Страница:
Ранним утром Горова известили, что на Ростов никого не выпускают.
На Ростов объявлен запрет.
Алексей подумал, что гвардейское веселье захватило диспетчерскую службу, служба тоже загуляла.
Он был слишком занят собой и не искушен, чтобы почувствовать опасность разлитого в воздухе покоя, уловить тревогу, насторожиться, призвать себя к ответным действиям.
Помнить о том, что покой преходящ, обманчив, что за песнями и плясками вызревает угроза, спутница затишья, всегда вероломная, что на угрозу надо отвечать решением, безошибочным и быстрым, Горов не привык.
О том, как податливы старые трещины на такие удары, он вообще не думал.
...Подслеповатая землянка оперативного дежурного аэродрома Р. встревоженно гудела.
— Какой запрет? Откуда? Нас с завода по тревоге гнали, метлой, чтоб духу нашего не было! Вам, говорят, зеленая улица, через сутки быть на месте!
— Вчера без ужина, сегодня без завтрака... Ничего себе дыра!
— Я веду группу с Дальнего Востока, — веско, перекрывая других, подал голос Горов.
— Все претензии полковнику Челюскину! — отражал нападки летчиков оперативный дежурный, ОД, левой рукой отставляя полетные листы, поданные ему для получения визы на вылет.
— Кто такой?.. Не знаем Челюскина!.. Где воевал?.. Не слыхали!
— Полковник Челюскин — начальник гарнизона...
— На кой мне ляд этот гарнизон? Мне Тихорецкая предписана, меня в Тихорецкой ждут!
— И в Краснодаре!
— К Челюскину! — повторял ОД.
К полковнику, естественно, никто не шел, хотя бы потому, что где он — неизвестно, а оперативный, в стеганом ватнике защитного цвета и шлеме на рыжем меху, своим полуштатским видом оставлял какие-то шансы на «добро»; было такое впечатление, что с оперативным можно договориться.
— Я веду группу с Дальнего Востока, — повторил Горов так, будто долгий путь от Тихого океана до верховий Дона он прошел воздухом и негоже задерживать столь опытного ведущего, когда до Ростова — рукой подать...
— Кто был первым летчиком? — спросил капитана ОД.
— Икар, — ответил начитанный авиатор Горов.
— А первым штурманом? Капитан молчал.
— Матрос Железняк был первым штурманом, — кротко разъяснил ему дежурный.
— Почему Железняк?
Этого вопроса только и ждал полуштатского вида ОД. Роль просветителя он исполнил с большим, нескрываемым удовольствием.
— Он шел на Одессу, а вышел к Херсону, вот почему! Одни проглотили пилюлю, другие возмутились — гомон в землянке возрос.
В разгар спора к столу дежурного молча, достаточно ловко и деликатно продвинулись три летчика, с головы до пят одетые в кожу. Мягкую, черепичного отлива, скрипящую на сгибах кожу, рассеченную никелем застежек-«молний». Такой комплект союзнической амуниции, как на каждом из вошедших, можно было видеть разве что на полковнике, на генерале в чине командира дивизии и выше... Все трое были в расцвете молодых лет и чем-то неуловимо между собой схожи. Пожалуй, больше, чем заграничная обмундировка, сближало их выражение радушия и умиротворенности на молодых, разгоряченных ходьбою лицах; всем троим как будто передался покой, разлитый в чистом воздухе верхнего Придонья, внесенный ими в землянку, и этим редким по военной поре чарам должен был теперь противостоять оперативный...
Тут надо пояснить, что дружная в тот год весна превратила все аэродромы южного участка трассы (сплошь грунтовые, других площадок не было) в месиво. Р. являлся последним пригодным для авиации городком. Истребители, нацеленные на Ростов, оказались перед необходимостью беспосадочного прыжка — высокой навигационной точности, снайперского прыжка. Не только необходимого, но и безотложного, поскольку немецкое командование противостояло нашим действиям на юге оперативно и находчиво. Именно здесь пытал свое счастье противник, надеясь взять реванш за Сталинград, вводя в бой авиасоединения с крымского и украинского плацдармов. Замысел врага сводился к тому, чтобы завязать и выиграть весеннюю битву в воздухе, знаменитое кубанское воздушное сражение, как о нем заговорили уже в конце апреля. Серьезный урок Харькова, в феврале освобожденного, а в марте вновь сданного захватчикам, побуждал Ставку к энергичным мерам по усилению нашей авиации, особенно истребительной, на юге.
Летчики, застрявшие в Р., скорее чувствовали это, чем знали.
В голове воздушного эшелона, призванного изменить соотношение сил на важном участке фронта, оказалась эскадрилья капитана Афанасия Чиркавого, которому в Р. не сиделось, которому маяться здесь без всякого дела было тошно. Протяженность незнакомого маршрута равна предельности дальности «ЯКа»? Тем лучше! Чиркавый поднял своих истребителей и ринулся вперед напропалую. «Он шел на Одессу, а вышел к Херсону»! — намекнул дежурный на результат его броска. Даже небольшое уклонение от маршрута делало выход на Ростов невозможным, — горючего, чтобы исправить ошибку, встать на истинный курс, в баках истребителей не оставалось. «ЯКи» падали в степи, плюхались на живот.
Вместо притока свежих сил, ожидаемых фронтом, — небоевые потери, чепе...
Все пролеты на Ростов закрыли.
Было решено включить в работу самолеты-лидеры «ПЕ-2», благо в Р. находятся бомбардировщики-гвардейцы.
Они-то и отведут, «отлидируют», как говорят в авиации, истребителей на Ростов.
И фронту быстрая подмога, и «ЯКи» в сохранности, и гвардия при деле.
— Без лидеров никто от нас не уйдет, — повторял оперативный дежурный.
— Афоню-то Чиркавого перед вылетом кто-нибудь проверял? Или так, пустили на самотек? А ведь он еще под Старой Руссой был замечен в художествах, когда цели перепутал!
— Под Старой Руссой!.. Он здесь из шинка на третьей улице за линией не вылезал. Не просохнувши, поди, и дунул!
— Один портачит, всем отвечать!
— Только с лидером! — стоял на своем оперативный. — Будь то из Хабаровска, будь то из Москвы — с лидером!
Переворачивая поданные ему полетные листы двупалой культей, изуродованной шрамами, ОД быстро взглядывал на каждого из трех летчиков, подошедших к столу.
— На юг, на юг, — приговаривал он, заметно оживившись, проставляя в бланках разрешительные закорючки. — Под Краснодар? Там сейчас жарко!..
