Страница:
Причина всех этих событий мне очевидна. Просто я очень хотел родиться. Это желание было столь страстным, что любовь повелительно на этих двоих указала: вот ты и ты, а ну-ка, сюда! Да поживее! Напрасно он так вздрогнул, когда пошли одеваться и среди сваленных в другой комнате пальто мелькнул рыжий мех в белых снежных мазках – ее шуба. Напрасно и она так удивленно всматривалась в его глаза, прижав руку к амулету на шее. Все было решено заранее и не ими. Нет, не ими.
Это стало первым Парафразисом – иносказанием, истолкованием – в моей еще не начавшейся, но тогда неизбежной уже жизни. Да, есть что-то такое в этом Cervus nippon – пятнистом, как атласная орхидея, цветке-олене. Что-то ясное, проясняющее, как сама красота. Читал я и Пришвина, его чудесный «Женьшень». Ведь там совершенно то же. Только любовь распорядилась иначе. А почему? Почему, в самом деле? Я вот знаю. Там, в зарослях лимонника, где скрывался писатель, готовый схватить оленя за копытца, так же текла темная река времени. Но с другого ее берега Любовь никто не заклинал. Или она не откликнулась?
А вот с другой стороны ночной дороги, там, где остановка автобуса у МГУ, кто-то молил. Уповал на всевластье богини. Это я, еще не рожденный, во тьме прозябающий дух, нестерпимо желал воплощенья. И такова была сила этого желания, что она, сама Любовь, не просто снизошла – поспешила на помощь: неистово, окрыленно, мгновенно.
Так я появился на свет вместе с Эпохой мутаций. Вдруг это не простое совпадение? Вдруг тут действовало нечто причинно-следственное? Страшно подумать!
Так или иначе, в этой Эпохе перемен – эпохе обменов и мены – Парафразис стал принципом жизни. Моей, вашей, всеобщей. Как это принято называть, социальной. Парафразис как истолкование произвольное, даже обратное истине.
Да, путаница, подмена, замена… Но, несмотря на все это, я стараюсь – у воина от таких усилий кровь выступает из-под ногтей, а я, человек Эпохи перемен, только бледнею – о, как я стараюсь выпутаться из паутины, разорвать сети…
Сейчас – чтобы исполнить свой последний долг. Разобраться во всем и описать то, что завещано. Но тогда, тогда… С начала Эпохи мутаций и до исчезновения матери…
И тогда было у меня одно главное, не решенное и не разрешенное дело. Миссия. Долг, наконец. Нет, вы не поняли, как это было важно.
Запись в дневнике биографа (вечер, биофак мгу, даты нет, по-видимому, я был тогда аспирантом)
Запись в черной коленкоровой тетради с лекциями профессора
Комментарий биографа
Часть 3
Предисловие биографа (о себе, да, снова о себе)
Листки, вырванные из ежедневника
Это стало первым Парафразисом – иносказанием, истолкованием – в моей еще не начавшейся, но тогда неизбежной уже жизни. Да, есть что-то такое в этом Cervus nippon – пятнистом, как атласная орхидея, цветке-олене. Что-то ясное, проясняющее, как сама красота. Читал я и Пришвина, его чудесный «Женьшень». Ведь там совершенно то же. Только любовь распорядилась иначе. А почему? Почему, в самом деле? Я вот знаю. Там, в зарослях лимонника, где скрывался писатель, готовый схватить оленя за копытца, так же текла темная река времени. Но с другого ее берега Любовь никто не заклинал. Или она не откликнулась?
А вот с другой стороны ночной дороги, там, где остановка автобуса у МГУ, кто-то молил. Уповал на всевластье богини. Это я, еще не рожденный, во тьме прозябающий дух, нестерпимо желал воплощенья. И такова была сила этого желания, что она, сама Любовь, не просто снизошла – поспешила на помощь: неистово, окрыленно, мгновенно.
Так я появился на свет вместе с Эпохой мутаций. Вдруг это не простое совпадение? Вдруг тут действовало нечто причинно-следственное? Страшно подумать!
