У меня никакой ностальгии нет и, надеюсь, никогда не будет. Она бывает, если осталось за плечами то, что вытягивает из души длинную голубую жилу, которая пружинисто сворачивается в слово «ностальгия».
   Я просто несчастен. Это означает, что, будь я кабаком, надо мной горела бы надпись из красных трубок: «Здесь несчастны!» Это даже не красный цвет, скорее, это цвет капилляра с раствором, который стекает в иголку катетера, воткнутого в вену: раствор слегка подкрашен встречной кровью из вены. Вырви трубку – человек мертв. Отними у меня мое несчастье, я лишусь подпитки и перестану существовать. Мне не место в любом храме.
   В детстве человек бывает так же, примерно, счастлив, как я несчастлив – протяженно и незаметно. Счастье, как и несчастье, не имеет цвета, запаха, вкуса, зримой формы. Это один вакуум, влитый в другой вакуум. Вакуум нехватки – в пустоту отсутствия.
   Большинство людей наполнены ожиданием. Они ждут решительных и важных событий, которые восполнят нехватку того, чего им не хватит для полного счастья. Я ничего не жду.
   В моем положении ждать чего-либо – это тоже самое, что ожидать появления третьих зубов: выпали молочные, потом – обычные: «А вдруг вырастут следующие?» Бывает иногда, тогда это приводит к болезни, уродству. Бред.
   В детстве счастливыми вас, при условии, что вы более или менее здоровы, делает невидимая забота. Нормальный ребенок окружен заботой. Во всяком случае во времена моего детства случалось это чудо: те, кто родил, опекали чадо.
   Скажем, я стою во дворе своего дома (он снесен в результате реконструкции Большой Полянки пятнадцать лет тому назад), в руке у меня яблоко. Красное, мытое, вытертое насухо и блестящее. На улице стоит (в отличие от того, что «стоит» за окном сегодня) ясное майское утро. Чуть прохладно, но день обещает быть теплым, почти жарким и солнечным. Прохлада сейчас – это серебряная рамка для восхитительного пейзажа предстоящего дня. Яблоко – знак. Самый яркий среди многих других. Знак того, что я стою в центре многих невидимых стрел заботы. Вот отец где-то расписывается в ведомости, получает деньги – заработок, на нем военная форма, но он без сапог – ботинки штатского, таков его статус. Вот мать с косой на затылке, свернутой в «корзинку», получает от почтальона перевод – «алименты» от отца на нас, двоих детей. Вот дед покупает яблоки в овощном магазине, пересчитывает сдачу. Вот бабушка моет яблоко и дает его мне с собой в школу. Вот Бог раздвигает занавес бархатных туч и освещает солнцем весь центр Москвы – купола Кремля, Ордынку, Полянку, наш двор, меня. Я вижу только результат – яблоко. Оно сияет своими глянцевыми боками. Все, упомянутые выше, будут не покладая рук и дальше работать, чтобы я легко плыл по солнечной пыли, голубому воздуху.
   В темно-серой кепке из толстого драпа, костюмчике с короткими штанишками на помочах, белой рубашке и пестром галстуке. Мать надела на меня «взрослый» галстук, она не понимает нелепости галстука в замоскворецкой начальной школе, где сын уборщицы Рогов ворует на Даниловском рынке те же яблоки: антоновку, белую, восковую, с зеленоватым трупным отливом. Допущенная нелепость туманит радость легкой досадой, на солнце набегает кисейная тучка. Я поворачиваю галстук «хвостом» назад, под курточку и выхожу на ослепительно освещенный сухой асфальт улицы, по которой идет одновагонный трамвай номер 19. Бог дует на тучку, она отлетает паутинкой. Тени отодвигаются, как мебель при перестановке перед празником. Это и есть счастье, если вы помните.
   Гораздо позже я понял, что счастье мое тогда создавалось «моими» женщинами. Мамой, бабушкой, единоутробной сестрой. Конечно, если не считать алиментщиков: Бога и отца.
 
