— Тогда... двинули, — сказал Кулев своим, не трогаясь с места.
   — Очень плохая вода, — поделилась с ним Бахарева, недовольно прощупывая волосы. — Холодная, жесткая... ужас. Никак голову не промою.
   Это все, что она могла ему сказать, оставаясь здесь с «ЯКом».
   — Когда-то авиация жила на касторке...
   — Мензурка бы касторки не помешала.
   — Моторное масло не подойдет?
   — Нет, — без улыбки ответила она, вместе с непринятой шуткой отставляя еще дальше лейтенанта от своих расчетов и планов, где тайны косметики и получения заправочного масла соседствуют с готовностью взлететь на сияющем чистотой истребителе по этим колдобинам и буеракам.
   «Как же она приземлилась здесь, целехонька?» — запоздало удивился Кулев.
   — Товарищ лейтенант, все ясно, едем, — сказал старшина. — Майор Егошин нас заждался...
   — Майор Егошин... дома? — насторожилась Бахарева, глядя мимо Кулева и что-то поправляя в волосах.
   — Был дома.
   — Вы когда... оттуда?
   — С «пятачка»? Третий день. По коням!
   — Обождите, на Обливскую водил... Егошин?
   — На Обливскую? Может быть.
   — Самолет его пестрый, как зебра?
   — «Черт полосатый», да... Не обязательно водил Егошин, — сказал Кулев, потолкавшийся на КП. — Другие на «черте» тоже летают...
   — Мы прикрывали, — упавшим голосом призналась Бахарева, кровь схлынула с ее лица... — Действительно, «черт», от земли не отличишь...
   — Плохо прикрывали?
   — Чужая машина, мотор отказал. — Она мельком, неприязненно глянула на самолет, сиявший чистотой.
   — Так... Остальные?
   — «Парой» ходили... Старшина Лубок да я. Но Егошин все видел! Все знает...
   Громыхая бидонами, на баз влетела двуколка.
   — Эмэс?! — нетерпеливо крикнула Бахарева вознице, и Кулев тотчас узнал в нем моряка из кавалерийского заслона.
   — Как будто эмэс...
   — Будто?
   — Гэсээмщик заверил: авиационное масло эмэс.
   — Спрос будет с тебя, не с гэсээмщика.
   — Ты, Лена, за канистры не хватайся, тяжелые, я снесу, товарищи помогут.
   Вскользь глянув на Кулева, моряк поднял два бидона, понес к самолету.
   — Ветер утих, без воронки заправимся, — говорил моряк. — С товарищем сержантом сработались, есть контакт... Товарищ капитан подъедут, уточним насчет документи-ков...
   — Каких документиков. Костя?
   Она подошла к двуколке и стала над долгожданными бидонами, веки ее как будто отяжелила тень, изменившая выражение бледного, на одной мысли сосредоточенного лица. Или заявило о себе сомнение, или, напротив, решимость взлететь отсюда по рытвинам и ямам? У солдат перед боем замечал Кулев выражение, какое было сейчас на лице Бахаревой. «Как на смерть», — подумал он, отворачиваясь от летчицы.
   — Каких документов? — повторила она. — Товарищи из братского полка... полка майора Егошина. Я их знаю. Выискивают упавшие «ИЛы». Хотели мне помочь, но мне их помощь не нужна... зачем? — говорила она медленно и тихо, сосредоточенная на своем так, что все происходящее вокруг не могло иметь для нее значения. «Рвать когти, — понял Кулев, глядя на летчицу. — Знаем мы эти боевые убранства милых головок, — говорил он себе. — Знаем, встречали. Планеристка из Коктебеля, побивая рекорды, вплетала в свои волосы ленту, потом лыжница-свердловчанка, чемпионка страны... Рвать когти!..»
