Страница:
– Дура, – сказал ей вечером командир батальона, которому она пожаловалась на свою неудачу. – Жива осталась – и радуйся. Старший сержант во второй роте пулю в башку получил, перепрыгивал из одного окопа в другой. С чего, спрашивается? С того, что тот, кто его прикончил, оказался более осторожен. Вот и ты такой будь. Надоело похоронки писать, а уж на девчонок…
Комбат был молодой, и красивый – тоже, но ей, конечно, не светило. Обычная она была, не красавица, не актриса. Просто натасканная на человечину девочка в звании младшего сержанта и в возрасте восемнадцати лет, пережившая всего лишь второй день своей войны.
Узел 6.0.
Комбат был молодой, и красивый – тоже, но ей, конечно, не светило. Обычная она была, не красавица, не актриса. Просто натасканная на человечину девочка в звании младшего сержанта и в возрасте восемнадцати лет, пережившая всего лишь второй день своей войны.
Узел 6.0.
17—18 ноября 1944 г.
Запланированное на утро 17 ноября наступление американских, британских и немецких танковых частей, которое должно было завязать сражение, задержалось почти на шесть часов. Вечером предыдущего дня погибло сразу двое ключевых тактических командиров – генерал-майор Эрнест Хармон по прозвищу Гравийный Голос, командир американской 2-й бронетанковой дивизии, был убит шальной пулей во время командирской рекогносцировки, а почти весь штаб английской 29-й бронетанковой бригады вместе с ее командиром был уничтожен, попав на марше под удар русских штурмовиков.
Это были случайности, но они оказали значительное влияние на темп наступления. Темп являлся одним из наиболее важных факторов, определяющим успех в современной войне, вместе с внезапностью и силой удара. Когда неизвестно откуда прилетевшая пуля пробила грудину человека с двумя серебряными звездами на каске, это не ослабило непосредственной силы «железа» дивизии, но заставило потерять время на замену убитого. Второй убитый генерал за несколько часов на узком участке фронта, еще до начала наступления, сбил темп еще больше. Было признано необходимым сменить систему позывных и принятый на настоящее время вариант шифра, заново проконтролировать схему взаимодействия с авиачастями, находящимися в подчинении трех независимых структур, не слишком стремящихся к слиянию в экстазе. В общем, за ночь и захваченные шесть часов следующего дня сделать сумели немало. Наступление началось в полдень вместо шести утра – не такая уж большая разница.
За две недели маневренных, за отсутствием фронта, боев на равнинах Северной Германии советские и немецкие войска, а потом и подключившиеся к ним остальные (американцы, англичане, канадцы, французы), немалому научились. Достаточно крупные по объему задействованных войск сражения длились пока не более одного-двух дней, почти никогда не приводя к ясному результату. Ни русские, ни их противники не стремились обязательно оставить за собой поле боя. Было ясно, что в сложившейся ситуации это не имеет никакого значения. Советские войска дрались на чужой территории, и оставленный ради тактического удобства городок, занятый всего-то пару дней назад, их совершенно не волновал. Натыкаясь на сильное противодействие немецких частей на заранее подготовленных рубежах, русские подвижные части отходили, чтобы нащупать слабое место на другом участке.
Удавалось им это достаточно регулярно, большая часть Ганновера и Северной Вестфалии представляла собой «слоеный пирог» из десятков механизированных групп, на ощупь ищущих друг друга. Если набрать из разных весовых категорий тридцать боксеров, завязать им глаза и выпустить их на достаточно просторный ринг, можно будет заметить интересные закономерности. Прежде всего, часть боксеров, у кого повязка не слишком плотная, будут что-то через нее видеть, хотя бы в виде размытых контуров, и им не придется тратить много времени на ощупывание формы носа и веса мускулов встретившегося им соседа по рингу. Отвратительная разведка американских частей стоила им в эти недели немало крови, но учиться они начали, надо признать, быстро. Во вторых, выяснилось, что группа самых мускулистых участников общей свалки, оттопыривающих руки в стороны из-за невероятного обхвата бицепсов, не «держит» удар совсем.
Сложно представить себе настоящего боксера, который при виде собственной крови, текущей из подбитого носа, начинал бы плакать тонким голосом и проситься домой. Между тем именно это и происходило. В армии США считалось, что потери трети личного состава – все вместе, безвозвратные и санитарные – являются «совершенно неприемлемыми». Более того, части, потерявшие более чем треть бойцов, официально считались разбитыми и заботливо отводились в третий эшелон для долгого и ласкового зализывания ран. Бывали, конечно, и исключения, но редко. Для германских и советских дивизий, сводимых в жаркое время к паре батальонов, такое поведение было странным и вызывало презрение – смешанное, понятно, с черной завистью. С техникой американцы также расставались не скупясь, бросая при локальных отступлениях артиллерию и вообще все малоподвижное без малейшего зазрения совести. Словом, друг друга изучали танкисты, друг друга изучали летчики, друг друга пробовали на вкус генералы.
Дэмпси, Крерар, Симпсон, Ходжес, Паттон – заучивали на советской стороне имена британских и американских командармов. Обстфельдер, Бранденбергер, Занген, Мантейфель – звучали новые немецкие имена, бывшие совсем недавно голой теорией. На другой стороне фронта делали то же самое и с теми же целями, но проблем при этом испытывали значительно больше. Тем служащим военной разведки, которым удавалось произнести три и более согласных звука за раз, была открыта прямая дорога в штабы армий Русского фронта. Вот как произнести фамилию Бранткалн на английском? Справились? А Перхорович? А Цветаев? В английской транскрипции нужно две буквы, чтобы на бумаге передать более-менее близко к оригиналу произношение буквы «ц» в открытых слогах, и аж четыре – если нужно передать произношение буквы «щ». А 11-м танковым корпусом командует Ющук, и он не единственный советский командир, фамилию которого западнее Рейна не могут произнести люди, чьей профессией является знание противника, как родного. Впрочем, это так, мелочи.