Так или иначе, в этой Эпохе перемен – эпохе обменов и мены – Парафразис стал принципом жизни. Моей, вашей, всеобщей. Как это принято называть, социальной. Парафразис как истолкование произвольное, даже обратное истине.
Да, путаница, подмена, замена… Но, несмотря на все это, я стараюсь – у воина от таких усилий кровь выступает из-под ногтей, а я, человек Эпохи перемен, только бледнею – о, как я стараюсь выпутаться из паутины, разорвать сети…
Сейчас – чтобы исполнить свой последний долг. Разобраться во всем и описать то, что завещано. Но тогда, тогда… С начала Эпохи мутаций и до исчезновения матери…
И тогда было у меня одно главное, не решенное и не разрешенное дело. Миссия. Долг, наконец. Нет, вы не поняли, как это было важно.
Запись в дневнике биографа (вечер, биофак мгу, даты нет, по-видимому, я был тогда аспирантом)
Дел у меня – как у всех – невпроворот. Множество больших и малых, из них ежедневно сеть и плетется. Но есть одно – особое. Настанет ли ему срок наконец? И когда? И как мне его разрешить? Как говорил Принц Датский, «That is the question»[12] … Ну, посмотрим…
Время и пространство этого рассуждения, этой спасительной хрии, так и рассчитано древними, чтобы в конце привести любую проблему к решению, вывести вопрошающего на свет истины, как путника к солнечному пятну в конце лабиринта. Сеть, лабиринт Минотавра, – вам меня не удержать.
Qui pro quo – «кто вместо кого»… Ах, эта звенящая медь латыни, звуки, впитавшие жар италийского полдня! Звоны щитов, глас торжествующей силы! Счастье, если дадут мне курс прочитать для студентов… Но прочь, мечтанья пустые…
Qui pro quo – это недоразумение, но отнюдь не обычная путаница. В нем смысл и цель, главное же – подстановка: ценностей, лиц и понятий. Попытаюсь описать этот феномен.
И все-таки нужен завтрак. Здоровье нынче дорого. Нет, дорого – не то слово. В Эпоху мутаций это выражение полностью устарело. Верно иное: заболел – и крышка. Нужно купить что-нибудь съестное по дороге на фак. Био, конечно. По пути на биофак, в недра серого сфинкса, в надежнейшее укрытие и последнюю, быть может, цитадель природы.
Да и в самом деле: кто, взглянув на расписную перепелку, согласится целый день сидеть в конторе? Для кого трудится неустанно живописец над узором для фазана? А вы? Задавали себе когда-нибудь эти вопросы?
Иду, понятно, пешком: об автомобилях я тоже уж говорил. Они стоят, в них сидят. Выходят – и в метро. Но я ученый, а значит – свободный художник, и по статусу мне не обязательно быть атрибутом имиджевой телеги. Тачки моего имиджа. Потому без всякой предварительной отсидки сразу переставляю ноги – бодро, но неторопливо. Вот они, ходят пока. Смотрю на них вниз – длинны, стройны. На трещины в асфальте не наступаю – ведь с детства поверил, что это едва сомкнутые края готовой разверзнуться бездны.
В лавчонке темно. Читаю на упаковке: «ДУШКА ЦЫПЛЕНКА СВЕЖЕЗАМОРОЖЕННАЯ». За стойкой с душами цыплят, высоко на полке вижу конфеты: «ЧУДОВИЩНЫЙ ВЕЧЕР».
Нет, лучше консервы: с ними проще. Купить банку-другую, вскрыть в чистоте прохладной своей кельи, за гранитными стенами науки – что может быть совершенней? Лукулловы пиршества меркнут в сравнении с трапезой этой. Ну-ка, посмотрим названья.
А это еще что такое? «У ЩЕНКА». Годится ли это на завтрак? Вряд ли: всмотреться получше – так это просто сгущенка.
На кафедре тихо, темно и пусто. Навстречу по коридору катится, как мышь, мой коллега.
– Куда летишь?
– В «Арбат-Престиж».
– Нет, ну серьезно?
– Справку по кафедре готовлю.
– Что за справку?
– Для ЛИКВИДИРОВАНИЯ.