   Нет, запах у счастья все-таки есть, оно пахнет сухим асфальтом и майской погодой, тополиными почками и прохладой серебряных трамвайных рельсов. Дыханием застав и предместий – далеким приветом дубрав…
   Никто особенно не разорялся в детстве, что, дескать, вот именно он меня делает счастливым. (Училки долдонят про Ленина-Сталина, которые мне дали «счастливое детство», я снисходительно не замечаю казенной неправды).
   Настоящая Забота и ее жрицы все за кулисами мира, в центре которого ты восхитительно один! От тебя и твоего одиночества разит счастьем, любой купается в этих лучах.
   Это – в детстве. Надо ли говорить, что детство проходит, а одиночество остается?
 
   Когда ты вырастаешь, тебя настигает одиночество совсем другого рода. Вокруг тебя собираются тоже женщины, которые, как учителя когда-то, долдонят про счастье: «Мы хотим, чтобы ты был счастлив!» Ты долго не понимаешь, что все они врут. Что это именно они неустанно и неусыпно отнимают у тебя счастье. Ты начинаешь сваливаться в несчастье под это вранье. Конечно, операция делается под наркозом – секс, секс, секс! Пока ты не выпит до дна. Я, кажется, выпит. Неужели на свете есть любовь? Помогите!
   Уж если отыскивать запах несчастья, то это запах казенной мебели с претензией на модерн – кислый запах алюминиевых трубок, пыльный – синтетики обивки и – прелый запах пустого стула, покинутого минуту назад чьей-то прелой задницей. В этот запах, как в подушку, плюхнется через минуту женщина, которую ты не любишь. И не желаешь. Я и набираюсь «хотения», глядя по сторонам.
   Вот в чем штука – любовь ушла. А с нею ушли радость и счастье. Неужели все-таки ушла?
 
   Я готовлюсь к свиданию. К предстоящей беседе. Верчу головой во все стороны, где мелькает хоть что-то похожее на «секс-аппел». Секс-Appel. Вместо того яблока теперь вот это, Евино. Для того, чтобы просто разговаривать с женщиной, мне надо хотя бы немного ее желать. Без этого я даже говорить с бабами не могу. Меня не колышит, нравлюсь я им сам или нет. Важно хотеть женщину, чтобы воспринимать ее бред про то, как она тебе «желает добра», хочет, чтобы ты был счастлив.
   В Центре почившего Комика, в этом храме равнодушия и немой молитвы, обращенной к тому, кого нет, женщины обожают вспоминать о нем, давая понять, как много они сделали, чтобы продлить его дни, как он много для них значил и значит. Обычное вранье. Он любил играть в щедрость, но этих куриц не отличал от одну от другой. Вечный озорник, насмешник он служил своему призванию не от мира сего и не разменивался ни на мелкие романы, ни на мелкую благотворительность. Мог помочь, мог послать, фальшивым он не был, непредсказуемым – всегда. Да и деньги его были не его. Он разруливал их небольшую часть. Работал Лисом в винограднике.
 
