И ждут. Многократные растяжения даром не проходят. Это как связки. А заряд любви в таких местах необычно велик, так что и время там не просто витает, а останавливается навеки. Или, по крайней мере, присматривается: не задержаться ли?
   А пока любовь собирается в небесах над городом. Проносится ветром где-то в вышних, а может быть, и в вешних, и вдруг расширившиеся ноздри трепещут, как от запаха дождя.

Пожелтевший листок, занесенный за наше пианино – J.T.Muller, Dresden, 1872, черное и молчаливое, как время, заброшенный между инструментом и стеной ветром какой-то давно прошедшей осени, каким-то плюсквамперфектом прошлого

   «Есть что-то в воздухе… Дома стоят немые. Где трещины в асфальте, как живые, росли и старились, – там линии прямые. Но что-то в воздухе… За стеклами застыли манекены – они пришли, как вечность, нам на смену. Но что-то в воздухе… Съедобные фантомы из бывшего выносят гастронома. И нет на улице ни ясеней, ни вязов… Так что же в воздухе такой знакомой фразой поет в ветвях исчезнувших деревьев, звенит в разлете голубиных перьев?»

Комментарий биографа

   Да, это она. Любовь. Но не везде слышна, не везде. А листок с летящими строчками – чуть вверх у края, черные чернила, а может, шариковая ручка – я в этих древностях не разбираюсь – листок я почему-то спрятал. Открыл пианино, разжал пальцы – и он скользнул вниз, в черный деревянный короб, и улегся на струны, в темноте проблескивающие золотом, на странные молоточки – весь этот волшебный механизм дремлющей, но живой музыки.
 
   И еще один рассказ профессора. О другой желтой арке. Да, была и вторая. А может быть, следует предположить, что в нашем городе – тогда еще не мегаполисе – прежде желтые арки возникали везде, где любви было так много, что там свивала себе гнездо птица времени.

Листок из ученической тетради в клетку (по-видимому, из очень ранних)

   «В старом зоопарке – деревянный терем. Вход под желтой аркой. Терпкий запах зверя – аммиак и мускус… И решетки грубы. А проходы узки. Жарко греют трубы… Рядом, хоть потрогай, – теплый бок нильгау. На табличке строгой сказано: туда вам лучше не соваться… И еще – что в прошлом вам нельзя остаться».

Комментарий биографа

   Ну, нельзя так нельзя. Нильгау – антилопа Boselaphus tragocamelus, живет в Индии.
   Как ни странно, я ее тоже помню. Неужели ту самую – и если так, вечную, как беременная гиена в темном помещении для таинственно вонючих хищников? Карий, почти черный огромный глаз с поволокой, из-под печальных густых ресниц невольницы. Кроткие, короткие движения узницы за толстыми прутьями. Бархатный нос. Подрагивающее ухо. Не знаю, как эта восточная красавица выглядела целиком. Я ведь смотрел на нее дитятей. Но желтой арки тогда уже не было. Мою коляску вкатывали в зоопарк между двумя серыми от городской копоти гипсовыми стенами, на поверхности которых проступали огромные и неживые силуэты: бородатый лось, белый медведь, морж на льдине…
   Не то поражает, что любовь останавливала время. Она и сейчас это делает. Что же тут удивительного, и примеров тому легион. Да вот вам один на первый случай. Привожу целиком и без изменений текст, присланный мне китайским другом по электронке. Проверял почту вчера вечером – и вот, пожалуйста[9]:

Е-mail из города Бейджин (от далекого друга, с моим пояснением)

   «Пусть ударил впервые мороз – но вокруг эта сладкая тишь: солнце, и ничего, кроме солнца. Пусть назавтра и пруд занесет, но сегодня он – небо без дна: солнце, и ничего, кроме солнца! Пусть в ветвях словно спицы звенят – но синицы не старше листа. Лист сияет, и тот – только солнце. Даже лист пусть еще не упал – в новой почке таится весна: солнце, и ничего, кроме солнца! И все та же вода под мостом, хоть и много ее утекло: солнце в этой воде, только солнце! Опусти в нее руку – и вновь будет сердца форель трепетать и заискрится радугой брызг – словно солнце… Так бамбук переливчато пел, чтоб флейтисту увидеть в ночи солнце – и ничего, кроме солнца!»
   Здесь солнце – это любовь, конечно. Не обижайтесь на мои постоянные пояснения, быть может, неуместные. Я ведь преподаватель – начинающий, а потому ретивый. Так люблю своих студентов! Эту милую, трогательную стайку. Китайцы, тайванец, иранец и иранка, две немки, и даже русские есть. Так хочется все объяснить. Третьего дня спросили меня, действительно ли Иисус Христос ходил по воде, или это людям только показалось. Ну, как вам нравится! А сами так и ходят за мной.
   Из того, что написали для меня китайские друзья, выберу еще один аргумент. Здесь любовь останавливает время, обращая его в камень. Камень прославленной в веках башни. Тоже способ, должен вам заметить… Вот как это было сделано:

E-mail из общежития мгу послание китайских студентов русскому преподавателю (мне, и с моими комментариями)

   «Он ходил над рекой и рассчитывал судьбы и дни, сопрягая размеры камней, числа жизни, рассветы, закаты… Над рекой он построил помост, пил вино, и закатов огни измерял и вносил в чертежи, наблюдая за небом крылатым…
 
   И вот какая башня у зодчего получилась (а был он, конечно, влюблен – влюблен страстно. Быть может, любил. Да, любил. Я неверно выразился, извините. Непростительная оговорка):
 
   Медь на шпиле еще зеленей, чем священный нефрит, выше – флюгер ажурный, дракону подобный, парит.
   Только взглянешь – и снова несется навстречу весна, от которой тот зодчий томился ночами без сна… Только взглянешь – и вспомнишь: во всей Поднебесной одна эта башня: ведь чашу недаром испил он до дна… Эта башня, лазурь над которой ясна и чиста: только взглянешь – и вспомнишь, как жизнь коротка и проста».
 
   Да, другой такой нет во всей Поднебесной. Это правда. Я был там как-то проездом и могу подтвердить: все точно так, как сказано. И над этой странной постройкой небо всегда голубое. Даже в самый сильный дождь. Даже в снег. Даже ночью.

E-mail в общежитие МГУ
(Ответ русского преподавателя китайскому студенту, тоже с моим пояснением)

   «У меня в корзинке есть лягушка – зелена, как свежий лист весенний. Приходи под вечер, чтоб послушать тихий звук ее сухого пенья. Жду себя к обеду. Приглашаю и тебя явиться к угощенью. Сладких блюд теперь не разрешаю, но и ты не склонен к попущенью. Мы не дети. Строгость – признак мужа. Первый шаг его к вершинам чистым. Если с другом мы разделим ужин – будет верным путь в горах скалистых».
 
   И вот почему написал такое. Сдержанность. Мера. Строгость. Вот наш долг и наше назначение. Любовь? Да, зодчего она посетила. Именно она. Но не забудем, что башня-то одна на всю Поднебесную. А кидаться в погоню за любым миражом – значит упустить вечность. Есть и иные пути. Нет, не в обход любви, конечно. Стремящийся к вечности ее не минует, и помимо нее нет дороги к истине. Но вот чему я хочу научить вверенных и вверившихся мне птенчиков. Много званых, да мало избранных. И вряд ли стоит ждать от нее, такой своенравной, такой переменчивой, особой для себя милости. Будем терпеливы. Напомню: quivis doloris remedium patientia est[10]. И трудолюбивы – трудолюбивы непреклонно. Тернист и узок путь к знанию. Но с каждой ступенью ввысь мы все ближе к сияющему небу – небу любви. К тому, что над башней. К той лазури, что и тучам затянуть не под силу. К небу вечности. И вот что еще я привел в доказательство – привел как пример, привел как образец:

Еще один e-mail в общежитие МГУ: (русский преподаватель – китайским студентам)