— Зачем Краснодар? Нам в Ростове хорошо, — отвечал дежурному летчик, занимавший место посреди троицы, на голову ниже своих товарищей. Горов не мог оторваться от его сумрачно сдвинутых бровей и живых, восточного рисунка глаз, диковато игравших.
— И сильно Ростов пострадал? — спросил ОД.
— Пекарня работает, кино дают, танцы под баян, — ответил летчик, сгребая со стола готовые документы и запихивая их, не глядя, в планшет. — Товарищ командир, а ведь парашютов-то у нас нет! — воскликнул он, не скрывая своей и товарищей, так сказать, технической неготовности к вылету, разрешения на который столь тщетно домогались собравшиеся в землянке.
— Разве? — спокойно переспросил тот, кто назван был командиром. В одной руке он держал перевязанный тесемкой газетный сверток, и по тому, как он его держал, Горов понял, что летчик стеснен поклажей, не хотел бы привлекать к ней внимание,
— Улетели наши парашютики с головным эшелоном. Тю-тю. Отпускников оставили ни с чем.
— Но моторные чехлы — на месте? — спросил командир, как если бы речь шла о том, произведена ли заправка бензобаков горючим. Это придало его вопросу комизм, оцененный землянкой.
— Как не быть, — в тон командиру, с полной серьезностью ответил летчик. — Очень хорошие моторные чехлы.
— Чистые?
— С завода. Ваши пирожки, товарищ командир, не пропахнут.
— Полетим на чехлах, — сказал командир, уводя домашний сверток от любопытных глаз, недовольный шуткой летчика. Только пирожками он и был обеспокоен. В парашютах все трое нуждались не больше, чем в закорючках оперативного на полетных листах.
— На чехлах даже удобней! — заверил темноглазый командира и подмигнул Горову: — Мягче!
Фронтовая вольница, мечта дальневосточника, прошествовала мимо него во всем своем великолепии, в скрипящей коже «геройских» курточек...
После долгой паузы капитан сказал оперативному:
— Кому-то можно, а кому-то — нет?
— Амет-хану Султану, командиру полка Шестакову и штурману того же полка Королеву — можно, а, — дежурный заглянул в полетный лист, — а капитану Горову — нельзя...
Поднявшись из сумрачной землянки, летчики, как водится, потоптались молча возле входа, привыкая к свету, солнцу, к ручейку под ногами. Бравада, с которой они только что вышли из затруднения, не освобождала их от привычки к парашюту. Что там ни говори, а отсутствие ранца, плотно набитого спасительным шелком, перед вылетом, чувствительно, заметно. На волжском берегу, в засаде, готовясь вдвоем сработать за эскадрилью, Миша Баранов, набираясь сил, подремывал на парашюте... «Миша, Миша, — подумал Амет с болью, — почему не выбросился с парашютом? Что помешало? Ранение?..»
Смерть, подстерегая летчиков, прячет улики.
И два месяца назад, унося Баранова, позаботилась, старая, о тайне: никто не скажет теперь наверняка, что стряслось во время тренировки, когда самолет Михаила пошел полого к земле и взорвался на окраине Котельникова. Судорога, как следствие ранения в ногу? Потеря сознания? Попытка спасти самолет? Амет-хан за всю войну ни разу не был ранен. Вспоминая Михаила, он невольно думал об этом как о причине, не позволявшей ему мысленно поставить себя в положение Баранова, стопроцентно проиграть его ситуацию. Миша и тут его превосходил...
Хоронили Михаила Баранова на открытом степному ветру погосте, среди поржавевших крестов и жестяных облупившихся звезд, рядом с могильным холмом, укрывшим солдат — освободителей Котельникова. Место захоронения выбирал Амет-хан Султан. Тщетно искал он возвышение или открытый, заметный прохожим участок. «Вернусь с войны, — сказал Амет-хан, — воздвигну Михаилу памятник». Он так и сказал: «воздвигну».
Летчиков истребительных и штурмовых полков на фронтовых аэродромах хоронили редко, и в том, как Амет-хан исполнял принятые им на себя обязанности распорядителя, не было естественной, казалось бы, для суровой годины привычности и сноровки, а замечались растерянность и беспомощность, спутники горя. С угрюмым ожесточением одолевал Амет-хан возникавшие перед ним преграды. Первая из них — где достать гроб. В полку — ни теса, ни мастера, ни инструмента... Амет-хан стал подумывать о саване. Мастеровой человек, он сам бы его раскроил и сшил, как делали это, соборуя усопших, женщины в близких им семьях и в соседних домах родного селения у подножия Чобан-Кая... Но саван, естественно, отпадал. Кто-то сказал, что в семи верстах от Котельникова стоят выведенные в резерв саперы, у саперов все есть. Амет-хан кинулся туда и под вечер привез в полк домовину. Потом не знали, как увеличить фотокарточку Михаила; выставлял свои условия пищеблок... Амет-хан нервничал, раздражался, вскинув руки, бурными речами, облегчения ему не приносившими. Лопаты, рабочую силу поставил БАО, взявшийся также соорудить скромное надгробие. Музыки не было, цветов не было. «Гроб надо украсить, — не смирялся с прозой быта Амет-хан. — Убрать по-людски, как подобает...»
Ждали командарма Хрюкина.
Личные впечатления опирались на жизненный опыт Хрюкина, в котором он полагал свое главное, хребтом добытое богатство. «Мой трудовой стаж — четверть века», — говорил тридцатитрехлетний генерал. И добавлял: «Знать, что взять, тоже важно». И верно. Луганская школа военных летчиков встретила добровольцев партийно-комсомольского призыва подсыхавшим на солнцепеке транспарантом:
«Летчик должен обладать высоким воинским духом, основанным на гражданской доблести». Все добровольцы хотели летать, он, староста прибывшей партии, хотел сильнее других. В словах обращения было нечто лестное для него, поскольку определенные гражданские достоинства за ним, надо думать, признавались: к двадцати двум годам побывал он и в секретарях райкома комсомола и в депутатах горсовета. Но гражданская доблесть как основа воинского духа? Что такое гражданская доблесть? «Тут треба разжувати...» Как бывает с людьми, не сумевшими в свой срок начать учение и потом всю жизнь ненасытно жадными до знаний, он истолковал про себя гражданскую доблесть как грамотность. Как образованность, широту кругозора. Это достоинство представлялось ему в человеке наивысшим. А самым низким он считал черствость души. Черствость и холод женского сердца.
