Страница:
Паны дерутся, у холопов чубы трещат.
Час десять, час пять минут до Ростова.
Скорость пляшет, точное время выхода на Ростов определить трудно. Примерно час десять, час пять минут.
Много.
Затяжелела рука. Павел чувствовал усталость. Выжидал, сторожко выжидал обратный разворот, коррекцию пути...
А лидер меж тем, тесня бортом Лену, забирал и забирал вправо, к линии фронта, к опасной стене воздушного коридора, направленного на Ростов.
«Капитан-дальневосточник первым туда не полезет, первым отвернется, — рассудил Павел. — Зачем искушать судьбу? Войны не знает, ребята без опыта... Капитан первым от лидера отколется, вывернет на Ростов».
С возрастающим нетерпением следил он за ними — за лидером, Леной и капитаном (или, что то же самое, за неразлучной парой: капитан — ведомый). Лена, должно быть, на своего инструктора не насмотрится, три года не виделись. Радиосвязи нет, объясняется с ним на пальцах, как глухонемая. С полетной картой, конечно, не работает. Была нужда! Такое соседство, столько мужиков вокруг, одну-то девицу до места назначения доставят! Как навигатор она, естественно, не в счет. Тревогу поднимет Горов. У Горова глаз наметан, всю страну пересек с востока на запад, шутка...
Строй, показалось Гранищеву, успокоился.
«Маленькие», как-то приноровившись к флагману, к его манере, втянулись в ритм, им навязанный...
Битым зеркалом сверкал внизу разлив.
«Сейчас!» — ждал Павел дальнего озерка: белесое посередине, в темной оправе берегов, озерко было заброшено на такое от маршрута расстояние, что слепой увидит, куда его занесло, глупый поймет, что надо делать, как выбираться...
Строй не шелохнулся.
Укатал флагман «маленьких», убаюкал.
Ни единого признака тревоги, несогласия, протеста. Капитан идет, как заколдованный.
«Ну, братцы!.. Я дальше с вами не ходок!» — сказал Павел, минутку за минуткой откладывая на карте ложный путь флагмана, держа в голове Дон, такой теперь от них далекий, линию фронта, подошедшую вплотную, — Лена к фронту ближе всех! — и курс на Ростов. Курс на Ростов он знал в каждый момент движения. Знать его, видеть, что «пешка» тянет черт-те куда, и покорно плестись за ней?!
Но тут она очнулась.
Пробуждение было медленным, стыдливым.
Будто на ощупь, с осторожностью, столь мустангу несвойственной, флагман накренился в сторону Ростова. В его движении было достоинство, можно сказать, элегантность и вместе вкрадчивость, извинительность. Дескать, все мы не без греха; у всех у нас рыльце в пушку, будем же снисходительны и братолюбивы... Признавая ошибку, он исправлял ее, и от одного этого Гранищев весь к нему переменился. Добрые слова о лидере, услышанные в землянке оперативного, представлялись ему заслуженными, справедливыми, а собственные нападки и претензии — запальчивыми. Минута смирения искупала час строптивости; признавая ошибку, лидер возрождал авторитет, в ореоле которого он появился. Правильно, что перегонку поручил «бомберам», зубрам-фронтовикам, знающим свое дело, умеющим замечать ошибки, не упорствовать в них...
Павел позволил себе расслабиться.
Помахал затекшей кистью, подвигал туда-сюда ногами.
Встряхнул машину, взбодрился сам.
До Ростова — меньше часа!
Много!
Элегантный доворот, коррекция пути — как бы маневр согласия с ним, примирения, — выразительно обозначился и... прервался; курс на Ростов против необходимого был выправлен разве что на четверть... Но капитан своего слова не сказал! Сейчас он вмешается, не позволит «пешке» прервать начатое, потянет всех за собой, выведет на ростовский курс!..
А Лена, приросшая к флагману справа?
Она может капитана не увидеть!..
Ну, дальневосточник, ну, командир эскадрильи!
Желание Горова представить в Р. свою эскадрилью — естественно, и себя, ее командира, — в наилучшем виде, блеснуть, что называется, расположить к себе фронтовиков не исполнилось; момент признания, которого он ждал, отдалялся. Но нервотрепка, томление на медленном огне кончились. Эта пытка позади. Теперь только флагман, свидетель взлетного срама, поглядывал на него насмешливо и раздраженно. С флагманом трудно. Зубр, искушенный в боевых маршрутах, сделал им, можно сказать, одолжение, впрягся в бечеву, потянул караван... «Хозяин-барин», — терпел Алексей, питая полное к лидеру доверие. И признавал скрепя сердце, что Бахарева, вольная птаха, закрепившись там, где он ей позволил, смотрится!.. Слишком много всего нахлынуло на него в Р., чтобы вступать в спор с девицей. Она и рта не раскрыла, словечка не вымолвила, как получила от него подарок: бери себе место по душе, становись справа!.. Она так в ответ просияла, благодарно ему козырнув «Есть!», так мило поворотилась на стройной ножке и так быстро, чтобы не передумал, отошла, что ему стало неловко. В его широком, великодушном жесте (предугаданном полковником Челюскиным) был свой расчет (змий Челюскин — пехотинец, жизнь небес от него сокрыта), свой умысел; пропустив Бахареву вправо, оставшись с Житниковым по левую руку от флагмана, он тем самым давал экипажу «пешки» понять, что для такого летчика, как Горов, не имеет значения, где ему находиться, справа или слева от лидера. Он там и здесь — как рыба в воде.
Суть в том, что птаха Бахарева — одна, забот не знает, а за ним — хвост, эскадрилья; она флагману не в тягость, о нем же на борту «пешки» говорят с неудовольствием: «Телепается!..»
«Надо решать, — думал Горов. — Надо определяться...»
Нечто подобное испытал он, взметнувшись на перехват японца в морозном небе Сихотэ-Алиня, не зная, ждать ему отставшего Житникова или завязывать бой в одиночку; секунды оказались на руку японцу, «Р-97», в мыслях почти поверженный, смылся.
И сейчас все в Горове двоилось.
То ли терпеливо собирать ему разбредшихся своих в кулак, наводить порядок и вести эскадрилью под своим командирским началом, как он привык и умел, контролируя лидера, то ли, напротив, полностью положиться на лидера, ни на что другое не отвлекаться, ему одному служить верой и правдой. Смирять его покорностью, умасливать послушанием, завоевывать в нем союзника...
Что за удел!..
Страдать, терпеть мучения не в бою, а на подступах к нему, — как в декабре, на дальних подступах — как сейчас, в апреле? За что? Почему?