– А что, разве пора уже?
– Тьфу, черт. Для лицензирования. Лицензирование у нас. Не знаешь, что ли?
– Забыл совсем. Знаю, ректору орден дали. Забыл, какой.
– Ну, ты даешь! Забыл! «ЗА ВЫРОЖДЕНИЕ РОССИИ». Какой-то степени.
По пути к моей заветной двери встретился также факультетский слесарь. Что ж, лето – пора ремонтов.
– Здорово! – и слышу в ответ:
– Много, очень много ПОРЫВОВ в лопнувших батареях!
Ну, вот и работа на сегодня позади. Июль, осы и розы. Осталось последнее: встретиться с греческим предпринимателем. О нем я знаю: любит и держит догов-арлекинов (размером с дом, смотрел на сайте фотографии и догов, и домов). Производит стиральный порошок. Но больше всего на свете – больше догов, домов и стирального порошка – он, этот новый Одиссей хитроумный, этот наследник афинян, любит тритонов. Что ж, не подвела его мудрость предков, направила, разогрела кровь! Может, удастся оттопырить энную сумму на экспедицию. Экспедиция сложная – в Иран…
Не забыть только взглянуть на его карточку – прошлый раз я плохо разобрал, но с именем ошибаться нельзя. Судорожно шарю по карманам, в компьютерной сумке. Да, вот и визитка: АХИС СУХОДЖОПУЛОС.
Еще утро, уже суббота, пора на дачу. У парикмахерского салона «DEADWAY»[13] и ресторана «ЭРОГЕННЫЙ» пересечь Смоленскую площадь. Красный свет. Как долго ждать! Какую бы завести собаку? Борзую – Красотку, Барышню, может быть, Цару, или даже Решку (если с Орлом) – или надежного, горячего охотника-терьера? Все-таки защитник. И какие брызги полетят, пока я в весенних лужах ловлю тритонов!
Дождался, наконец. Зеленый. А вот и вывеска прямо напротив: «ТЕРЬЕРЫ ЭКСТРА-КЛАССА». Странно: целый магазин, весь в темном стекле, а буквы – белым по черному, как на газетном врезе. Но первый же шаг на мостовую сдвигает с линии моего взгляда фонарный столб, и я читаю: «ИНТЕРЬЕРЫ ЭКСТРА-КЛАССА». Какая жалость. Войти бы за темные стекла, а внутри полно терьеров, и все – экстра-класса. Только выбирай друга на остаток жизни. Рыжего ирландского – на зеленом поле, пегого фокса – у норы с лисицей в зубах, драгоценного платиново-золотого йорка – под мышкой в авто. Но нет. Нет ведь!
Мимо, мимо! И рекламный щит предо мной. «НОГИ – ЭТО ВАШЕ ЛИЦО». И правда. Совершенно согласен. Один из лучших Парафразисов за последние годы, пожалуй! Qui pro quo!
Вот и станция «Тушинская». Бегом к расписанию: вдруг уходит, уйдет… ушел – мой! Читаю: «УВАЖАЕМЫЕ ПАССАЖИРЫ! ПО ПСИХИЧЕСКИМ ПРИЧИНАМ РАСПИСАНИЕ ПРИГОРОДНЫХ ПОЕЗДОВ ИЗМЕНЯЕТСЯ!» По поэтическим? По техническим? Не важно, главное – изменяется. Значит – уже изменилось, а как – неизвестно. Что ж, пройдусь пока, подожду.
На лотках-прилавках раскинуты кофточки и шали. Шали называются «палантины». Вот палевая, вот красная, а вот белая в крупных черных пятнах. Одно пятно шевельнулось? Не может быть. Да, что-то движется. Это черная кошечка, почти еще котенок, чуть повернула голову и расправила хвост. Какая милая! Но ведь ее нет, это только рисунок – рисунок на ткани. Снова шевельнулась. Появилась черная лапка, очень худенькая. Ветер дует. Июль – а все высохло, будто уже осень, и листья – желтые мыши – скользят по асфальту.