   [11]
   «Я отныне шага не ускорю. Я не мул, а время – не погонщик. Путь лежит туда, где на просторе жизнь течет иначе, но не проще. Я увижу: мох встает примятый, на следу медвежьем поднимаясь: значит, только-только брат лохматый здесь прошел, неспешно удаляясь. Высоко идти до этой встречи, прежде чем на землю опуститься, – выше, чем парят над снегом птицы, выше, чем летят Дорогой Млечной… Я отправлюсь Верхними Путями, сквозь туман абстрактных категорий, и концептов цепкими сетями душу зверя обойму, и вскоре след увижу на земной дороге – темный след на моховом болоте. И пойму: дошел. Я на пороге. Флейта пусть звучит на этой ноте».
   (Видите, стараюсь излагать свои поучения в образной системе, близкой адресату, – именно так, как учил мой профессор: платье должно быть сшито по мерке заказчика. Китайцы, иранцы, тайванец не останутся равнодушными. Русские? Ну, они, как известно, всечеловечны. Или были такими в предыдущей вселенной, читайте Достоевского. Что же здесь и теперь? Бесчеловечны?)
   Да, можно действовать и так. Все уверенней достигать тех разновидностей любви, что способны останавливать время, претворяя его в вечность. Это путь науки – забытая, заброшенная, плевелами зарастающая тропа. Так, пройдет изредка мул под одиноким седоком, оборвет несколько колючек, проторит путь к высотам – и снова тишь. Но нет – не дадим заглохнуть. Пусть не у себя – так хоть в Китае… Но я снова отвлекся.
   Итак, повторяю, не то удивительно, что способна любовь уловить и удержать время. Это мы знаем, за это и хвалу воздаем – ей, всесильной, ей, раздирающей сердце куда беспощадней, чем орел – Прометееву печень.
   Странно другое: едва успев добиться своего, она ускользает. Орел был куда жалостливей – приучил к мученьям, но не бросил. А что чувствует внезапно оставленный любовью – и ведь умеет же она внушить, что оставляет навсегда, хоть к чувствительному сердцу вернется, вернется непременно! Вот что говорил об этих особых ощущениях мой учитель, повествуя о них в диатрибе – воображаемом диалоге. В нем Весна беседует с Ритором – жертвой любви, столь высоко его вознесшей, что падать было не просто больно:

Листок, вложенный в «Книгу о вкусной и здоровой пище» (М., 1952)

   «– Сух порох прошлого в моих пороховницах, – сказала мне Весна, пронзая прах травы зеленой щеткой стрел и сполохом зарницы грозя спалить разлив вечерней синевы…
   – Все выжжено дотла – что мне огонь небесный? Все выпито до дна – что новая весна, сирени облака, и гром, и луч отвесный в прорыве черных туч, и ночь в полях без сна?»
 
   Так отвечает Ритор. Видите? Пустыня. А вот и еще свидетельство, причем такое, что может с успехом дополнить нашу МЕТАФИЗИКУ любви ее ОНТОЛОГИЕЙ, поскольку речь в нем идет о веществе любви и тех четырех стихиях, из которых она способна это вещество черпать. Текст, безусловно, из ранних, однако его очевидная наивность не должна вас смутить. Скорее она проясняет дело, безнадежно впоследствии запутанное:

Листок А-4, сложенный пополам и найденный среди копий диплома доктора наук (в моем перечне назван «онтология любви»)

   «Я помню туфельку и ногу на траве, над ней – цветы моей широкой юбки. Я помню вешний шум, и ветер в голове, и аромат ночной фиалки-любки… Но я не помню вещества любви: была она огнем или водою, землей иль воздухом? Гормонами в крови иль бредом и фантазией пустою? Я помню что-то, что сжигало в прах, что заставляло петь и задыхаться, захлебываться, виться в облаках – и, оземь грянув, насмерть расшибаться… Вот туфелька, вот горсть песка в руке. Как год назад, цветы на юбке ярки… Огонь не жжет. Тиха вода в реке, а птица в воздухе. И день такой нежаркий…»
 
   Вот вам и онтология. Алхимия какая-то эта любовь. Философский камень. Все – золото, все – солнце, все – свет и жизнь. Время – вечность. Но вот только сама материя жизни этого не выдерживает и расползается прямо в руках. В прах и тлен…
 