Сбитый с толку, в плену поднявшихся сомнений, не зная, на что решиться, Алексей в самый маршрут, которым следовала группа, не вникал. Все, что предпринял и проделал лидер, нацеливаясь на Ростов, пока «маленькие» вели за ним погоню, Горов взял на веру. Определяясь грубо, на глазок, по солнышку, он знал общую направленность полета — она сомнений не вызывала, — а остальное для флагмана с его хваткой, с его львиной поступью — дело техники. Техники и времени.
Остепенившийся было провожатый снова стал испытывать его терпение, снова зарыскал по курсу.
«Надо решать», — говорил себе Алексей, все ближе, все теснее поджимаясь к «пешке», все реже оглядываясь назад, на ведомых, внушавших ему тревогу, не понимая этой тревоги, заглушая ее. Свободы флагмана он не стеснял. Был отзывчив, гибок, упреждал его желания. Пропасть, отделявшая тыловика-дальневосточника от боевого экипажа, от героя Чиркавого, затягивалась, закрывалась. Еще не исчезнув, она не тяготила Алексея, как прежде. Главное определилось: не Бахарева, а он задавал тон в голове кавалькады. Сознание внутренней общности, единства с лидером вознаграждало его за страдания...
Капитан вторил «пешке» во всем, как заговоренный.
«А в баках-то булькает!» — не себе, им, Горову, флагману, Лене, крикнул Гранишев и снова поработал рулями, чувствуя, как полегчал в полете «ЯК». Он ужаснулся быстроте исчезновения свободы, которую так старательно оберегал после взлета. Все, чем он только что владел, испарилось: свобода, уверенность. Неведомая сила ввергала его в какие-то бездны, и уже неслось ему предостережение: «Поздно!..»
Набатное «Поздно!» зазвучало прежде, чем он понял, что его ждет...
— Булькает в баках, — упавшим голосом повторил летчик, перемещаясь влево, откуда легче свернуть на Ростов. Теперь, прозревая, он распознавал истинный смысл манипуляций лидера: вкрадчивый маневр «пешки» выдавал старания экипажа скрыть свою растерянность, а осторожность, половинчатость действий, как и недавние броски из стороны в сторону, могли иметь одно объяснение — своего местонахождения, курса на Ростов лидер не знает. Признаться в провале перед теми, кто полон безмятежной веры в благополучный близкий финиш, он не может, ищет, за что бы ухватиться, восстановить свое место... Да ведь поиск для «маленьких» невозможен! Исключен! У «маленьких» горючего в баках с гулькин нос!
«Далеко я их от себя отпустил, — думал Павел, пускаясь за группой вдогон и глядя на бензочасы. — Слишком далеко...»
Дальше всех от него была Лена.
«Тот изгиб дороги — последний рубеж. Его пересеку — не дотяну до Ростова... Повернуть, увести за собой эскадру, не долетая до изгиба дороги!»
Косой снежный заряд, налетая, скрывал землю, все впереди исчезало, летчик помнил твердо: слева — Дон, справа — линия фронта — и не выпускал из головы курса на город, на Ростов, и ждал, когда ледок высветит изгиб дороги, обегающей холм или насыпь, — предел его совместного с ослепшим флагманом полета.
«Я шел по следу, он сбился, сбился, — внушал себе Павел, мчась вдогон, заглушая сомнения, отчаиваясь оттого, что расстояние до Лены, до флагмана не сокращалось... почти не сокращалось. А горючее таяло, как будто в бензобаке образовалась течь. — Он сбился, сбился, — заклинал себя Гранищев. — Но там — штурман! Радио на борту. Лучший разведчик части!..»
Усилие, которым при встрече с «африканцем» Павел удерживал себя, отвращал от «змейки», мнимо спасительной, будто дарующей жизнь, а в действительности обманчивой, ставившей его под нацеленный удар, — это усилие не шло в сравнение с тем, что он должен был проявить, доставая, — кого-то!.. Не всех?.. Но может быть, может быть, — доставая и...
«Стоп! — сказал себе Павел, несясь вперед. — Сожгу горючее и грохнусь первым, не доходя Ростова. Флагмана не взять, флагмана я упустил. И Лену. Левее, левее... Выцарапывать «маленьких» по одному, начиная с последнего».
Выцарапать по одному, сколько позволит бензин, и — оторваться, отколоться от строя. Вся тяжесть Сталинграда не перетягивала этого труда и выпавшей ему муки — отколоться от строя. Строй, верность строю — первая заповедь Баранова, он внедрял ее всеми доступными средствами, вплоть до пулеметного огня, когда такие, как Лубок, не понимали русских слов...
В просветах поземки мелькнул изгиб дороги — рубеж! Павел смотрел на скифский холм, какой-то частью своего «я» отдавая должное искусству топографа, воссоздавшего на карте холм и облегающую его подкову, и тем же внутренним чувством уверяясь в гибельности слепого движения группы. «Брать влево, идти на Ростов!» — должен был приказать себе Солдат, а вместо этого думал о Лене:
«Доверилась, забылась, земли не видит. Инструктор, ненаглядный Дралкин, ослепил Орлицу. Все лучше Гранищева: Баранов лучше, Дралкин лучше... Ты судья, Лена, твое слово — закон: лучше. Одно мне нужно, одного хочу: чтобы сейчас, только сейчас, когда сомнения жгут душу, ты поверила мне, только сейчас пошла за мной...»
Лена, будто в насмешку над ним, теснее придвинулась к флагману.
Укатали сивку крутые горки. Не ведают, что творят. Выломиться из строя, бросить своих... Впервые услышал летчик, как в небе — громче мотора — стучит его сердце.
Он поравнялся с «ЯКом», мотавшимся у «пешки» в хвосте. До Лены — три таких расстояния... «Поздно!»
Павел качнул крылом влево, в сторону Ростова. «ЯК», колыхнувшись, сейчас же ему ответил. Павел глубже опустил крыло: «Готов ли ты изменить курс?»
«Готов!» — ответил «ЯК». Солнце высветило меловой росчерк на его хвосте... «Семерка», Егор, повелитель птиц! Минувшей ночью в потемках, придерживая Павла, чтобы не шевелился, не дышал, Егор одними губами произнес «Ди нахтигаль!» и сделал легкий дирижерский знак. Птаха защелкала! Сияющими во тьме глазами Егор призвал: «Смотри, смотри!» — и он увидел, как на голой, незацветшей ветке трясет хвостиком маленький певец. «Что снилось?» — спросил его чародей утром. «Я сны редко вижу...» — «Представились мне лыжи, — делился с ним Житников, то ли озадаченный, то ли ото сна не отошедший. — Нас с такой скоростью отправляли в училище, что я лыжи на базу не сдал. И вот они мне явились. Стоят себе в холодном чулане, просмоленные, на распорочках, а мама кому-то рассказывает: «Летом он любил плавать, а зимой бегал на лыжах за свой десятый «А» класс...» Голос — мамы, а лица — нет». — «И я десятый прихватил, — сказал Павел, довольный, что оба они дотянули до десятого, вкусили сладкого плода, да повестки из военкоматов прилетели раньше, чем приглашения на выпускной бал. — А снов не люблю, — веско заметил Павел. — Ну их. Днем кошмаров насмотришься, да еще ночью....» Фронтовая жизнь, встававшая за его словами, была сержанту неведома, он отвечал откровенностью. «У меня лучше идет, — говорил Егор застенчиво, — когда я немного взвинчен. Возбужден, что ли...»