Поезд тронулся, свистнул – и вдаль, встречь же – рекламные тексты. Мимо – оградки погоста, над ними щит: «ВСЕ ДЛЯ ДОМА».
Вот и милый перрон, вот и старая церковь. Ангелы на белой стене тихо смотрят друг на друга: поглощенно, недвижно. Вьются вкруг них стрижи – новый выводок на вечернем ученье готовится к отлету. Режут крыльями воздух, криками – слух. Кто они, порожденья эфира – затерявшиеся мысли? Недолетевшие эсэмэски?
Зачем я здесь? Отворить покосившуюся калитку, скрипнуть дверью родного дачного дома? Вдохнуть печальный запах давно отлетевшего счастья – иссохшего дерева, керосина, пожелтевших фотографий? Выпить чаю за столом – одному, в кругу милых призраков? Красноватый напиток обжигает губы, и звенит, ударяясь о тонкое стекло стакана, неровно сточенный край серебряной ложечки, подаренной мне «на зубок» кем-то из них – далеко, далеко ушедших…
Пора. Пустой перрон, сумерки. Скоро, скоро август. Корона года, любимый мой месяц. Фейерверк обезумевших звезд, горький ветер, свисток электрички. Холод листьев и брошенных гнезд, огонек догорающей спички…
Москва, метро, подъезд. Пока поворачиваю ключ, боковым взглядом замечаю какое-то движение внизу, на фоне светлой стены у лифта. Хорошо бы кошка! Вот она, крупная, круглоголовая, едва высунулась из-за лифта. Кошка. Живая. Наверно, голодная. Кис… Нет, тень нежива и недвижна. Так покрасили стену внизу, над полом – темная полоса и нечаянное пятно в форме кошачьей головы – у лифта. Вхожу в черноту пустой квартиры и запираю за собой дверь на два оборота.
И ложусь один в темноте, и вспоминаю весь день, и снова видится мне греческий предприниматель Ахис, и вспоминаю я, как учил меня мой профессор, переводя и повторяя со мной по записям слова арбатского мудреца – бесхитростно, но с любовью невыразимой, бесконечной, трепещущей, словно море…
Время и пространство этого рассуждения, этой спасительной хрии, так и рассчитано древними, чтобы в конце привести любую проблему к решению, вывести вопрошающего на свет истины, как путника к солнечному пятну в конце лабиринта. Сеть, лабиринт Минотавра, – вам меня не удержать.
Qui pro quo – «кто вместо кого»… Ах, эта звенящая медь латыни, звуки, впитавшие жар италийского полдня! Звоны щитов, глас торжествующей силы! Счастье, если дадут мне курс прочитать для студентов… Но прочь, мечтанья пустые…
Qui pro quo – это недоразумение, но отнюдь не обычная путаница. В нем смысл и цель, главное же – подстановка: ценностей, лиц и понятий. Попытаюсь описать этот феномен.
КОМЕДИЯ ОШИБОК
Утром включаю телевизор. Пока ищу «Euronews», мне говорят: «А программа «Сотка» защитит ваше загробное хозяйство». Нет, загородное, конечно, загородное! Но продолжает ведущий: «А Валя-то как поживает?» Мне уж понятен ответ: «Курс евро продолжит расти, курс доллара – заметно опускаться». Ну, не «Валя-то» – ясно, валюта.И все-таки нужен завтрак. Здоровье нынче дорого. Нет, дорого – не то слово. В Эпоху мутаций это выражение полностью устарело. Верно иное: заболел – и крышка. Нужно купить что-нибудь съестное по дороге на фак. Био, конечно. По пути на биофак, в недра серого сфинкса, в надежнейшее укрытие и последнюю, быть может, цитадель природы.
Да и в самом деле: кто, взглянув на расписную перепелку, согласится целый день сидеть в конторе? Для кого трудится неустанно живописец над узором для фазана? А вы? Задавали себе когда-нибудь эти вопросы?
