Страница:
В апреле сорок третьего года на трассовом аэродроме Р., находившемся в верховьях Дона, Н-скую бомбардировочную авиадивизию настигла весть о присвоении ей звания гвардейской.
Трассовая база не так хорошо подходила для празднования не раз срывавшейся и потому особенно желанной награды. Главное ее неудобство заключалось в чрезмерной загруженности: верхнедонской аэродром пропускал маршевые авиационные полки из Сибири, с Урала, центра России в сторону Ростова, к южному флангу советско-германского фронта, и все множество хваткого, горластого народа, объяснением и оправданием любых деяний которого являлся всесильный клич «На фронт!», обслуживала небольшая столовая — пищеблок задыхался; один из полков отличившейся дивизии расположился на отшибе, в сорока километрах от Р., — там же, куда в целях разгрузки направлялись одиночные экипажи «дикарей»...
Капитан Чиркавый, быстро оценив обстановку в Р., заявил:
— Эта ярмарка не по мне! Подковку над землянкой приколотили — все счастье, другого нет. Вниз спустился, здравствуй, баба, новый год, тот же «Золотой клоп», за что боролись, на то и напоролись. Будто опять под Старую Руссу загнали. В столовой пичкают «вторым фронтом», ничего другого не светит... Кто как хочет, а я отсюда мотаю!..
Говорилось это с вызовом, в расчете на командира полка. После зачетных стрельб, когда Чиркавый принародно продемонстрировал, что нет в полку лучшего воздушного стрелка, чем он, Афанасий не успокоился, а, напротив, где только мог, выводил Веревкина на чистую воду. Ведь еще в ЗАПе как изощрялся Веревкин, оттягивая вылет полка на фронт, какие плел интриги сейчас, под Москвой, чтобы уйти из полка, перебраться в центр переучивания, осесть в тылу...
— Ландшафт по маршруту на Ростов бедный, — высказал опасение Веревкин. — Одни весенние проплешины. Надо бы предварительно разведать местность.
— Если бы нас не ждали! — отвечал Чиркавый. — Осматриваться да расчухиваться некогда. Неужели в этой дыре киснуть? Надо идти на Ростов!
— Может быть, не сразу всем полком? — сдавался Веревкин. — Может быть, поэскадрильно?
— Я взлетаю первым! — диктовал события Чиркавый, чувствуя себя на коне.
В Р., недавно освобожденном от оккупантов, авиаторам достался итальянский аккордеон, голосистый предвестник далекого пока «трофейного периода» войны. Аккордеоном любовались как игрушкой, ощупывали, несмело трогая сверкавшие клавиши и кнопки, потом какой-то моторяга, безвестный маэстро, вскинул «итальянца» на грудь, уронил голову, прошелся вверх-вниз по черно-белым ладам, разминая пальцы, извлекая божественные звуки, и — полоснул весенний воздух пронзительным русским напевом, заставлявшим забыть и себя, и войну, и заморский вид инструмента...
Так были возвещены торжества по случаю высокой награды.
Торжества приняли лавинный характер.
Вначале устраивались полковые официальные вечера с докладами о боевом пути и товарищеским ужином личного состава. Потом собирались эскадрильями. Далее — по звеньям. Поэкипажно. Дружескими компаниями. В столовой, в землянках, на частных квартирах...
Обычай фронтового солдатского застолья, возрожденный Сталинградской победой, к весне сорок третьего года полностью вошел в свои права, и спрос на музыку был великий. Полк, расквартированный на хуторе, в стороне от Р., в этом отношении получил преимущества... Многие вообще считали, что он выгадал, разместившись с собственным джазом и первоклассным мужским дуэтом вдали от начальства. Если джаз-оркестр настораживал — в ту пору джазовая музыка многими не принималась, — то мужской дуэт пользовался всеобщим, безоговорочным признанием. Дуэт располагал отмеченной вкусом программой, с проникновенным запевом и такой же концовкой: «Когда не возвращается с заданья друг, сердца друзей сжимаются в железный круг»... — аудитория встречала рефрен гробовой тишиной, провожала громом оваций. Тем бы и ограничиться... Нет! Гвардию должно отмечать по первому разряду, с привлечением всех творческих сил. Короче, надо вытащить на концерт нашего солиста, тенора, исполнителя популярных фронтовых песен... Славно бы, конечно. Солист-первач, аншлаг обеспечен, да ведь как его вытащишь? Не до песен нынче ему, бывшему штурману звена, не в голосе, наверно, погорел бельканто, как швед. Дня за три до ухода с северо-запада наш тенор, а по боевому штатному расписанию — штурман звена, завел свой экипаж к черту на рога, заблудился. Командир экипажа летчик младший лейтенант Дралкин, рискуя головой, приземлился на «ПЕ-2» в открытом поле, чудом, чудом спас самолет, никто не пострадал — отличный летчик Дралкин, как всем в полку известно. А штурман получил свое. С должности снят, понижен, поставлен рядовым штурманом. Провал переживает тяжело. Норовит как-то себя обелить, выгородить — пустые хлопоты, дело-то ясное, как день: блудежка... Все же с просьбой о концерте к нему обратились. Отказался. Стали упрашивать: «Гвардию» отмечаем, и ты свою лепту внес...», «Гостей позвали, вернее, гостью, летчицу Бахареву, она на хуторе транзитом...». Тут надо заметить, что младшего лейтенанта Елену Бахареву в бомбардировочном полку немного знали: прошлой осенью «Комсомолка» напечатала заметку, как молодая летчица Бахарева сбила под Сталинградом немецкую «Дору», и увлекательный, живо написанный рассказ корреспондента (был упомянут Баранов) читали вслух... С одного-то случая вряд бы Лену запомнили: много в ту пору всходило и быстро исчезало достойных имен, в штурмовой авиации, например, в полную силу разгоралось, может быть, одно имя из ста... Но вслед за «Комсомолкой» в эфире прозвучало радиописьмо, отправленное Дралкину на фронт с Урала: «Гриша, сыночек, московская газета напечатала о подвиге твоей ученицы!» Так узнали в полку, каких бойцов готовил в аэроклубе инструктор Дралкин. И вот она, его отличившаяся ученица, пролетом из Москвы на фронт застряла здесь и ждет, когда ее выпустят...