   ...Спустя несколько часов полковые эвакуаторы мчали прочь от гула танковых моторов, сотрясавших за их спинами ночную степь. Шебельниченко гнал во весь дух, не зная, как далеко немецкие танки, в каком направлении движутся, куда вернее от них уходить. Кулев, повторяя свой жест, вскидывая над коленями и опуская руки, пытался подсказывать ему и умолкал, сбитый с толку, надеясь и не веря, что они оторвутся, уйдут, что авантюра по спасению «ИЛов» их не погубит...
   Вдруг всплыл перед ним амбар, где плескалась в тазике летчица, возникло лицо Бахаревой, стоящей над бидонами. В нем было все, что может собрать в себе человек, противостоя этому дикому, сотрясавшему степь скрежету металла.
   В ней была сила, которой не находил в себе Кулев, и, стыдясь признаться себе в этом, он, охваченный смятением и страхом, корил летчицу — восхищенно и благодарно, чем бы его ночная гонка ни кончилась...
   Внезапный танковый удар, направленный на город с запада и настигавший в степи полковой грузовик, до «пятачка» еще не докатился...
   Майор Егошин «планувал», как он выразился, боевую работу, требуя от инженера к рассвету восьми исправных машин.
   — Пять — с гарантией, — стоял на своем молодой инженер. — Одну беру под личную ответственность. Нельзя, но я его, вашего «черта полосатого», выпущу, приму грех на душу.
   — На «черте полосатом» надо свечи менять.
   — Запас свечей кончился, знаю. Скомбинируем. — Выпускник академии, верный надеждам студенческих лет, не хотел, чтобы технической службой, работавшей у стен Сталинграда не за страх, а за совесть, помыкали, и, как умел, отстаивал ее интересы.
   — Одна забота у командира — свечи, — сказал Егошин.
   Волга омывала откос, где стояли его самолеты, снаряжаемые на боевое задание.
   Волга...
   Река, водный рубеж за спиной, для русских «воев» испокон веку — опора, исключающая помысел об отступлении: путь назад отрезан, стоять и биться насмерть... Для «воев» опора. Для пеших бойцов, для пехоты. А летчики как, авиация? — подспудно зреет вопрос. «Будем стоять в одном ряду с пехотой, — говорит, уверяет себя Егошин. — Как летчики-штурмовики майора Губрия: обороняя Севастополь, они базировались на мысе Херсонес, полоске суши над водой. И авиация там зацепилась и пехота. И артиллерия. Черноморский мыс — как наш «пятачок». Даже меньше. Губрий майор, и я майор...» — «Но Севастополь пал», — грызет Егошина вкрадчивый голос. «Будем стоять. — Тонкокожий лоб майора от напряжения краснеет. — Ляжем костьми. Авиации в Сталинграде больше, чем в Севастополе. Он майор, и я майор». Любую иную возможность Михаил Николаевич отвергает, не желает думать о ней.
   — Вы, товарищ майор, на метле взлетите. Обмахнете пыль тряпочкой и взлетите.
   — Треба восемь, — повторил Егошин, пуская в оборот с детства знакомые и за время долгого марша по Украине освежившиеся в памяти словечки певучей «мовы», придававшие речи Михаила Николаевича несколько бодряческий тон.