– Я бы не переоценивал достигнутые за последние дни успехи, – сказал Верховный Главнокомандующий на заседании Ставки. – Наши бывшие союзники все-таки начали свое наступление, острие которого проникает все глубже в позиции Второго Прибалтийского фронта. Является ли он их целью? Пожалуй, нет. Слишком много они для этого сконцентрировали сил. Их целью является разгром всей нашей северной группировки, которая, по их мнению, чересчур зарвалась: то есть Ленинградского и всех трех Прибалтийских фронтов, а также Третьего Белорусского. Количество армий сторон сравнивать глупо… Даже в том бардаке, который они сейчас имеют, их армии отличаются по размеру раза в три. Что говорить о наших… Если же сравнивать танки и пушки, то будет примерно одинаково, насколько мы можем судить. Но вот что интересно, товарищи…
Сталин, машинально постукивая черенком трубки по краю стола, оглядел немногих членов Ставки Верховного Командования, находившихся не на фронтах, а в Москве.
– Для хорошего наступления нужно превосходить противника в четыре, в шесть, а лучше в десять раз по основным видам вооружений. А у них этого нет, наступают они примерно равными нам силами. Это очень странно. То ли у них есть что-то в запасе, чего мы не учли, то ли они нас совсем за ровню себе не считают – закидаем, мол, фуражками. Но это вряд ли, последние дни их могли кое-чему научить. Скорее всего, они просто не владеют информацией. Монтгомери – увлекающийся человек, маневренная война могла просто не оставить ему достаточно времени для тщательной оценки ситуации. Сейчас они вклиниваются между Еременко и Баграмяном, давят танками позиции наших 10-й Гвардейской и 42-й армий… И получают всеми силами и средствами соответственно. А вот когда они их проутюжат, профильтруют и пойдут дальше, вот тут-то самое интересное и начнется… У товарищей Казакова и Свиридова неблагодарная задача – умереть на своих позициях. Мы не можем их отвести, потому что поздно определили направление главного удара американских и английских войск. Теперь они должны потрепать и американцев, и англичан, да и немцев тоже. Уверен, на это они способны… Да… Общее руководство осуществляет фельдмаршал Монтгомери?
– Так точно, товарищ Сталин.
– И это тоже интересно… Предыдущий раз он осуществлял общее руководство крупной войсковой операцией с привлечением сил нескольких стран только при высадке в Нормандии, в июне, с тех пор ему большой воли не давали… Всем, уверен, интересно, как он справится в этот раз. Кто у них на острие?
– Немцы, – ответил Штеменко. – Новички на нашем фронте, могут нарваться с непривычки. Монтгомери их, похоже, за пушечное мясо держит, гонит вперед без оглядки. В первом ударе немцы двести танков пустили, но достаточно легко откатились назад. Штук пятьдесят на наших позициях осталось. А через два часа 5-я танковая армия нанесла удар чуть севернее, по армии генерала Казакова. В этом ударе было, по нашим прикидкам, танков двести-триста, в том числе значительное число тяжелых и сверхтяжелых, которые, несмотря на отчаянное сопротивление наших войск, несколькими клиньями рассекли позиции 10-й Гвардейской армии…
– Что делается для восстановления положения? – спросил Сталин вполне спокойным голосом.
– Пока ничего, товарищ Сталин.
Тот спокойно кивнул. Идея Жукова обсуждалась достаточно подробно, чтобы Верховный проникся ее замыслом. Многих коробила такая откровенная жестокость, но это, во всяком случае, было хоть как-то оправдано с военной точки зрения. Когда дивизии просто бросают на пулеметы в наступлении без подготовки, а потом за их гибель снимают их же командиров – это одно. А когда ими жертвуют ради более крупной цели – это уже совсем другое. Оба способа, к сожалению, стали уже частью русского стиля ведения войны, но к сорок четвертому за первый, по крайней мере, начали карать.
В данном случае Сталин и Жуков принесли в жертву две армии, на которых пришелся удар Монтгомери. Не из излишней кровожадности, не для собственного удовольствия и не легко. Просто так было необходимо. Это было ценой. Вплоть до вчерашнего дня не было известно, на кого именно придется главный нажим, и только к полудню выяснилось, что 22-я армия осталась чуть южнее полосы вражеского наступления. В отличие от обычной советской тактики, когда наступление начиналось одновременно на нескольких участках, поддерживаемое многочисленными отвлекающими и вспомогательными ударами, противник сконцентрировался на одном, достаточно узком, секторе, вложив в него всю огневую мощь первого эшелона, и только после обозначения успеха начал распирать создавшиеся коридоры значительными силами.
Когда к вечеру семнадцатого немцы получили все, на что еще были способны обреченные армии, к ним присоединились американские и британские дивизии, начавшие развивать наступление за Мюнстер и Белефельд. Взломав без большого труда не слишком-то устойчивую оборону только недавно начавших закапываться в землю русских, 1-я американская армия развернулась почти прямо на север, став разграничителем усилий новых союзников по рассечению советских фронтов на британо-германскую и американскую «зоны ответственности».
Командующий армией генерал-лейтенант армии США Куртни Ходжес получил к наступлению на одну дивизию меньше обещанного – VIII корпус остался без 106-й пехотной дивизии, которая в ополовиненном состоянии была придержана в глубоком тылу для доформирования. Но армия зато имела полнокровную бронетанковую дивизию – величайшую ценность на Русском фронте, где количество танков на километр определяло успех или неуспех операции, производившейся на любую мало-мальски значительную глубину. Американская 9-я бронетанковая дивизия была одной из немногих частей, не имевших своего прозвища, так популярного среди остальных. Только в армию Ходжеса входили «Плющ» (4-я пехотная), «Голова индейца» (2-я пехотная), «Ключевая» (или «Краеугольная») 28-я пехотная, а в соседях у них были дивизии с самыми разными экзотическими названиями и эмблемами, включая бронетанковые «Везучую семерку» и «Ад на колесах».