Егор, подстраиваясь к нему на «семерке», привлек жестами еще один «ЯК».
Не поздно...
Бог троицу любит.
«Вперед!» — показал Павел развернутой ладонью, как Баранов при возвращении с завода. Баранов повторял в воздухе это движение руки, подобное ходу шатунного механизма, отсылая их домой, чтобы одному покончить с делом, которого они, по нехватке ли горючего или по другой причине, не могли завершить. Но жест лейтенанта, перетянувшего на свою сторону два «ЯКа» из группы, по сути, был противоположен барановскому: Гранищев не отсылал от себя, а, напротив, призывал товарищей вместе, втроем образумить капитана, а вслед за ним и Лену.
При оставшихся крохах горючего форсирование мотора ускоряло опустошение баков, но не сделать последней, с риском собственного падения попытки Павел не мог.
— Семь градусов влево, — сказал Кулев, прерывая воцарившееся в кабине молчание.
— Где идем? — спросил Дралкин, доворачивая.
— Минутку...
— Место дай, — летчик щурился, вглядываясь в левую от себя сторону. — Место!
— Все разлилось, видишь...
— Вижу, места не знаю. — Светлые глаза под темными бровями настороженно мерцали.
— Потоп... Уцепиться не за что...
Собственно Дона, русла реки, осевой опоры маршрута, Кулев давно не различал и уже не пытался его выделить, понимая, что открывшаяся перед ним, сверкавшая на солнце и слепившая его акватория есть не что иное, как весенний Дон, преображенный разливом. Из этого он исходил, ведя расчеты, счислял путь. Что-то чрезмерное, не речное выступало в мощи талых вод. Их спокойствие деиствовало гнетуще. Ростов словно бы канул в пучину, ни одного дымка впереди. Опустился на дно, как град Китеж. Бред.
Если не бред, то где город?
— Семь градусов влево, — вякнул он, чтобы не молчать, продолжая рыскать. Не будь за хвостом «маленьких», встал бы в круг. Не веря в него, не признавая круг как способ восстановления ориентировки. Только бы оттянуть время.
«Своего места не знаю», — сказал себе Кулев, косясь на младшего лейтенанта. Летчик, которым он повелевал, безропотный Дралкин внушал ему страх...
«Сейчас, сейчас», — отдалял Кулев признание вслух, ожидая какого-то озарения, чуда на водах. Время неслось стремительно. «Места не знаю», — подстегивал себя и медлил Кулев, поводя вокруг невидящими, ничего не узнающими глазами, ожидая и страшась Дралкина, его свирепого, как тогда, над немецким аэродромом, рыка: «Дай место!» Нет, подумал Кулев, он не рыка боится. Дралкин понял, раскусил его и заявит об этом прежде, чем штурман раскроет рот, — скажет, как приговорит, шансов на спасение не оставит. В жизни мало кто понимал Степана Кулева. Что, впрочем, ему не вредило, он от этого не страдал. «Я пошел!» — объявил однажды Степан командиру, сидевшему, как Дралкин, рядом, чуть впереди, за штурвалом, и выбросился с парашютом; три или пять минут перед тем глотничал он, внушая летчику, что линия фронта пройдена, что внизу — наши, а летчик ему не верил, летчик его не понимал, тянул, тянул подбитую, терявшую управление «пешку», только бы застраховать себя от посадки на стороне врага, от плена: в ста метрах от земли, на глазах спускавшегося на парашюте Кулева, не совладал с машиной командир...
«Я пошел!» — готов был прокричать Кулев, пригвожденный к креслу надвигавшейся катастрофой, необходимостью иной отчаянной команды: «Кто знает курс и время — выходи вперед!» Предстать перед всеми в чем мать родила. Самому, по доброй воле, отречься от доверенной ему миссии лидера, передать колонну в другие руки... Легче Кулеву ринуться в омут головой, как на митинге в Сталинграде, когда с появлением в полку сбитого «мессерами» капитана Авдыша над штабником-самозванцем нависла угроза разоблачения, — легче Степану броситься в пекло, под пули, чем признаться в собственной несостоятельности, неправоте, заявить: «Кто знает курс и время — выходи вперед!» Поступить так — значит потерять все, что набрал он за войну, прервать восхождение. Штурман эскадрильи — должность так себе, не ахти. Штурман эскадрильи — батрак, пашет от зари до зари, дотянуть ему до конца трудно. Штурман полка — вот должность. Вот кто сам себе хозяин. Поставил задачу, проверил готовность, провел разбор и пошел сражаться в городки... А кого ставят, кого выдвигают, если посмотреть?
Степан оглянулся.
Два истребителя слева верны себе: неразлучная, приросшая к лидеру, во всем ему послушная пара. Она Кулева не интересовала. За слепую верность плата одна — равнодушие. Еще на старте в Р. привлек Кулева «ЯК» в хвосте. Строптивый, в строю как бы автономный, на полпути притих, а теперь снова машет крылами... Собрал, сколотил троицу «ЯКов», куда-то их тянет.
Запрещая себе смотреть на бензочасы, не глядя в сторону Лены, Павел устремился за капитаном, сжигая последние литры, твердо зная истинный курс. Он обратит в свою веру, повернет на Ростов «маленьких», если его увидит, если его поймет, если за ним последует капитан. Он выходил на траверс Горова «ноздря в ноздрю», — но левее, много левее, начав загодя ему сигналить, раскачивать самолет, перекладывая его с крыла на крыло, бензин в баках, должно быть, плескался... Ему показалось, что Горов медленно — размышляя? — оборотил в его сторону голову. Дрогнул самолет Горова, и дрогнуло сердце Солдата: сбросил капитан, отвел от себя черные чары, прозрел...
Все, с чем вышел Павел в полет и что его покинуло, — свобода, уверенность в себе, — все вернулось к нему, и Лена, далекая, близкая Лена... Дрогнул «ЯК» капитана, приподнял короткое, в солнечных бликах крыло, пятна света сошли с него, оно потемнело... прикрылся? Отстранил от себя возможность иного, не лидером проложенного пути?
«Идя к цели дальше... остаются одни...» — вспомнил Павел. — Поразительной точности фраза! Сказано Егошиным на все времена: «Идя к цели дальше... остаются одни». Я иду к цели, я иду на Ростов, я не хочу оставаться один...»