   В торг инженера с командиром вклинился по телефону «дед»: старт свернут, доложил он с аэродрома, ночные полеты окончены. «Лунища, видимость сто на сто...» — проворковал «дед», довольный успешным ходом полетов, а больше всего тем, что ему, школьному инструктору, нежданно-негаданно представилась возможность заняться делом, которое он знал и любил. В пору высшего напряжения сил, когда нет, когда быть не может никакого просвета, друг случаются паузы, мимолетные, едва ли до конца осознанные и живительные. Держа трубку на весу, хмуро вслушиваясь в воркования «деда», Михаил Николаевич с неожиданной для себя готовностью поддался настроению старшего лейтенанта. «Как в мирное время», — подумал он, услыхав знакомый, забытый напев: «Лунища, видимость сто на сто...» Свои первые ночные полеты вспомнил Егошин. Не собственно полеты, а дежурства по ночному старту, когда всю ночь до рассвета он следил за силой и направлением ветра, переставлял и поддерживал в порядке фонари «летучая мышь», перетаскивал с места на место посадочные полотнища, а дома Клава, свернувшись по привычке калачиком, без сна ждала его возвращения... Они только поженились; Егошин сам срубил топчан... потом, куда бы их ни забрасывала служба, он обживал новое место с того, что возводил топчан... Рукодельница, спорая в работе, Клава и в мужском плотницком деле была ему веселой, ловкой помощницей, он с удовольствием наблюдал украдкой, как, шевеля от старания губами, она снимала вершками и переносила с одной оструганной доски на другую нужный размер и говорила, тряхнув кудряшками: «Будет ладно». «Немец не приходил», — сказал «дед». Общение бывшего школьного инструктора с бывшим курсантом по телефону складывалось лучше, чем с глазу на глаз. «Немец не тревожил, два наших исусика явились», — с удовольствием делился новостями старший лейтенант. «Кто такие?» — «Пополнение для братского полка из ЗАПа. Удивлены!.. Мы, говорят, не знали, что «ИЛы» воюют ночью, мы тоже будем ночью воевать? В дивизии им подсказали ориентир: «ИЛы» в небе сверкают, как кометы...»
   Ночные полеты на приволжском аэродроме Егошин развернул по приказанию Хрюкина «изыскать возможность и срочно приступить к освоению самолета «ИЛ-2» ночью, с тем чтобы впредь боевые действия на сталинградском направлении производить как днем, так и в ночных условиях».
   До сих пор, насколько знал Егошин, штурмовые авиаполки в ночное время не работали. Хрюкин подвигал его на эксперимент, и опыт мирных дней сгодился: ночная программа на «ИЛ-2» осваивалась быстро. «Дед» как инструктор был на высоте, сержант Гранищев вылетел самостоятельно одним из первых... Одна непредвиденная помеха: пламя выхлопных патрубков. Снопы искр, вырываясь во тьме из мотора, ослепляют летчика, демаскируют машину. Действительно, кометы в небе...
   — Восемь, — твердо повторил Егошин. — Без никаких. Я три раза в день рискую жизнью...
   — А у меня таких, как вы, девять, и я рискую за день двадцать семь раз! — распетушился инженер; выкладка звучала риторически, он это чувствовал. — Днем рискую, ночью мучаюсь, техники практически без сна...
   — Летчики много спят. Прямо-таки пухнут от сна!
   Шесть машин — один боевой порядок, восемь — другой.
   Восьмерка — внушительней, надежней, мощней: шестнадцать пушек, шестнадцать пулеметов, тридцать два ствола, тридцать две, а то и все сорок восемь «соток» в бомбо-люках — рать!
   Рать сильна воеводою.
   Унесла Тингута полковых воевод, почти всех забрала, два ведущих в строю — сам Егошин да «дед», командир эскадрильи. Контрудар по вражеской группировке в районе Тингуты, при массированной поддержке авиации, принес нашим войскам успех, прорыв противника на Сталинград с юго-запада сорван, усилия следует наращивать... Завтра летчиков снова ждет Тингута.
   Раздаев, однажды сподобившись на вождение, сколько, бедняга, маялся, а он, Егошин, каждый день как пионер и на каждый вылет обязан поставить воеводу. Или сам иди, не просыхая, или из-под земли его выкопай, ведущего. Новичков война смывает, из десяти на плаву остается один. Сейчас зелень в полку, «стручки». Опыта вождения групп никто не имеет. Завтра одну четверку потянет командир, другую — «дед»...
   Зазуммерил телефон.
   — Привет, «Одесса», — сказал Егошин в трубку. — Командир братского полка, — пояснил он инженеру. — Это между собой я его так называю: «Одесса»... Из шестерки, летавшей на Тингуту, пришли трое.
   — Кто водил?
   — Сам и водил. Руководящего состава, можно сказать, не осталось... А пополнение — два новичка из ЗАПа. Явились на ночь глядя, не запылились.