Иду, понятно, пешком: об автомобилях я тоже уж говорил. Они стоят, в них сидят. Выходят – и в метро. Но я ученый, а значит – свободный художник, и по статусу мне не обязательно быть атрибутом имиджевой телеги. Тачки моего имиджа. Потому без всякой предварительной отсидки сразу переставляю ноги – бодро, но неторопливо. Вот они, ходят пока. Смотрю на них вниз – длинны, стройны. На трещины в асфальте не наступаю – ведь с детства поверил, что это едва сомкнутые края готовой разверзнуться бездны.
В лавчонке темно. Читаю на упаковке: «ДУШКА ЦЫПЛЕНКА СВЕЖЕЗАМОРОЖЕННАЯ». За стойкой с душами цыплят, высоко на полке вижу конфеты: «ЧУДОВИЩНЫЙ ВЕЧЕР».
Нет, лучше консервы: с ними проще. Купить банку-другую, вскрыть в чистоте прохладной своей кельи, за гранитными стенами науки – что может быть совершенней? Лукулловы пиршества меркнут в сравнении с трапезой этой. Ну-ка, посмотрим названья.
А это еще что такое? «У ЩЕНКА». Годится ли это на завтрак? Вряд ли: всмотреться получше – так это просто сгущенка.
На кафедре тихо, темно и пусто. Навстречу по коридору катится, как мышь, мой коллега.
– Куда летишь?
– В «Арбат-Престиж».
– Нет, ну серьезно?
– Справку по кафедре готовлю.
– Что за справку?
– Для ЛИКВИДИРОВАНИЯ.
– А что, разве пора уже?
– Тьфу, черт. Для лицензирования. Лицензирование у нас. Не знаешь, что ли?
– Забыл совсем. Знаю, ректору орден дали. Забыл, какой.
– Ну, ты даешь! Забыл! «ЗА ВЫРОЖДЕНИЕ РОССИИ». Какой-то степени.
По пути к моей заветной двери встретился также факультетский слесарь. Что ж, лето – пора ремонтов.
– Здорово! – и слышу в ответ:
– Много, очень много ПОРЫВОВ в лопнувших батареях!
Ну, вот и работа на сегодня позади. Июль, осы и розы. Осталось последнее: встретиться с греческим предпринимателем. О нем я знаю: любит и держит догов-арлекинов (размером с дом, смотрел на сайте фотографии и догов, и домов). Производит стиральный порошок. Но больше всего на свете – больше догов, домов и стирального порошка – он, этот новый Одиссей хитроумный, этот наследник афинян, любит тритонов. Что ж, не подвела его мудрость предков, направила, разогрела кровь! Может, удастся оттопырить энную сумму на экспедицию. Экспедиция сложная – в Иран…
Не забыть только взглянуть на его карточку – прошлый раз я плохо разобрал, но с именем ошибаться нельзя. Судорожно шарю по карманам, в компьютерной сумке. Да, вот и визитка: АХИС СУХОДЖОПУЛОС.
Еще утро, уже суббота, пора на дачу. У парикмахерского салона «DEADWAY»[13] и ресторана «ЭРОГЕННЫЙ» пересечь Смоленскую площадь. Красный свет. Как долго ждать! Какую бы завести собаку? Борзую – Красотку, Барышню, может быть, Цару, или даже Решку (если с Орлом) – или надежного, горячего охотника-терьера? Все-таки защитник. И какие брызги полетят, пока я в весенних лужах ловлю тритонов!
Дождался, наконец. Зеленый. А вот и вывеска прямо напротив: «ТЕРЬЕРЫ ЭКСТРА-КЛАССА». Странно: целый магазин, весь в темном стекле, а буквы – белым по черному, как на газетном врезе. Но первый же шаг на мостовую сдвигает с линии моего взгляда фонарный столб, и я читаю: «ИНТЕРЬЕРЫ ЭКСТРА-КЛАССА». Какая жалость. Войти бы за темные стекла, а внутри полно терьеров, и все – экстра-класса. Только выбирай друга на остаток жизни. Рыжего ирландского – на зеленом поле, пегого фокса – у норы с лисицей в зубах, драгоценного платиново-золотого йорка – под мышкой в авто. Но нет. Нет ведь!
Мимо, мимо! И рекламный щит предо мной. «НОГИ – ЭТО ВАШЕ ЛИЦО». И правда. Совершенно согласен. Один из лучших Парафразисов за последние годы, пожалуй! Qui pro quo!