— Лена! — крикнул Павел, выворачивая на живший в нем ростовский курс, расцвечивая небо веером трассирующих очередей, своей последней надеждой, — может быть, барановский исцеляющий огонь привлечет ее и образумит!..
Минуту спустя Павел уже с трудом различал неизменившийся строй уходящих машин. Он их пересчитал: один «ПЕ-2», пять «ЯКов»...
«Собрав троицу... отдаляется... Уверенно отходит, — следил Кулев за находчивым «маленьким», не потерявшим на маршруте своего лица. — Уверенно!» — признал он, видя в смелом отходе «ЯКов» призыв, не понимая его, не находя в себе сил на него отозваться, как не смог перед тем решиться на посадку в Р., чтобы обговорить сигналы. Вот он, особый случай, подоспел, ждать себя не заставил, изволь, объяснись с «ЯКами»! Все пустил мимо носа, только бы избежать Кашубы, не расхлебывать каши...
Самоотверженность побуждается долгом и любовью. Она может подспудно зреть, чтобы вспыхнуть в звездный час, даря радость безоглядного риска, личного мужества во имя добра, и сохранить в человеке человека. Суетность, своекорыстие подтачивают эту готовность, глушат, вытравляют, — что открывается так же внезапно, в судный час...
С окаменевшим лицом проводил Степан скрывшуюся тройку.
— Штурман, место!
Неторопливо и понуро, не отвечая Дралкину, он слева направо оглядывал расстилавшиеся перед ним океанские воды, и это нарочито замедленное, хладнокровное — бессмысленно хладнокровное, с тупым кому-то вызовом — движение, благодаря, должно быть, спокойствию, возобладавшему надо всем, открыло ему... залив!
Что-то двинулось у него в глазах, как после карусели, взгляд на землю переменился, и он увидел, по-штурмански прочел береговую линию Таганрогского залива, ошибочно принятого им за устье разлившегося Дона...
Лена Бахарева не была бы летчиком-истребителем, если бы не заметила пулеметно-пушечной трассы, — в стороне от нее, не прицельной, конечно, пущенной в белый свет, как в копеечку. «Что за выходки, что за мальчишество, — подумала Лена. — Гранищев, кто же еще... У всех на виду, перед посадкой (горючее кончается), предупреждает Дралкина...» В том смысле примерно: на чужой каравай рот не разевай. Не с вашей улицы девчонка. «Слишком много Паша на себя берет».
И в ответ быстрым, ловким движением, как сделала однажды в аэроклубе в день первого своего самостоятельного вылета, она сдернула с головы шлемофон. Чтобы инструктор Дралкин наконец-то разглядел ее, признал и все понял.
Но не Дралкин, а сидевший справа от него, ближе к Лене штурман Кулев увидел возникшее в кабине «ЯКа» женское лицо. Он вспомнил Лену быстрой, подспудной, безотказной памятью страха, хотя в лице ее сейчас не было замкнутости, затаенной силы, поразившей его в момент бегства на грузовике с хутора, напротив, в нем светилась дружественность, какое-то несмелое, стыдливое ожидание...
Внизу, под крылом «ЯКа», прояснялся Таганрог, занятый врагом, Леной еще не опознанный.
— Уходим, — выдавил из себя Кулев, поворачиваясь к Лене широкой спиной, загораживая Дралкина от нее, больше всего боясь пробуждения в командире бестрепетной решимости, как при заходе на забитый «юнкерсами» зимний вражеский аэродром, когда Дралкин крикнул ему: «Шасси!..»
— Уходим, — одними губами повторил Кулев, поворотившись на круглом сиденье так, чтобы командир не увидел, не узнал Бахареву и чтобы, главное, вновь не прогремела его непреклонно-отчаянная команда: «Шасси!» — как будто можно куда-то уйти, скрыться от доверчивой улыбки на открытом, утомленном лице летчицы, не ведавшей, где и почему она брошена.
Конфузливо чихая сизым дымком и замедляя бег, невесомый «ЯК» Гранищева остановился посреди черного поля ростовского аэродрома — бензин в его баках кончился.
Обессилевший Павел, не шевелясь, озирался по сторонам.
Он с трудом узнавал бараки-времянки, казавшиеся ему нежилыми, как и коробки разбитых зданий; сам аэродром расстилался перед ним, будто впервые увиденный, чужой. Все вокруг словно бы уменьшилось, просело в зловещем молчании, а по горизонту, лениво клубясь, вставали черные дымы. Тоска тяжелого предчувствия сдавила Павлу душу.
По самолетику, застрявшему в поле, боец-стартер открыл пальбу из ракетницы: не мешай взлету других, убирайся!
«Лидер на подходе», — понял лейтенант, удивляясь проворству флагмана, — быстро определился, вышел на город, — боясь думать о «маленьких», о Лене, зная, что до Ростова им не дотянуть, не хватит бензина. Будут падать. «Однажды она уже падала...» — вспомнил Павел посадку Лены в открытой степи и взлет у .немцев из-под носа. «Пронесет, пронесет...»
— Вылазь! — кричал ему запыхавшийся РП, руководитель полетов, расставляя подоспевших мотористов, чтобы убрать с поля «ЯК», мешавший взлету «горбатых». — Уснул, что ли? Вылазь! — кричал РП.
Павел полез из кабины, ноги плохо его слушались. Скатившись на землю, он спросил виновато:
— «Пешка» на подходе?
РП не понял, о чем сипит, о чем бормочет пилотяга. В Ростове не ждали ни этого истребителя, ни тем более «пешку»: ведь флагман стартовал не из Р. Приводная радиостанция для экипажа флагмана не заказывалась, сам он в эфир не выходил...
Держась за крыло, под возгласы РП, спешившего освободить взлетную для самолетов, уходивших на Краснодар, Павел плелся за «ЯКом» в тот конец аэродрома, куда укатили оба его собрата по несчастью. «Упала, упала, упала», — стучало у него в висках, он не понимал, почему он так спокоен, бездеятелен, покорно тащится, слушая крики суетливого РП, когда Лена где-то одна, быть может, зовет его, истекает кровью...
От «семерки» отделился ему навстречу незнакомый летчик.
— Где Егор? — Павел искал глазами славного парня, который тоже прихватил десятый класс.
— С капитаном! — блеснул зубами летчик, утираясь, как платком, белым подшлемником. Его светлые волосы были темны от пота. — Спарились!.. Где капитан, там и Егор, он капитана не бросит!
— А на «семерке»? — Павлу нужен был тот парень — повелитель соловья, чтобы с ним посоветоваться, вместе что-то решить.
— Я, — ответил летчик, радуясь твердой земле под ногами. — Трое здесь, остальные неизвестно! — счастливый тем, что он в Ростове, летчик не скрывал своего торжества и желания знать, чем же все обернется для тех, кто пренебрег их примером.