   — Наподобие вашего Гранищева...
   — Сержант не так прост, как думают некоторые.
   Егошин взял Гранищева в ЗАПе, чтобы заткнуть дыру: полк бросали под Харьков с недобором в людях, с половинным, в сущности, составом, могли вообще скомандовать отлет двумя звеньями — Харьков не ждал... он и прихватил сержанта в ЗАПе, запасном авиационном полку.
   ЗАПы, ЗАПы — поставщики резервов.
   На них, на ЗАПах, лежит сейчас тяжесть начатого в преддверии войны формирования ста новых авиационных полков. Интересы обороны требовали ста полков, до нападения Германии удалось создать двадцать, теперь пуп трещит и одно остается: гнать из последних сил, наверстывать, чего не смогли, чего не успели. Попадая в тыл на формирование, Егошин видел, что за военный год ЗАПы подняли приволжские, уральские поселки, деревеньки до значения удельных авиационных гнезд.
   Свой малый стольный град обрели бомбардировщики, свой Рим, куда ведут дороги со всех фронтов, — у истребителей, своя Мекка — у летчиков-штурмовиков. Разная сопутствует им слава, жизнь во всех ЗАПах одна: жестокая голодуха, страда на уборочной и три-четыре часа пилотирования... Шофер-любитель, чтобы выехать самостоятельно на улицы города, должен предварительно накатать тридцать часов, а летчику в ЗАПе на знакомство с новой машиной дают три-четыре часа. Как говорится, для поддержки штанов. Три-четыре часа, не больше и — под Сталинград...
   До войны ЗАПов не было.
   Понятия о них никто не имел.
   Задолго до прошлого лета поднялись в стране училища и летные школы, освежая древнюю славу Борисоглебска, Оренбурга, Качи. Спроси любого пацана, он тебе скажет не задумываясь: Кача готовит истребителей, Оренбург — бомбардировщиков... Какой народ, какие люди во главе учебных центров! Герои гражданской войны, орденоносцы. Комбриг Ратауш, комбриг Туржанский... цвет авиации. Каждое имя — легенда, каждое имя — личность, и, что характерно, каждый — с яркой методической жилкой, всегдашней спутницей культуры. И в нем, Егошине, возгорелась педагогическая искра... Да, умельцы, таланты растили будущих защитников неба. Звания выпускники носили разные. Егошин, чуткий к ним, как всякий военный, помнил красвоенлетов и военлетов двадцатых годов, пилотов с тремя треугольниками и пилотов-старшин начала тридцатых, сам Михаил через год после выпуска шагнул в лейтенанты...
   В воспоминаниях мирных лет, особенно кануна войны, когда Егошин, награжденный за Испанию орденом Красного Знамени, пошел в гору, была для него живительная сила...
   — Не такой лопух Гранищев, — повторил майор.
   Нынче в обед, когда после трудного вылета заговорил, загалдел возле командирской машины базар неповторимых впечатлений, у Гранищева будто голос прорезался. Какой голос! И какими словами! «Товарищ командир, — сказал сержант, продвигаясь к нему с раскрытой полетной картой, — что это вас от Красного Родничка на север повело? Так прытко чесанули, я уж думал, не догнать», — и по лицу летчика со следами, надавленными тесноватым шлемофоном и словно бы впервые Егошиным увиденному, скользнула усмешка...
   После кипения боя, с мельканием земли и неба, крестов и трасс, после перегрузок, когда свинцовые пуды то ложатся на плечи, то медленно их отпускают, закладывая уши и возвращая свет очам, — после этого мало кто из летчиков отчетливо понимает, где он... В небе. Жив — и в небе! Где-то справа пролегла железка, слева тянется река... все взял смертный бой, все силы выпил; новичок, оставшийся в живых, своего местоположения сообразить не может, мысль о том, что он, уцелевший в бою, не выйдет к дому, упадет, побьет машину, создает паническое настроение... Вся его надежда — командир. Командир сюда привел, командир и уведет, только бы его не упустить, ухватить зубами за подол...