Пройдя Испанию, пройдя Китай, Тимофей Тимофеевич углубил свой взгляд на предмет: умение стоять и биться за правду, за справедливость, считал он теперь, — вот что такое гражданская доблесть. В летчиках, желавших слыть советскими асами, он прежде всего нащупывал эту жилку, а уж потом смотрел, чему отдавать предпочтение: «силовому» пилотажу (когда «шарик свищет в лузу») или эластичному, ювелирному (когда экспрессия и темп повинуются чувству гармонии. Да, и воздушному бою свойственна некая гармония, залог совершенства). При прочих равных условиях решающим было число уничтоженных вражеских самолетов — лично и в группе. Так формируемый, полк сложился в главную ударную силу истребительной авиации фронта и одновременно — в ее мозговой трест. Часто туда наезжая, Тимофей Тимофеевич с головой погружался в интересы собственно летной среды, признанием которой дорожил, с мнением которой считался. Если Амет-хан, быстрым взглядом из-под насупленных бровей словно бы стрелявший в незнакомца вопросом, все для него определявшим: «А что ты сделал для победы?» — был барометром настроений, боевого духа, то Михаил Баранов выступал верховным судьей в безбрежной сфере воздушного боя. На разборах Хрюкин первым делом отмечал его присутствие. Начинал, однако, командарм не с Баранова. Начинал он с одежки, с несбыточной своей мечты видеть асов принаряженными по заветному образцу, добротно, красиво, с шиком. Сообщал, сколько выделено для полка гимнастерок, когда будут доставлены сапоги. «Лейтенант Кантонистов! — поднимал генерал новичка, с третьей попытки попавшего в полк («Согласен на понижение в должности и неполучение гвардейской надбавки», — писал лейтенант в рапорте, но чашу весов в его пользу склонил совместный с сержантом Сузюмовым бой против «юнкерсов», Хрюкин его хорошо помнил — 14 сентября, Мамаев курган. И ночь без сна, когда он шлифовал текст приказа, доведенного на рассвете до всех полков армии). — Ваше мнение о давешней погоне Амет-хана Султана?» — «Считаю, что товарищ командир погорячился», — ответствовал Кантонистов, не моргнув глазом (прямота и откровенность суждений были условием проводимых Хрюкиным разборов). «Погорячился Амет-хан», — соглашался с лейтенантом, душевно сожалел о случившемся генерал, не глядя в сторону замершего, как изваяние, без кровинки в лице Амет-хана. «Капитан Баранов, в чем, вы полагаете, главный урок Сталинграда? Я имею в виду воздушный бой. На что следует опираться?» Выводам, урокам Сталинграда суждена долгая жизнь, а сейчас на память капитану приходит Ельшанка, кодовый сигнал «Атака...», и говорит он о том, что вынес из боя непосредственно. «Раскованность, раскрепощенность летчика в боевом строю». Хорошо говорит, емко. Есть о чем подумать и рядовому истребителю и командарму. «В интересах строя?» — уточняет генерал, опять-таки не глядя в угол, куда забился Амет-хан. («Погорячился командир...» — и кто берется рассуждать, кто вякает? Адеха Кантонистов. Сосунок. Небось, явившись в полк с единственным сбитым в загашнике, на задание Алеха не спешил. Совсем не спешил. Слушал, что рассказывает Амет-хан, возвратившись из боя, да ждал, когда его очередь подойдет, когда Амет-хан даст ему провозной на Тракторный или на Питомник...») «Совершенно справедливо, — подтверждает Баранов, — В интересах строя...» Кто знает, насколько хватит Амет-хану полученной острастки. Сделана она вовремя, всеми наличными силами...
Тепла, радости подобного общения штабная жизнь Тимофею Тимофеевичу не давала и дать не могла. Он возвращался к себе повеселевшим, с приливом сил, охотно брался за нерешенные дела.
...Не дождавшись Хрюкина к панихиде, надеялись увидеть его на поминках.
Не приехал.
Значит, не смог.
Да, Южный фронт наступал, рассчитывая с ходу вступить в Донбасс, дел у командарма было невпроворот, но не одни армейские заботы помешали ему проститься с Михаилом Барановым, Не одни они.
Вначале Тимофея Тимофеевича смутило сообщение: к Михаилу Баранову приехала мать.
Не опустив телефонной трубки на рычаг, не отвечая на обращенный к нему вопрос, он от всего отключился. Наталья Арсентьевна, родная мамочка, непрошено явилась ему в мыслях. Сила обиды, боли, причиненной ему Натальей Арсентьевиой, живучесть вызванного ею страдания были ни с чем не сравнимы, Отходчивый, незлопамятный по натуре, Тимофей Тимофеевич ничего не мог с собой поделать, стоило ему вспомнить себя, семилетнего мальца, стоящим посреди чужого, чисто прибранного двора, оглушенного лаем широкогрудой овчарки с черной пенистой пастью, рвущей цепь, охваченного чувством, которому нет названия, но которое означает несчастье, беду, навлеченную на него этой женщиной. Двадцать лет спустя, после Китая, Наталья Арсентьевна разыскала его, ставшего Героем и генералом, пожаловала к нему в гости. Он встретил ее на Казанском вокзале — еще статную, цветасто одетую, с жилистыми натруженными руками солдатской прачки. «Здравствуй, Тимоша». — «Здравствуй, мать», — приложился он к незнакомым, мягким щекам, промытым огуречным рассолом, чувствуя подступившую к сердцу боль, — как в черное утро загубленного ею детства, когда Наталья Арсентьевна привела своего Тимошу за руку на просторный двор богатеев Верещаков, чтобы отдать его в найм, в батраки, сказала, что скоро вернется, и, мелькнув в тяжелой калитке юбками, навсегда для него исчезла...
Приезд матери Баранова к сыну, задев чуткую струну, вызвал не боль, но стыд, приступ стыда за родную мамочку. А следом Тимофей Тимофеевич узнал: мать Михаила не застала сына в живых.
Бессильный перед горем незнакомой женщины, сразу ставшей ему вдвое дороже, он потерялся... Как быть? Как к ней выйти, как встретить? Если бы еще он мог сказать: «В бою, геройски...» Нелепость, нелепость, нелепость... Чем утешить? «В бою, геройски» — да... Но все случилось в тылу, в Котельникове, по ходу тренировки. Дать РП, руководителю полетов, неполное служебное... Нет, полное служебное несоответствие. Полное! Ну, а Баранова — нет. И вина перед матерью — на нем, командарме, не обеспечившем порядка, который бы...
Что ей сказать? Какие слова?
Он не знал.