   Чтобы осчастливить кого-нибудь, женщина приводит себя в порядок. Многие здесь одеты дорого и модно. Иные не очень дорого, но стильно – это женщины со вкусом, «продвинутые» и независимые. Надо видеть, как они заказывают официанткам кофе и легкую закуску. Они рассеянно глядят одновременно на официантку (здесь официантки похожи на путан в отпуске), на подопечного визави и в карту меню. Изготавливается коктейль из возлюбления ближнего, из заботы о содержимом портмоне и заботы о фигуре. Всегда разочарованная результатом смешивания, официантка уходит к стойке бара, где все и готовится. Сегодня в Москве в таких местах принято не допускать и тени хамства, но из казенной вежливости вынуто что-то важное, хочется, чтобы официантка больше никогда к вам не подходила – лучше голод и жажда.
   Озабоченные счастьем ближнего женщины терпят, несут свой крест, лица освещаются улыбками праведно утомленных фей.
   Вот из казенных рук, которые позже будут брать чаевые, тоже за кулисами мироздания из папки со счетом и переложенными туда из портмоне купюрами, выпрыгивают чашки с кофе и плошки с салатом. Маленькая казнь: официантка знает, как баснословно дорого тут стоит чашка кофе и салат. Женщина торжественно-людоедски улыбается, принося в жертву десять у.е. во имя кандидата в счастливцы. Она знает, все видели, как она зарабатывает в здешних стенах, ей такое оплатить – пустяк, не обращайте внимания. Взгляд дамы обшаривает украдкой зрителей. Зрители подчеркнуто ничего не замечают, они сами тоже на сцене, прошли или проходят тот же ритуал. Щебет, журчанье воды вдоль колонны-ноги: слон писает на все это кривлянье.
   Есть бабцы, которых кормят и поят. Но они здесь «на минуточку», необходимую для их запланированного снятия владельцами гольдовых карт «типа Виза» или покруче.
   Небольшая действующая модель нынешнего общества. Все мужчины желают всех женщин, то есть «счастья». Спрос рождает предложение: дамы предлагают возлюбить страждущих и сделать их счастливыми. Если простая путана дарит телесные радости и не покушается на вашу душу, то новые именно на нее и претендуют. Они пришли на смену тем, кто когда-то, в детстве хотел вам счастья бескорыстно, но ушел, скорбя о том, как вы теперь тут без них. Да вот так! О нас готовы позаботиться вот эти – продвинутые жрицы возлюбления. Они призваны заменить мужчине мать, бабушку, сестру и путану одновременно. Бабочки с панели – невинные снегурочки по сравнению с этими. Если надо, они вас съедят живьем. Особенно если вы сами – живы, то есть у вас в жилах течет настоящая горячая красная кровь.
 
   От фонтана холодно. Все мужики выглядят бодрыми жертвами, агнцами на заклании. Потому женщины сегодня, после некоторого колебания, снисходят до участия и даже сострадания!
   – Попробуй, это готовят здесь неплохо…
   – Спасибо, вообще-то я сыт…
   – А ты попробуй! Может быть, тебе горячее заказать?
   Мужчина машет руками так, будто отказыватся не от горячего, а от ордена «Почетного легиона» ради «Заслуг перед отечеством» 3-ей степени.
   – А я, пожалуй, съем что-нибудь… Я сегодня еще не обедала.
   (Мужчина тоже, но это – детали). Мужчина добит добротой: теперь он будет смотреть, как будут есть тоже баснословно дорогую рыбу на вертеле, от которой он, как дурак-цирюльник у Гоголя, отказался.
 