   Но и командир не из железа...
   Поэтому так велико было изумление, если не оторопь, майора, спрошенного сержантом насчет Красного Родничка. «А ты заметил?!» — пробормотал Егошин, склоняясь к планшету: как же его черт попутал с Родничком? Как он железку за рокадную дорогу принял? Он сделал вид, как будто Гранищев не шел с ним рядом. Или шел, полагаясь на дядю, не глядя на карту, не производя счисления пути. «Действительно... минут пять вроде как блукал, — выдавил из себя уязвленный Егошин. — Ты, я вижу, того...» Он смотрел на Гранищева новыми глазами. Когда Авдыш разбил самолет, Гранищев принял группу на себя... Другое дело, что вернулся, забарахлил мотор... Оба хладнокровных решения — в пользу сержанта... Впервые после ЗАПа Егошин подумал о нем, своем чадушке: «Зацепился...» Вслух он сказал: «Ты, я вижу, того... соображаешь».
   ...Летчик Гранищев, о котором толковали на КП, прошмыгнул мимо часового в землянку и ощупью, роняя в темноте чьи-то сапоги, повыставленные в ногах, добрался до своего места, чтобы растянуться на нем, не раздеваясь: рассвет был близок... Он не ожидал, что с такой готовностью отзовется на предложение едва знакомого ему старшего сержанта, «ходока», «податься в степь, на волю». В этот день все шло у Павла складно, все удалось, три самостоятельных ночных полета и слова о них «деда»-инструктора: «Гранищев, лучше чем днем!» — наполнили его уверенностью и покоем. Ему казалось, когда он шел с ночного старта, что странный, вкрадчивый, напряженный покой, неизвестно откуда взявшийся, заворожил лежавшую под луной Волгу, объял тихое звездное небо... Все вокруг, казалось ему, дышит покоем. Зыбким, готовым прерваться, лопнуть, но пока — царящим. И не воспользоваться им — грех... Последний «выход в люди» Павел предпринял с аэродрома Чугуевского училища, как только они там приземлились. Вылазка по знакомому с курсантской поры адресу кончилась безрезультатно. Что, может быть, и к лучшему, поскольку замысел нетерпеливой, с темными, диковатыми очами Олечки «бежать с тобой», как она ему писала, «бежать и венчаться, обязательно венчаться, слышишь? Это — мое условие!» его пугал. Как бы все развернулось и пошло, если бы их встреча состоялась, сказать трудно...
   «Есть шанс познакомиться!» — жарко пообещал старший сержант, «ходок», повстречав Павла на полпути с ночного старта. «С кем?» — «С летчицей... А как же, в одном грузовике из Конной драпали!..» Покой, уверенность в душе как нельзя лучше подходили для такого знакомства; но, похоже, лимит удачи, выпавшей ему, себя исчерпал. Они либо опаздывали («Связисток вчера сняли, подчистую вымели»), либо тарабанили в двери, запертые наглухо, либо появлялись некстати. В санбате вообще едва не влипли. «Баранова!» — требовал под окном избы какой-то военный, не замеченный ими во тьме. «Какого Баранова?» — «Летчика!.. Старшего лейтенанта!..» — «Нету летчика...» — «А я говорю!..» — «Из пехоты — два Баранова, летчика нету...» — «Я приехал, чтобы его забрать!..» Вмешался третий голос, женский: «Летчик Баранов выписан... Товарищ дивизионный комиссар?! Здравия желаю, опять вы под мое дежурство... Да, днем... Разминулись... Наверно, уже дома». — «А кто еще у вас из летного состава?..»
   Хороши бы они были, самовольщики, попавшись здесь начальнику политотдела!..
   Возвратились восвояси несолоно хлебавши...