   Но постойте! Ведь наша цель – похвала, а предмет – любовь, время в вечность претворяющая. А вовсе не бытие с его четырьмя стихиями и материей. Пусть себе расползается. Нам-то какое дело? Отношения материи и смысла в этой части рассуждения вовсе не наша рогатива, как говорил один доктор филологии. Они, эти отношения, и сами по себе настолько сложны, что должны составить предмет отдельной хрии.
   Вернемся лучше к предыстории. Если помните, первой в ряду ситуаций, предваряющих историю, которую я должен поведать в этом своем слове, слове обетованном, то есть по обету сказанном, обещанном мною учителю, – первой была ситуация с муравьем. Из нее, как мне кажется, и проросли все прочие.
   Но вот и вторая. Дитя, чей зрачок, суженный взглядом на солнце в черную точку и соединившийся с черным муравьем Lasius niger посредством космического созерцательного напряжения, сидело на нагретом пригорке у Новинской женской тюрьмы в одиночестве. И это одиночество не было случайным. Неслучайным было и созерцание, и… Ах! Как же я мог так ошибиться! Непростительно, позорно, постыдно… Нарушена логика развития событий, неверно применен ситуативно-исторический метод – плод любви моего отца.
   Ну конечно же! Первой по праву должна идти вовсе не история о муравье. Это событие зарождения любви, потому она сперва и показалась мне истоком, исходом, почкой, выстреливающей зеленым побегом в весеннее небо вечности.
   Но нет, нет! Трижды нет! Есть еще одна история, она-то и будет начальной. Событию с муравьем, то есть рождению любви, предшествовало нечто совсем иного, противоположного свойства. Дитя сидело в одиночестве, с непокрытой головой, у стен тюрьмы, разглядывая траву у себя под ногами и тоскуя по вполне определенной и одной-единственной причине. Оно было брошено.
   Да, все как у всех: родители развелись. Но присутствовало и нечто необычное. При этом погибла любовь. Нет, не то чувство, что некогда связывало отца и мать. Это умирало постепенно, как исчезает в темной норе крысиный хвост. Я имею в виду любовь, да, именно ее.
   Впрочем, может быть, и тут я снова ошибся. Любовь ребенка к отцу не погибла – но изменилась, изменилась неузнаваемо, претворившись в страдание. Страдание было такой силы, такого напряжения, такого невыносимо яркого белого каления, что легко переплавилось под солнцем весеннего полдня в космическую дугу созерцания. Так родилась, так вылупилась на свет, как зеленый побег из почки, история с муравьем.
 
   Ну вот, теперь, кажется, все верно. В подтверждение приведу текст, записанный со слов моего профессора совсем недавно. Была у нас одна беседа этой весной – вечером, когда угасло наконец опаловое свечение дождливого дня и на душе все стало постепенно устраиваться, успокаиваться и вот наконец улеглось. Так, то взъерошивая, то укладывая оперение, затихает в сумерках птица. Но вот с учителем творилось что-то неладное. Теперь-то я знаю, что. Но тогда, увы, и это было тайной. Правда, для меня все вообще таинственно. И мне это нравится. Не было бы такой радости откровений – счастья открытий, что дается мне в иной день испытать не однажды.
   Началось, как обычно, со слез. Неожиданных, необъяснимых и бурных. Я сел рядом, обнял за плечи. Кости были тонкие и легкие, будто рядом сидел с опущенными крыльями ангел. Плечи вздрагивали, поднимаясь и опускаясь, и мне показалось – вот улетит. Последовал один из тех бессвязных разговоров, с помощью которых люди пытаются утешить друг друга. Потом все понемногу стихло – движения плеч, слезы, слова. Настал наконец покой. Я успел вовремя – включил незаметно диктофон на своем мобильнике: не раз уж бывало, что в таких обстоятельствах удавалось услышать что-то прекрасное, почти неуловимое, такое, что вспомнить и восстановить потом трудно, если не невозможно. И не ошибся.

Расшифровка диктофонной записи:

   «Роща в тумане росистом дождливого дня. Соки несутся по жилам растений ручьями. И голубеет трава, и черемуха манит меня, будто забыв, сколько весен таких за плечами. Будто забыв, что настанет иная пора: липы стряхнут, словно пчел, свой убор драгоценный, встанут аллеями – в бархате черном кора, алый закат заливает холодную сцену.
   (а вот дальше – внимание – разгадка всего)
   Отче, я знаю, ты создал и бросил меня, чтобы отца на земле я искала напрасно. Я не нашла его в сумерках дольнего дня. Но и к тебе не вернусь в одиночестве страстном».
 
   Вот в чем тут дело. Ну что ж. Такая судьба. Вот ее узор: любовь – страдание – любовь… Далее то же. Это как товар – деньги – товар… Но вот где-то в этой цепи появляется божественный Логос. Где? Ах, знаю. До начала всего. Он и есть тот порождающий закон, тот принцип, что создал и определил все. Но, как и всякий принцип, до времени не заметен.
   И тогда, все так же сидя рядом со своим профессором, я подумал:
 
   «Ангел – это значит просто вестник. Потому глаза его печальны, что чужою переполнен песней – он, чужого голоса посланник.
 
   (Записывая эти строки, я колеблюсь: чужого – голоса? Логоса? Да и чужого ли? Может, просто – иного?) Но продолжу:
 
   Радостно свистят цветные птицы под рукою неба всеблагого. Но молчат отверстые зеницы и уста, замкнутые глаголом. Только крыл пресветлых дуновенье, только шепот, шорох, шелест перьев. Скорбный взор. Невидное движенье. Вздох усталый тяжкого неверья».
 