Привнесение в войну чего-то личного имело гораздо большее значение, чем может показаться с первого взгляда. Война является механизмом, направленным на уничтожение в человеке всего внутреннего, всего своего, не открытого другим. Только генерал или маршал получают наконец право хоть на какую-то оригинальность, на выражение своих мыслей, не до конца подавляемое вышестоящим начальством. Непосредственно же воюющие люди одеваются в одинаковую для всех форму, им выдают одинаковое оружие, они носят каски, которые делают их похожими как гвозди. Все это подчинено одной цели – дать человеку понять, что его личные переживания, его собственное, частное нежелание умирать не имеет никакого значения, что он всего лишь один из многих. И только когда продолжительность жизни человека на войне начинает несколько возрастать, когда пришедшие в часть солдаты успевают познакомиться друг с другом, прежде чем их убьют или отправят в дальний госпиталь, только тогда можно начинать чуть-чуть понижать этот забор, ограждающий человеческие привычки, выкрашенный, соответственно, в «полевой серый» или желтовато-зеленый цвет гимнастерок. При этом человек все еще остается винтиком, но ему начинают разрешать считать ту машину, в которой он ввинчен, своей. Тогда и появляются напыщенные названия вроде германских «Валлонии» или «Охраны фюрера», политически выверенные «Ясский», «Львовский» и так далее у советских дивизий и корпусов и более раскованные, иногда даже юмористические, вроде «Громыхающего Стада»[113], у американцев. И солдаты начинают даже гордиться этими названиями – не понимая, что все это не имеет никакого значения для бессмысленного железа, несколько граммов которого, если им придать подходящую форму и достаточную скорость, способны пресечь жизнь участвующего во всем этом безумии человека, оставив его семье лишь желтеющую похоронку или свернутый треугольником флаг с пришпиленной к нему медалью. И постаревшие солдаты, пережившие его на десятки лет, будут говорить: «Да, мы были „Кричащими Орлами“[114] или „Гвардейским Краснознаменным Одесским полком“, мы были крутые ребята, все как один…» И старики будут кивать головами и вспоминать давно забытые имена – потому что у них больше нет оружия и нет сил, и гордые названия на эмблемах и нашивках, раз или два в год пришпиливаемых к гражданским костюмам, – это все, что у них осталось…
Для солдат советских армий, разбитых, разрубленных на части, выжженных артиллерией и вытоптанных траками немецких, американских, английских или канадских танков, это все не имело никакого значения. Даже для тех из них, кто еще оставался жив. 130-й латышский стрелковый корпус генерала Бранткална, один из немногих еще держащихся островков в море текущих на северо-восток дивизий с белыми крестами и белыми звездами на танковой броне, доживал свои последние часы. Цепочка холмов, вытянувшаяся почти правильной дугой между двумя испепеленными фольварками, была истерзана всеми видами оружия – насколько это только возможно. Считать немецкую артиллерию слабой может только тот, кто не был под ее ударом. И считать немецкую авиацию разбитой может только тот, на кого в конце сорок четвертого года не падали бомбы «восемьдесят восьмых», безнаказанно плывущих в затянутом дымом пожаров небе.
Их обошли уже слева и справа, и «пантеры» уже пытались ударить сзади – и так же отходили, ища себе более полезное для здоровья занятие, чем добивание отчаянно огрызавшегося корпуса. Бранткалн все понимал. Его, конечно, не просвещали в высоких штабах о его истинной задаче, и он ни разу не видел лично ни Жукова, ни тем более Сталина – но весь опыт, полученный кровью, своей и чужой, ясно давал ему понять – это конец. Генерал знал, что их не бросили: пока связь была, Казаков и Еременко твердили ему: «Держись, только держись, сколько сможешь». Но ни один из них не заикнулся о том, сколько именно надо держаться, пока не подойдут свои. Что это означает, было понятно. Корпусом пожертвовали, и армией пожертвовали, и, наверное, не ею одной – чтобы втянуть в сражение как можно больше вражеских сил, пустить им первую кровь, заставить тратить силы, замедлять продвижение, дезориентировать.
Это было по-русски, и это было, наверное, правильно. Командарм и комфронта не бросали корпуса на произвол судьбы, они задействовали весь диапазон своих средств, чтобы продать свою жизнь подороже, это было именно то, что от них требовалось на этом этапе. Артиллерийские полки, уцелевшие в первые часы или, вопреки воле врагов, спасенные отчаянно, зло дерущимися летчиками воздушных армий, управляемые с максимумом изворотливости и хитрости, на которые были способны советские офицеры, двигались и стреляли. Эскадрильи бомбардировщиков прорывались к линии фронта, сбрасывали свой груз и откатывались назад, теряя машины и людей. Засады немногочисленных оставленных армиями танковых батальонов расстреливали «Королевских тигров» и двигавшихся за ними «шерманов», зная, что сигнала к отступлению не будет. Человека нельзя припирать к стене. В нем может проснуться темное, страшное чувство, затягивающее разум в такую глубокую воронку, выхода из которой нет, даже если он останется жив.
Когда на бойца смотрит смерть и ясно, что спасения нет и быть не может, что кавалерия Буденного не спешит с боевым кличем тебе на помощь, сметая врагов, – тогда у разума может быть только три выхода. Первый – сказать себе: «Это все равно конец, нет никакого смысла, все равно убьют», и поднять руки. В сдавшихся стрелять не будут, противник наступает успешно, и пленные могут получить шанс пережить первые часы, когда ворвавшиеся в их окопы солдаты действуют еще сами по себе, не связанные правилами и надзором тыловых чистоплюев. Но до этого можно и не дожить, потому что таких людей, не раздумывая, убивают свои – те, кто выбрал другую дорогу. «Это все равно конец, все равно убьют», – говорят себе те, другие. И заканчивают: «Так сдохнем же так, чтобы они всю жизнь потом боялись». И тогда контроль берет то, что определяет жизнь человека, бессознательное, глубинное, едва покрытое налетом цивилизованности, воспитания, научного атеизма или, наоборот, церковных заповедей. Человек впадает в состояние боевого безумия, подхлестываемого химией разлагающихся азотных соединений застилающего все вокруг порохового и тротилового дыма. Превращая его в зверя, бессознательное выбирает один из всего лишь двух возможных выходов, позволяющих не выпадать из окружающей действительности до тех пор, пока избавление наконец не придет. Это может быть кураж или злоба. В каждой национальности люди делятся в подобном выборе на примерно одинаковые доли. Все эти ироничные истории про «горячих эстонских» пли «латышских» парней, про хладнокровие англичан или немцев – все это правда только в нормальной жизни. 8-й эстонский корпус был в армии Старикова на Ленинградском, 16-я литовская дивизия была на 1-м Прибалтийском, у армянина Баграмяна. В Латышском стрелковом корпусе, воевавшем на 2-м Прибалтийском фронте, русских, евреев, узбеков и татар было сейчас не меньше, чем латышей и эстонцев. Выставивший перед собой ствол «Дегтярева» белобрысый латыш, в озверении полосующий огнем перебегающие в дыму фигуры, мог, обернувшись вправо, увидеть оскаленного русского парня, выцеливающего офицеров, встав почти в полный рост, плюющего на воющие вокруг осколки, а слева – горбоносого осетина, с рычанием выдергивающего грязными пальцами изо рта обломки выбитых пулей зубов, не отрываясь от автомата.