Час десять, час пять минут до Ростова.
Скорость пляшет, точное время выхода на Ростов определить трудно. Примерно час десять, час пять минут.
Много.
Затяжелела рука. Павел чувствовал усталость. Выжидал, сторожко выжидал обратный разворот, коррекцию пути...
А лидер меж тем, тесня бортом Лену, забирал и забирал вправо, к линии фронта, к опасной стене воздушного коридора, направленного на Ростов.
«Капитан-дальневосточник первым туда не полезет, первым отвернется, — рассудил Павел. — Зачем искушать судьбу? Войны не знает, ребята без опыта... Капитан первым от лидера отколется, вывернет на Ростов».
С возрастающим нетерпением следил он за ними — за лидером, Леной и капитаном (или, что то же самое, за неразлучной парой: капитан — ведомый). Лена, должно быть, на своего инструктора не насмотрится, три года не виделись. Радиосвязи нет, объясняется с ним на пальцах, как глухонемая. С полетной картой, конечно, не работает. Была нужда! Такое соседство, столько мужиков вокруг, одну-то девицу до места назначения доставят! Как навигатор она, естественно, не в счет. Тревогу поднимет Горов. У Горова глаз наметан, всю страну пересек с востока на запад, шутка...
Строй, показалось Гранищеву, успокоился.
«Маленькие», как-то приноровившись к флагману, к его манере, втянулись в ритм, им навязанный...
Битым зеркалом сверкал внизу разлив.
«Сейчас!» — ждал Павел дальнего озерка: белесое посередине, в темной оправе берегов, озерко было заброшено на такое от маршрута расстояние, что слепой увидит, куда его занесло, глупый поймет, что надо делать, как выбираться...
Строй не шелохнулся.
Укатал флагман «маленьких», убаюкал.
Ни единого признака тревоги, несогласия, протеста. Капитан идет, как заколдованный.
«Ну, братцы!.. Я дальше с вами не ходок!» — сказал Павел, минутку за минуткой откладывая на карте ложный путь флагмана, держа в голове Дон, такой теперь от них далекий, линию фронта, подошедшую вплотную, — Лена к фронту ближе всех! — и курс на Ростов. Курс на Ростов он знал в каждый момент движения. Знать его, видеть, что «пешка» тянет черт-те куда, и покорно плестись за ней?!
Но тут она очнулась.
Пробуждение было медленным, стыдливым.
Будто на ощупь, с осторожностью, столь мустангу несвойственной, флагман накренился в сторону Ростова. В его движении было достоинство, можно сказать, элегантность и вместе вкрадчивость, извинительность. Дескать, все мы не без греха; у всех у нас рыльце в пушку, будем же снисходительны и братолюбивы... Признавая ошибку, он исправлял ее, и от одного этого Гранищев весь к нему переменился. Добрые слова о лидере, услышанные в землянке оперативного, представлялись ему заслуженными, справедливыми, а собственные нападки и претензии — запальчивыми. Минута смирения искупала час строптивости; признавая ошибку, лидер возрождал авторитет, в ореоле которого он появился. Правильно, что перегонку поручил «бомберам», зубрам-фронтовикам, знающим свое дело, умеющим замечать ошибки, не упорствовать в них...
Павел позволил себе расслабиться.
Помахал затекшей кистью, подвигал туда-сюда ногами.
Встряхнул машину, взбодрился сам.
До Ростова — меньше часа!
Много!
Элегантный доворот, коррекция пути — как бы маневр согласия с ним, примирения, — выразительно обозначился и... прервался; курс на Ростов против необходимого был выправлен разве что на четверть... Но капитан своего слова не сказал! Сейчас он вмешается, не позволит «пешке» прервать начатое, потянет всех за собой, выведет на ростовский курс!..
А Лена, приросшая к флагману справа?
Она может капитана не увидеть!..
Ну, дальневосточник, ну, командир эскадрильи!
Желание Горова представить в Р. свою эскадрилью — естественно, и себя, ее командира, — в наилучшем виде, блеснуть, что называется, расположить к себе фронтовиков не исполнилось; момент признания, которого он ждал, отдалялся. Но нервотрепка, томление на медленном огне кончились. Эта пытка позади. Теперь только флагман, свидетель взлетного срама, поглядывал на него насмешливо и раздраженно. С флагманом трудно. Зубр, искушенный в боевых маршрутах, сделал им, можно сказать, одолжение, впрягся в бечеву, потянул караван... «Хозяин-барин», — терпел Алексей, питая полное к лидеру доверие. И признавал скрепя сердце, что Бахарева, вольная птаха, закрепившись там, где он ей позволил, смотрится!.. Слишком много всего нахлынуло на него в Р., чтобы вступать в спор с девицей. Она и рта не раскрыла, словечка не вымолвила, как получила от него подарок: бери себе место по душе, становись справа!.. Она так в ответ просияла, благодарно ему козырнув «Есть!», так мило поворотилась на стройной ножке и так быстро, чтобы не передумал, отошла, что ему стало неловко. В его широком, великодушном жесте (предугаданном полковником Челюскиным) был свой расчет (змий Челюскин — пехотинец, жизнь небес от него сокрыта), свой умысел; пропустив Бахареву вправо, оставшись с Житниковым по левую руку от флагмана, он тем самым давал экипажу «пешки» понять, что для такого летчика, как Горов, не имеет значения, где ему находиться, справа или слева от лидера. Он там и здесь — как рыба в воде.
Суть в том, что птаха Бахарева — одна, забот не знает, а за ним — хвост, эскадрилья; она флагману не в тягость, о нем же на борту «пешки» говорят с неудовольствием: «Телепается!..»
«Надо решать, — думал Горов. — Надо определяться...»
Нечто подобное испытал он, взметнувшись на перехват японца в морозном небе Сихотэ-Алиня, не зная, ждать ему отставшего Житникова или завязывать бой в одиночку; секунды оказались на руку японцу, «Р-97», в мыслях почти поверженный, смылся.
И сейчас все в Горове двоилось.
То ли терпеливо собирать ему разбредшихся своих в кулак, наводить порядок и вести эскадрилью под своим командирским началом, как он привык и умел, контролируя лидера, то ли, напротив, полностью положиться на лидера, ни на что другое не отвлекаться, ему одному служить верой и правдой. Смирять его покорностью, умасливать послушанием, завоевывать в нем союзника...
Что за удел!..
Страдать, терпеть мучения не в бою, а на подступах к нему, — как в декабре, на дальних подступах — как сейчас, в апреле? За что? Почему?