Вот и станция «Тушинская». Бегом к расписанию: вдруг уходит, уйдет… ушел – мой! Читаю: «УВАЖАЕМЫЕ ПАССАЖИРЫ! ПО ПСИХИЧЕСКИМ ПРИЧИНАМ РАСПИСАНИЕ ПРИГОРОДНЫХ ПОЕЗДОВ ИЗМЕНЯЕТСЯ!» По поэтическим? По техническим? Не важно, главное – изменяется. Значит – уже изменилось, а как – неизвестно. Что ж, пройдусь пока, подожду.
На лотках-прилавках раскинуты кофточки и шали. Шали называются «палантины». Вот палевая, вот красная, а вот белая в крупных черных пятнах. Одно пятно шевельнулось? Не может быть. Да, что-то движется. Это черная кошечка, почти еще котенок, чуть повернула голову и расправила хвост. Какая милая! Но ведь ее нет, это только рисунок – рисунок на ткани. Снова шевельнулась. Появилась черная лапка, очень худенькая. Ветер дует. Июль – а все высохло, будто уже осень, и листья – желтые мыши – скользят по асфальту.
Поезд тронулся, свистнул – и вдаль, встречь же – рекламные тексты. Мимо – оградки погоста, над ними щит: «ВСЕ ДЛЯ ДОМА».
Вот и милый перрон, вот и старая церковь. Ангелы на белой стене тихо смотрят друг на друга: поглощенно, недвижно. Вьются вкруг них стрижи – новый выводок на вечернем ученье готовится к отлету. Режут крыльями воздух, криками – слух. Кто они, порожденья эфира – затерявшиеся мысли? Недолетевшие эсэмэски?
Зачем я здесь? Отворить покосившуюся калитку, скрипнуть дверью родного дачного дома? Вдохнуть печальный запах давно отлетевшего счастья – иссохшего дерева, керосина, пожелтевших фотографий? Выпить чаю за столом – одному, в кругу милых призраков? Красноватый напиток обжигает губы, и звенит, ударяясь о тонкое стекло стакана, неровно сточенный край серебряной ложечки, подаренной мне «на зубок» кем-то из них – далеко, далеко ушедших…
Пора. Пустой перрон, сумерки. Скоро, скоро август. Корона года, любимый мой месяц. Фейерверк обезумевших звезд, горький ветер, свисток электрички. Холод листьев и брошенных гнезд, огонек догорающей спички…
Москва, метро, подъезд. Пока поворачиваю ключ, боковым взглядом замечаю какое-то движение внизу, на фоне светлой стены у лифта. Хорошо бы кошка! Вот она, крупная, круглоголовая, едва высунулась из-за лифта. Кошка. Живая. Наверно, голодная. Кис… Нет, тень нежива и недвижна. Так покрасили стену внизу, над полом – темная полоса и нечаянное пятно в форме кошачьей головы – у лифта. Вхожу в черноту пустой квартиры и запираю за собой дверь на два оборота.
И ложусь один в темноте, и вспоминаю весь день, и снова видится мне греческий предприниматель Ахис, и вспоминаю я, как учил меня мой профессор, переводя и повторяя со мной по записям слова арбатского мудреца – бесхитростно, но с любовью невыразимой, бесконечной, трепещущей, словно море…
Запись в черной коленкоровой тетради с лекциями профессора
Урок 11
«Он совершал свой путь и за пределы холодного моря при бурном ветре»…
бурный – χειμέριος – зимний, холодный – хеймериос (χειμ– сравни русский корень «зим»-зима)…
А какие еще ветры дули в Элладе? Ну, это все, конечно, знают: Борей – северный.
Зефир – мягкий ветерок, нежный, приятный…
Но ведь был еще и νότος– нотос, странный ветер – южный, однако холодный…
Как же звучало там море? как пели волны? а вот как: глубинно-гулко – волны глубинно-гулкие – περιβρύχιος! заметь: первая часть слова – пери – περι – значит «большое окружение», здесь – широкие дали. А вот вторая часть – брюхиос – βρύχιος – это глубинный и вместе с тем – гулкий. Гулко поющая глубина и безбрежный простор вокруг – и все в одном слове! Вот греки! Вот божественный Логос!