Был ли посвящен в эту предысторию разжалованный штурман, сказать трудно. Услыхав о приглашенной на торжества летчице, он и ухом не повел. Эка для любимца публики невидаль — гостья... Однако выступить согласился. А когда вышел да запел, так действительно равных ему в концерте не оказалось. Расчувствовался, себя превзошел: о чем не поплачешь, о том не споешь. Как человек искусства, терпящий несправедливость, как тенор, дар которого пользуется общим почитанием, он занял место за столом рядом с гостьей. Меховая армейская шапочка (нестандартного, правда, образца) служила как бы деталью вечернего туалета Лены, да и без этого милого убранства единственная среди веселящихся гвардейцев женщина не была обойдена вниманием — тенор распушил хвост. На его старания подать себя, раскрыть и объяснить гостье окружающие реагировали чутко, но снисходительно: пусть себе поворкует, пусть потешится — артист! Однако тихий разговор штурмана и Лены непредвиденно и очень быстро обострился. «Вы пьяны... я не хочу вас слушать... перестаньте!» — все решительней, все громче протестовала Лена. Штурман, закусив удила, не умолкал. Лена возмущенно встала из-за стола и пошла к выходу, поправляя на ходу свою полукубаночку. «Дерьмо твой Дралкин! — грохнул кулаком по столу разошедшийся штурман. — Дерьмо! Испугался взлета по колее, самим же проложенной при посадке! А взлетел бы, никто бы ничего и не знал, все шито-крыто!..» Видя, что оскорбленную летчицу удерживают в дверях и утешают, штурман, обращаясь уже не к Лене, а ко всем, кто топтался у входа, крикнул: «Летчик Дралкин — трус!»
Ну, тут он и получил свое.
И за гостью, и за летчика Дралкина, особенно потому, что самого Гриши Дралкина на праздничном ужине по случаю присвоения полку гвардейского звания не было.
В то время как полк гулял в верховьях Дона, отмечая «гвардию», экипаж младшего лейтенанта Дралкина, оставленный на северо-западе, проводил воздушную разведку в интересах фронта. Вместо тенора, разжалованного в рядовые, Дралкин получил другого штурмана, старшего лейтенанта Степана Кулева. Не совсем обычный создался экипаж: командир — младший лейтенант, штурман — старший лейтенант... Чего на войне не бывает! Летчики — младшие лейтенанты — и майоров имели в своем подчинении; с другой стороны, знаменитый штурман Ленинградского фронта Жора Правосудов в звании старшего лейтенанта командовал экипажем, где летчиком был капитан... Война!..
Штурман Степан Кулев переведен на повышение из братского полка, где, к слову, всего два человека — он, штурман Кулев, да летчик Анатолий Возничий — были удостоены учрежденной недавно медали «За оборону Сталинграда». Толя Возничий, обмыв дорогую награду, погиб в разведке над Резекне, из сталинградского воинства Кулев в полку — единственный. О волжской баталии штурман отзывался скупо, как бы не желая тревожить тяжелых ран. Вспоминал иной раз места, по которым прошел, — хутор Манойлин, Конную, — как носились по степи, собирая битую технику... О боевых вылетах — ни слова: «Кто там был, тот не забудет, кто услышит — не поймет». Так что в дивизии имя Кулева, что называется, на слуху. Мужик не промах, еще на финской отмечен медалью «За отвагу». Силу свою знает. Как-то повезли летчиков на передний край, на рекогносцировку, а перед тем как прибыть авиаторам, весь расчет связистов-наводчиков на КП накрыло прямым попаданием. Кулев сел за рацию, и контуженный начальник смены в иссеченной осколками шинели и в остро пахнущих бинтах лобызал штурмана как родного: в связи Кулев мастак. С того и пошло. Авиаторы, когда фронт стабилен, — домоседы; отработав в воздухе, со своих КП не выбираются, а наш пострел везде поспел: дивизия, решая автономные задачи, привлекает его к радионаводке. Двусторонний обмен ведет образцово, обстановку в воздухе читает как с листа; такое сочетание: штурман в прошлом — стрелок-радист... Поработал на переднем крае в интересах танков — получил награду. Тянет его на ВПУ, выносной пункт управления, играет связью. «Без связи, без телефона нет социализма», — учит Владимир Ильич», — ответствует Кулев на похвалы. Умеет быть перед начальством. Не мозолить глаза, не холуйствовать, именно быть. «За что награды?» — спросил его командир танковой бригады, видя две солдатские медали и два «боевика» на широкой груди авиатора. «Первый орден трудно получить, товарищ полковник, остальные как блохи скачут!..» Найтись, привлечь внимание старшего начальника, с достоинством подать себя — мастер. На последних сборах предстал Кулев перед штурманом ВВС, одним из столпов воздушной навигации. Молва не связывала с флаг-штурманом геройских подвигов, он был носителем и олицетворением иной ипостаси летного дела — штурманской точности. Столицы многих стран рукоплескали перелетам, в которых он, навигатор, ушедший в революцию из гимназии, неизменно участвовал также и в качестве переводчика. Так вот, вводную метра Кулев парировал в момент: «Путевую скорость определяю методом Майера!» — «Почему Майера?» — сверкнул стеклами пенсне флаг-штурман. За столом — вся его свита, небесные Колумбы, творцы и блюстители канонов НШС — наставления по штурманской службе. «Навигационная наука не точная, как говаривал капитан Врунгель!» — браво ответствовал старший лейтенант, зная неотразимость в таких диалогах находчивой шутки. Флаг-штурман, «классицист», как он себя называл в память о гимназии, дававшей навык строгого мышления, арапистых штурманов не жаловал. За труды, положенные им в основание отечественной воздушной навигации, за умение единолично править обширной штурманской епархией, с умом и тактом отстаивая ее интересы во всех инстанциях, вплоть до высших, прозван он был «царем Борисом». И уже готов был высокий судия произнести свое «Нуте-с, милостивый сударь!», с чем обычно приступал к монаршему посрамлению и публичной выучке невежественных душ, когда внимание его привлекла пометка, заблаговременно сделанная в списке против фамилии Кулева: «к.ш.», курсы штурманов, и означавшая, что экзаменуемый — выпускник ШМАСа, в начале войны посланный на курсы штурманов. А курсы — детище флаг-штурмана. Он хлопотал о них, добиваясь срочного, вне всякой очереди, создания, с цифрами в руках показывая, что для ста полков одни авиационные училища, только училища, штурманов не наготовят... Но и курсов, в первые месяцы войны посланных на брянский фронт, Кулев толком не окончил, был аттестован по текущим оценкам. Типичный практик военного времени, без сколько-нибудь серьезного фундамента. Нахватался вершков. «Методом Майера...»
