Я рассказал ему о похоронах девятнадцати интеллигентов, расстрелянных без всяких оснований. Рассказал о семидесяти трупах рабочих Верх-Исетского завода, найденных в подвалах Г.П.У. Рассказал, наконец, во всех подробностях о расстреле Царской семьи и о казни великих князей в Алапаевске.
   - Да, всё то, что вы поведали мне, ужасно, невероятно жестоко и отвратительно... Но позвольте и мне, справедливости ради, рассказать вам виденное собственными глазами.
   Это было как раз на другой день после того, как белые войска заняли лесообделочный завод, где я служил у большевиков.
   Я шёл по заводу и увидел толпу людей, стоявших у ворот. Я подошёл ближе и заглянул на двор. На дворе, несмотря на мороз в двадцать пять градусов, была выстроена в одном белье и без сапог шеренга людей. Они были синие от холода и еле перебирали отмороженными за ночь ногами. В таком виде они провели всю ночь в холодном сарае и теперь над ними шла казнь.
   Казнь состояла в том, что какой-то солдатик из белой армии прокалывал животы арестантов штыком. Один из толстых солдат схватил руками штык, воткнутый в живот, и неистово завизжал от боли, приседая на корточках. Другие лежали на снегу в крови и переживали предсмертные судороги, иные уже заснули вечным сном.
   Картина была так ужасна, что я чуть не упал в обморок...
   Но всего непонятнее и ужаснее было то, что толпа отнюдь не падала в обморок от ужаса, а неистово хохотала, глядя на "смешные" ужимки и прыжки прокалываемых людей...
   От этого рассказа профессора меня стало тошнить. {208}
   - То, что вы мне рассказали, действительно ужасно. Но скажите, профессор, неужели после всего этого ужаса нам можно говорить о парламенте и даже об Учредительном Собрании? Ведь все эти зверства много хуже, чем бывало в Турции.
   И я, припомнив один рассказ знакомого земского начальника, передал его собеседнику.
   Один крестьянин украл корову, отвел её в лес и снял с живой скотины шкуру. Когда земский начальник спросил его на суде, как мог он совершить подобное зверство, вор ответил, что с убитой коровы шкуру снять трудно. Тушу пришлось бы переворачивать, что одному не под силу.
   Под конец я рассказал профессору все подробности казни бывшего прокурора суда Александра Александровича Гилькова. Гильков с самого начала революции впал в паническое состояние и решил бросить прокуратуру, что ему и удалось. Он получил назначение на должность члена суда в Перми.
   Вскоре Пермский суд был разогнан большевиками, и Гилькову с большим трудом удалось получить место конторщика на Мотовиленском заводе. Жизнь потекла тихо и уединённо, но скромного жалованья не хватало. Приходилось постепенно ликвидировать и драгоценности жены, запас которых был невелик. Наконец дошла очередь до столового серебра, из коего осталось всего шесть чайных ложек.
   Несмотря на постигшие его материальные лишения, Гильков был рад тому, что избавился от ответственности, связанной с должностью прокурора. Но в одну прекрасную ночь раздался звонок в дверь, и в квартиру ворвались "товарищи" солдаты в поисках оружия. Конечно, оружия, которого и не было, не нашли, но воры-"товарищи" захватили серебряные ложки.
   Хозяйка, Александра Алексеевна, была очень огорчена отнятию ложек и хотела отправиться в совдеп с жалобой.
   - Что ты, что ты! - воскликнул супруг. - И не вздумай об этом говорить, а благодари Господа Бога, что оставили в живых.
   Александра Алексеевна и на другой день не переставала плакать. Видя её огорчение, Александр Александрович предложил проводить супругу в гости к одной дружественной им семье. {209}
   - Я зайду за тобой в восемь часов вечера и тогда на минутку загляну к ним. Но к девяти часам мы должны быть дома, ибо с этого часа запрещено выходить на улицу.
   Проводив жену и возвращаясь домой, он, проходя сквер, уселся на скамейку, дабы отдохнуть и выкурить папироску.
   В это время сквер оцепили солдаты и всех, кто там находился, повели в какое-то казённое здание, кажется, гимназию.
   Там их ввели в примитивно устроенное ретирадное место, с большими дырами в общей доске, приказали раздеться и броситься в выгребную яму.