бурный – χειμέριος – зимний, холодный – хеймериос (χειμ– сравни русский корень «зим»-зима)…
А какие еще ветры дули в Элладе? Ну, это все, конечно, знают: Борей – северный.
Зефир – мягкий ветерок, нежный, приятный…
Но ведь был еще и νότος– нотос, странный ветер – южный, однако холодный…
Как же звучало там море? как пели волны? а вот как: глубинно-гулко – волны глубинно-гулкие – περιβρύχιος! заметь: первая часть слова – пери – περι – значит «большое окружение», здесь – широкие дали. А вот вторая часть – брюхиос – βρύχιος – это глубинный и вместе с тем – гулкий. Гулко поющая глубина и безбрежный простор вокруг – и все в одном слове! Вот греки! Вот божественный Логос!
Комментарий биографа
Именно так, с глубинно-гулкой любовью, и прожила свою долгую жизнь моя мать, мой профессор. И так живу теперь я, и все, кого божественный Логос коснулся – отзвуком гула щита, отголоском меди звенящей, отблеском пламени солнца.
Было там, в ее записях, и еще одно слово. Главное, пожалуй. Точнее, связующее – сопрягающее Любовь и Логос. Их сумма и результат, их единенная сила. Вот это слово: Стремленье (я прочел: «περάω» – стремлюсь, и «περων» – стремясь неустанно).
А может, это для меня, только для меня оно главное?
Было там, в ее записях, и еще одно слово. Главное, пожалуй. Точнее, связующее – сопрягающее Любовь и Логос. Их сумма и результат, их единенная сила. Вот это слово: Стремленье (я прочел: «περάω» – стремлюсь, и «περων» – стремясь неустанно).
А может, это для меня, только для меня оно главное?
Часть 3
Причины и следствия
(Causae et Sequentiae)
Предисловие биографа (о себе, да, снова о себе)
Первые воспоминания? Первые пятна солнца на зеленом лугу моего разума? На летней благоуханной траве моего детства? Что там, в этих ярчайших отпечатках бытия на радужной пленке сознания? Может быть, только среди них и удастся мне отыскать причины настоящих и грядущих событий? Поступков? Слов? Рождений?
Безбурный образ только один, и действительно первый. Он так отчетлив, что я твердо знаю, сквозь крону какого дерева солнце послало свои лучи навстречу моим бессмысленно открытым глазам, чтоб отверзлись они и узрели мир во всем благодатном сиянии майского утра. Это столетний тополь-осокорь, один из тех, кого больше нет на земле. Не успев вполне развернуть светлые листья, великан уж зацвел, и пурпурное облако нежных сережек, пронизанное утренним золотом, закрывало от меня небесную лазурь, и ласковое светило казалось розовым.
Голова моя была запрокинута, лучи ложились на лицо и согревали щеки и лоб, как материнские ладони. Опуская глаза, я видел титанический ствол в глубоких морщинах выбеленной годами коры и гигантские серые ступени, расходящиеся веером вверх. Без сомненья, это старый зоопарк, а в нем – то самое место у узкого пруда с черной водой, по которой сновали пестрые утки, легко опрокидываясь хвостом вверх, словно поплавки, и наполовину проникая внутрь, в зазеркалье. Дерево росло у лестницы к слоновнику со времен основания зоопарка. Ступени сделали такими широкими, чтобы легко наступала серая слоновья нога, морщинистая, как ствол тополя, и такими низкими, чтобы слоны не пугались перемен. Плавность – принцип слоновьего бытия, как и вообще бытия значительного.
Других запечатленных картин немного. Впрочем, так и должно быть. Материя моего детства – борьба. Проста, как смерть, и трудна, как жизнь. Борьба за жизнь.