«Спасал Еременко», — шепнул, подкрепляя условную пометку «к.ш.», начальник сборов, знавший Кулева, как и многие, понаслышке. Собственно, спас Еременко, раненного осенью сорок первого года, летчик Павел Кашуба, посадивший свой самолет километрах в семи от фургона с рацией РСБ, где дежурил Степан, так что радист и пилот даже не встречались. За спасательным рейсом, однако, за его перипетиями и последствиями Кулев следил пристально и ревниво. Узнав, что Кашуба на пути к дому восстанавливал ориентировку тринадцатым способом, то есть опросом местных жителей, Степан думал: «Я бы так не оплошал!» Когда дошло до него, что Еременко выхлопотал своему спасителю квартиру в Москве, на Ленинградском шоссе, в одном доме с известным писателем Симоновым, Степан сокрушался: «А мог бы мне!» Сюжет с генералом пользовался у слушателей большим успехом, драматичная история всех увлекала. Он рассказывал ее изредка, к подходящему случаю, совершенствовал, оттачивал детали. Понемногу эпизод под Борщевым в его устах менялся: летчик Кашуба сходил со сцены, а на первое место выдвигался штурман Кулев. И теперь, пол-тора года спустя, в дивизии, говоря о Кулеве, мало кто не добавлял: «Тот, который спас Еременко...» Этот развернутый эпитет, дошедший до армии, и пустил в ход начальник сборов, чтобы поддержать Кулева.
«Александра Ивановича? — живо отозвался флаг-штурман, слегка склоняясь в сторону инспекторов-полковников: не угодно ли, товарищи, каков орел? — Шумная баталия! И «Красная звезда», помнится, выступала... Послушаем! — предложил инспекторам флаг-штурман. — Александр Иванович специально заходил к командующему, делился впечатлениями...»
Кулев обмер.
«Специально заходил... делился...»
Не о Кулеве же рассказывал Еременко! И флаг-штурман, надо думать, знает, как действовал удостоенный звания Героя летчик, вывозя генерала. «Повинную голову меч не сечет, — решался Кулев на признание. — Бес попутал... сам не пойму...»
Ни жив ни мертв, со взъерошенным загривком, стоял пунцовый Кулев перед высоким синклитом. «Было дело... как бы это... да...», — бормотал он, потупившись; его седые реснички, создававшие впечатление разноцветных глаз, придавали лицу штурмана жалкое, потерянное выражение, признание с языка Кулева не шло. Экзаменатор, приняв лепет боевого штурмана за смущение скромницы, не утерпел и сам принялся пересказывать инспекторам узнанную от командующего ВВС историю, где героем выступал уже не летчик, тем более не радист, а раненый генерал, руководивший войсками с носилок.
Контрольного вопроса, который поставил бы все точки над «i», флаг-штурман Кулеву не задал: завтра у штурмана — боевая работа. Улыбкой ободрил старшего лейтенанта. Полковники, держась курса, взятого кормчим, учтиво помалкивали.
На том и кончился короткий эпизод.
Перенесенный, однако, в тесный мирок полка, куда сразу после сборов с повышением в должности был назначен Кулев, перенесенный в будни, где «мессера», маршруты, потери перемежаются радостями банного дня, юбилейного боевого вылета, премиальной стопки за уничтоженный паровоз, контакт с высшим среди штурманов должностным лицом, едва не пригвоздившим Кулева к позорному столбу, силой живого воображения штурмана и сложившейся инерции обернулся к его же выгоде. Выделил Степана, главное — придал ему, новому в полку штурману, значительность. Он, конечно, не сидел сложа руки, понимал, как действовать: нюх у Степана развит. За два дня сборов он столько выведал, такого поднабрался и привез, что просто — ах, заслушаешься. Флаг-штурман-то, оказывается, был оклеветан, подведен врагами под монастырь, смещен. Дошло до Сталина. Сталин лично вмешался, восстановил справедливость. Так что теперь первый навигатор на своем посту прочнее прежнего. Отблеск этого могущества словно бы упал и на старшего лейтенанта Кулева. Замечен, как говорится. В экипаж младшего лейтенанта он потому поставлен, что лучший разведчик в полку — Дралкин, а по должности старший лейтенант чуть не на три ступени выше своего командира-тихони... Дралкину в какой-то мере лестно: такой удалец на борту, — но чтобы очень Григорий возрадовался, воспылал какими-то надеждами, не сказать. Скорей встревожился. Благословение флаг-штурмана делает старшего лейтенанта неприкасаемым, летчика, напротив, сковывает...
Но свой урок на северо-западе экипаж Дралкина отработал успешно.
Со дня на день он должен вернуться в полк.
Городок Р., задымленный пожарами, с разбитым вокзалом, без железнодорожного моста (опавшие фермы моста темнели над вскрывшейся рекой), производил впечатление островка, вдруг ставшего сборным пунктом авиации, устремившейся на юг России. Ежедневно взамен бывших наземных эшелонов прибывали сюда «дугласы», транспортируя штабы и службы маршевых полков, пополнялся техникой полк ПВО, стоявший в Р., вводились в строй самолеты из местных авиаремонтных мастерских... Если бы гвардейцы, мастера разведки, глянули с птичьего полета на прифронтовой городок, на его улицы, на дороги, они бы сразу установили, что транспорт движется в одном направлении, к передовой, что возле школ и клубов, отданных под госпитали, отсутствует скученность санитарных машин и повозок с ранеными, что нет во дворах походных кухонь, аппетитно дымящихся, когда матушка-пехота совершает марш-бросок и рада на ходу глотнуть чего-нибудь горяченького.
Короче, «как пахарь, битва отдыхает» — могли бы доложить при виде этой картины разведчики.
На фронте установилось затишье.
Весеннее, апрельское затишье в дымке зелени над порубленными садами, с резкими слепящими красками ветреных, выбивающих слезы дней, с ласковым солнышком, под которое хочется выставить сметанно-белые после зимы плечи, с возможностью прогуляться вечерком в одной гимнастерке...
Гвардейцы отмечали награду, выстраданную в боях за Москву, под Ленинградом, на Северо-Западном фронте, и городок, пробуждаясь к жизни, праздновал «гвардию» вместе с ними.
Репродукторы на столбах все дни играли марши, горожане, особенно мальчишки, с удовольствием слушали, как репетирует и исполняет давно не звучавшие мелодии музыкальный взвод.
Всех пленил «Вечер на рейде», занесенный в город освободителями.
Песню заучивали с голоса, ловили в репродукторах, переписывали. Она как нельзя лучше отвечала общему настроению: авиаторы, прибывшие в Р., тоже были на рейде; нацеленные на юг, на Ростов и дальше, они тоже готовились в путь. Гвардейцы, правда, не знали, проследуют ли они в общем порядке или будут направлены в сторону курского выступа, но и гвардия ждала на рейде, и щемящий припев «Прощай, любимый город» находил отзыв и в гвардейских сердцах. На третьем году войны впервые прорвалась в мелодии и словах боль кровавой битвы... Господи, с каким самозабвением, с какой жалостью к себе и беспощадностью выпевались слова «уходим завтра...». Песня ли тому причиной, или весна, или поднимавшийся из пепла городок, или все вместе взятое, но казалось, что передышка после Сталинграда, первая за два отчаянных года, охватывала весь фронт, от полуострова Рыбачьего до черноморского селения Мысхако.
Хуторок в сорока километрах от Р. с появлением в нем летчиков-бомбардировщиков заметно оживился, границы его раздвинулись за счет аэродромных балков и сторожек, наскоро сколоченных из досок, которыми обшивали самолеты, поступавшие на фронт по железной дороге.