...Когда, теснясь, мешая друг другу в дверях, выносили из клуба останки летчика, к деревянному крыльцу подкатил «виллис» генерала-пехотинца, колесившего по улочкам поселка в поисках помещения для медсанбата. «Кого хоронят?» — спросил генерал. «Летчика Баранова». — «Сталинградца Баранова? Из армии Хрюкина?» — «Да». Молодого Хрюкина генерал встретил однажды в штабе фронта, командующий как раз решал вопрос, где, на каком берегу базировать авиацию. Летчика Баранова генерал в лицо не знал, но имя это слышал, связывая с ним, по обыкновению пехотинцев, те удачи, какие случалось наблюдать в воздухе, и прежде всего августовский удар по немецким танкам, прорвавшимся на Сталинград в районе Рынка. Там, на исходе дня, с горсткой народа, оставшейся от дивизии, готовился генерал к своей последней атаке... Да, помощи никакой ниоткуда не ждали. Прижатые к воде, не слыша соседей, не о том уже думали, отбросив пустые диски автоматов, снимая гранаты с предохранителей. Самолеты появились, как в кино, в последний момент. Как в немом кино, без звука. Солнце село, ранние августовские сумерки сгущались... налетели из-за Волги, как в кино. Кто их ждал оттуда? Сказка. Кому ни скажи, не верят. Из восьмерки «ИЛов» уцелел, убрался восвояси только один. Солдаты говорили: «Баранов...» Генерал решил так же: Баранов.
Вот где пришлось свидеться.
Молча, жестом придержав сошедших с крыльца людей, генерал неторопливо и властно изменил порядок траурного шествия, сообщил ему некоторую торжественность, придал характер церемониала. Водителя полуторки, поданной в качестве катафалка, он отправил пустым в направлении кладбища, велев на выезде из поселка остановиться и ждать. Потом генерал, знаток и блюститель ритуала, в печали обошел заколоченный гроб. Его тесовый верх и бока по догадке и настоянию Амет-хана были усеяны крупными алыми звездами, отпечатанными через трафаретку. Генерал понял так, что это — знаки звездного купола, свода, колыбели и усыпальницы смелой души. Амет-хан, изо всех сил старавшийся перед генералом, шепнул ему: «Сбитые!» Страдая от необходимости разъяснять окружающим свой замысел, добавил: «Двадцать три штуки убрал... Полк двухэскадрильного состава...» — «Полк! — генерал значительно поджал губы. — Двадцать три штуки... А на «ИЛе» Баранов не летал?» — «Нет». Стало быть, в жестоком бою против танков в районе Рынка летчик Баранов не участвовал. «Будет ли Хрюкин?» — осведомился генерал, рассчитывая — задним числом, с большим опозданием, — признательно с ним объясниться. «Командарм своего участия не подтвердил».
Да, не только фронтовые заботы, не они одни помешали Хрюкину проститься с летчиком...
— Золотую Звезду Героя и ордена — вперед, — негромко скомандовал генерал.
Подставив плечо под невесомую ношу, он взмахнул белым платком.
Навсегда полоненный августовским закатом в районе Рынка, генерал каждой панихидой, на какой ему случалось бывать, воздавал должное тем, чей прах смешался с дымами разрывов и растаял над темной Волгой бесследно. Лица стояли перед ним, как живые, имен, кроме Баранова, он не помнил ни одного...
...В мыслях о последних проводах Михаила Амет-хан налегке, без парашюта, направился к своему «ЯКу».
Лейтенант Павел Гранищев, товарняком прикативший в Р. за отремонтированным истребителем, осаждал вместе с толпой двери летной столовой, пока не вывалилась оттуда компания разомлевших летчиков с аккордеонистом во главе. Тамбур, взвинченный ожиданием свободных мест, встретил ватагу матом. «Вася, любимую!» — скомандовал в ответ предводитель капеллы. Маэстро с готовностью исполнил перебор, и молодые глотки в несчетный раз грянули:
«Иду по знакомой дорожке...» Гранищев, со своей обеденной ложкой за голенищем, ринулся в зал, клубившийся паром, в очередь к раздаточному окну...
Лейтенанта занесло в Р. впервые, однако он был наслышан о городке. Получая командировочное предписание, летчик знал, что подходы к здешнему аэродрому с юга затруднены линией высоковольтной передачи, а с востока — оврагом, что рулежные дорожки пролегают в разных профилях и также овражисты, что в «Золотом клопе» пульку расписывают не по гривеннику, а по двадцати и тридцати копеек и что начальник местного гарнизона полковник Челюскин крут на суд и расправу. Был лейтенант осведомлен и относительно домика на третьей улице за линией, где истомившийся фронтовик с продпайком на руках и при деньгах всегда найдет приют и ласку...
Гвардия заполонила городок.
Гвардейцы-именинники — у всех на устах, у всех на виду.
Отпраздновали награду, томятся бездельем — как говорится, пришлым вольготно, старожилам беда: требуют особого к себе отношения, обидчивы, скандалят, выясняя отношения с девицами известного рода, прозванными «немецкими овчарками». «Как дети малые», — думал о них Гранищев, возвращаясь мыслями в Сталинград, сопоставляя нынешнее вольготное время с днями, прожитыми, как теперь ему казалось, в каком-то ознобе высшего напряжения и обнаженности чувств. Вспоминалась Павлу ночевка под первый его боевой вылет. Спать укладывались в каком-то сухом овине, пропахшем горячими отрубями, соломой, зерном. Майор Егошин, подгребая босыми ногами сено в свой угол, чтобы помягче было спать, остановился, не собрав охапки, в раскрытых дверях: приволжская степь гляделась в овин звездным небом. Ни одна звезда не падала. Летние звезды замерли и сияли как будто для них, нуждавшихся перед завтрашним боем в отдыхе. «Не вдруг увянет наша младость, — вскинул Егошин крупную голову, — не вдруг восторги бросят нас, и неожиданную радость еще обнимем мы не раз!» Босой, в белой, выпростанной наружу рубахе, русский мужик наслаждался звуком и смыслом пришедших ему на память стихов. Он, должно быть, знал впечатление, какое производил в роли чтеца, неловкость подчиненных при виде командира, впавшего в грех декламации. Но это только раззадорило майора.«Не стая воронов слеталась на груду тлеющих костей, за Волгой, ночью, вкруг огней удалых шайка собиралась...» Сипловатый, напористый голос, улыбка чтеца-любителя, притихший овин, уловивший в звучных словах ненавистную всем им силу разбоя, подмявшую полстраны: «Тот их, — читал майор, воодушевляясь, — кто с каменной душой прошел все степени злодейства, кто режет хладною рукой вдовицу с бедной сиротой, кому смешны детей стенанья...»
Обыденность, мелочи сталинградских дней, какая-нибудь морока со «спаркой» или арбузная бахча — забывались, но в том, что имело отношение к Баранову, мелочей не было; в мыслях о близком, безвременно погибшем, живой к себе безжалостен: выражения его лица, глаз, его слова, суждения Павел перебирал в памяти бесконечно...