   Да, ангел. Узкие лопатки недоуменно приподняты – тонкие и легкие, почти крылья. Да, вестник. Форма, отлитая для себя божественным смыслом – Логосом. Головка на длинной шее клонится к плечу, руки сложены так бессильно, будто они и вовсе ни к чему. И лицо. Однако ангелы все – воплощенная молодость, даже не стремящаяся к своему пределу – зрелости. Этот же иной, словно путешественник после странствий – дальних, слишком дальних. Молодо выглядит, хорошо сохранился – но нездешним опален солнцем, неузнаваем. Да и кому узнавать? Кто умер, кто убит, а кто и уехал. Из уехавших, кстати, назад никто не вернулся. И вряд ли это случайно.
   А вот мы вернемся. К похвале – любовь требует.

Биограф о тайнах любви

   Недавно, месяц-полтора назад, в то время, когда в прежней вселенной завершалась пора таяния снега, я устал от работы и осмелился выйти из своей кельи – каменной ячейки в серой твердыне биофака. Чувствовал я, что нуждаюсь в долгой прогулке, и повернул налево, вдоль по гребню Воробьевых гор, все еще лесистому. Ветви берез и лип, из-за автомобильных миазмов беззащитные перед грибком, безобразно искривлялись и скручивались, как ведьмины метлы.
   Но неторопливо, глядя то вниз, в чашу города, накрытую голубой кисеей ядовитого дыма на другом берегу Москвы-реки, то вверх, в небо, как всегда плотно задернутое завесой тяжелых туч, я миновал панораму напротив Главного здания и трамплин, миновал и другие прекрасные пространства и вошел наконец в аллеи Нескучного сада.
   Смеркалось. Усталость напомнила мне о возрасте – моем, моем и вполне преклонном. Шутка ли – почти тридцать. Скоро конец. Но что я знаю о любви, – подумал я, – что я знаю о ней не с чужих слов и не из книг, а сам, я сам, – что я знаю о ней такого, чтобы и свой голос присоединить к таинственному слову певчего дрозда, к ликующим беспорядочным от счастья кликам зарянки, к звонким отрывистым свистам большой синицы, неустанно посылающей свои страстные эсэмэски, к скромной переливчатой трельке лазоревки? Что?
   И тут внутри меня прозвучал тихий, но отчетливый ответ. Некоторое время спустя оказалось, что это был не только ответ. Скорее – пророчество. Потому позволю себе привести текст полностью:
 
   «Прозрачная весна, и снегом пахнут лужи, и под ногою кромка льдистых кружев…В темнеющем саду не статуя нагая – свой лик любовь явила мне благая».
 
   (И действительно, что это там, впереди, – такое светлое в темных купах влажных жимолостей и боярышников? Не моя ли студентка Лика, которую я только что утомительно уговаривал не бросаться с плоской крыши биофака, куда привело ее разбитое мною сердце? Не в ее ли сумасбродную голову взбрела теперь идея раздеться в кустах и обернуться для меня Афродитой или Артемидой, раня свою нежную девичью плоть острыми, черными от влаги шипами боярышника? Нет. Не она. Но и не статуя – давно нет тут, в Нескучном, никаких статуй… Нет? Ну так что же это?) Но голос продолжал:
 
   «Зеленая весна трубит раскат громовый, в саду сирени сумрачно-лиловы, трепещет молния и, в небесах сверкая, второй являет лик любовь благая».
 
   (О! – подумал я с некоторым облегчением. – Значит, Ликой дело не кончится!) Но голос пел, становясь все требовательней, взлетая все выше… Так, верно, могла бы петь птица Сирин):
 
   «Гроза прошла, в саду пусты аллеи, и мрамор статуи на зелени белеет. И я провижу, сердце напрягая, твой лик последний, о любовь благая!»
 