   Поднялся невообразимый вопль. Люди, стоя на коленях, умоляли расстрелять их тут же, лишь бы избегнуть этой мучительной смерти, но палачи были неумолимы.
   Подкалывая штыками, они заставили их броситься в переполненную отбросами яму.
   - Скажите, профессор, можно ли было людям, приветствовавшим революцию, даже подумать о таких невероятных зверствах? За что казнены эти тридцать человек? Казнены так зверски, что прокол животов, о котором вы говорили, совершенно бледнеет перед этим.
   Профессор Грум-Гржимайло молчал.
   Он провёл у меня целый день, и мы расстались навсегда.
   Уже будучи беженцем, я узнал из газет, что профессор принял высокое назначение у большевиков и служил им не за страх, а за совесть.
   К чести профессора, приблизительно в 1930 году в газетах появилось сообщение, что на запрос коммунистической власти, сделанный Грум-Гржимайло, указать действительные способы к удешевлению производства металлов, профессор будто бы официально ответил, что удешевление достижимо только тогда, когда коммунисты откажутся от власти.
   Ему было предложено взять это заявление обратно. Он не согласился. Тогда его потребовали в Г.П.У., где продержали всего один день. На другое же утро, по возвращении на квартиру, он был найден мёртвым.
   Напугался ли профессор угроз Г.П.У. или к нему подослали убийцу? Или, быть может, он покончил жизнь самоубийством?.. {210}
   ВЕСТИ О ЛЖЕ-АНАСТАСИИ
   Настала масленица. В это время или немного раньше в Екатеринбург прибыл знаменитый чешский генерал Гайда и принял командование над нашей армией.
   В первые дни мне повидаться с ним не удалось. Про него много говорили, и, надо сказать, больше хорошего, чем дурного.
   В то время все комнаты были на учёте. Одну из них я сдал дежурному полковнику при Гайде Николаю Алексеевичу Тюнегову, а в другую пустил судебного следователя по царскому делу Николая Алексеевича Соколова.
   Не могу сказать, чтобы следователь произвёл на меня приятное впечатление, но его присутствие вносило много интересного в нашу жизнь. Приходя из суда обычно к вечернему чаю, он рассказывал нам о результатах следствия. Не буду приводить эти рассказы, которые можно найти в изданной им книге и книге генерала Дитерихса.
   Соколов частенько жаловался на недостаточно внимательное отношение к делу со стороны министра юстиции Омского правительства и на частый недостаток средств для ведения дела. Также Соколов жаловался на вмешательство в следствие некоторых иностранных генералов, имевшее место, как ему казалось, из желания исказить истину с целью обелить большевиков.
   Впрочем, я боюсь настаивать на этой мысли. Соколов не любил говорить точно, изъясняясь намёками, отчего я плохо его понимал. Он был в хороших отношениях и с Верховным Правителем, а особенно с генералом Дитерихсом, о котором отзывался лестно, говоря, что тот много раз оказывал ему незаменимые услуги.
   Однако далеко не все относились к Соколову так, как Колчак и Дитерихс. Этому отношению мешала боязнь прослыть монархистом.
   Во всяком случае, следователь был уверен в убийстве всей Царской семьи без исключения. Следователь разыскивал всевозможные доказательства убийства, говоря, что этим он борется с возможностью появления самозванцев.
   Как-то раз он сказал мне:
   - Владимир Петрович, вы помните наш разговор о возможном появлении самозванцев в будущем? {211}
   - Как не помнить, конечно, помню.
   - Ну так вот, я получил известие из Перми, что туда привезена в больницу какая-то барышня, назвавшая себя великой княжной Анастасией Николаевной.
   - Вы поедете туда, конечно?
   - Нет, у меня совершенно нет времени, да при этом я убеждён, что Царская семья вся погибла.
   В начале 1930-х все газеты были переполнены известиями о появлении Анастасии Николаевны. Будто бы кто-то из великих князей её признал. Большинство же князей и придворных чинов отрицало сходство самозванки с Анастасией Николаевной.
   При чтении этих известий я всегда вспоминал мой разговор с Соколовым, и, думаю, он был прав, говоря, что вся Царская семья была перебита. Но ставлю ему в упрёк, что он тогда легкомысленно отнёсся к тому известию и не поехал в Пермь, чтобы лично допросить самозванку.