На Ростов объявлен запрет.
Алексей подумал, что гвардейское веселье захватило диспетчерскую службу, служба тоже загуляла.
Он был слишком занят собой и не искушен, чтобы почувствовать опасность разлитого в воздухе покоя, уловить тревогу, насторожиться, призвать себя к ответным действиям.
Помнить о том, что покой преходящ, обманчив, что за песнями и плясками вызревает угроза, спутница затишья, всегда вероломная, что на угрозу надо отвечать решением, безошибочным и быстрым, Горов не привык.
О том, как податливы старые трещины на такие удары, он вообще не думал.
...Подслеповатая землянка оперативного дежурного аэродрома Р. встревоженно гудела.
— Какой запрет? Откуда? Нас с завода по тревоге гнали, метлой, чтоб духу нашего не было! Вам, говорят, зеленая улица, через сутки быть на месте!
— Вчера без ужина, сегодня без завтрака... Ничего себе дыра!
— Я веду группу с Дальнего Востока, — веско, перекрывая других, подал голос Горов.
— Все претензии полковнику Челюскину! — отражал нападки летчиков оперативный дежурный, ОД, левой рукой отставляя полетные листы, поданные ему для получения визы на вылет.
— Кто такой?.. Не знаем Челюскина!.. Где воевал?.. Не слыхали!
— Полковник Челюскин — начальник гарнизона...
— На кой мне ляд этот гарнизон? Мне Тихорецкая предписана, меня в Тихорецкой ждут!
— И в Краснодаре!
— К Челюскину! — повторял ОД.
К полковнику, естественно, никто не шел, хотя бы потому, что где он — неизвестно, а оперативный, в стеганом ватнике защитного цвета и шлеме на рыжем меху, своим полуштатским видом оставлял какие-то шансы на «добро»; было такое впечатление, что с оперативным можно договориться.
— Я веду группу с Дальнего Востока, — повторил Горов так, будто долгий путь от Тихого океана до верховий Дона он прошел воздухом и негоже задерживать столь опытного ведущего, когда до Ростова — рукой подать...
— Кто был первым летчиком? — спросил капитана ОД.
— Икар, — ответил начитанный авиатор Горов.
— А первым штурманом? Капитан молчал.
— Матрос Железняк был первым штурманом, — кротко разъяснил ему дежурный.
— Почему Железняк?
Этого вопроса только и ждал полуштатского вида ОД. Роль просветителя он исполнил с большим, нескрываемым удовольствием.
— Он шел на Одессу, а вышел к Херсону, вот почему! Одни проглотили пилюлю, другие возмутились — гомон в землянке возрос.
В разгар спора к столу дежурного молча, достаточно ловко и деликатно продвинулись три летчика, с головы до пят одетые в кожу. Мягкую, черепичного отлива, скрипящую на сгибах кожу, рассеченную никелем застежек-«молний». Такой комплект союзнической амуниции, как на каждом из вошедших, можно было видеть разве что на полковнике, на генерале в чине командира дивизии и выше... Все трое были в расцвете молодых лет и чем-то неуловимо между собой схожи. Пожалуй, больше, чем заграничная обмундировка, сближало их выражение радушия и умиротворенности на молодых, разгоряченных ходьбою лицах; всем троим как будто передался покой, разлитый в чистом воздухе верхнего Придонья, внесенный ими в землянку, и этим редким по военной поре чарам должен был теперь противостоять оперативный...
Тут надо пояснить, что дружная в тот год весна превратила все аэродромы южного участка трассы (сплошь грунтовые, других площадок не было) в месиво. Р. являлся последним пригодным для авиации городком. Истребители, нацеленные на Ростов, оказались перед необходимостью беспосадочного прыжка — высокой навигационной точности, снайперского прыжка. Не только необходимого, но и безотложного, поскольку немецкое командование противостояло нашим действиям на юге оперативно и находчиво. Именно здесь пытал свое счастье противник, надеясь взять реванш за Сталинград, вводя в бой авиасоединения с крымского и украинского плацдармов. Замысел врага сводился к тому, чтобы завязать и выиграть весеннюю битву в воздухе, знаменитое кубанское воздушное сражение, как о нем заговорили уже в конце апреля. Серьезный урок Харькова, в феврале освобожденного, а в марте вновь сданного захватчикам, побуждал Ставку к энергичным мерам по усилению нашей авиации, особенно истребительной, на юге.
Летчики, застрявшие в Р., скорее чувствовали это, чем знали.
В голове воздушного эшелона, призванного изменить соотношение сил на важном участке фронта, оказалась эскадрилья капитана Афанасия Чиркавого, которому в Р. не сиделось, которому маяться здесь без всякого дела было тошно. Протяженность незнакомого маршрута равна предельности дальности «ЯКа»? Тем лучше! Чиркавый поднял своих истребителей и ринулся вперед напропалую. «Он шел на Одессу, а вышел к Херсону»! — намекнул дежурный на результат его броска. Даже небольшое уклонение от маршрута делало выход на Ростов невозможным, — горючего, чтобы исправить ошибку, встать на истинный курс, в баках истребителей не оставалось. «ЯКи» падали в степи, плюхались на живот.
Вместо притока свежих сил, ожидаемых фронтом, — небоевые потери, чепе...
Все пролеты на Ростов закрыли.
Было решено включить в работу самолеты-лидеры «ПЕ-2», благо в Р. находятся бомбардировщики-гвардейцы.
Они-то и отведут, «отлидируют», как говорят в авиации, истребителей на Ростов.
И фронту быстрая подмога, и «ЯКи» в сохранности, и гвардия при деле.
— Без лидеров никто от нас не уйдет, — повторял оперативный дежурный.
— Афоню-то Чиркавого перед вылетом кто-нибудь проверял? Или так, пустили на самотек? А ведь он еще под Старой Руссой был замечен в художествах, когда цели перепутал!
— Под Старой Руссой!.. Он здесь из шинка на третьей улице за линией не вылезал. Не просохнувши, поди, и дунул!
— Один портачит, всем отвечать!
— Только с лидером! — стоял на своем оперативный. — Будь то из Хабаровска, будь то из Москвы — с лидером!
Переворачивая поданные ему полетные листы двупалой культей, изуродованной шрамами, ОД быстро взглядывал на каждого из трех летчиков, подошедших к столу.
— На юг, на юг, — приговаривал он, заметно оживившись, проставляя в бланках разрешительные закорючки. — Под Краснодар? Там сейчас жарко!..
— Зачем Краснодар? Нам в Ростове хорошо, — отвечал дежурному летчик, занимавший место посреди троицы, на голову ниже своих товарищей. Горов не мог оторваться от его сумрачно сдвинутых бровей и живых, восточного рисунка глаз, диковато игравших.