– Уходи, девочка, назад! Уходи, я тебя умоляю!
Комбат, заросший черной грязью, страшный, с горящими, налитыми кровью глазами, буквально выл, оскалившись, на нее и набиваемый ею диск.
– Не пори ерунду, командир. Некуда мне идти. Нейтралки больше нет, и тыла тоже. Не пойду я никуда.
Аня не была дурой, хотя находилась на фронте всего третий день. Все ей было ясно с ее несостоявшейся военной карьерой. Просто женщине сложнее было впустить внутрь себя зверя, войти в то состояние, которое облегчает последние минуты жизни осознавшим себя мужикам. Да она и женщиной-то еще не была…
Зная, что ничего у нее с комбатом нет и быть не может, она все же решила прийти к нему, чтобы остаться рядом. Даже не пришла, просто привело ее. Насколько вокруг хватало глаз, все горело и вспыхивало, меняя очертания. В ложбинках между холмами и на бывшей трехсотметровой нейтральной полосе, сплошь перекопанной на метр в глубину, горели танки и бронемашины. В двухстах метрах прямо перед КП батальона в землю воткнулся сбитый в самом начале «Ильюшин» – большая часть фюзеляжа самолета, как ни странно, уцелела, и до сих пор сквозь уже мелкие язычки пламени был виден обгоревший скелет стрелка.
Когда началось по-крупному, на командном пункте батальона собралось человек пятнадцать бойцов, к четвертой атаке их осталось девять. Если бы все снаряды, которые взорвались в расположении их батальона, упали за секунду, земля просто бы провалилась внутрь себя, забрав всех бойцов с собой, но немецкий и американский огонь подчинялся той же самой статистике, дающей погрешность на несколько человеческих душ, которые выживут всегда, при любом обстреле. Аня молча поглаживала свою винтовку, успокоенная тем, что комбат отвернулся и больше не гонит ее. В метре справа сидел, привалившись к стенке окопа, мертвый боец, крепко обхвативший двумя руками пулеметный диск – наверное, тот самый второй номер, за которого капитан набивал диск до того, как она пришла. Хотя и первого тоже убило.
В воздухе послышался вой. Звук приближался, усложняясь, и когда все попадали на дно траншеи, излил себя дюжиной разрывов спереди и сзади, потом еще и еще. Воздух трясся и забивал в ноздри и уши смешанную с земляной крошкой пыль, дышать было почти невозможно, но это и не требовалось. Спокойно разглядывая лицо чернолицего сержанта, который, неслышным шепотом матерясь (по губам вполне можно было разобрать), поспешно утапливал патроны в объемистый диск своего ППШ, Аня ждала, пока налет закончится.
– Иду-ут!!! – заорал рычащим голосом комбат и обернулся на нее: – Уйдешь?!
– Нет! – крикнула она, вставая. Значит, он про нее не забыл.
Шепчущий боец справа, широко и страшно улыбаясь, припал грудью к полукругу увенчанного прокопанными секторами выступа траншеи и дернул к себе автомат.
«Рыцарь», – подумала Аня, – «рыкарь», «рычащий воин». Ее тоже начало захлестывать. Выглянув наружу, она увидела то же, что и в предыдущие разы, – ползущие в дыму танки и транспортеры, редкие фигуры прыгающих через рытвины, перебегающих людей. Связи давно не было, уже три часа. Ни с дивизией, ни с соседними батальонами, ни тем более с артиллерией. Трижды комбат посылал людей, и только последний вернулся, с разорванной щекой, сказал, что все, больше никого посылать не надо. Комбат только кивнул, поняв. Присев снова, пониже, он заправил в ракетницу крупную ярко-красную гильзу с латунным ободком и упер рукоять в заднюю стенку окопа, выпустив в пятнистое небо сияющий шарик сигнала. Через минуту-две спереди начали подниматься разрывы, штук десять прошлись поперек равнины и угасли.
– Живые, надо же! – в изумлении произнес капитан.
Она посмотрела на него, не поняв, но он ничего не добавил, снова приникнув к своему пулемету.
Аня смотрела через прицел на перебегающие человеческие фигурки, привычно прикидывая ветер по направлению и пологости поднимающегося вокруг дыма. Была бы оптика, можно было бы и в таком дыму бить на выбор. Но и так ничего. Выбрав машущего рукой в их направлении человека, она, практически не целясь, выстрелила в него, и тот упал.
– Молодец, красавица! – в восторге закричал страшно улыбающийся сержант, оскалившись настолько сильно, что челюсти едва не выскочили вперед, как у кобры. Она перезаряжала и стреляла, почти визжа от радости, и люди останавливались на мгновение, чтобы опрокинуться назад, перевернутые огромной энергией винтовочной пули. Сбоку трещали очереди, бойцы решили, что эта атака для них последняя, и наслаждались вседозволенностью, перестав экономить патроны.
Пехота залегла, и угловатые танки выскочили вперед, звонко тренькая пушками с коротких остановок. Капитан запустил еще одну ракету, но ничего не произошло, только сзади взлетело сразу три. Перекосившись, он посмотрел прямо на девушку – видимо, хотел что-то сказать, но не сказал, только сплюнул черной слюной и снова отвернулся. Несколько танков почему-то загорелось, хотя никаких видимых причин к этому не имелось, и Аня сумела снять в колено одного из вылезающих в верхний люк танкистов, он был метрах в двухстах пятидесяти. Катаясь по земле, танкист орал так, что его было слышно через весь грохот, треск и непрекращающееся снарядное шелестение. К нему попыталось подбежать сразу двое, и Аня, как на стрельбище, влепила им по пуле в таз, один умер, наверное, сразу, а второй тоже начал орать. Теперь они орали вдвоем, и те бойцы, которые находились в состоянии куража, пьяные от своей неуязвимости, начали все громче смеяться.