   Голос смолк, взвившись к голым ветвям черных лип Нескучного сада, и я остался в аллее один – обдумывать пророчество. В том, что это было именно оно, сомнений уже не оставалось. Я давно научился чувствовать такие вещи. Странно было другое, и мне снова пришлось заняться экзегезой.
   По правилам риторическим, в развертывании частей текста должна быть некая смысловая последовательность – некий принцип. Начало повествует о ранней весне – вот как сейчас. Повествует о настоящем. Что у меня в настоящем? Лика не в счет. Но верно ли? Так или иначе, любовь обещана, и явления ее следует ждать со дня на день, с минуты на минуту… И идет, приближается, даруется мне любовь истинная, иначе как могла пророческая птица назвать ее благой? Неужто и моя пора пришла наконец…
   Во второй части время меняется. Зеленая весна… Почти лето. Это ли, следующее? Сколько зим отделяет меня от лета второй любви? Неведомо. Но время идет, и пейзаж любви приобретает черты ему согласно. Согласно канону – и времени, и риторики. Вместе с тем речь идет все-таки о весне… Зеленая весна…
   Но вот далее… Последняя часть уж вовсе удивляет. Логично было бы ожидать в этой позиции осень. Старость. Но – парадокс! Время вообще перестает двигаться. Что его остановило? Любовь? Ведь только она на это способна, как мы видели и как утверждаем. Но что это за третья любовь, она же последняя? И тоже летняя? Даже весенняя? А, не доживу до старости… Ну, с этим я давно, как вы видели, смирился. Согласен.
   Возможен и другой способ экзегезы, вполне банальный. Толкуем так: любовь – весна жизни, какой бы реальный возраст собой ни одарила. Но тогда откуда легкий временной сдвиг между первой и второй частями? Прозрачная весна – зеленая весна… Загадка. Пропела мне все это, видно, не птица Сирин, а Сивилла Кумская.
   Я устал. Но, веря в пророчества, не склонен упрощать провидческие тексты. Пусть себе пребывают в своем надменном молчании.
 
   Размышляя так, я прошел всю Большую Пироговскую и оказался там, где, раздваиваясь, она отделяет от себя тихую провинциальную Плющиху. И вдруг почему-то обернулся.
   Там, за спиной, в перламутровом тумане светились купола Смоленского собора Новодевичьего монастыря, высокими облаками клубясь под низким небом. Рядом возносилась чудная сквозная башня кирпично-белой колокольни. Казалось, она чуть клонится над темной монастырской стеной. Над головой просвистели крылья. Пара крякв пронеслась к прудам, рассекая воздух. Сколько сил, сколько же сил в этих крыльях любви, – подумал я устало. У меня, пожалуй, и толики не найдется. И, повернувшись спиной к Новодевичьему с его куполами и колокольней, спиной к прудам, кипевшим от жара утиных свадеб, побрел себе прямой дорогой к дому.
   Домой, домой! Вступаю на Плющиху. На углу две девушки – и какой красоты! Особенно та, что стоит вполоборота. Волосы цвета сухой шелковистой древесины. Ноги волшебной длины. Боже, как изящна! К ней склонилась ее подруга, лица ее тоже не видно за завесой волос. Как сестры: тонки и в чем-то бежево-сером. Обе так увлечены разговором, что почти неподвижны. Нет, удивительно неподвижны! Вовсе неподвижны… Да это два тополя рядом! С одного кора содрана грубо. Обнажилось дерево. Эту полосу я и принял за поток светлых волос. Как много коры сорвано… Наверное, каким-то джипом. О, вот и веночек на соседнем столбе: маленький, но нескромный. Все погибли?
   Два тополя на Плющихе стоят тихо, недвижно.
 
   Ну, я наконец дома и ложусь. «Коснулось что-то тела моего: пижамка это, лучший друг его», – вспомнил я детскую свою фразу – любимую вечернюю фразу, ту, что и по сей день повторяю, ныряя в постель после душа.
   Закрываю глаза. Нет, что-то осталось недосказанным. Не на все хватило сил в этой части моего рассуждения – части первой, похвальной.
   По совести и долгу, нужно бы заключить все это размышлением об именах. Ну, попробую. Свое – Николай, «победитель народов», обсуждать и не пристало, и бессмысленно. Совершенный абсурд и нонсенс. Даже имя профессора не раскрою. Иначе на главные имена времени не хватит. А главные все же – любовь и время. Приступим.
   Последняя экзегеза, последнее толкование – и спать!
   Любовь – слово индоевропейского происхождения. Сравним древнеиндийское lubhyati – «желает», lobhas – «желание, жажда»; древневерхненемецкое – lob – «хвала», готское lubains – «надежда» и «вера», наконец, небезызвестное латинское libido, которое, кстати, может звучать и lubido – страстное желание. Итак, вот перечень смыслов: выбор, желанье и жажда; хвала, надежда и вера. (Жажду, как метафору желанья, исключаем.)
   Нет, вы представляете, что сейчас перед нами?
   Тайна любви. Пять ее оснований сокрытых. Выбор, желанье, хвала, надежда и вера. Только такую любовь вправе назвать мы благою.