В один из таких домиков, где размещался узел связи, штурман Кулев, только что с маршрута, не вошел, а вломился, распахнув входную дверцу на слабых петельках, с нетерпеливым вопросом: «Как связь?» Не зная телефонных позывных, расписания дежурств, он был уверен, что Дуся в Р., на месте, ждет его.
И точно. Дуся из штаба не отлучалась, слышимость была отличной.
— Я здесь! — выпалил Степан, оглушая ее известием.
— Я знаю! — в тон ему откликнулась Дуся. Она следила за перелетом экипажа, знала о посадке Дралкина в своем полку, на хуторе.
Сюрприза ни с той, ни с другой стороны не вышло, их обоих это обрадовало.
— Долетел, не упал, — говорил Степан, крепко прижимая трубку, вслушиваясь в ее голос, дыхание, по-своему толкуя междометия и паузы. Вдруг что-то щелкнуло, Дуся исчезла. Степан стал усиленно дуть в мембрану.
— Я тут, я тут! — знакомо, радостно объявилась Дуся.
— Что в хозяйстве? — спрашивал он о дивизии, о новостях, которыми живут полки: кто не вернулся, кто отличился, какие веяния «в верхах»? Дуся, зная интересы Степана, раздобывала для него информацию через машинистку штаба, неговорливую девицу с претензиями.
— Я соскучилась, — пискнула Дуся.
Он живо представил, как, склоняясь к аппарату, спиной к штабным, произносит она слова, которые могут все услышать.
— Понял, — улыбнулся Степан. — Нет проезда. Развезло. Послали за горючим трактора, и трактора завязли, — личных объяснений по телефону он избегал.
— Сорок километров в авиации не расстояние...
— В авиации — да, — подхватил, согласился Степан. В первое время после его ухода из полка им добрую службу сослужил приятель, летчик эскадрильи связи: вечером, когда снималась готовность, он увозил Степана к Дусе, а на рассвете доставлял его обратно — всего-то двенадцать километров, только взлетел, и сразу садись. Высаживал штурмана прямо возле «пешки», иногда на задания Степан уходил без завтрака, но полным сил, голова работала ясно.
— Не расстояние, — укорила его Дуся. И во второй раз, не остерегаясь, повторила: — Очень соскучилась.
— Какие новости еще? — уходил Степан от объяснений.
— Все празднуют, звание отмечают.
Снова что-то затрещало в трубке, снова голос Дуси пропал.
— Але, але! — взывал Степан.
— Я тут, я тут!
— Кабы тут... Это я — тут, а ты вон где...
— Так в чем же дело?
— Трактора завязли, трактора не идут... Я говорю, и мы отметим!
— Не знаю.
— Отметим. Отметим, как подобает.
Дни рождения, награды, другие выпадавшие им светлые денечки они отмечали вдвоем. Степан говорил: мне никто не нужен, только ты. Хорошо отмечали.
— Некоторые у вас до того допраздновались, что пришлось вызывать патруль. — Дуся в двух словах передала чепе со штурманом-солистом. — Твоего Дралкина ругает... сказать не могу как. Последними словами.
— На ушко расскажешь!.. Обнимаю!..
В Р. пристанищем и местом обитания летчиков служила землянка-гостиница, метров сорока в длину, с двумя дымоходами, известная под названием «Золотой клоп». Лошадиная подкова, вкось прибитая над ее входом, как на собственной шкуре проверил Афанасий Чиркавый, житья в ночлежке не скрашивала, и дальневосточники, шедшие на юг по той же трассе, в Р. — Афанасия уже не застали — улетел. Алексей же Горов пребывал в возбужденно-сосредоточенном состоянии духа: нехоженая трасса к фронту ему по силам, по плечу. Старт взят удачно, треть пути пройдена, финиш близок. На жилищно-бытовые неудобства он внимания не обращал. Какое они имеют значение! Когда капитан спустился в землянку, глаза его разбежались: справа и слева вдоль прохода, на первом и втором этажах крепко поставленных нар металлом боевых наград сияли гимнастерки. Двигаясь по проходу, глядя перед собой, Алексей чутким боковым зрением тыловика отмечал сияние вожделенных «боевиков», орденов боевого Красного Знамени; в некоторых случаях они монтировались по два, по три в ряд, к ним примыкали другие подвески. «В чешуе, как жар, горя, тридцать три богатыря! — восхитился Житников, забрасывая наверх свою куртку. — Какое общество... Какой народ!..» — «Обыкновенный народ, русский, — заметил гвардеец-старшина, скучавший на нарах. — Ты, парень, на бляхи-то не зарься, — добавил он дружелюбно. — Ты лучше спроси, найдется ли тут кто, чья дорожка была бы без колдобин. Вон Георгий Павлович, портянки сушит у огня, мой командир...» Назидательная струнка, как всякому старшине, была ему свойственна, а история Георгия Павловича, тут же и сообщенная, имела такие зигзаги: в отпуске перед войной Георгий Павлович женился, прикатил в свой полк с молодухой, донской казачкой, а тут ему приказ в зубы: весь командный состав переведен на казарменное положение, извольте расписаться. Лейтенант туда-сюда, поимейте жалость, молодая жена... Категорически — в казарму: приказ наркома. Ах, так... Лейтенант заявление, поданное было о приеме в партию, — назад. Продемонстрировал. А штурман его экипажа — комсорг, он своего командира-лейтенанта, как проявившего незрелость, на комсомольское собрание. Что спасло молодожена, так это орден, полученный за финскую... Майор он теперь, командир эскадрильи. Бомбил Берлин и Кенигсберг. «Герой Советского Союза, — говорил старшина, довольный произведенным впечатлением. — С тем своим штурманом, понятное дело, расстался. Год воюет, не меняя экипажа. И штурмана вывел в Герои...» Такой пример новичкам. Такой повод подумать о контрастах жизни.
Долго ворочались на верхотуре дальневосточники, переговариваясь между собой; сон, их сморивший, был глубок и крепок.
Алексею Горову снилось, будто он летит над тайгой, вдруг нить маршрута теряется, он не понимает, где он, ждет таежного кряжа, но ответ капитану дают не горы, а летчики-фронтовики. Они приходят ему на помощь, великодушные и знающие. «Откуда «ЯКи»?» — удивляются фронтовики, собравшись на бесснежном ростовском аэродроме. «С Дальнего Востока...» — «Смотри-ка... И кто же их в такую непогодь привел?» — «Капитан Горов!» — «Как справились с маршрутом, капитан?» — спрашивает Горова моложавый генерал. «Что же, минутка за минуткой, так и притопали...» — «Минутка за минуткой!» — смеется генерал, предлагая ему закурить, чиркая спичку за спичкой. «Спички ростовской фабрики, — весело говорит генерал. — Фабрика сгорела, спички остались...»