Сбитый с толку, в плену поднявшихся сомнений, не зная, на что решиться, Алексей в самый маршрут, которым следовала группа, не вникал. Все, что предпринял и проделал лидер, нацеливаясь на Ростов, пока «маленькие» вели за ним погоню, Горов взял на веру. Определяясь грубо, на глазок, по солнышку, он знал общую направленность полета — она сомнений не вызывала, — а остальное для флагмана с его хваткой, с его львиной поступью — дело техники. Техники и времени.
Остепенившийся было провожатый снова стал испытывать его терпение, снова зарыскал по курсу.
«Надо решать», — говорил себе Алексей, все ближе, все теснее поджимаясь к «пешке», все реже оглядываясь назад, на ведомых, внушавших ему тревогу, не понимая этой тревоги, заглушая ее. Свободы флагмана он не стеснял. Был отзывчив, гибок, упреждал его желания. Пропасть, отделявшая тыловика-дальневосточника от боевого экипажа, от героя Чиркавого, затягивалась, закрывалась. Еще не исчезнув, она не тяготила Алексея, как прежде. Главное определилось: не Бахарева, а он задавал тон в голове кавалькады. Сознание внутренней общности, единства с лидером вознаграждало его за страдания...
Капитан вторил «пешке» во всем, как заговоренный.
«А в баках-то булькает!» — не себе, им, Горову, флагману, Лене, крикнул Гранишев и снова поработал рулями, чувствуя, как полегчал в полете «ЯК». Он ужаснулся быстроте исчезновения свободы, которую так старательно оберегал после взлета. Все, чем он только что владел, испарилось: свобода, уверенность. Неведомая сила ввергала его в какие-то бездны, и уже неслось ему предостережение: «Поздно!..»
Набатное «Поздно!» зазвучало прежде, чем он понял, что его ждет...
— Булькает в баках, — упавшим голосом повторил летчик, перемещаясь влево, откуда легче свернуть на Ростов. Теперь, прозревая, он распознавал истинный смысл манипуляций лидера: вкрадчивый маневр «пешки» выдавал старания экипажа скрыть свою растерянность, а осторожность, половинчатость действий, как и недавние броски из стороны в сторону, могли иметь одно объяснение — своего местонахождения, курса на Ростов лидер не знает. Признаться в провале перед теми, кто полон безмятежной веры в благополучный близкий финиш, он не может, ищет, за что бы ухватиться, восстановить свое место... Да ведь поиск для «маленьких» невозможен! Исключен! У «маленьких» горючего в баках с гулькин нос!
«Далеко я их от себя отпустил, — думал Павел, пускаясь за группой вдогон и глядя на бензочасы. — Слишком далеко...»
Дальше всех от него была Лена.
«Тот изгиб дороги — последний рубеж. Его пересеку — не дотяну до Ростова... Повернуть, увести за собой эскадру, не долетая до изгиба дороги!»
Косой снежный заряд, налетая, скрывал землю, все впереди исчезало, летчик помнил твердо: слева — Дон, справа — линия фронта — и не выпускал из головы курса на город, на Ростов, и ждал, когда ледок высветит изгиб дороги, обегающей холм или насыпь, — предел его совместного с ослепшим флагманом полета.
«Я шел по следу, он сбился, сбился, — внушал себе Павел, мчась вдогон, заглушая сомнения, отчаиваясь оттого, что расстояние до Лены, до флагмана не сокращалось... почти не сокращалось. А горючее таяло, как будто в бензобаке образовалась течь. — Он сбился, сбился, — заклинал себя Гранищев. — Но там — штурман! Радио на борту. Лучший разведчик части!..»
Усилие, которым при встрече с «африканцем» Павел удерживал себя, отвращал от «змейки», мнимо спасительной, будто дарующей жизнь, а в действительности обманчивой, ставившей его под нацеленный удар, — это усилие не шло в сравнение с тем, что он должен был проявить, доставая, — кого-то!.. Не всех?.. Но может быть, может быть, — доставая и...
«Стоп! — сказал себе Павел, несясь вперед. — Сожгу горючее и грохнусь первым, не доходя Ростова. Флагмана не взять, флагмана я упустил. И Лену. Левее, левее... Выцарапывать «маленьких» по одному, начиная с последнего».
Выцарапать по одному, сколько позволит бензин, и — оторваться, отколоться от строя. Вся тяжесть Сталинграда не перетягивала этого труда и выпавшей ему муки — отколоться от строя. Строй, верность строю — первая заповедь Баранова, он внедрял ее всеми доступными средствами, вплоть до пулеметного огня, когда такие, как Лубок, не понимали русских слов...
В просветах поземки мелькнул изгиб дороги — рубеж! Павел смотрел на скифский холм, какой-то частью своего «я» отдавая должное искусству топографа, воссоздавшего на карте холм и облегающую его подкову, и тем же внутренним чувством уверяясь в гибельности слепого движения группы. «Брать влево, идти на Ростов!» — должен был приказать себе Солдат, а вместо этого думал о Лене:
«Доверилась, забылась, земли не видит. Инструктор, ненаглядный Дралкин, ослепил Орлицу. Все лучше Гранищева: Баранов лучше, Дралкин лучше... Ты судья, Лена, твое слово — закон: лучше. Одно мне нужно, одного хочу: чтобы сейчас, только сейчас, когда сомнения жгут душу, ты поверила мне, только сейчас пошла за мной...»
Лена, будто в насмешку над ним, теснее придвинулась к флагману.
Укатали сивку крутые горки. Не ведают, что творят. Выломиться из строя, бросить своих... Впервые услышал летчик, как в небе — громче мотора — стучит его сердце.
Он поравнялся с «ЯКом», мотавшимся у «пешки» в хвосте. До Лены — три таких расстояния... «Поздно!»
Павел качнул крылом влево, в сторону Ростова. «ЯК», колыхнувшись, сейчас же ему ответил. Павел глубже опустил крыло: «Готов ли ты изменить курс?»
«Готов!» — ответил «ЯК». Солнце высветило меловой росчерк на его хвосте... «Семерка», Егор, повелитель птиц! Минувшей ночью в потемках, придерживая Павла, чтобы не шевелился, не дышал, Егор одними губами произнес «Ди нахтигаль!» и сделал легкий дирижерский знак. Птаха защелкала! Сияющими во тьме глазами Егор призвал: «Смотри, смотри!» — и он увидел, как на голой, незацветшей ветке трясет хвостиком маленький певец. «Что снилось?» — спросил его чародей утром. «Я сны редко вижу...» — «Представились мне лыжи, — делился с ним Житников, то ли озадаченный, то ли ото сна не отошедший. — Нас с такой скоростью отправляли в училище, что я лыжи на базу не сдал. И вот они мне явились. Стоят себе в холодном чулане, просмоленные, на распорочках, а мама кому-то рассказывает: «Летом он любил плавать, а зимой бегал на лыжах за свой десятый «А» класс...» Голос — мамы, а лица — нет». — «И я десятый прихватил, — сказал Павел, довольный, что оба они дотянули до десятого, вкусили сладкого плода, да повестки из военкоматов прилетели раньше, чем приглашения на выпускной бал. — А снов не люблю, — веско заметил Павел. — Ну их. Днем кошмаров насмотришься, да еще ночью....» Фронтовая жизнь, встававшая за его словами, была сержанту неведома, он отвечал откровенностью. «У меня лучше идет, — говорил Егор застенчиво, — когда я немного взвинчен. Возбужден, что ли...»