   Лена Бахарева, успевшая заправить маслом и поднять свой сверкавший, как стеклышко, «ЯК» прежде, чем застонала степь под танками немецкого прорыва, в штабе полка, куда она явилась с продуманным докладом, не встретила ни интереса к себе, ни внимания. «Где старший лейтенант Баранов?» — осторожно спросила она, видя, что никому до нее нет дела. Жаловаться она не собиралась, кому-то плакаться — тем более, в Конной было не до нее. Но все пережитое Леной в последнем вылете было огромно, неповторимо, запутанно, впечатления, ее переполнявшие, рвались наружу и нуждались в судье. Влиятельном и справедливом, чье слово — закон. А большего авторитета, чем старший лейтенант Баранов, для нее не существовало — с того памятного дня и часа, когда она впервые приземлилась на фронтовом аэродроме Конная и до нее донесся громкий гортанный вскрик: «Баранова зажали!..» Готовая было оставить кабину, она обернулась в ту сторону, куда, размахивая руками, толкаясь и крича: «Баранов, сзади!», «Миша, не давайся!», «Держись, Баранов!» — смотрели все. В небе, пустынном и спокойном, когда она заходила с маршрута на полосу, схватились «ЯК» и «мессер». Впервые так близко увиденный, в жутковатой расцветке тевтонских крестов, окантованных белым, с осиной узостью яростно дрожавшего — так ей показалось — хвоста, «мессер», не производя ни единого лишнего движения, жгутом упругой трассы впился в борт «ЯКа»... Удар нанесен, но жертва держится, еще не повалилась... «Все внимание — воздуху», — твердила она себе стократно слышанные в тылу наставления и могла поручиться: только что небо над Конной было чистым; «горбатые», собираясь взлететь, вздували за хвостами рыжую, сносимую ветром пыль, а в небе глазу не за что было зацепиться. Пока она снижалась и рулила, все переменилось: откуда-то взялся «ЯК», откуда-то в хвост ему влетел «мессер». Она не успела пережить удивления, растерянности, испуга при виде «мессера» и сострадания обреченному «ЯКу», как небо вновь опустело, чтобы представить ей чудо: над Конной висел не круглый, не наш, а квадратный купол немецкого парашюта; одинокий, он был почти недвижим, позволяя каждому, кто сомневался, убедиться в том, что сбит не «ЯК», что повержен на землю и взорвался «мессер»!.. То, что проделал на вираже Баранов, переломив ход быстрой схватки и выбив немца из кабины, оставалось за пределами ее понимания. Люди, захваченные боем, с громкими криками, наперегонки бежали со стоянки. Лена, потрясенная, осталась в кабине.
   То, что сделал у нее на глазах фронтовой летчик Михаил Баранов, ей — недоступно.
   И — непосильно.
   ...«Баранов в госпитале», — сказали ей.
   «Навещу Баранова, — думала Лена. — Буду за ним ухаживать. Поить из ложечки, делать перевязки...»
   Кроме как на старшего лейтенанта Баранова надеяться ей после Обливской было не на кого.
   В то время как перешедшие Дон немецкие танки вытягивались по низине громыхавшей в сторону Волги колонной, работник оперативного отдела штаба 8-й воздушной армии майор Белков, не получив прямого провода с дивизией Раздаева, вышел на штаб полка Егошина. «Срочно сообщите полковнику Раздаеву, — печатала шедшая от майора Белкова лента, — что комдив Дарьюшкин приказал своим истребителям сопровождать штурмовиков при наличии облачности не ниже 1200 метров. Если облачность ниже, приказал своим Дарьюшкин, истребители вас прикрывать не будут. Значит, и вы без истребителей не имеете права...» — «Товарищ Белков! — вскочил Егошин, возмущенно глядя на сидевшего перед ним за аппаратом связиста, как будто боец-связист и был Белковым. — Комдив Раздаев находится у наземного соседа, на проводе майор Егошин, мы с вами встречались, говорю от собственного имени и ответственно заявляю: вы все ужасно путаете, товарищ Белков! Даете в руки истребителей лазейку. При такой вашей установке они взберутся на высоту полторы — две тысячи метров, а мы, штурмовая авиация, хочу напомнить, если вы забыли, действуем на высотах сто тире восемьсот метров! И здесь, на этих эшелонах, «мессера» получают свободу. Безнаказанно издеваются над нами, а наши истребители со своих заоблачных высот ничего этого не видят. Из-за такого в кавычках «качественного» прикрытия я уже потерял половину исправных. Зачем мне такое прикрытие?» Белков: «Товарищ Егошин, я вас не понимаю, очевидно, мы не сговоримся. Хозяйство Раздаева требует пополнения парка «горбатых». Дайте обоснование, цифровой материал по безногим, что сделано для восстановления. Конкретно». Егошин: «Данными Раздаева не располагаю...» Белков, перебивая: «Дайте цифры по вашему хозяйству... сколько потеряно, сколько поднято, какие приняты меры. Дайте картину, или у вас иждивенческие настроения?»