Трассовая база не так хорошо подходила для празднования не раз срывавшейся и потому особенно желанной награды. Главное ее неудобство заключалось в чрезмерной загруженности: верхнедонской аэродром пропускал маршевые авиационные полки из Сибири, с Урала, центра России в сторону Ростова, к южному флангу советско-германского фронта, и все множество хваткого, горластого народа, объяснением и оправданием любых деяний которого являлся всесильный клич «На фронт!», обслуживала небольшая столовая — пищеблок задыхался; один из полков отличившейся дивизии расположился на отшибе, в сорока километрах от Р., — там же, куда в целях разгрузки направлялись одиночные экипажи «дикарей»...
Капитан Чиркавый, быстро оценив обстановку в Р., заявил:
— Эта ярмарка не по мне! Подковку над землянкой приколотили — все счастье, другого нет. Вниз спустился, здравствуй, баба, новый год, тот же «Золотой клоп», за что боролись, на то и напоролись. Будто опять под Старую Руссу загнали. В столовой пичкают «вторым фронтом», ничего другого не светит... Кто как хочет, а я отсюда мотаю!..
Говорилось это с вызовом, в расчете на командира полка. После зачетных стрельб, когда Чиркавый принародно продемонстрировал, что нет в полку лучшего воздушного стрелка, чем он, Афанасий не успокоился, а, напротив, где только мог, выводил Веревкина на чистую воду. Ведь еще в ЗАПе как изощрялся Веревкин, оттягивая вылет полка на фронт, какие плел интриги сейчас, под Москвой, чтобы уйти из полка, перебраться в центр переучивания, осесть в тылу...
— Ландшафт по маршруту на Ростов бедный, — высказал опасение Веревкин. — Одни весенние проплешины. Надо бы предварительно разведать местность.
— Если бы нас не ждали! — отвечал Чиркавый. — Осматриваться да расчухиваться некогда. Неужели в этой дыре киснуть? Надо идти на Ростов!
— Может быть, не сразу всем полком? — сдавался Веревкин. — Может быть, поэскадрильно?
— Я взлетаю первым! — диктовал события Чиркавый, чувствуя себя на коне.
В Р., недавно освобожденном от оккупантов, авиаторам достался итальянский аккордеон, голосистый предвестник далекого пока «трофейного периода» войны. Аккордеоном любовались как игрушкой, ощупывали, несмело трогая сверкавшие клавиши и кнопки, потом какой-то моторяга, безвестный маэстро, вскинул «итальянца» на грудь, уронил голову, прошелся вверх-вниз по черно-белым ладам, разминая пальцы, извлекая божественные звуки, и — полоснул весенний воздух пронзительным русским напевом, заставлявшим забыть и себя, и войну, и заморский вид инструмента...
Так были возвещены торжества по случаю высокой награды.
Торжества приняли лавинный характер.
Вначале устраивались полковые официальные вечера с докладами о боевом пути и товарищеским ужином личного состава. Потом собирались эскадрильями. Далее — по звеньям. Поэкипажно. Дружескими компаниями. В столовой, в землянках, на частных квартирах...
Обычай фронтового солдатского застолья, возрожденный Сталинградской победой, к весне сорок третьего года полностью вошел в свои права, и спрос на музыку был великий. Полк, расквартированный на хуторе, в стороне от Р., в этом отношении получил преимущества... Многие вообще считали, что он выгадал, разместившись с собственным джазом и первоклассным мужским дуэтом вдали от начальства. Если джаз-оркестр настораживал — в ту пору джазовая музыка многими не принималась, — то мужской дуэт пользовался всеобщим, безоговорочным признанием. Дуэт располагал отмеченной вкусом программой, с проникновенным запевом и такой же концовкой: «Когда не возвращается с заданья друг, сердца друзей сжимаются в железный круг»... — аудитория встречала рефрен гробовой тишиной, провожала громом оваций. Тем бы и ограничиться... Нет! Гвардию должно отмечать по первому разряду, с привлечением всех творческих сил. Короче, надо вытащить на концерт нашего солиста, тенора, исполнителя популярных фронтовых песен... Славно бы, конечно. Солист-первач, аншлаг обеспечен, да ведь как его вытащишь? Не до песен нынче ему, бывшему штурману звена, не в голосе, наверно, погорел бельканто, как швед. Дня за три до ухода с северо-запада наш тенор, а по боевому штатному расписанию — штурман звена, завел свой экипаж к черту на рога, заблудился. Командир экипажа летчик младший лейтенант Дралкин, рискуя головой, приземлился на «ПЕ-2» в открытом поле, чудом, чудом спас самолет, никто не пострадал — отличный летчик Дралкин, как всем в полку известно. А штурман получил свое. С должности снят, понижен, поставлен рядовым штурманом. Провал переживает тяжело. Норовит как-то себя обелить, выгородить — пустые хлопоты, дело-то ясное, как день: блудежка... Все же с просьбой о концерте к нему обратились. Отказался. Стали упрашивать: «Гвардию» отмечаем, и ты свою лепту внес...», «Гостей позвали, вернее, гостью, летчицу Бахареву, она на хуторе транзитом...». Тут надо заметить, что младшего лейтенанта Елену Бахареву в бомбардировочном полку немного знали: прошлой осенью «Комсомолка» напечатала заметку, как молодая летчица Бахарева сбила под Сталинградом немецкую «Дору», и увлекательный, живо написанный рассказ корреспондента (был упомянут Баранов) читали вслух... С одного-то случая вряд бы Лену запомнили: много в ту пору всходило и быстро исчезало достойных имен, в штурмовой авиации, например, в полную силу разгоралось, может быть, одно имя из ста... Но вслед за «Комсомолкой» в эфире прозвучало радиописьмо, отправленное Дралкину на фронт с Урала: «Гриша, сыночек, московская газета напечатала о подвиге твоей ученицы!» Так узнали в полку, каких бойцов готовил в аэроклубе инструктор Дралкин. И вот она, его отличившаяся ученица, пролетом из Москвы на фронт застряла здесь и ждет, когда ее выпустят...