   Когда вас осчастливливают, вы терпите множество казней местного значения.
   Днем здесь только такие дамы и только такие мужчины. Тех, кто взят под опеку и уже возлюблен, кормят в дешевых китайских ресторанах неподалеку. Те, кто ухитрился пока избежать возлюбления – едят на свои в ресторанчиках с восточной кухней в переулке через пруд. Те, кого лишили права на пребывание под дланью осчастливливания, пьют с горя водку в кафе-ресторане «Пир Оги» в старом подворье на Большой Дмитровке. Водку там закусывают селедкой и запивают пивом, там оно разливное и почти неразбавленное. «Слон», кому принадлежит слоновая нога в центре, ест ботву (сверхдорогую зелень) по часам – страдает желудком и поджелудочной, ненужное зачеркнуть. Служивый люд из контор перекусывает в арендованных помещениях на этажах принесенными с собой бутербродами или тощей пиццей, заказанной в складчину – привет «совку» в томате!
   В Москве немного таких мест, как офисное здание Фонда. Как правило, это полузакрытые клубные кабаки типа «Штирлица» или «Ионыча». Там тоже фиг встретишь проститутку, не говоря уже о хорошенькой женщине. В таких заведениях любят всерьез.
   Покойный Идол Центра никогда богатым не был, он стал хорошим брендом, как я уже говорил, вывеской, под которую большие люди выгодно вложили большие деньги. Он был слишком эксцентричен, непредсказуем и талантлив, чтобы жить долго и умереть богатым. Ему удалось отбить несколько атак мастериц осчастливливания, мэтресс возлюбления. Он удержался около женщины, которой было достаточно того, что ее саму любит мужик, хоть и сумасшедший.
   Я когда-то с ним встречался. Моя знакомая из Питера безуспешно пыталась сама осчастливить артиста. Он не мог просто оттолкнуть женщину он разыгрывал для нее спектакли. Драмы. Мистерии. Тогда еще он выпивал. Конечно, такой человек не мог без допинга, но водка ему заменяла только горючее, пищу – он обычно ничего не ел, когда пил, как все алкоголики. В отличие от них, он был заведен всегда и без водки, но сжигать себя входит в природу любого таланта.
   Мы с ним пили водку в доме карточного шулера, кагалы no-нынешнему он умел находить таких, он темпераментно рассказывал о жуликах с фабрики денег «Госзнак». Их не могли вычислить. Просто попадались в выручке магазинов очень старые, обгорелые деньги. Много. Банки сообщили, куда надо, ОБХСС заинтересовалась. После догах поисков выяснили: кочегары печей фабрики, где жгли старые деньги, увеличивали тягу, чтобы она выносила наверх часть не успевших сгореть купюр. Мужики на крыше «Госзнака» ловили непрогоревшие купюры сачком из рогожного мешка.
   «Представляешь? Черные от копоти, страшные, как черти, машут сачком, гоняясь за огненными бабочками из сторублевок!? Ночь! Крыша! Внизу Москва! А те, в кочегарке, наддают! Наддают! Ад! Кромешный ад! Россия!»
   Ничего не изменилось: одни внизу наддают, другие наверху ловят сачком из рогожи непрогоревший бюджет. Ад. Россия.
   Он был неуемным во всем, в любви тоже. И во всех своих трех ипостасях. Схлопотал два инфаркта – по одному на каждую маску. От третьего умер, будучи почти в своем обличье – Крошка Цахес по прозвищу Циннобер, «Серый костюм».
   Его разрывал темперамент. Маска трагического мима, приклеенная к черепу, точнее – к сиамским близнецам из двух черепов, в затылок один другому. Показывая сценку «Госзнак», он истратил темперамента на двух Лиров. Порвал на себе рубашку и майку, опрокинул стол, разбил вазу и насмерть перепугал хозяйскую кошку. Смеясь, он показывал редкие зубы, – тыква на праздник «Хеллоуин» со свечкой внутри. Это он сам горел внутри, но карбидным огнем, как старинная шахтерская лампа. Это горение было непрерывным. Маленькое ременное тело, которому идут вериги.
   Такие люди – не совсем люди, как писал Томас Манн в «Паяце», они – из другой жизни, редкие среди простых смертных, «люди театра». Любая пьеса, включая Шекспира, ниже их неземного дарования. Они нисходят до ролей. Чтобы воплощать свою суть, свою растерзанную душу в маске паяца! Остальные в этом цеху им подражают, получается иммитация, которая требует и соответствующего театра.
   И такой театр пришел: ни то, ни се, – ни театра, ни жизни. Там не горят страсти, а говорят о страстях. Орут о страстях с потухшими глазами.
   Все талантливые старики умерли. Остался одаренный средний возраст и молодые, которые не знают секретов – утеряны. Они только изображают, не чувствуя. Форсируют голос и жест. Ненатуральность голоса и жеста их выдают. Медленно этот способ существования переполз в жизнь. Вот и сейчас я сижу в таком театре.
   Современный актер умеет изображать хорошо играющего актера. Этим он защищается от того, что должен играть. Потому что играть он умеет, а думать и чувствовать – нет. Он – как все. Никто не умеет думать и чувствовать. Жить. Мы не умеем жить. Играем в жизнь, потому актеры играют актеров. Мы – первая производная функции, где X – утраченная жизнь, актеры – вторая производная. Жизнь моя, иль ты… не снилась мне?
   Если бы Комик воскрес и явился, он бы напился в знак протеста и отчаяния, залез бы потом в бассейн в центре и разбил бы слоновую ногу. И придумал бы «гэг» – качать этому слону кое-что и показал бы всем этюд: «Слону яицца качать»!
 