— И сильно Ростов пострадал? — спросил ОД.
— Пекарня работает, кино дают, танцы под баян, — ответил летчик, сгребая со стола готовые документы и запихивая их, не глядя, в планшет. — Товарищ командир, а ведь парашютов-то у нас нет! — воскликнул он, не скрывая своей и товарищей, так сказать, технической неготовности к вылету, разрешения на который столь тщетно домогались собравшиеся в землянке.
— Разве? — спокойно переспросил тот, кто назван был командиром. В одной руке он держал перевязанный тесемкой газетный сверток, и по тому, как он его держал, Горов понял, что летчик стеснен поклажей, не хотел бы привлекать к ней внимание,
— Улетели наши парашютики с головным эшелоном. Тю-тю. Отпускников оставили ни с чем.
— Но моторные чехлы — на месте? — спросил командир, как если бы речь шла о том, произведена ли заправка бензобаков горючим. Это придало его вопросу комизм, оцененный землянкой.
— Как не быть, — в тон командиру, с полной серьезностью ответил летчик. — Очень хорошие моторные чехлы.
— Чистые?
— С завода. Ваши пирожки, товарищ командир, не пропахнут.
— Полетим на чехлах, — сказал командир, уводя домашний сверток от любопытных глаз, недовольный шуткой летчика. Только пирожками он и был обеспокоен. В парашютах все трое нуждались не больше, чем в закорючках оперативного на полетных листах.
— На чехлах даже удобней! — заверил темноглазый командира и подмигнул Горову: — Мягче!
Фронтовая вольница, мечта дальневосточника, прошествовала мимо него во всем своем великолепии, в скрипящей коже «геройских» курточек...
После долгой паузы капитан сказал оперативному:
— Кому-то можно, а кому-то — нет?
— Амет-хану Султану, командиру полка Шестакову и штурману того же полка Королеву — можно, а, — дежурный заглянул в полетный лист, — а капитану Горову — нельзя...
Поднявшись из сумрачной землянки, летчики, как водится, потоптались молча возле входа, привыкая к свету, солнцу, к ручейку под ногами. Бравада, с которой они только что вышли из затруднения, не освобождала их от привычки к парашюту. Что там ни говори, а отсутствие ранца, плотно набитого спасительным шелком, перед вылетом, чувствительно, заметно. На волжском берегу, в засаде, готовясь вдвоем сработать за эскадрилью, Миша Баранов, набираясь сил, подремывал на парашюте... «Миша, Миша, — подумал Амет с болью, — почему не выбросился с парашютом? Что помешало? Ранение?..»
Смерть, подстерегая летчиков, прячет улики.
И два месяца назад, унося Баранова, позаботилась, старая, о тайне: никто не скажет теперь наверняка, что стряслось во время тренировки, когда самолет Михаила пошел полого к земле и взорвался на окраине Котельникова. Судорога, как следствие ранения в ногу? Потеря сознания? Попытка спасти самолет? Амет-хан за всю войну ни разу не был ранен. Вспоминая Михаила, он невольно думал об этом как о причине, не позволявшей ему мысленно поставить себя в положение Баранова, стопроцентно проиграть его ситуацию. Миша и тут его превосходил...
Хоронили Михаила Баранова на открытом степному ветру погосте, среди поржавевших крестов и жестяных облупившихся звезд, рядом с могильным холмом, укрывшим солдат — освободителей Котельникова. Место захоронения выбирал Амет-хан Султан. Тщетно искал он возвышение или открытый, заметный прохожим участок. «Вернусь с войны, — сказал Амет-хан, — воздвигну Михаилу памятник». Он так и сказал: «воздвигну».
Летчиков истребительных и штурмовых полков на фронтовых аэродромах хоронили редко, и в том, как Амет-хан исполнял принятые им на себя обязанности распорядителя, не было естественной, казалось бы, для суровой годины привычности и сноровки, а замечались растерянность и беспомощность, спутники горя. С угрюмым ожесточением одолевал Амет-хан возникавшие перед ним преграды. Первая из них — где достать гроб. В полку — ни теса, ни мастера, ни инструмента... Амет-хан стал подумывать о саване. Мастеровой человек, он сам бы его раскроил и сшил, как делали это, соборуя усопших, женщины в близких им семьях и в соседних домах родного селения у подножия Чобан-Кая... Но саван, естественно, отпадал. Кто-то сказал, что в семи верстах от Котельникова стоят выведенные в резерв саперы, у саперов все есть. Амет-хан кинулся туда и под вечер привез в полк домовину. Потом не знали, как увеличить фотокарточку Михаила; выставлял свои условия пищеблок... Амет-хан нервничал, раздражался, вскинув руки, бурными речами, облегчения ему не приносившими. Лопаты, рабочую силу поставил БАО, взявшийся также соорудить скромное надгробие. Музыки не было, цветов не было. «Гроб надо украсить, — не смирялся с прозой быта Амет-хан. — Убрать по-людски, как подобает...»
Ждали командарма Хрюкина.
Личные впечатления опирались на жизненный опыт Хрюкина, в котором он полагал свое главное, хребтом добытое богатство. «Мой трудовой стаж — четверть века», — говорил тридцатитрехлетний генерал. И добавлял: «Знать, что взять, тоже важно». И верно. Луганская школа военных летчиков встретила добровольцев партийно-комсомольского призыва подсыхавшим на солнцепеке транспарантом:
«Летчик должен обладать высоким воинским духом, основанным на гражданской доблести». Все добровольцы хотели летать, он, староста прибывшей партии, хотел сильнее других. В словах обращения было нечто лестное для него, поскольку определенные гражданские достоинства за ним, надо думать, признавались: к двадцати двум годам побывал он и в секретарях райкома комсомола и в депутатах горсовета. Но гражданская доблесть как основа воинского духа? Что такое гражданская доблесть? «Тут треба разжувати...» Как бывает с людьми, не сумевшими в свой срок начать учение и потом всю жизнь ненасытно жадными до знаний, он истолковал про себя гражданскую доблесть как грамотность. Как образованность, широту кругозора. Это достоинство представлялось ему в человеке наивысшим. А самым низким он считал черствость души. Черствость и холод женского сердца.