Был ли посвящен в эту предысторию разжалованный штурман, сказать трудно. Услыхав о приглашенной на торжества летчице, он и ухом не повел. Эка для любимца публики невидаль — гостья... Однако выступить согласился. А когда вышел да запел, так действительно равных ему в концерте не оказалось. Расчувствовался, себя превзошел: о чем не поплачешь, о том не споешь. Как человек искусства, терпящий несправедливость, как тенор, дар которого пользуется общим почитанием, он занял место за столом рядом с гостьей. Меховая армейская шапочка (нестандартного, правда, образца) служила как бы деталью вечернего туалета Лены, да и без этого милого убранства единственная среди веселящихся гвардейцев женщина не была обойдена вниманием — тенор распушил хвост. На его старания подать себя, раскрыть и объяснить гостье окружающие реагировали чутко, но снисходительно: пусть себе поворкует, пусть потешится — артист! Однако тихий разговор штурмана и Лены непредвиденно и очень быстро обострился. «Вы пьяны... я не хочу вас слушать... перестаньте!» — все решительней, все громче протестовала Лена. Штурман, закусив удила, не умолкал. Лена возмущенно встала из-за стола и пошла к выходу, поправляя на ходу свою полукубаночку. «Дерьмо твой Дралкин! — грохнул кулаком по столу разошедшийся штурман. — Дерьмо! Испугался взлета по колее, самим же проложенной при посадке! А взлетел бы, никто бы ничего и не знал, все шито-крыто!..» Видя, что оскорбленную летчицу удерживают в дверях и утешают, штурман, обращаясь уже не к Лене, а ко всем, кто топтался у входа, крикнул: «Летчик Дралкин — трус!»
Ну, тут он и получил свое.
И за гостью, и за летчика Дралкина, особенно потому, что самого Гриши Дралкина на праздничном ужине по случаю присвоения полку гвардейского звания не было.
В то время как полк гулял в верховьях Дона, отмечая «гвардию», экипаж младшего лейтенанта Дралкина, оставленный на северо-западе, проводил воздушную разведку в интересах фронта. Вместо тенора, разжалованного в рядовые, Дралкин получил другого штурмана, старшего лейтенанта Степана Кулева. Не совсем обычный создался экипаж: командир — младший лейтенант, штурман — старший лейтенант... Чего на войне не бывает! Летчики — младшие лейтенанты — и майоров имели в своем подчинении; с другой стороны, знаменитый штурман Ленинградского фронта Жора Правосудов в звании старшего лейтенанта командовал экипажем, где летчиком был капитан... Война!..
Штурман Степан Кулев переведен на повышение из братского полка, где, к слову, всего два человека — он, штурман Кулев, да летчик Анатолий Возничий — были удостоены учрежденной недавно медали «За оборону Сталинграда». Толя Возничий, обмыв дорогую награду, погиб в разведке над Резекне, из сталинградского воинства Кулев в полку — единственный. О волжской баталии штурман отзывался скупо, как бы не желая тревожить тяжелых ран. Вспоминал иной раз места, по которым прошел, — хутор Манойлин, Конную, — как носились по степи, собирая битую технику... О боевых вылетах — ни слова: «Кто там был, тот не забудет, кто услышит — не поймет». Так что в дивизии имя Кулева, что называется, на слуху. Мужик не промах, еще на финской отмечен медалью «За отвагу». Силу свою знает. Как-то повезли летчиков на передний край, на рекогносцировку, а перед тем как прибыть авиаторам, весь расчет связистов-наводчиков на КП накрыло прямым попаданием. Кулев сел за рацию, и контуженный начальник смены в иссеченной осколками шинели и в остро пахнущих бинтах лобызал штурмана как родного: в связи Кулев мастак. С того и пошло. Авиаторы, когда фронт стабилен, — домоседы; отработав в воздухе, со своих КП не выбираются, а наш пострел везде поспел: дивизия, решая автономные задачи, привлекает его к радионаводке. Двусторонний обмен ведет образцово, обстановку в воздухе читает как с листа; такое сочетание: штурман в прошлом — стрелок-радист... Поработал на переднем крае в интересах танков — получил награду. Тянет его на ВПУ, выносной пункт управления, играет связью. «Без связи, без телефона нет социализма», — учит Владимир Ильич», — ответствует Кулев на похвалы. Умеет быть перед начальством. Не мозолить глаза, не холуйствовать, именно быть. «За что награды?» — спросил его командир танковой бригады, видя две солдатские медали и два «боевика» на широкой груди авиатора. «Первый орден трудно получить, товарищ полковник, остальные как блохи скачут!..» Найтись, привлечь внимание старшего начальника, с достоинством подать себя — мастер. На последних сборах предстал Кулев перед штурманом ВВС, одним из столпов воздушной навигации. Молва не связывала с флаг-штурманом геройских подвигов, он был носителем и олицетворением иной ипостаси летного дела — штурманской точности. Столицы многих стран рукоплескали перелетам, в которых он, навигатор, ушедший в революцию из гимназии, неизменно участвовал также и в качестве переводчика. Так вот, вводную метра Кулев парировал в момент: «Путевую скорость определяю методом Майера!» — «Почему Майера?» — сверкнул стеклами пенсне флаг-штурман. За столом — вся его свита, небесные Колумбы, творцы и блюстители канонов НШС — наставления по штурманской службе. «Навигационная наука не точная, как говаривал капитан Врунгель!» — браво ответствовал старший лейтенант, зная неотразимость в таких диалогах находчивой шутки. Флаг-штурман, «классицист», как он себя называл в память о гимназии, дававшей навык строгого мышления, арапистых штурманов не жаловал. За труды, положенные им в основание отечественной воздушной навигации, за умение единолично править обширной штурманской епархией, с умом и тактом отстаивая ее интересы во всех инстанциях, вплоть до высших, прозван он был «царем Борисом». И уже готов был высокий судия произнести свое «Нуте-с, милостивый сударь!», с чем обычно приступал к монаршему посрамлению и публичной выучке невежественных душ, когда внимание его привлекла пометка, заблаговременно сделанная в списке против фамилии Кулева: «к.ш.», курсы штурманов, и означавшая, что экзаменуемый — выпускник ШМАСа, в начале войны посланный на курсы штурманов. А курсы — детище флаг-штурмана. Он хлопотал о них, добиваясь срочного, вне всякой очереди, создания, с цифрами в руках показывая, что для ста полков одни авиационные училища, только училища, штурманов не наготовят... Но и курсов, в первые месяцы войны посланных на брянский фронт, Кулев толком не окончил, был аттестован по текущим оценкам. Типичный практик военного времени, без сколько-нибудь серьезного фундамента. Нахватался вершков. «Методом Майера...»
«Спасал Еременко», — шепнул, подкрепляя условную пометку «к.ш.», начальник сборов, знавший Кулева, как и многие, понаслышке. Собственно, спас Еременко, раненного осенью сорок первого года, летчик Павел Кашуба, посадивший свой самолет километрах в семи от фургона с рацией РСБ, где дежурил Степан, так что радист и пилот даже не встречались. За спасательным рейсом, однако, за его перипетиями и последствиями Кулев следил пристально и ревниво. Узнав, что Кашуба на пути к дому восстанавливал ориентировку тринадцатым способом, то есть опросом местных жителей, Степан думал: «Я бы так не оплошал!» Когда дошло до него, что Еременко выхлопотал своему спасителю квартиру в Москве, на Ленинградском шоссе, в одном доме с известным писателем Симоновым, Степан сокрушался: «А мог бы мне!» Сюжет с генералом пользовался у слушателей большим успехом, драматичная история всех увлекала. Он рассказывал ее изредка, к подходящему случаю, совершенствовал, оттачивал детали. Понемногу эпизод под Борщевым в его устах менялся: летчик Кашуба сходил со сцены, а на первое место выдвигался штурман Кулев. И теперь, пол-тора года спустя, в дивизии, говоря о Кулеве, мало кто не добавлял: «Тот, который спас Еременко...» Этот развернутый эпитет, дошедший до армии, и пустил в ход начальник сборов, чтобы поддержать Кулева.
