетворив свое любопытство, он сказал:
   — Господин так хорошо знает Россию…
   — Я здесь родился. Я русский.
   — Русский? — удивился немец. — И так хорошо говорите по-немецки?
   — Я несколько лет прожил в Германии. И теперь возвращаюсь в Россию.
   — В каких городах на моей родине, осмелюсь спросить, господин учёный жил?
   — В Марбурге и Фрейберге. Бывал и в других городах.
   — А, Марбург. Там находится наш знаменитый университет.
   — Вот я в нём и занимался науками.
   — А-а-а… — с уважением протянул немец. — А в России господин учёный также будет предаваться наукам?
   — Да. Это моё дело.
   — Где же, господин учёный?
   — В Академии наук.
   — В России есть Академия наук?
   — Есть.
   Немецкий купец почтительно наклонил голову. Глядя на кружевной воротник своего нового знакомца, он сказал:
   — Науками имеют удовольствие заниматься те, кто принадлежит к благородному сословию…
   — Я крестьянин.
   Приятно осклабясь, немец поклонился и, поблагодарив за беседу, очень довольный отошёл в сторонку.
   «Этот молодой учёный — большой шутник», — подумал немецкий коммерсант, бросив со стороны взгляд на молодого человека в зелёном кафтане, задумчиво смотревшего на берег.
   Корабль идёт против упорного невского течения. Скоро он подойдёт к пристани. Михайло Ломоносов вновь ступит на родную землю. Годы учения кончились. Ждёт работа.
   Славяно-греко-латинская академия в Москве, затем пребывание в Петербурге, а потом отъезд в Германию вместе с двумя другими российскими студентами Виноградовым и Рейзером, посланными за море совершенствоваться в науках. Десять с лишним лет, а теперь всё это — один день, быстрые рубежи времени, разделившие прошлое.
   Что же ждет в будущем?
   Со средины Невы хорошо видно здание Академии наук.
   Пройдёт несколько месяцев — и Михайло Ломоносов сделается в ней адъюнктом физического класса, через несколько лет он станет профессором и академиком. Станет великим русским учёным, о котором узнает мир и которым его родина будет гордиться.
   Переведя взор со здания Академии наук на Неву, Ломоносов смотрит на берег. Ровная гладь, в дымке дальняя черта небосвода. Там — Россия… Русская земля…
   Ломоносову вспоминаются давно сказанные ему слова: «Как поднимешься ты науками высоко, с той высоты на всю нашу русскую землю гляди. И рассматривай, где на ней правда и где неправда. За правду стой, против неправды бейся — жизни не жалея».
   «Жизни не жалея…» — повторяет он про себя.
 
    Москва—Архангельск—Холмогоры.
    1958–1960