   Уходят и истинные жрицы возлюбления – «мечтательная» фракция этой возгонки женской плоти в ангельскую – в сухом остатке – дети. Дети разных народов. Отца редко можно найти поблизости от колыбели. Весьма неближнее зарубежье, оно же – «зарублежье». Сейчас уцелевшие укротительницы тигров переходят в ранг бабушек. Вот не думал, что буду добиваться права прыгнуть в постель к бабульке! Я доведен до края, мне нужны забота и тепло. Я обманываю себя. Пусть жизнь обманет меня!
   Как правило, эти новые дрессировщицы не могут приручить своих собственных детей, дрожат, входя к ним в клетку. Дети позволяют себя только кормить, но не гладить. Они знают секрет своих матерей: возлюблять без любви. Тоже вторая производная. Псевдолюбовь – первая. Любви нет. Любовь, широкую, как море, не вместили жизни берега, и она вылилась через край, утекла…
   Нет, жизнь когда-то здесь была. Они все сели в лодку и отчалили от этой жизни, рассчитывая после морской прогулки к ней вернуться, но забыли про течение. Оно унесло их так далеко, что потерялась надежда вернуться обратно. Теперь они живут в своем ковчеге, делая вид, что это – суша, материк. А это – корабль недоумков. Дураков то-ись…
 
   Смешон сейчас в России человек, серьезный человек, мужчина, который хочет счастья своему народу, стране, начальнику, соседу, жене! У нынешних Промоутеев Клитормнестра отняла огонь. Тепла хватает на оговоренное бракоразводным процессом свидание на уикэнд с детишками, когда каждую минуту смотрят на часы…
   Женщины – другое дело. Когда красотка из Голливуда, какая-нибудь Линн, выходит за миллиардера, она всерьез хочет осчастливить его. Кто еще может сделать счастливым стоящего на краю могилы? Сверстница? Слепая нищенка из «Огней большого города»? Такое счастье изготавливается только из материала заказчика. Если у вас есть деньги, то из них. А если их нет, подходят заменители: молодость, красота, умение обходиться без мыла, связи, наконец! Амазонка найдет, как изо всего этого сшить себе платье с правосторонним декольте.
   Когда же вы бедны и немолоды, вас невозможно осчастливить, даже если вы не просто талантливы – гениальны! – к портному вы пришли без материи. Да еще хотите шить в долг!
   Все это вдруг поняли в один миг. Как только с утопиями было покончено. Девять десятых талантливых мужиков оказались обреченными на гибель – у них не было ничего из перечисленного, кроме дара. Как только умирала последняя из их женщин-хранительниц колыбели, они оказывались без панциря. Их влегкую расклевывали уже не гарпии возлюбления, а вороны с ближайшей помойки чувств.
   Мужчина должен поменять пол. Все равно его обойдет молодая самка. Век женщин, город женщин – мегаполис Астарты по имени «Завтра обойдемся без…!». Куда тут мне?
 