«Александра Ивановича? — живо отозвался флаг-штурман, слегка склоняясь в сторону инспекторов-полковников: не угодно ли, товарищи, каков орел? — Шумная баталия! И «Красная звезда», помнится, выступала... Послушаем! — предложил инспекторам флаг-штурман. — Александр Иванович специально заходил к командующему, делился впечатлениями...»
Кулев обмер.
«Специально заходил... делился...»
Не о Кулеве же рассказывал Еременко! И флаг-штурман, надо думать, знает, как действовал удостоенный звания Героя летчик, вывозя генерала. «Повинную голову меч не сечет, — решался Кулев на признание. — Бес попутал... сам не пойму...»
Ни жив ни мертв, со взъерошенным загривком, стоял пунцовый Кулев перед высоким синклитом. «Было дело... как бы это... да...», — бормотал он, потупившись; его седые реснички, создававшие впечатление разноцветных глаз, придавали лицу штурмана жалкое, потерянное выражение, признание с языка Кулева не шло. Экзаменатор, приняв лепет боевого штурмана за смущение скромницы, не утерпел и сам принялся пересказывать инспекторам узнанную от командующего ВВС историю, где героем выступал уже не летчик, тем более не радист, а раненый генерал, руководивший войсками с носилок.
Контрольного вопроса, который поставил бы все точки над «i», флаг-штурман Кулеву не задал: завтра у штурмана — боевая работа. Улыбкой ободрил старшего лейтенанта. Полковники, держась курса, взятого кормчим, учтиво помалкивали.
На том и кончился короткий эпизод.
Перенесенный, однако, в тесный мирок полка, куда сразу после сборов с повышением в должности был назначен Кулев, перенесенный в будни, где «мессера», маршруты, потери перемежаются радостями банного дня, юбилейного боевого вылета, премиальной стопки за уничтоженный паровоз, контакт с высшим среди штурманов должностным лицом, едва не пригвоздившим Кулева к позорному столбу, силой живого воображения штурмана и сложившейся инерции обернулся к его же выгоде. Выделил Степана, главное — придал ему, новому в полку штурману, значительность. Он, конечно, не сидел сложа руки, понимал, как действовать: нюх у Степана развит. За два дня сборов он столько выведал, такого поднабрался и привез, что просто — ах, заслушаешься. Флаг-штурман-то, оказывается, был оклеветан, подведен врагами под монастырь, смещен. Дошло до Сталина. Сталин лично вмешался, восстановил справедливость. Так что теперь первый навигатор на своем посту прочнее прежнего. Отблеск этого могущества словно бы упал и на старшего лейтенанта Кулева. Замечен, как говорится. В экипаж младшего лейтенанта он потому поставлен, что лучший разведчик в полку — Дралкин, а по должности старший лейтенант чуть не на три ступени выше своего командира-тихони... Дралкину в какой-то мере лестно: такой удалец на борту, — но чтобы очень Григорий возрадовался, воспылал какими-то надеждами, не сказать. Скорей встревожился. Благословение флаг-штурмана делает старшего лейтенанта неприкасаемым, летчика, напротив, сковывает...
Но свой урок на северо-западе экипаж Дралкина отработал успешно.
Со дня на день он должен вернуться в полк.
Городок Р., задымленный пожарами, с разбитым вокзалом, без железнодорожного моста (опавшие фермы моста темнели над вскрывшейся рекой), производил впечатление островка, вдруг ставшего сборным пунктом авиации, устремившейся на юг России. Ежедневно взамен бывших наземных эшелонов прибывали сюда «дугласы», транспортируя штабы и службы маршевых полков, пополнялся техникой полк ПВО, стоявший в Р., вводились в строй самолеты из местных авиаремонтных мастерских... Если бы гвардейцы, мастера разведки, глянули с птичьего полета на прифронтовой городок, на его улицы, на дороги, они бы сразу установили, что транспорт движется в одном направлении, к передовой, что возле школ и клубов, отданных под госпитали, отсутствует скученность санитарных машин и повозок с ранеными, что нет во дворах походных кухонь, аппетитно дымящихся, когда матушка-пехота совершает марш-бросок и рада на ходу глотнуть чего-нибудь горяченького.
Короче, «как пахарь, битва отдыхает» — могли бы доложить при виде этой картины разведчики.
На фронте установилось затишье.
Весеннее, апрельское затишье в дымке зелени над порубленными садами, с резкими слепящими красками ветреных, выбивающих слезы дней, с ласковым солнышком, под которое хочется выставить сметанно-белые после зимы плечи, с возможностью прогуляться вечерком в одной гимнастерке...
Гвардейцы отмечали награду, выстраданную в боях за Москву, под Ленинградом, на Северо-Западном фронте, и городок, пробуждаясь к жизни, праздновал «гвардию» вместе с ними.
Репродукторы на столбах все дни играли марши, горожане, особенно мальчишки, с удовольствием слушали, как репетирует и исполняет давно не звучавшие мелодии музыкальный взвод.
Всех пленил «Вечер на рейде», занесенный в город освободителями.
Песню заучивали с голоса, ловили в репродукторах, переписывали. Она как нельзя лучше отвечала общему настроению: авиаторы, прибывшие в Р., тоже были на рейде; нацеленные на юг, на Ростов и дальше, они тоже готовились в путь. Гвардейцы, правда, не знали, проследуют ли они в общем порядке или будут направлены в сторону курского выступа, но и гвардия ждала на рейде, и щемящий припев «Прощай, любимый город» находил отзыв и в гвардейских сердцах. На третьем году войны впервые прорвалась в мелодии и словах боль кровавой битвы... Господи, с каким самозабвением, с какой жалостью к себе и беспощадностью выпевались слова «уходим завтра...». Песня ли тому причиной, или весна, или поднимавшийся из пепла городок, или все вместе взятое, но казалось, что передышка после Сталинграда, первая за два отчаянных года, охватывала весь фронт, от полуострова Рыбачьего до черноморского селения Мысхако.
Хуторок в сорока километрах от Р. с появлением в нем летчиков-бомбардировщиков заметно оживился, границы его раздвинулись за счет аэродромных балков и сторожек, наскоро сколоченных из досок, которыми обшивали самолеты, поступавшие на фронт по железной дороге.