   Находясь уже в Америке, я встретился с приехавшим из Сиэтла полковником А. А. Куренковым, знакомым мне ещё по Екатеринбургу. Я мало его знал, но помню, что он женился на племяннице нотариуса Ардашева. После свадьбы он был с визитом у нас с женой. Затем я встречал его в Чите, и, наконец, теперь он несколько раз заходил ко мне в магазин. Вспоминая прошлое, мы разговорились с ним об убийстве великих князей, брошенных в шахту. А затем разговор перешёл и на самозванку.
   - Ведь вы знаете, Владимир Петрович, что при взятии Алапаевска я командовал полком и хорошо знаком с историей убийства великих князей. Могу прибавить и кое-какие данные о спасении великой княжны Анастасии Николаевны. Дело было так. Однажды ко мне пришёл посланец с одной железнодорожной станции, от которой было вёрст пятнадцать до места стоянки моего полка, и передал желание умирающего доктора повидаться со мной, дабы поведать какую-то государственную тайну. К сожалению, в тот день я не мог покинуть полк, но мой адъютант просил разрешения проехать на станцию и снять показания. Это я ему разрешил.
   По возвращении адъютант рассказал мне следующее. Он застал врача почти умирающим от сыпняка. Доктор успел сообщить, что в больницу однажды ворвался солдат и, угро-{212}жая револьвером, потребовал, чтобы тот оказал помощь больной женщине, находящейся в санях. Доктор вышел и, подойдя к больной, стал расстёгивать её тулуп. На щеке и на груди больной он заметил раны и сказал, что для оказания помощи должен внести её в операционную и раздеть.
   Солдат согласился, но потребовал, чтобы доктор сделал это как можно скорее, дав полчаса сроку.
   Когда больную, находившуюся в бессознательном состоянии, раздевали, то на ней заметили тонкое дорогое бельё, что говорило о принадлежности к богатой семье.
   Не обращая внимания на угрозы солдата, доктор, промыв и перевязав раны, уложил больную на кровать и сказал, что ранее утра отпустить её из больницы не может. Солдату пришлось согласиться. Больная бредила на нескольких языках, что указывало на принадлежность её к интеллигенции. Под утро солдат потребовал выдачи девушки и уехал с ней. Прошло не более получаса, как он вернулся и, держа в руке револьвер, сказал, что как ни жалко, но он должен застрелить доктора как свидетеля этого происшествия. Однако тот убедил его в том, что доктора не имеют права выдавать тайну своих пациентов. Это успокоило солдата, и он уехал, сказав на прощание: "Смотрите же, доктор, ни слова не говорите об этом посещении. За мной гнались и если откроют след этой девушки, то её прикончат".
   Я с большим сомнением отнёсся к этой истории, но Куренков в доказательство правдивости рассказанного обещал прислать мне подлинник протокола, сделанного его адъютантом. Однако до сих пор я его не получил, а адреса полковника у меня не осталось.
   Сообщение это до известной степени совпадает с сообщениями следователя о появлении самозванки в пермской больнице. Между сообщениями есть и некоторая разница.
   Следователь говорил, очевидно, о городской больнице. Обстановка из рассказа Куренкова указывала, скорее, на сельскую. Время обоих происшествий совпадает - зима. Но тогда становится неясным, где же находилась эта больная с июля. Думаю, рассказ Куренкова и есть тот первоисточник, откуда пошли слухи о спасении от расстрела княжны Анастасии Николаевны.
   Во всяком случае, невнимательное отношение к этому вопросу Соколова оказалось чревато последствиями, и самозванка появилась за границей, наделав много шума. {213}
   Мне кажется странным, что Соколов, живя у меня и расспрашивая обо всех подробностях пребывания великого князя в Екатеринбурге, ни разу не допросил меня официально и совершенно не упомянул мою фамилию в своей книге. Ведь в моей квартире были найдены вещи, принадлежавшие Царской семье. Жили у меня и великий князь Сергей Михайлович, и Чемодуров.