Пройдя Испанию, пройдя Китай, Тимофей Тимофеевич углубил свой взгляд на предмет: умение стоять и биться за правду, за справедливость, считал он теперь, — вот что такое гражданская доблесть. В летчиках, желавших слыть советскими асами, он прежде всего нащупывал эту жилку, а уж потом смотрел, чему отдавать предпочтение: «силовому» пилотажу (когда «шарик свищет в лузу») или эластичному, ювелирному (когда экспрессия и темп повинуются чувству гармонии. Да, и воздушному бою свойственна некая гармония, залог совершенства). При прочих равных условиях решающим было число уничтоженных вражеских самолетов — лично и в группе. Так формируемый, полк сложился в главную ударную силу истребительной авиации фронта и одновременно — в ее мозговой трест. Часто туда наезжая, Тимофей Тимофеевич с головой погружался в интересы собственно летной среды, признанием которой дорожил, с мнением которой считался. Если Амет-хан, быстрым взглядом из-под насупленных бровей словно бы стрелявший в незнакомца вопросом, все для него определявшим: «А что ты сделал для победы?» — был барометром настроений, боевого духа, то Михаил Баранов выступал верховным судьей в безбрежной сфере воздушного боя. На разборах Хрюкин первым делом отмечал его присутствие. Начинал, однако, командарм не с Баранова. Начинал он с одежки, с несбыточной своей мечты видеть асов принаряженными по заветному образцу, добротно, красиво, с шиком. Сообщал, сколько выделено для полка гимнастерок, когда будут доставлены сапоги. «Лейтенант Кантонистов! — поднимал генерал новичка, с третьей попытки попавшего в полк («Согласен на понижение в должности и неполучение гвардейской надбавки», — писал лейтенант в рапорте, но чашу весов в его пользу склонил совместный с сержантом Сузюмовым бой против «юнкерсов», Хрюкин его хорошо помнил — 14 сентября, Мамаев курган. И ночь без сна, когда он шлифовал текст приказа, доведенного на рассвете до всех полков армии). — Ваше мнение о давешней погоне Амет-хана Султана?» — «Считаю, что товарищ командир погорячился», — ответствовал Кантонистов, не моргнув глазом (прямота и откровенность суждений были условием проводимых Хрюкиным разборов). «Погорячился Амет-хан», — соглашался с лейтенантом, душевно сожалел о случившемся генерал, не глядя в сторону замершего, как изваяние, без кровинки в лице Амет-хана. «Капитан Баранов, в чем, вы полагаете, главный урок Сталинграда? Я имею в виду воздушный бой. На что следует опираться?» Выводам, урокам Сталинграда суждена долгая жизнь, а сейчас на память капитану приходит Ельшанка, кодовый сигнал «Атака...», и говорит он о том, что вынес из боя непосредственно. «Раскованность, раскрепощенность летчика в боевом строю». Хорошо говорит, емко. Есть о чем подумать и рядовому истребителю и командарму. «В интересах строя?» — уточняет генерал, опять-таки не глядя в угол, куда забился Амет-хан. («Погорячился командир...» — и кто берется рассуждать, кто вякает? Адеха Кантонистов. Сосунок. Небось, явившись в полк с единственным сбитым в загашнике, на задание Алеха не спешил. Совсем не спешил. Слушал, что рассказывает Амет-хан, возвратившись из боя, да ждал, когда его очередь подойдет, когда Амет-хан даст ему провозной на Тракторный или на Питомник...») «Совершенно справедливо, — подтверждает Баранов, — В интересах строя...» Кто знает, насколько хватит Амет-хану полученной острастки. Сделана она вовремя, всеми наличными силами...
Тепла, радости подобного общения штабная жизнь Тимофею Тимофеевичу не давала и дать не могла. Он возвращался к себе повеселевшим, с приливом сил, охотно брался за нерешенные дела.
...Не дождавшись Хрюкина к панихиде, надеялись увидеть его на поминках.
Не приехал.
Значит, не смог.
Да, Южный фронт наступал, рассчитывая с ходу вступить в Донбасс, дел у командарма было невпроворот, но не одни армейские заботы помешали ему проститься с Михаилом Барановым, Не одни они.
Вначале Тимофея Тимофеевича смутило сообщение: к Михаилу Баранову приехала мать.
Не опустив телефонной трубки на рычаг, не отвечая на обращенный к нему вопрос, он от всего отключился. Наталья Арсентьевна, родная мамочка, непрошено явилась ему в мыслях. Сила обиды, боли, причиненной ему Натальей Арсентьевиой, живучесть вызванного ею страдания были ни с чем не сравнимы, Отходчивый, незлопамятный по натуре, Тимофей Тимофеевич ничего не мог с собой поделать, стоило ему вспомнить себя, семилетнего мальца, стоящим посреди чужого, чисто прибранного двора, оглушенного лаем широкогрудой овчарки с черной пенистой пастью, рвущей цепь, охваченного чувством, которому нет названия, но которое означает несчастье, беду, навлеченную на него этой женщиной. Двадцать лет спустя, после Китая, Наталья Арсентьевна разыскала его, ставшего Героем и генералом, пожаловала к нему в гости. Он встретил ее на Казанском вокзале — еще статную, цветасто одетую, с жилистыми натруженными руками солдатской прачки. «Здравствуй, Тимоша». — «Здравствуй, мать», — приложился он к незнакомым, мягким щекам, промытым огуречным рассолом, чувствуя подступившую к сердцу боль, — как в черное утро загубленного ею детства, когда Наталья Арсентьевна привела своего Тимошу за руку на просторный двор богатеев Верещаков, чтобы отдать его в найм, в батраки, сказала, что скоро вернется, и, мелькнув в тяжелой калитке юбками, навсегда для него исчезла...
Приезд матери Баранова к сыну, задев чуткую струну, вызвал не боль, но стыд, приступ стыда за родную мамочку. А следом Тимофей Тимофеевич узнал: мать Михаила не застала сына в живых.
Бессильный перед горем незнакомой женщины, сразу ставшей ему вдвое дороже, он потерялся... Как быть? Как к ней выйти, как встретить? Если бы еще он мог сказать: «В бою, геройски...» Нелепость, нелепость, нелепость... Чем утешить? «В бою, геройски» — да... Но все случилось в тылу, в Котельникове, по ходу тренировки. Дать РП, руководителю полетов, неполное служебное... Нет, полное служебное несоответствие. Полное! Ну, а Баранова — нет. И вина перед матерью — на нем, командарме, не обеспечившем порядка, который бы...
Что ей сказать? Какие слова?
Он не знал.