Егор, подстраиваясь к нему на «семерке», привлек жестами еще один «ЯК».
Не поздно...
Бог троицу любит.
«Вперед!» — показал Павел развернутой ладонью, как Баранов при возвращении с завода. Баранов повторял в воздухе это движение руки, подобное ходу шатунного механизма, отсылая их домой, чтобы одному покончить с делом, которого они, по нехватке ли горючего или по другой причине, не могли завершить. Но жест лейтенанта, перетянувшего на свою сторону два «ЯКа» из группы, по сути, был противоположен барановскому: Гранищев не отсылал от себя, а, напротив, призывал товарищей вместе, втроем образумить капитана, а вслед за ним и Лену.
При оставшихся крохах горючего форсирование мотора ускоряло опустошение баков, но не сделать последней, с риском собственного падения попытки Павел не мог.
— Семь градусов влево, — сказал Кулев, прерывая воцарившееся в кабине молчание.
— Где идем? — спросил Дралкин, доворачивая.
— Минутку...
— Место дай, — летчик щурился, вглядываясь в левую от себя сторону. — Место!
— Все разлилось, видишь...
— Вижу, места не знаю. — Светлые глаза под темными бровями настороженно мерцали.
— Потоп... Уцепиться не за что...
Собственно Дона, русла реки, осевой опоры маршрута, Кулев давно не различал и уже не пытался его выделить, понимая, что открывшаяся перед ним, сверкавшая на солнце и слепившая его акватория есть не что иное, как весенний Дон, преображенный разливом. Из этого он исходил, ведя расчеты, счислял путь. Что-то чрезмерное, не речное выступало в мощи талых вод. Их спокойствие деиствовало гнетуще. Ростов словно бы канул в пучину, ни одного дымка впереди. Опустился на дно, как град Китеж. Бред.
Если не бред, то где город?
— Семь градусов влево, — вякнул он, чтобы не молчать, продолжая рыскать. Не будь за хвостом «маленьких», встал бы в круг. Не веря в него, не признавая круг как способ восстановления ориентировки. Только бы оттянуть время.
«Своего места не знаю», — сказал себе Кулев, косясь на младшего лейтенанта. Летчик, которым он повелевал, безропотный Дралкин внушал ему страх...
«Сейчас, сейчас», — отдалял Кулев признание вслух, ожидая какого-то озарения, чуда на водах. Время неслось стремительно. «Места не знаю», — подстегивал себя и медлил Кулев, поводя вокруг невидящими, ничего не узнающими глазами, ожидая и страшась Дралкина, его свирепого, как тогда, над немецким аэродромом, рыка: «Дай место!» Нет, подумал Кулев, он не рыка боится. Дралкин понял, раскусил его и заявит об этом прежде, чем штурман раскроет рот, — скажет, как приговорит, шансов на спасение не оставит. В жизни мало кто понимал Степана Кулева. Что, впрочем, ему не вредило, он от этого не страдал. «Я пошел!» — объявил однажды Степан командиру, сидевшему, как Дралкин, рядом, чуть впереди, за штурвалом, и выбросился с парашютом; три или пять минут перед тем глотничал он, внушая летчику, что линия фронта пройдена, что внизу — наши, а летчик ему не верил, летчик его не понимал, тянул, тянул подбитую, терявшую управление «пешку», только бы застраховать себя от посадки на стороне врага, от плена: в ста метрах от земли, на глазах спускавшегося на парашюте Кулева, не совладал с машиной командир...
«Я пошел!» — готов был прокричать Кулев, пригвожденный к креслу надвигавшейся катастрофой, необходимостью иной отчаянной команды: «Кто знает курс и время — выходи вперед!» Предстать перед всеми в чем мать родила. Самому, по доброй воле, отречься от доверенной ему миссии лидера, передать колонну в другие руки... Легче Кулеву ринуться в омут головой, как на митинге в Сталинграде, когда с появлением в полку сбитого «мессерами» капитана Авдыша над штабником-самозванцем нависла угроза разоблачения, — легче Степану броситься в пекло, под пули, чем признаться в собственной несостоятельности, неправоте, заявить: «Кто знает курс и время — выходи вперед!» Поступить так — значит потерять все, что набрал он за войну, прервать восхождение. Штурман эскадрильи — должность так себе, не ахти. Штурман эскадрильи — батрак, пашет от зари до зари, дотянуть ему до конца трудно. Штурман полка — вот должность. Вот кто сам себе хозяин. Поставил задачу, проверил готовность, провел разбор и пошел сражаться в городки... А кого ставят, кого выдвигают, если посмотреть?
Степан оглянулся.
Два истребителя слева верны себе: неразлучная, приросшая к лидеру, во всем ему послушная пара. Она Кулева не интересовала. За слепую верность плата одна — равнодушие. Еще на старте в Р. привлек Кулева «ЯК» в хвосте. Строптивый, в строю как бы автономный, на полпути притих, а теперь снова машет крылами... Собрал, сколотил троицу «ЯКов», куда-то их тянет.
Запрещая себе смотреть на бензочасы, не глядя в сторону Лены, Павел устремился за капитаном, сжигая последние литры, твердо зная истинный курс. Он обратит в свою веру, повернет на Ростов «маленьких», если его увидит, если его поймет, если за ним последует капитан. Он выходил на траверс Горова «ноздря в ноздрю», — но левее, много левее, начав загодя ему сигналить, раскачивать самолет, перекладывая его с крыла на крыло, бензин в баках, должно быть, плескался... Ему показалось, что Горов медленно — размышляя? — оборотил в его сторону голову. Дрогнул самолет Горова, и дрогнуло сердце Солдата: сбросил капитан, отвел от себя черные чары, прозрел...
Все, с чем вышел Павел в полет и что его покинуло, — свобода, уверенность в себе, — все вернулось к нему, и Лена, далекая, близкая Лена... Дрогнул «ЯК» капитана, приподнял короткое, в солнечных бликах крыло, пятна света сошли с него, оно потемнело... прикрылся? Отстранил от себя возможность иного, не лидером проложенного пути?
«Идя к цели дальше... остаются одни...» — вспомнил Павел. — Поразительной точности фраза! Сказано Егошиным на все времена: «Идя к цели дальше... остаются одни». Я иду к цели, я иду на Ростов, я не хочу оставаться один...»