   Лолиту угадал Набоков отнюдь не как объект страсти никчемного самца, а как новый биологический вид: молодая смазливая сила, торгующая не телом, а запретное-тью. Главный в этих булках изюм – статья за педофилию. Куда шлюхам – они излюблены до дыр, современная фемина делает ставку на уголовный кодекс и нимфоманию – цены ползут вверх! Из этих куколок выводятся гусеницы, которые объедают целые «зеленые» континенты. Из них вырастают стальные бабочки алчных и хищных медведок! Привет Набокову с его бабочками!
   Собственная старость молодым кажется лишь чужой перспективой, которую избежать – раз плюнуть! Надо только быть «в курсе», опережать на такт.
   Я их понимаю: надо жить. А у жизни должен быть стержень. Одержимость нужна при ловле блох.
   Молодые не считают нас, тех, кому за сорок и выше, за людей. Возможно, они правы. Они набрали скорость, толкая автомобиль, у которого заглох двигатель. Автомобиль вот-вот заведется, а они не сумеют в него впрыгнуть – слишком они его разогнали! Не догнать. И тогда мы окажемся в одной упряжке. Автомобиль толкают уже другие нексты. И так без конца. Вот только кого он везет, этот «Геваген»?
 
   Идет моя «осчастливица». Будем вместе нюхать плохой кофе. Если спросит про еду, скажу, что хочу жрать.
   – Ты давно ждешь?
   – Пустяки. Полчаса.
   Надо было бы сказать – Всю жизнь хочу тебя любить.
   – Прости, задержали спонсоры. Чай или кофе?
   – Все равно. Кофе.
   Надо было бы сказать – хочу тебя хотеть.
 
   Она зовет официантку, заказывает, я сравниваю их. Официантка, как все они тут, одета в черную униформу, тесно облегающую, как ей и полагается, формы. Задница у нее блеск. От моего плеча начинаются у нее длиннющие ноги – редкость при такой лошадиной жопе. И это все при тонких лодыжках. Живот, как я люблю, не острый, а с плато на вершине Столовой горы. Прогиб спины – лук Артемиды. Груди – знак «Очень неровный участок дороги». Вероятно – горный. Уходит, играя треугольником впившихся в явно не очень мягкое место трусов.
   У моей опекунши все перечисленное есть в наличии, но оно упаковано в чуть более свободные одежды. Есть такая форма подачи тела, когда его не напрягают упряжью, а позволяют ему плескаться в мягких, чуть мятых свободных одеждах. И когда тела много, оно напоминает море, которое волнуется, и просит его успокоить. Самое сексуальное в той, что выбрала меня по непонятным мне причинам – лицо. Так выбрал уже я из набора к празднику 23 февраля. Оно в веснушках. Едва заметных, придающих лицу беззащитность юности, неопытность, это пикантно при сети сбегающих в сомкнутые губы штрих-морщин: «бабуля, ау!». Такому лицу пошло бы улыбаться, безмятежно и лучисто. Но она носит давно выбранную маску озабоченности. Своим бизнесом. Прошлым. Будущим. Писанием. (Вероятно, но не точно). Еще дочерьми. Готовностью дочек превратить ее в бабушку. (Очень даже вероятно!) И совсем немного – мной. Мне она не улыбается, и рыдать, если меня собьет автомобиль у нее на глазах, она не будет, точно!
 
   Боже, как же я несчастен! Мне даже не очень обидно, что она не будет рыдать. Никто не будет рыдать, эка невидаль!
   Она сегодня просто сияет. Щеки горят. Такая она мне нравится.
   – Уволила сегодня одну сотрудницу. Терпение лопнуло. Только за зарплатой приходит!.. Кофе и торт? Или бутерброд тоже?
   – Не стоит…
   – Да брось ты! У меня есть деньги!
   – Что значит «у тебя»?
   – Угостишь меня, когда тебе начнут платить за твои книги! – Она поискала глазами официантку.
   Ежу ясно, что мне будут платить тогда же, когда в трио «лебедь, рак да щука» один матюгнется, другой будет излечим, а третья повелит «Вагриусу» меня издать.
   – Могу сообщить тебе приятную новость – я достала деньги, теперь мы можем издать две-три хороших книжки! Может быть, и твою! Доволен?
   – Даже не верится…
   Мне не хочется признаваться ей, что плевать мне давно на мою «книгу», что я готов расцеловать ее только за желание сделать мне приятное. Угодить. Я таю.
   – Готовь рукопись.
   – Можно, я тебя поцелую? – я приподнимаюсь и тянусь к ней. Она подставляет щеку.
   – А ты не верил!
   Мне становится хорошо, так хорошо, словно кто-то удачно умер и оставил наследство совсем уж пропащему родственнику. (Не мне, разумеется, и это самое приятное). И мой «родственник» внизу ожил! Мне захотелось взять ее немедленно за плечи, притянуть к себе. Просто примитивно вот так захотелось. Все эти месяцы, что мы бездарно теряли время, показались мне пошлой комедией. Какое-то «Соло для часов с воем»! Комедия, разыгранная в доме престарелых. Я невзначай положил руку на спинку стула, где она сидит, и придвинулся бедром к ее бедру.
 