– Ну даешь, девчоночка, ну даешь! – утирая слезы, прокричал немолодой мужик, волосы которого торчали из-под каски слипшимися мокрыми клоками. Она как раз вышаривала в подсумке полную обойму, и солдат, кивнув, протянул ей одну из своих. – На, для тебя не жалко.
Это были случайности, но они оказали значительное влияние на темп наступления. Темп являлся одним из наиболее важных факторов, определяющим успех в современной войне, вместе с внезапностью и силой удара. Когда неизвестно откуда прилетевшая пуля пробила грудину человека с двумя серебряными звездами на каске, это не ослабило непосредственной силы «железа» дивизии, но заставило потерять время на замену убитого. Второй убитый генерал за несколько часов на узком участке фронта, еще до начала наступления, сбил темп еще больше. Было признано необходимым сменить систему позывных и принятый на настоящее время вариант шифра, заново проконтролировать схему взаимодействия с авиачастями, находящимися в подчинении трех независимых структур, не слишком стремящихся к слиянию в экстазе. В общем, за ночь и захваченные шесть часов следующего дня сделать сумели немало. Наступление началось в полдень вместо шести утра – не такая уж большая разница.
За две недели маневренных, за отсутствием фронта, боев на равнинах Северной Германии советские и немецкие войска, а потом и подключившиеся к ним остальные (американцы, англичане, канадцы, французы), немалому научились. Достаточно крупные по объему задействованных войск сражения длились пока не более одного-двух дней, почти никогда не приводя к ясному результату. Ни русские, ни их противники не стремились обязательно оставить за собой поле боя. Было ясно, что в сложившейся ситуации это не имеет никакого значения. Советские войска дрались на чужой территории, и оставленный ради тактического удобства городок, занятый всего-то пару дней назад, их совершенно не волновал. Натыкаясь на сильное противодействие немецких частей на заранее подготовленных рубежах, русские подвижные части отходили, чтобы нащупать слабое место на другом участке.
Удавалось им это достаточно регулярно, большая часть Ганновера и Северной Вестфалии представляла собой «слоеный пирог» из десятков механизированных групп, на ощупь ищущих друг друга. Если набрать из разных весовых категорий тридцать боксеров, завязать им глаза и выпустить их на достаточно просторный ринг, можно будет заметить интересные закономерности. Прежде всего, часть боксеров, у кого повязка не слишком плотная, будут что-то через нее видеть, хотя бы в виде размытых контуров, и им не придется тратить много времени на ощупывание формы носа и веса мускулов встретившегося им соседа по рингу. Отвратительная разведка американских частей стоила им в эти недели немало крови, но учиться они начали, надо признать, быстро. Во вторых, выяснилось, что группа самых мускулистых участников общей свалки, оттопыривающих руки в стороны из-за невероятного обхвата бицепсов, не «держит» удар совсем.
Сложно представить себе настоящего боксера, который при виде собственной крови, текущей из подбитого носа, начинал бы плакать тонким голосом и проситься домой. Между тем именно это и происходило. В армии США считалось, что потери трети личного состава – все вместе, безвозвратные и санитарные – являются «совершенно неприемлемыми». Более того, части, потерявшие более чем треть бойцов, официально считались разбитыми и заботливо отводились в третий эшелон для долгого и ласкового зализывания ран. Бывали, конечно, и исключения, но редко. Для германских и советских дивизий, сводимых в жаркое время к паре батальонов, такое поведение было странным и вызывало презрение – смешанное, понятно, с черной завистью. С техникой американцы также расставались не скупясь, бросая при локальных отступлениях артиллерию и вообще все малоподвижное без малейшего зазрения совести. Словом, друг друга изучали танкисты, друг друга изучали летчики, друг друга пробовали на вкус генералы.
Дэмпси, Крерар, Симпсон, Ходжес, Паттон – заучивали на советской стороне имена британских и американских командармов. Обстфельдер, Бранденбергер, Занген, Мантейфель – звучали новые немецкие имена, бывшие совсем недавно голой теорией. На другой стороне фронта делали то же самое и с теми же целями, но проблем при этом испытывали значительно больше. Тем служащим военной разведки, которым удавалось произнести три и более согласных звука за раз, была открыта прямая дорога в штабы армий Русского фронта. Вот как произнести фамилию Бранткалн на английском? Справились? А Перхорович? А Цветаев? В английской транскрипции нужно две буквы, чтобы на бумаге передать более-менее близко к оригиналу произношение буквы «ц» в открытых слогах, и аж четыре – если нужно передать произношение буквы «щ». А 11-м танковым корпусом командует Ющук, и он не единственный советский командир, фамилию которого западнее Рейна не могут произнести люди, чьей профессией является знание противника, как родного. Впрочем, это так, мелочи.
– Я бы не переоценивал достигнутые за последние дни успехи, – сказал Верховный Главнокомандующий на заседании Ставки. – Наши бывшие союзники все-таки начали свое наступление, острие которого проникает все глубже в позиции Второго Прибалтийского фронта. Является ли он их целью? Пожалуй, нет. Слишком много они для этого сконцентрировали сил. Их целью является разгром всей нашей северной группировки, которая, по их мнению, чересчур зарвалась: то есть Ленинградского и всех трех Прибалтийских фронтов, а также Третьего Белорусского. Количество армий сторон сравнивать глупо… Даже в том бардаке, который они сейчас имеют, их армии отличаются по размеру раза в три. Что говорить о наших… Если же сравнивать танки и пушки, то будет примерно одинаково, насколько мы можем судить. Но вот что интересно, товарищи…
Сталин, машинально постукивая черенком трубки по краю стола, оглядел немногих членов Ставки Верховного Командования, находившихся не на фронтах, а в Москве.