   Про себя Соколов говорил, что пешком пробрался из Пензы, где служил следователем по особо важным делам, в Самару и на этом опасном пути чуть было не попался в руки к красным. Переодевшись крестьянином, он проходил какое-то село, в котором оказались красные войска. Узнав об этом, Соколов решил войти в первую попавшуюся избу. Изба, в которую его пустили, принадлежала зажиточному крестьянину, и он рассчитывал, что её хозяин не большевик. Расчёты оправдались: хозяин недружелюбно отзывался о Красной армии. Соколов попросил дать ему самовар. Разговорившись с крестьянином дальше, этот мужик ему казался всё знакомее. Когда же бабы вышли из избы, хозяин, оставшись с Соколовым наедине, обратился к нему со следующими словами, от которых гостя бросило в пот:
   - А ты что же, ваше высокоблагородие, меня-то не узнаёшь, что ли? Ведь я такой-то (он назвал свою фамилию). Ты же меня тогда допрашивал; по твоей милости я и в арестантские роты попал. Что, небось теперь узнал? Не бойся, ваше высокоблагородие, я тебя всё же не выдам, потому что, по правде сказать, ты тогда правильно поступил. А вторую тебе правду должен сказать, почему не выдам, - что уж больно сволочь эта красная рвань, что теперь в начальство лезет... А ты вот что, собирайся в путь. Да дай-ка я тебя научу, как в лапти обуваться следует, а то ты так онучи повязал, что сам себя с головой выдашь.
   И он обул ему ноги.
   Спасибо ему. После этой встречи с арестантом следователь так шёл, что, кажется, и на лошадях его не догнали бы.
   - А какое интересное, по воспоминаниям, было это путешествие! продолжал Соколов. - Дня через два в лесу я встретил девку и монашку и разговорился с ними. Вдруг вижу, что монашка мне отлично знакома. Ею оказалась некая Патрикеева, жена племянника богатого фабриканта Шатрова. {214}
   Я перебил рассказ следователя:
   - Хорошенькая полненькая шатеночка, не правда ли? - И назвал её имя.
   - Да что вы! Вы её тоже знаете?
   - Конечно, знаю - я же в Симбирске полжизни прожил.
   - Удивительно, как, в сущности, мал свет, - воскликнул следователь. Ну так вот, стало веселее идти, проводил я её до самого монастыря, в котором она думала укрыться от большевиков. Муж её находился в Петрограде и не мог до неё добраться.
   А загадка лже-Анастасии так и осталась невыясненной.
   ДЕНЕЖНАЯ РЕФОРМА
   Незадолго до Пасхи я вновь поехал в Омск. На этот раз я явился к И. А. Михайлову как к своему непосредственному начальнику. Моё утверждение в должности члена совета министра финансов уже произошло. Правда, сам совет Михайловым ещё не был сформирован, но И. А. Михайлов тем не менее просил меня заняться денежной реформой.
   - Я с большим удовольствием займусь этим делом, но просил бы сказать, одобрили ли вы поданный мной проект.
   - В общем я с вами согласен, но в настоящее время по политическим требованиям необходимо уничтожить только керенки. К тому же встречается так много подделок, что принимать их становится невозможным. А главное, на эти деньги большевиками ведётся пропаганда в нашем тылу. Это надо искоренить.
   - Так-то оно так, но не находите ли вы, Иван Андрианович, что вся реформа будет кособокой?
   - Что же делать? Унификацию всех прежних денежных знаков мы сейчас провести не можем. Против этого высказываются интервенты, а мы - накануне общего признания. Поэтому раздражать их нельзя.
   - У меня даже имеется записка представителей иностранных держав, где они предлагают уничтожить все денежные знаки, за исключением "зелёных".
   - Глупее ничего придумать нельзя, но с ними надо считаться. Поэтому я предлагаю вам заняться только керенками. {215}
   От Михайлова я пошёл знакомиться со вновь назначенным товарищем министра финансов Николаем Николаевичем Кармазинским, бывшим председателем Казённой палаты Иркутска.
   Надо сказать, что я редко встречал в жизни столь симпатичного человека. Мы близко сошлись с ним во взглядах и дружно работали над предложенной задачей.
   А задача была не из лёгких, так как вокруг предлагаемой реформы разгорелись сильные страсти. В сущности, вопрос был ясен и прост. Подделка билетов была чрезвычайно легка, и, как говорили в Министерстве, керенки печатались не только большевиками, но и в Японии и Китае. Спор разгорался потому, что сибирские обязательства на Востоке почти не принимались, а если и принимались, то с дизажио.
   Михайлов настаивал на коротком сроке обмена керенок рубль на рубль, а затем они должны были приниматься к обмену по курсу, периодически назначаемому министром финансов.
   Михайлов хотел ограничить срок обмена двумя неделями, но, по моей просьбе, остановился на месячном сроке. Но и этот срок, принимая во внимание просторы Сибири, был недостаточен.