   Мой безотказный, мягкий, но упрямый и начитанный отец заметил мне, когда я намекнул на уже его остывший факел: «Мне жалко тебя, если ты думаешь, что отношения с женщинами сводятся только к этому!» Эх, если бы он был прав! Но, увы, он говорил слащавую неправду. Он был влюблен во всех моих женщин, он мешал мне послать куда подальше тех из них, кто грозил мне несчастьем! Он благословил меня дважды на дурацкие браки. И все потому, что заточен был его пафос на «поиметь вприглядку»!
   Теперь я рассчитываю захотеть ее грубо и зримо, до стоя, добиться «эффекта метро». Мы ведь чужие! Но жизнь подогнала нас друг к другу. Прибила.
   Я призываю безмолвно: – Стань еще и Властью! Верши мою судьбу!
   Или тихо полюбить?
   Она говорит что-то резкое официантке. Сухо здоровается с полной блондинкой ее лет—валькирия! «Действуй! Меня уже заливает жар! К черту любовь! Покажи, как ты всемогуща!»
   А как же с моей мечтой? «Как отличить любовь и секс? Где сердца зов? Где плоть бунтует? Чем дальше в непорочный лес, тем меньше интереса … Янь-Инь-Лую?!» – ненужное зачеркнуть.
   Вот такие вирши слагаю, снедаемый либидо двух сортов. Повесить меня мало. Привет Гамсуну Что-то затянулась фальшивая нота, пора лопаться струне.
 
   Официантки всегда чувствуют фальшь, они наверняка смеются над такими, как мы, как я, «завсегдатаями». Они оживляются, только если придет один из здешних Хозяев жизни, чья фальшь будет такой высокой пробы, что уже перестанет быть фальшью.
   Между тем, скандал разгорается. В чем дело? Официантка нахамила и теперь звенит блюдцами чуть громче, чем предписано почтением к клиенту. От нее сладко пахнет лошадиным потом и пошло – поддельным пятым номером госпожи Шанель из Малаховки.
   – Я сообщу о вас Арчилу! – говорит моя.
   – Да сообщайте хоть Путину! – официантка уже возит салфеткой по столу. – Кстати, вон он идет, Арчил Вахтангович!
   Моя не успевает встать, здешний босс возвышается над столом.
   – Хорошо, что встретил, – говорит он вместо приветствия. – От вас нет перевода за аренду! Уже две недели, как он должен быть у меня!
   – Банк задержал, будет к концу квартала, Арчил!
   Местоблюститель морщится, ему не понравилось фамильярное «Арчил».
   – Как поживаете? – обращается ко мне босс. Я ему до лампады, мы едва знакомы, ему важно щелкнуть мою даму-патронессу по носу поворотом спины и темы. О жалобе на официантку нет и речи. Та злорадно улыбается и смотрит на меня по теме: «И чего нашел в этой… старой галоше?»
 
   Развенчание в заснеженной церкви второстепенных персонажей. Арчил громко смеется в другом конце зала. Ни о каком стое не может быть и речи.
 
   Мы о чем-то говорим с моей дамой. Грудь выдает ее возраст, которого она не стесняется. Там, где грудь начинается, из-за корсажа выглядывает конопатая куриная лапка. Она замечает мой взгляд.