В один из таких домиков, где размещался узел связи, штурман Кулев, только что с маршрута, не вошел, а вломился, распахнув входную дверцу на слабых петельках, с нетерпеливым вопросом: «Как связь?» Не зная телефонных позывных, расписания дежурств, он был уверен, что Дуся в Р., на месте, ждет его.
И точно. Дуся из штаба не отлучалась, слышимость была отличной.
— Я здесь! — выпалил Степан, оглушая ее известием.
— Я знаю! — в тон ему откликнулась Дуся. Она следила за перелетом экипажа, знала о посадке Дралкина в своем полку, на хуторе.
Сюрприза ни с той, ни с другой стороны не вышло, их обоих это обрадовало.
— Долетел, не упал, — говорил Степан, крепко прижимая трубку, вслушиваясь в ее голос, дыхание, по-своему толкуя междометия и паузы. Вдруг что-то щелкнуло, Дуся исчезла. Степан стал усиленно дуть в мембрану.
— Я тут, я тут! — знакомо, радостно объявилась Дуся.
— Что в хозяйстве? — спрашивал он о дивизии, о новостях, которыми живут полки: кто не вернулся, кто отличился, какие веяния «в верхах»? Дуся, зная интересы Степана, раздобывала для него информацию через машинистку штаба, неговорливую девицу с претензиями.
— Я соскучилась, — пискнула Дуся.
Он живо представил, как, склоняясь к аппарату, спиной к штабным, произносит она слова, которые могут все услышать.
— Понял, — улыбнулся Степан. — Нет проезда. Развезло. Послали за горючим трактора, и трактора завязли, — личных объяснений по телефону он избегал.
— Сорок километров в авиации не расстояние...
— В авиации — да, — подхватил, согласился Степан. В первое время после его ухода из полка им добрую службу сослужил приятель, летчик эскадрильи связи: вечером, когда снималась готовность, он увозил Степана к Дусе, а на рассвете доставлял его обратно — всего-то двенадцать километров, только взлетел, и сразу садись. Высаживал штурмана прямо возле «пешки», иногда на задания Степан уходил без завтрака, но полным сил, голова работала ясно.
— Не расстояние, — укорила его Дуся. И во второй раз, не остерегаясь, повторила: — Очень соскучилась.
— Какие новости еще? — уходил Степан от объяснений.
— Все празднуют, звание отмечают.
Снова что-то затрещало в трубке, снова голос Дуси пропал.
— Але, але! — взывал Степан.
— Я тут, я тут!
— Кабы тут... Это я — тут, а ты вон где...
— Так в чем же дело?
— Трактора завязли, трактора не идут... Я говорю, и мы отметим!
— Не знаю.
— Отметим. Отметим, как подобает.
Дни рождения, награды, другие выпадавшие им светлые денечки они отмечали вдвоем. Степан говорил: мне никто не нужен, только ты. Хорошо отмечали.
— Некоторые у вас до того допраздновались, что пришлось вызывать патруль. — Дуся в двух словах передала чепе со штурманом-солистом. — Твоего Дралкина ругает... сказать не могу как. Последними словами.
— На ушко расскажешь!.. Обнимаю!..
В Р. пристанищем и местом обитания летчиков служила землянка-гостиница, метров сорока в длину, с двумя дымоходами, известная под названием «Золотой клоп». Лошадиная подкова, вкось прибитая над ее входом, как на собственной шкуре проверил Афанасий Чиркавый, житья в ночлежке не скрашивала, и дальневосточники, шедшие на юг по той же трассе, в Р. — Афанасия уже не застали — улетел. Алексей же Горов пребывал в возбужденно-сосредоточенном состоянии духа: нехоженая трасса к фронту ему по силам, по плечу. Старт взят удачно, треть пути пройдена, финиш близок. На жилищно-бытовые неудобства он внимания не обращал. Какое они имеют значение! Когда капитан спустился в землянку, глаза его разбежались: справа и слева вдоль прохода, на первом и втором этажах крепко поставленных нар металлом боевых наград сияли гимнастерки. Двигаясь по проходу, глядя перед собой, Алексей чутким боковым зрением тыловика отмечал сияние вожделенных «боевиков», орденов боевого Красного Знамени; в некоторых случаях они монтировались по два, по три в ряд, к ним примыкали другие подвески. «В чешуе, как жар, горя, тридцать три богатыря! — восхитился Житников, забрасывая наверх свою куртку. — Какое общество... Какой народ!..» — «Обыкновенный народ, русский, — заметил гвардеец-старшина, скучавший на нарах. — Ты, парень, на бляхи-то не зарься, — добавил он дружелюбно. — Ты лучше спроси, найдется ли тут кто, чья дорожка была бы без колдобин. Вон Георгий Павлович, портянки сушит у огня, мой командир...» Назидательная струнка, как всякому старшине, была ему свойственна, а история Георгия Павловича, тут же и сообщенная, имела такие зигзаги: в отпуске перед войной Георгий Павлович женился, прикатил в свой полк с молодухой, донской казачкой, а тут ему приказ в зубы: весь командный состав переведен на казарменное положение, извольте расписаться. Лейтенант туда-сюда, поимейте жалость, молодая жена... Категорически — в казарму: приказ наркома. Ах, так... Лейтенант заявление, поданное было о приеме в партию, — назад. Продемонстрировал. А штурман его экипажа — комсорг, он своего командира-лейтенанта, как проявившего незрелость, на комсомольское собрание. Что спасло молодожена, так это орден, полученный за финскую... Майор он теперь, командир эскадрильи. Бомбил Берлин и Кенигсберг. «Герой Советского Союза, — говорил старшина, довольный произведенным впечатлением. — С тем своим штурманом, понятное дело, расстался. Год воюет, не меняя экипажа. И штурмана вывел в Герои...» Такой пример новичкам. Такой повод подумать о контрастах жизни.
Долго ворочались на верхотуре дальневосточники, переговариваясь между собой; сон, их сморивший, был глубок и крепок.
Алексею Горову снилось, будто он летит над тайгой, вдруг нить маршрута теряется, он не понимает, где он, ждет таежного кряжа, но ответ капитану дают не горы, а летчики-фронтовики. Они приходят ему на помощь, великодушные и знающие. «Откуда «ЯКи»?» — удивляются фронтовики, собравшись на бесснежном ростовском аэродроме. «С Дальнего Востока...» — «Смотри-ка... И кто же их в такую непогодь привел?» — «Капитан Горов!» — «Как справились с маршрутом, капитан?» — спрашивает Горова моложавый генерал. «Что же, минутка за минуткой, так и притопали...» — «Минутка за минуткой!» — смеется генерал, предлагая ему закурить, чиркая спичку за спичкой. «Спички ростовской фабрики, — весело говорит генерал. — Фабрика сгорела, спички остались...»