...Когда, теснясь, мешая друг другу в дверях, выносили из клуба останки летчика, к деревянному крыльцу подкатил «виллис» генерала-пехотинца, колесившего по улочкам поселка в поисках помещения для медсанбата. «Кого хоронят?» — спросил генерал. «Летчика Баранова». — «Сталинградца Баранова? Из армии Хрюкина?» — «Да». Молодого Хрюкина генерал встретил однажды в штабе фронта, командующий как раз решал вопрос, где, на каком берегу базировать авиацию. Летчика Баранова генерал в лицо не знал, но имя это слышал, связывая с ним, по обыкновению пехотинцев, те удачи, какие случалось наблюдать в воздухе, и прежде всего августовский удар по немецким танкам, прорвавшимся на Сталинград в районе Рынка. Там, на исходе дня, с горсткой народа, оставшейся от дивизии, готовился генерал к своей последней атаке... Да, помощи никакой ниоткуда не ждали. Прижатые к воде, не слыша соседей, не о том уже думали, отбросив пустые диски автоматов, снимая гранаты с предохранителей. Самолеты появились, как в кино, в последний момент. Как в немом кино, без звука. Солнце село, ранние августовские сумерки сгущались... налетели из-за Волги, как в кино. Кто их ждал оттуда? Сказка. Кому ни скажи, не верят. Из восьмерки «ИЛов» уцелел, убрался восвояси только один. Солдаты говорили: «Баранов...» Генерал решил так же: Баранов.
Вот где пришлось свидеться.
Молча, жестом придержав сошедших с крыльца людей, генерал неторопливо и властно изменил порядок траурного шествия, сообщил ему некоторую торжественность, придал характер церемониала. Водителя полуторки, поданной в качестве катафалка, он отправил пустым в направлении кладбища, велев на выезде из поселка остановиться и ждать. Потом генерал, знаток и блюститель ритуала, в печали обошел заколоченный гроб. Его тесовый верх и бока по догадке и настоянию Амет-хана были усеяны крупными алыми звездами, отпечатанными через трафаретку. Генерал понял так, что это — знаки звездного купола, свода, колыбели и усыпальницы смелой души. Амет-хан, изо всех сил старавшийся перед генералом, шепнул ему: «Сбитые!» Страдая от необходимости разъяснять окружающим свой замысел, добавил: «Двадцать три штуки убрал... Полк двухэскадрильного состава...» — «Полк! — генерал значительно поджал губы. — Двадцать три штуки... А на «ИЛе» Баранов не летал?» — «Нет». Стало быть, в жестоком бою против танков в районе Рынка летчик Баранов не участвовал. «Будет ли Хрюкин?» — осведомился генерал, рассчитывая — задним числом, с большим опозданием, — признательно с ним объясниться. «Командарм своего участия не подтвердил».
Да, не только фронтовые заботы, не они одни помешали Хрюкину проститься с летчиком...
— Золотую Звезду Героя и ордена — вперед, — негромко скомандовал генерал.
Подставив плечо под невесомую ношу, он взмахнул белым платком.
Навсегда полоненный августовским закатом в районе Рынка, генерал каждой панихидой, на какой ему случалось бывать, воздавал должное тем, чей прах смешался с дымами разрывов и растаял над темной Волгой бесследно. Лица стояли перед ним, как живые, имен, кроме Баранова, он не помнил ни одного...
...В мыслях о последних проводах Михаила Амет-хан налегке, без парашюта, направился к своему «ЯКу».
Лейтенант Павел Гранищев, товарняком прикативший в Р. за отремонтированным истребителем, осаждал вместе с толпой двери летной столовой, пока не вывалилась оттуда компания разомлевших летчиков с аккордеонистом во главе. Тамбур, взвинченный ожиданием свободных мест, встретил ватагу матом. «Вася, любимую!» — скомандовал в ответ предводитель капеллы. Маэстро с готовностью исполнил перебор, и молодые глотки в несчетный раз грянули:
«Иду по знакомой дорожке...» Гранищев, со своей обеденной ложкой за голенищем, ринулся в зал, клубившийся паром, в очередь к раздаточному окну...
Лейтенанта занесло в Р. впервые, однако он был наслышан о городке. Получая командировочное предписание, летчик знал, что подходы к здешнему аэродрому с юга затруднены линией высоковольтной передачи, а с востока — оврагом, что рулежные дорожки пролегают в разных профилях и также овражисты, что в «Золотом клопе» пульку расписывают не по гривеннику, а по двадцати и тридцати копеек и что начальник местного гарнизона полковник Челюскин крут на суд и расправу. Был лейтенант осведомлен и относительно домика на третьей улице за линией, где истомившийся фронтовик с продпайком на руках и при деньгах всегда найдет приют и ласку...
Гвардия заполонила городок.
Гвардейцы-именинники — у всех на устах, у всех на виду.
Отпраздновали награду, томятся бездельем — как говорится, пришлым вольготно, старожилам беда: требуют особого к себе отношения, обидчивы, скандалят, выясняя отношения с девицами известного рода, прозванными «немецкими овчарками». «Как дети малые», — думал о них Гранищев, возвращаясь мыслями в Сталинград, сопоставляя нынешнее вольготное время с днями, прожитыми, как теперь ему казалось, в каком-то ознобе высшего напряжения и обнаженности чувств. Вспоминалась Павлу ночевка под первый его боевой вылет. Спать укладывались в каком-то сухом овине, пропахшем горячими отрубями, соломой, зерном. Майор Егошин, подгребая босыми ногами сено в свой угол, чтобы помягче было спать, остановился, не собрав охапки, в раскрытых дверях: приволжская степь гляделась в овин звездным небом. Ни одна звезда не падала. Летние звезды замерли и сияли как будто для них, нуждавшихся перед завтрашним боем в отдыхе. «Не вдруг увянет наша младость, — вскинул Егошин крупную голову, — не вдруг восторги бросят нас, и неожиданную радость еще обнимем мы не раз!» Босой, в белой, выпростанной наружу рубахе, русский мужик наслаждался звуком и смыслом пришедших ему на память стихов. Он, должно быть, знал впечатление, какое производил в роли чтеца, неловкость подчиненных при виде командира, впавшего в грех декламации. Но это только раззадорило майора.«Не стая воронов слеталась на груду тлеющих костей, за Волгой, ночью, вкруг огней удалых шайка собиралась...» Сипловатый, напористый голос, улыбка чтеца-любителя, притихший овин, уловивший в звучных словах ненавистную всем им силу разбоя, подмявшую полстраны: «Тот их, — читал майор, воодушевляясь, — кто с каменной душой прошел все степени злодейства, кто режет хладною рукой вдовицу с бедной сиротой, кому смешны детей стенанья...»
Обыденность, мелочи сталинградских дней, какая-нибудь морока со «спаркой» или арбузная бахча — забывались, но в том, что имело отношение к Баранову, мелочей не было; в мыслях о близком, безвременно погибшем, живой к себе безжалостен: выражения его лица, глаз, его слова, суждения Павел перебирал в памяти бесконечно...