   Я высказал министру два опасения.
   Во-первых, хватит ли денежных знаков для проведения реформы? На этот вопрос я получил ответ, что со дня на день ждут прибытия станков большой мощности и тогда мы будем в состоянии покрыть банкнотами всю Сибирь.
   Во-вторых, если станки придут так скоро, то не находит ли Михайлов возможным выпустить денежные знаки нового образца? Ведь пятипроцентные обязательства, которые обращаются вместо рублей, народу и иностранцам непонятны, и подделываются они так же легко, как и керенки. Я понимал необходимость выпуска пятипроцентных обязательств. Мы рассчитывали продавать их на наличные и на эти средства вести народное хозяйство.
   На печатание кредитных денег всех образцов потребуется долгое время. Ещё Временное Всероссийское правительство заказало в Соединённых Штатах большое количество купюр двадцатипяти- и сторублёвого достоинства. Нам обещали выслать их сразу же после получения Омским пра-{216}вительством международного признания. Тогда мы будем иметь великолепные деньги, поэтому печатать свои пока не стоит.
   Что же касается подделки наших обязательств, то Ермолаев, управляющий Экспедицией государственных бумаг, меня заверил, что подделка банкнот трудна благодаря особым знакам.
   Решено было обратиться к представителям прессы и просить их поддержать реформу.
   Собрание по этому поводу состоялось в кабинете управляющего делами министерства, и мне пришлось председательствовать и делать все разъяснения. Были представлены газеты разных политических направлений. Прения затянулись. Социалисты настаивали на том, чтобы применить шкалу, в силу которой при обмене больших сумм керенок выдавали бы меньшую сумму сибирок.
   На это я ответил, что связывать дензнаки с личностью предъявителя мы не намерены. Да это и бесполезно, ибо поведёт к тому, что владельцы больших сумм станут их дробить и предъявлять по частям.
   В конце концов общее согласие было достигнуто.
   Настал и мой боевой день. В большом зале Министерства финансов было назначено собрание для слушания законопроекта о предполагаемой денежной реформе. За длинным столом разместились шестьдесят представителей всевозможных общественный организаций. Председательство принял на себя министр финансов И. А. Михайлов. Открыв заседание, он тотчас покинул собрание, передав председательствование Кармазинскому и указав на меня как на докладчика.
   После чтения законопроекта первым возражал Жардецкий, лидер кадетов и издатель официоза.
   Его речь совершенно не касалась деловых вопросов, и в то же время она была чересчур страстной. Казалось, что мы имеем дело с душевнобольным человеком. Он не говорил, а кричал. Но чем больше я прислушивался к его выкрикам, сопровождаемым бурной жестикуляцией, тем очевиднее становилось, что он совершенно не понимает вопроса и, по-видимому, восстановлен не столько против моего законопроекта, сколько против личности министра финансов. {217}
   К сожалению, мне так и не пришлось ему возразить, ибо он демонстративно покинул зал заседаний.
   На все остальные вопросы я отвечал кратко и деловито. Особенно много возражений сыпалось от эсеров, заселивших кооперативы. Они настаивали на том же, что и представители прессы, т. е. ввести шкалу обложения и стричь богатых. Я разбил их примером большевицкого обмена процентных бумаг, при котором шкала была введена, цели не достигшая.
   В конце концов почти единогласно законопроект был принят, а я вознаграждён аплодисментами.
   После этого заседания пришлось по поручению министра защищать этот законопроект и на заседании Совета министров.
   Законопроект был заслушан в присутствии И. А. Михайлова.
   Омское правительство принимало все меры, чтобы внешность обстановки импонировала присутствующим. Большой, хорошо отделанный и обставленный зал с длинными столами, поставленными буквой "П" и накрытыми суконными красными скатертями, производил хорошее впечатление. Я не помню точно, кто из министров был тогда на заседании. Присутствовало только семь человек. Заседание отличалось деловитостью. Прения продолжались довольно долго, и проект был одобрен всеми присутствующими.
   После этого первого и единственного выступления в Совете министров я с удовольствием проехал поужинать в ресторан "Россия". Это был лучший ресторан того времени, всегда битком набитый публикой; особенно много было народу в часы обеда, и приходилось дожидаться очереди, чтобы достать место за столиком.