– Для хорошего наступления нужно превосходить противника в четыре, в шесть, а лучше в десять раз по основным видам вооружений. А у них этого нет, наступают они примерно равными нам силами. Это очень странно. То ли у них есть что-то в запасе, чего мы не учли, то ли они нас совсем за ровню себе не считают – закидаем, мол, фуражками. Но это вряд ли, последние дни их могли кое-чему научить. Скорее всего, они просто не владеют информацией. Монтгомери – увлекающийся человек, маневренная война могла просто не оставить ему достаточно времени для тщательной оценки ситуации. Сейчас они вклиниваются между Еременко и Баграмяном, давят танками позиции наших 10-й Гвардейской и 42-й армий… И получают всеми силами и средствами соответственно. А вот когда они их проутюжат, профильтруют и пойдут дальше, вот тут-то самое интересное и начнется… У товарищей Казакова и Свиридова неблагодарная задача – умереть на своих позициях. Мы не можем их отвести, потому что поздно определили направление главного удара американских и английских войск. Теперь они должны потрепать и американцев, и англичан, да и немцев тоже. Уверен, на это они способны… Да… Общее руководство осуществляет фельдмаршал Монтгомери?
– Так точно, товарищ Сталин.
– И это тоже интересно… Предыдущий раз он осуществлял общее руководство крупной войсковой операцией с привлечением сил нескольких стран только при высадке в Нормандии, в июне, с тех пор ему большой воли не давали… Всем, уверен, интересно, как он справится в этот раз. Кто у них на острие?
– Немцы, – ответил Штеменко. – Новички на нашем фронте, могут нарваться с непривычки. Монтгомери их, похоже, за пушечное мясо держит, гонит вперед без оглядки. В первом ударе немцы двести танков пустили, но достаточно легко откатились назад. Штук пятьдесят на наших позициях осталось. А через два часа 5-я танковая армия нанесла удар чуть севернее, по армии генерала Казакова. В этом ударе было, по нашим прикидкам, танков двести-триста, в том числе значительное число тяжелых и сверхтяжелых, которые, несмотря на отчаянное сопротивление наших войск, несколькими клиньями рассекли позиции 10-й Гвардейской армии…
– Что делается для восстановления положения? – спросил Сталин вполне спокойным голосом.
– Пока ничего, товарищ Сталин.
Тот спокойно кивнул. Идея Жукова обсуждалась достаточно подробно, чтобы Верховный проникся ее замыслом. Многих коробила такая откровенная жестокость, но это, во всяком случае, было хоть как-то оправдано с военной точки зрения. Когда дивизии просто бросают на пулеметы в наступлении без подготовки, а потом за их гибель снимают их же командиров – это одно. А когда ими жертвуют ради более крупной цели – это уже совсем другое. Оба способа, к сожалению, стали уже частью русского стиля ведения войны, но к сорок четвертому за первый, по крайней мере, начали карать.
В данном случае Сталин и Жуков принесли в жертву две армии, на которых пришелся удар Монтгомери. Не из излишней кровожадности, не для собственного удовольствия и не легко. Просто так было необходимо. Это было ценой. Вплоть до вчерашнего дня не было известно, на кого именно придется главный нажим, и только к полудню выяснилось, что 22-я армия осталась чуть южнее полосы вражеского наступления. В отличие от обычной советской тактики, когда наступление начиналось одновременно на нескольких участках, поддерживаемое многочисленными отвлекающими и вспомогательными ударами, противник сконцентрировался на одном, достаточно узком, секторе, вложив в него всю огневую мощь первого эшелона, и только после обозначения успеха начал распирать создавшиеся коридоры значительными силами.
Когда к вечеру семнадцатого немцы получили все, на что еще были способны обреченные армии, к ним присоединились американские и британские дивизии, начавшие развивать наступление за Мюнстер и Белефельд. Взломав без большого труда не слишком-то устойчивую оборону только недавно начавших закапываться в землю русских, 1-я американская армия развернулась почти прямо на север, став разграничителем усилий новых союзников по рассечению советских фронтов на британо-германскую и американскую «зоны ответственности».
Командующий армией генерал-лейтенант армии США Куртни Ходжес получил к наступлению на одну дивизию меньше обещанного – VIII корпус остался без 106-й пехотной дивизии, которая в ополовиненном состоянии была придержана в глубоком тылу для доформирования. Но армия зато имела полнокровную бронетанковую дивизию – величайшую ценность на Русском фронте, где количество танков на километр определяло успех или неуспех операции, производившейся на любую мало-мальски значительную глубину. Американская 9-я бронетанковая дивизия была одной из немногих частей, не имевших своего прозвища, так популярного среди остальных. Только в армию Ходжеса входили «Плющ» (4-я пехотная), «Голова индейца» (2-я пехотная), «Ключевая» (или «Краеугольная») 28-я пехотная, а в соседях у них были дивизии с самыми разными экзотическими названиями и эмблемами, включая бронетанковые «Везучую семерку» и «Ад на колесах».