— Лена! — крикнул Павел, выворачивая на живший в нем ростовский курс, расцвечивая небо веером трассирующих очередей, своей последней надеждой, — может быть, барановский исцеляющий огонь привлечет ее и образумит!..
Минуту спустя Павел уже с трудом различал неизменившийся строй уходящих машин. Он их пересчитал: один «ПЕ-2», пять «ЯКов»...
«Собрав троицу... отдаляется... Уверенно отходит, — следил Кулев за находчивым «маленьким», не потерявшим на маршруте своего лица. — Уверенно!» — признал он, видя в смелом отходе «ЯКов» призыв, не понимая его, не находя в себе сил на него отозваться, как не смог перед тем решиться на посадку в Р., чтобы обговорить сигналы. Вот он, особый случай, подоспел, ждать себя не заставил, изволь, объяснись с «ЯКами»! Все пустил мимо носа, только бы избежать Кашубы, не расхлебывать каши...
Самоотверженность побуждается долгом и любовью. Она может подспудно зреть, чтобы вспыхнуть в звездный час, даря радость безоглядного риска, личного мужества во имя добра, и сохранить в человеке человека. Суетность, своекорыстие подтачивают эту готовность, глушат, вытравляют, — что открывается так же внезапно, в судный час...
С окаменевшим лицом проводил Степан скрывшуюся тройку.
— Штурман, место!
Неторопливо и понуро, не отвечая Дралкину, он слева направо оглядывал расстилавшиеся перед ним океанские воды, и это нарочито замедленное, хладнокровное — бессмысленно хладнокровное, с тупым кому-то вызовом — движение, благодаря, должно быть, спокойствию, возобладавшему надо всем, открыло ему... залив!
Что-то двинулось у него в глазах, как после карусели, взгляд на землю переменился, и он увидел, по-штурмански прочел береговую линию Таганрогского залива, ошибочно принятого им за устье разлившегося Дона...
Лена Бахарева не была бы летчиком-истребителем, если бы не заметила пулеметно-пушечной трассы, — в стороне от нее, не прицельной, конечно, пущенной в белый свет, как в копеечку. «Что за выходки, что за мальчишество, — подумала Лена. — Гранищев, кто же еще... У всех на виду, перед посадкой (горючее кончается), предупреждает Дралкина...» В том смысле примерно: на чужой каравай рот не разевай. Не с вашей улицы девчонка. «Слишком много Паша на себя берет».
И в ответ быстрым, ловким движением, как сделала однажды в аэроклубе в день первого своего самостоятельного вылета, она сдернула с головы шлемофон. Чтобы инструктор Дралкин наконец-то разглядел ее, признал и все понял.
Но не Дралкин, а сидевший справа от него, ближе к Лене штурман Кулев увидел возникшее в кабине «ЯКа» женское лицо. Он вспомнил Лену быстрой, подспудной, безотказной памятью страха, хотя в лице ее сейчас не было замкнутости, затаенной силы, поразившей его в момент бегства на грузовике с хутора, напротив, в нем светилась дружественность, какое-то несмелое, стыдливое ожидание...
Внизу, под крылом «ЯКа», прояснялся Таганрог, занятый врагом, Леной еще не опознанный.
— Уходим, — выдавил из себя Кулев, поворачиваясь к Лене широкой спиной, загораживая Дралкина от нее, больше всего боясь пробуждения в командире бестрепетной решимости, как при заходе на забитый «юнкерсами» зимний вражеский аэродром, когда Дралкин крикнул ему: «Шасси!..»
— Уходим, — одними губами повторил Кулев, поворотившись на круглом сиденье так, чтобы командир не увидел, не узнал Бахареву и чтобы, главное, вновь не прогремела его непреклонно-отчаянная команда: «Шасси!» — как будто можно куда-то уйти, скрыться от доверчивой улыбки на открытом, утомленном лице летчицы, не ведавшей, где и почему она брошена.
Конфузливо чихая сизым дымком и замедляя бег, невесомый «ЯК» Гранищева остановился посреди черного поля ростовского аэродрома — бензин в его баках кончился.
Обессилевший Павел, не шевелясь, озирался по сторонам.
Он с трудом узнавал бараки-времянки, казавшиеся ему нежилыми, как и коробки разбитых зданий; сам аэродром расстилался перед ним, будто впервые увиденный, чужой. Все вокруг словно бы уменьшилось, просело в зловещем молчании, а по горизонту, лениво клубясь, вставали черные дымы. Тоска тяжелого предчувствия сдавила Павлу душу.
По самолетику, застрявшему в поле, боец-стартер открыл пальбу из ракетницы: не мешай взлету других, убирайся!
«Лидер на подходе», — понял лейтенант, удивляясь проворству флагмана, — быстро определился, вышел на город, — боясь думать о «маленьких», о Лене, зная, что до Ростова им не дотянуть, не хватит бензина. Будут падать. «Однажды она уже падала...» — вспомнил Павел посадку Лены в открытой степи и взлет у .немцев из-под носа. «Пронесет, пронесет...»
— Вылазь! — кричал ему запыхавшийся РП, руководитель полетов, расставляя подоспевших мотористов, чтобы убрать с поля «ЯК», мешавший взлету «горбатых». — Уснул, что ли? Вылазь! — кричал РП.
Павел полез из кабины, ноги плохо его слушались. Скатившись на землю, он спросил виновато:
— «Пешка» на подходе?
РП не понял, о чем сипит, о чем бормочет пилотяга. В Ростове не ждали ни этого истребителя, ни тем более «пешку»: ведь флагман стартовал не из Р. Приводная радиостанция для экипажа флагмана не заказывалась, сам он в эфир не выходил...
Держась за крыло, под возгласы РП, спешившего освободить взлетную для самолетов, уходивших на Краснодар, Павел плелся за «ЯКом» в тот конец аэродрома, куда укатили оба его собрата по несчастью. «Упала, упала, упала», — стучало у него в висках, он не понимал, почему он так спокоен, бездеятелен, покорно тащится, слушая крики суетливого РП, когда Лена где-то одна, быть может, зовет его, истекает кровью...
От «семерки» отделился ему навстречу незнакомый летчик.
— Где Егор? — Павел искал глазами славного парня, который тоже прихватил десятый класс.
— С капитаном! — блеснул зубами летчик, утираясь, как платком, белым подшлемником. Его светлые волосы были темны от пота. — Спарились!.. Где капитан, там и Егор, он капитана не бросит!
— А на «семерке»? — Павлу нужен был тот парень — повелитель соловья, чтобы с ним посоветоваться, вместе что-то решить.
— Я, — ответил летчик, радуясь твердой земле под ногами. — Трое здесь, остальные неизвестно! — счастливый тем, что он в Ростове, летчик не скрывал своего торжества и желания знать, чем же все обернется для тех, кто пренебрег их примером.