   Зал был красив, публика нарядная, в большинстве военная, так что иногда, слушая музыку и глядя на посетителей, в голову приходило сравнение с ресторанами Москвы и Петрограда. А сколько знакомых встречалось здесь! Вот Шалашников - бугульминский предводитель дворянства, теперь сенатор Омского правительства. А вот князь Голицын, красивый, породистый мужчина, бывший губернатор Самары, а ранее предводитель дворянства Саратовской губернии. Здесь же я встретил Афанасьева с Беляковым. {218}
   В этот же приезд я стал хлопотать у полковника Герц-Виноградского, произведшего на меня хорошее впечатление, о приёме моего сына в артиллерийское училище имени Колчака. Я немного опасался отказа. Наше Уральское правительство не признавало аттестатов зрелости, полученных при большевиках, а мой сын именно в ту весну, когда Екатеринбургом владели большевики, и держал экзамен. Но тут выяснилось, что Омское правительство аттестаты признавало, и мой сын был принят.
   "Вот, - думалось мне, - сам осуждаешь героев тыла, а сына хотя бы на время, а стараешься снять с фронта". Но моё родительское сердце находило массу оправданий этому поступку.
   Перед самым отъездом из Омска Ветров вернулся из Харбина и заявил нам, что всё благополучно, товары налицо, в самом непродолжительном времени он их продаст и заплатит деньги.
   На его желание вступить в исполнение обязанностей я был вынужден отказать до предъявления полного и ясного отчёта о поездке, подкреплённого соответствующими денежными суммами. Наступала Пасха, меня тянуло к семье. Мы дали Ветрову срок в две недели, через которые я должен был вернуться в Омск.
   Надо сказать, что в этот тяжёлый период я ужасно уставал и, как никогда, был рад отдохнуть во время Пасхи целых пять дней.
   Больше всего волновала история с Ветровым. Противно было с ним говорить. Хорошо, что его поступок был почти единственным. Правда, кое-какие недочёты выявились и в других эвакуированных отделениях, но всё это были мелочи и в большинстве своём сводились к несколько преувеличенным расходам на эвакуацию.
   На Пасху Толюшу в отпуск отпустили, и вся семья была в сборе.
   Много хлопот было у меня по обелению Чернявского и Александра Бернгардовича Струве, посаженного в тюрьму.
   За Чернявского, устранённого от должности, я хлопотал перед Рожковским, и тот назначил его в какую-ту дыру управляющим ещё не существовавшим отделением Госбанка. Но почему-то Чернявский был мною недоволен и к нам не показывался, а при встречах был очень холоден. {219}
   На Пасху появились неважные вести с фронта. Войска наши дрогнули и отступали от Вятки.
   В связи с этими известиями наш министр финансов проехал из Омска в Пермь. На обратном пути он собирался остановиться в Екатеринбурге и побывать у меня вместе с министром земледелия Петровым.
   Во время их пребывания в Екатеринбурге я устроил обед в честь министров. К обеду я пригласил генерала Домантовича и, кажется, двух братьев Злоказовых.
   Обед был недурной, но оба министра высказали своё неуменье бывать в обществе. Не целовали у дам руки, ели рыбу ножом и нельзя сказать, чтобы не подчёркивали своё служебное положение.
   Это особенно сказывалось при сравнении с воспитанным и деликатным генералом Домантовичем, бывшим лейб-уланом. Он был до того похож на великого князя Константина Константиновича, что все считали его незаконнорождённым Романовым.
   После обеда мы вместе с гостями отправились в театр, где Михайлов был настолько нетактичен, что занял переднее место перед барьером и высовывался, как гимназист, из ложи: "Нате, смотрите на меня, я ваш министр финансов". Петров принадлежал к эсерам, был юн (не старше тридцати) и совершенно прост. Вероятно, ранее он был сельским учителем или занимал какую-нибудь маленькую должность в земстве. Это указывало на очевидное безлюдье Омска во время переворота Колчака и выбора правительства.
   Михайлов настаивал не только на моём скорейшем приезде, но и просил совсем перебраться на жительство, обещая устроить квартиру в две-три комнаты.
   После Пасхи я опять поехал в Омск. Эта поездка осталась памятна тем, что к тому времени от Перми до Омска, а вскоре и до Владивостока стали ходить регулярные поезда-экспрессы. Ходили они без всякого опоздания, минута в минуту.