Привнесение в войну чего-то личного имело гораздо большее значение, чем может показаться с первого взгляда. Война является механизмом, направленным на уничтожение в человеке всего внутреннего, всего своего, не открытого другим. Только генерал или маршал получают наконец право хоть на какую-то оригинальность, на выражение своих мыслей, не до конца подавляемое вышестоящим начальством. Непосредственно же воюющие люди одеваются в одинаковую для всех форму, им выдают одинаковое оружие, они носят каски, которые делают их похожими как гвозди. Все это подчинено одной цели – дать человеку понять, что его личные переживания, его собственное, частное нежелание умирать не имеет никакого значения, что он всего лишь один из многих. И только когда продолжительность жизни человека на войне начинает несколько возрастать, когда пришедшие в часть солдаты успевают познакомиться друг с другом, прежде чем их убьют или отправят в дальний госпиталь, только тогда можно начинать чуть-чуть понижать этот забор, ограждающий человеческие привычки, выкрашенный, соответственно, в «полевой серый» или желтовато-зеленый цвет гимнастерок. При этом человек все еще остается винтиком, но ему начинают разрешать считать ту машину, в которой он ввинчен, своей. Тогда и появляются напыщенные названия вроде германских «Валлонии» или «Охраны фюрера», политически выверенные «Ясский», «Львовский» и так далее у советских дивизий и корпусов и более раскованные, иногда даже юмористические, вроде «Громыхающего Стада»[113], у американцев. И солдаты начинают даже гордиться этими названиями – не понимая, что все это не имеет никакого значения для бессмысленного железа, несколько граммов которого, если им придать подходящую форму и достаточную скорость, способны пресечь жизнь участвующего во всем этом безумии человека, оставив его семье лишь желтеющую похоронку или свернутый треугольником флаг с пришпиленной к нему медалью. И постаревшие солдаты, пережившие его на десятки лет, будут говорить: «Да, мы были „Кричащими Орлами“[114] или „Гвардейским Краснознаменным Одесским полком“, мы были крутые ребята, все как один…» И старики будут кивать головами и вспоминать давно забытые имена – потому что у них больше нет оружия и нет сил, и гордые названия на эмблемах и нашивках, раз или два в год пришпиливаемых к гражданским костюмам, – это все, что у них осталось…
Для солдат советских армий, разбитых, разрубленных на части, выжженных артиллерией и вытоптанных траками немецких, американских, английских или канадских танков, это все не имело никакого значения. Даже для тех из них, кто еще оставался жив. 130-й латышский стрелковый корпус генерала Бранткална, один из немногих еще держащихся островков в море текущих на северо-восток дивизий с белыми крестами и белыми звездами на танковой броне, доживал свои последние часы. Цепочка холмов, вытянувшаяся почти правильной дугой между двумя испепеленными фольварками, была истерзана всеми видами оружия – насколько это только возможно. Считать немецкую артиллерию слабой может только тот, кто не был под ее ударом. И считать немецкую авиацию разбитой может только тот, на кого в конце сорок четвертого года не падали бомбы «восемьдесят восьмых», безнаказанно плывущих в затянутом дымом пожаров небе.
Их обошли уже слева и справа, и «пантеры» уже пытались ударить сзади – и так же отходили, ища себе более полезное для здоровья занятие, чем добивание отчаянно огрызавшегося корпуса. Бранткалн все понимал. Его, конечно, не просвещали в высоких штабах о его истинной задаче, и он ни разу не видел лично ни Жукова, ни тем более Сталина – но весь опыт, полученный кровью, своей и чужой, ясно давал ему понять – это конец. Генерал знал, что их не бросили: пока связь была, Казаков и Еременко твердили ему: «Держись, только держись, сколько сможешь». Но ни один из них не заикнулся о том, сколько именно надо держаться, пока не подойдут свои. Что это означает, было понятно. Корпусом пожертвовали, и армией пожертвовали, и, наверное, не ею одной – чтобы втянуть в сражение как можно больше вражеских сил, пустить им первую кровь, заставить тратить силы, замедлять продвижение, дезориентировать.
Это было по-русски, и это было, наверное, правильно. Командарм и комфронта не бросали корпуса на произвол судьбы, они задействовали весь диапазон своих средств, чтобы продать свою жизнь подороже, это было именно то, что от них требовалось на этом этапе. Артиллерийские полки, уцелевшие в первые часы или, вопреки воле врагов, спасенные отчаянно, зло дерущимися летчиками воздушных армий, управляемые с максимумом изворотливости и хитрости, на которые были способны советские офицеры, двигались и стреляли. Эскадрильи бомбардировщиков прорывались к линии фронта, сбрасывали свой груз и откатывались назад, теряя машины и людей. Засады немногочисленных оставленных армиями танковых батальонов расстреливали «Королевских тигров» и двигавшихся за ними «шерманов», зная, что сигнала к отступлению не будет. Человека нельзя припирать к стене. В нем может проснуться темное, страшное чувство, затягивающее разум в такую глубокую воронку, выхода из которой нет, даже если он останется жив.
Когда на бойца смотрит смерть и ясно, что спасения нет и быть не может, что кавалерия Буденного не спешит с боевым кличем тебе на помощь, сметая врагов, – тогда у разума может быть только три выхода. Первый – сказать себе: «Это все равно конец, нет никакого смысла, все равно убьют», и поднять руки. В сдавшихся стрелять не будут, противник наступает успешно, и пленные могут получить шанс пережить первые часы, когда ворвавшиеся в их окопы солдаты действуют еще сами по себе, не связанные правилами и надзором тыловых чистоплюев. Но до этого можно и не дожить, потому что таких людей, не раздумывая, убивают свои – те, кто выбрал другую дорогу. «Это все равно конец, все равно убьют», – говорят себе те, другие. И заканчивают: «Так сдохнем же так, чтобы они всю жизнь потом боялись». И тогда контроль берет то, что определяет жизнь человека, бессознательное, глубинное, едва покрытое налетом цивилизованности, воспитания, научного атеизма или, наоборот, церковных заповедей. Человек впадает в состояние боевого безумия, подхлестываемого химией разлагающихся азотных соединений застилающего все вокруг порохового и тротилового дыма. Превращая его в зверя, бессознательное выбирает один из всего лишь двух возможных выходов, позволяющих не выпадать из окружающей действительности до тех пор, пока избавление наконец не придет. Это может быть кураж или злоба. В каждой национальности люди делятся в подобном выборе на примерно одинаковые доли. Все эти ироничные истории про «горячих эстонских» пли «латышских» парней, про хладнокровие англичан или немцев – все это правда только в нормальной жизни. 8-й эстонский корпус был в армии Старикова на Ленинградском, 16-я литовская дивизия была на 1-м Прибалтийском, у армянина Баграмяна. В Латышском стрелковом корпусе, воевавшем на 2-м Прибалтийском фронте, русских, евреев, узбеков и татар было сейчас не меньше, чем латышей и эстонцев. Выставивший перед собой ствол «Дегтярева» белобрысый латыш, в озверении полосующий огнем перебегающие в дыму фигуры, мог, обернувшись вправо, увидеть оскаленного русского парня, выцеливающего офицеров, встав почти в полный рост, плюющего на воющие вокруг осколки, а слева – горбоносого осетина, с рычанием выдергивающего грязными пальцами изо рта обломки выбитых пулей зубов, не отрываясь от автомата.