   Инженер, стоявший рядом, на пальцах — будто Белков мог уличить его в подсказке, — на пальцах показал Егошину: четыре! Четыре «ИЛа» восстановлено своими силами! За битой техникой послана эвакобригада!.. Егошин: «Полной выкладки нет, за последние дни восстановлено четыре единицы». Белков: «Материал нужен для доклада Москве сейчас. Скажите прямо, будете завтра бить шестеркой скопление и что для вас нужно?» Егошин: «Я с ночного старта, ясно? Работаю круглые сутки. Скопление бить будем. Прошу потребовать от комдива Дарьюшкина, чтобы он головой отвечал за потерю «ИЛ-вторых» от немецких истребителей. Ведь вы своим согласием с его высотами снимаете с него ответственность и вносите разлад в наши действия. Вот о чем я говорю. Прошу доложить мою точку зрения командующему, генералу Хрюкину...»
   Аппарат умолк, лента остановилась.
   Инженер, убрав свои шпаргалки, расставил кружки, плеснул из фляги спирта. Молча чокнулись, молча взялись за арбуз и вареные яйца, оставшиеся от ужина.
   — Сами рубим сук, на котором сидим! — говорил Егошин, выгрызая арбузную мякоть и швыряя корки в угол. — Молчал Дарьюшкин, молчал — и высидел. Вылез, видишь ли. Заговорил!.. Ведь на убой, просто на убой...
   Все в Егошине восстало против варианта, якобы сулящего штурмовикам облегчение («ИЛы» тоже могут не ходить...»), а по сути — разрушительного. Явственная нота жалости, участливого отношения к летчикам вместо согласия майора вызывала его протест потому, что, смягчая горечь минуты, вариант Дарьюшкина не отвечал смыслу жестокого боя, его конечным результатам. Старший лейтенант Михаил Баранов разве о высоте облаков заботится, принимая под свою охрану «горбатых»? Он из обстановки исходит, из задач, решаемых «ИЛами», он лично его, тезку своего, Михаила, с которым вместе донскую пыль глотали и тот бочонок пива, потом умываясь, катили, — он его оберегает!.. Что ж такого, что Дарьюшкин — полковник. И на полковника есть власть...
   В Испании Егошин с Хрюкиным не встречался, но генерал его знал и помнил скорее всего как «испанца». В июле, после расформирования РАГа, резервной авиагруппы, полк Егошина оказался бесхозным: из РАГа ушел, в армию не пришел. Егошин переслал Хрюкину записку с просьбой принять полк в свое объединение. Дня через три последовал приказ: зачислить полк майора Егошина в состав 8-й воздушной армии.
   — И на полковника есть власть, — повторил майор, думая о Хрюкине.
   Инженер сгреб со стола яичную скорлупу и семечки во влажное арбузное корытце.
   — Восемь, — сказал он. — Готовность на завтра — восемь машин. Но учтите: резерва больше нет. Амба!
   Прилечь, однако, им не удалось...