– Уходи, девочка, назад! Уходи, я тебя умоляю!
Комбат, заросший черной грязью, страшный, с горящими, налитыми кровью глазами, буквально выл, оскалившись, на нее и набиваемый ею диск.
– Не пори ерунду, командир. Некуда мне идти. Нейтралки больше нет, и тыла тоже. Не пойду я никуда.
Аня не была дурой, хотя находилась на фронте всего третий день. Все ей было ясно с ее несостоявшейся военной карьерой. Просто женщине сложнее было впустить внутрь себя зверя, войти в то состояние, которое облегчает последние минуты жизни осознавшим себя мужикам. Да она и женщиной-то еще не была…
Зная, что ничего у нее с комбатом нет и быть не может, она все же решила прийти к нему, чтобы остаться рядом. Даже не пришла, просто привело ее. Насколько вокруг хватало глаз, все горело и вспыхивало, меняя очертания. В ложбинках между холмами и на бывшей трехсотметровой нейтральной полосе, сплошь перекопанной на метр в глубину, горели танки и бронемашины. В двухстах метрах прямо перед КП батальона в землю воткнулся сбитый в самом начале «Ильюшин» – большая часть фюзеляжа самолета, как ни странно, уцелела, и до сих пор сквозь уже мелкие язычки пламени был виден обгоревший скелет стрелка.
Когда началось по-крупному, на командном пункте батальона собралось человек пятнадцать бойцов, к четвертой атаке их осталось девять. Если бы все снаряды, которые взорвались в расположении их батальона, упали за секунду, земля просто бы провалилась внутрь себя, забрав всех бойцов с собой, но немецкий и американский огонь подчинялся той же самой статистике, дающей погрешность на несколько человеческих душ, которые выживут всегда, при любом обстреле. Аня молча поглаживала свою винтовку, успокоенная тем, что комбат отвернулся и больше не гонит ее. В метре справа сидел, привалившись к стенке окопа, мертвый боец, крепко обхвативший двумя руками пулеметный диск – наверное, тот самый второй номер, за которого капитан набивал диск до того, как она пришла. Хотя и первого тоже убило.
В воздухе послышался вой. Звук приближался, усложняясь, и когда все попадали на дно траншеи, излил себя дюжиной разрывов спереди и сзади, потом еще и еще. Воздух трясся и забивал в ноздри и уши смешанную с земляной крошкой пыль, дышать было почти невозможно, но это и не требовалось. Спокойно разглядывая лицо чернолицего сержанта, который, неслышным шепотом матерясь (по губам вполне можно было разобрать), поспешно утапливал патроны в объемистый диск своего ППШ, Аня ждала, пока налет закончится.
– Иду-ут!!! – заорал рычащим голосом комбат и обернулся на нее: – Уйдешь?!
– Нет! – крикнула она, вставая. Значит, он про нее не забыл.
Шепчущий боец справа, широко и страшно улыбаясь, припал грудью к полукругу увенчанного прокопанными секторами выступа траншеи и дернул к себе автомат.
«Рыцарь», – подумала Аня, – «рыкарь», «рычащий воин». Ее тоже начало захлестывать. Выглянув наружу, она увидела то же, что и в предыдущие разы, – ползущие в дыму танки и транспортеры, редкие фигуры прыгающих через рытвины, перебегающих людей. Связи давно не было, уже три часа. Ни с дивизией, ни с соседними батальонами, ни тем более с артиллерией. Трижды комбат посылал людей, и только последний вернулся, с разорванной щекой, сказал, что все, больше никого посылать не надо. Комбат только кивнул, поняв. Присев снова, пониже, он заправил в ракетницу крупную ярко-красную гильзу с латунным ободком и упер рукоять в заднюю стенку окопа, выпустив в пятнистое небо сияющий шарик сигнала. Через минуту-две спереди начали подниматься разрывы, штук десять прошлись поперек равнины и угасли.
– Живые, надо же! – в изумлении произнес капитан.
Она посмотрела на него, не поняв, но он ничего не добавил, снова приникнув к своему пулемету.
Аня смотрела через прицел на перебегающие человеческие фигурки, привычно прикидывая ветер по направлению и пологости поднимающегося вокруг дыма. Была бы оптика, можно было бы и в таком дыму бить на выбор. Но и так ничего. Выбрав машущего рукой в их направлении человека, она, практически не целясь, выстрелила в него, и тот упал.
– Молодец, красавица! – в восторге закричал страшно улыбающийся сержант, оскалившись настолько сильно, что челюсти едва не выскочили вперед, как у кобры. Она перезаряжала и стреляла, почти визжа от радости, и люди останавливались на мгновение, чтобы опрокинуться назад, перевернутые огромной энергией винтовочной пули. Сбоку трещали очереди, бойцы решили, что эта атака для них последняя, и наслаждались вседозволенностью, перестав экономить патроны.
Пехота залегла, и угловатые танки выскочили вперед, звонко тренькая пушками с коротких остановок. Капитан запустил еще одну ракету, но ничего не произошло, только сзади взлетело сразу три. Перекосившись, он посмотрел прямо на девушку – видимо, хотел что-то сказать, но не сказал, только сплюнул черной слюной и снова отвернулся. Несколько танков почему-то загорелось, хотя никаких видимых причин к этому не имелось, и Аня сумела снять в колено одного из вылезающих в верхний люк танкистов, он был метрах в двухстах пятидесяти. Катаясь по земле, танкист орал так, что его было слышно через весь грохот, треск и непрекращающееся снарядное шелестение. К нему попыталось подбежать сразу двое, и Аня, как на стрельбище, влепила им по пуле в таз, один умер, наверное, сразу, а второй тоже начал орать. Теперь они орали вдвоем, и те бойцы, которые находились в состоянии куража, пьяные от своей неуязвимости, начали все громче смеяться.
– Ну даешь, девчоночка, ну даешь! – утирая слезы, прокричал немолодой мужик, волосы которого торчали из-под каски слипшимися мокрыми клоками. Она как раз вышаривала в подсумке полную обойму, и солдат, кивнув, протянул ей одну из своих. – На, для тебя не жалко.