Вот узор коврика в коридоре, у самой входной двери. Коричневые и желтые веночки на сером ворсе. Отпечаток на пленке сознания по-прежнему ярок. Еще бы! Ведь узор прямо перед глазами – то ближе, то дальше, и пляшет. Это потому, что я вижу его сверху: голова моя прямо над ковриком, а ноги где-то вверху. За них меня держит отец – держит крепко и время от времени встряхивает. Наказывает, за что – не помню. Я ору. У самого моего лица вьется наш рыжий такс, рыча, как лев, в попытках оскаленными зубами зацепить отцовскую ногу. Блестят белые клыки, и вдруг из ощеренной пасти показывается розовый язык и тепло, торопливо лижет меня в нос, в глаз, в щеки. Милый, благородный Карлуша! Храбрый мой маленький защитник! И тебя давно уже нет на земле.
А вот коробочка. Невелика. Тонкий картон, на нем странные рисунки. Маленькие чудовища. Образы из моих снов. Я открываю, пальцы еще непослушны. Приходится долго возиться. И вдруг – на колени, на пол, в руки – целый мир фантазмов. Головы – но какие! Гребнистые, шипастые, клыкастые, змеиноглазые… Тела – но бронированные, панцирно-неприступные, бугорчато-жесткие. Хвосты – но ведь это мечи, копья, трезубцы, палицы… Динозавры, – звучит голос матери. – Заурус – значит по-гречески ящер, дино – это тоже греческий корень – ужас. Что получается? Да, ужасный ящер. Как, нравится? – И они, чудовища снов, все они у меня в руках! Наяву, крохотные и прекрасные в своем воинственном безобразии – отлитая в зримых формах идея борьбы. Борьбы до последнего – зуба, вздоха, вздрога, судороги. Да. Нравится. С ними я чувствую: вооружен, как они, и, как они, готов. И если некоторые похожи бугорчатой округлостью на апельсин, то душа у них – словно косточки внутри апельсина.
Последнее. Живое стекло воды у ног, будто линза, полная жизни. Весна, над головой облачка солнечной пыльцы вербы, у края лужи, среди бесцветных сухих стеблей, россыпь золотых монет мать-и-мачехи. Вода прозрачна и просвечена солнцем до самого неглубокого дна, устланного залитой прошлогодней травой. По пленке линзы скользят черные кометы водомерок. Вдруг нитью серебряных бус взлетают со дна пузырьки. Чье-то прекрасное тело темной изгибистой тенью неторопливо устремляется навстречу моему взгляду. Мы смотрим друг на друга, разделенные водным стеклом. Золотые глаза – из воды, снизу, зелено-карие мои – из воздуха, сверху. Зеркало? Тритон, эллинский водный бог, – и я, дитя Эпохи мутаций. Но вот изящным движеньем туловища и хвоста он прерывает созерцание, и я остаюсь в одиночестве. Не сводя глаз с воды, я взглядом разыскиваю его в толще, на дне – нет, безуспешно. Исчез. Но жадная личинка стрекозы, хищно захлопнув капкан своей челюсти-маски, пожирает что-то стеклянистое, нежное, беззащитное. Это что-то всего миг назад было кем-то. Я отворачиваюсь.
Кто это сидит за столом перед открытой папкой из бурого картона? Всего четверть века назад был он мною. Да, приходится признать, что и теперь это я. Пожалуй, действительно я. Ведь это я вглядываюсь в пожелтевшие за это время листы, слоями сложенные в папку, как всматривался некогда в бесконечные глубины придорожной лужицы… Так двадцать пять лет и минуло.
Вот несколько вырванных из обложки листков ежедневника. Почерк матери. Как попали ко мне? Подобрал, когда она пыталась, как всегда, справиться с уборкой побыстрей и запихнуть побольше старых бумаг в полиэтиленовый мешок. Профессор собирала их по полу, сгребала, как опавшие листья, со сноровкой уличных рабочих в лужковских оранжевых жилетах, и мешок быстро наполнялся. Но оторванный от корешка фрагмент ежедневника выскользнул на пол. Она и не заметила. А я поднял. Зачем – не задумался. Сунул в свой стол. И вот, спустя годы и годы, читаю.
Безбурный образ только один, и действительно первый. Он так отчетлив, что я твердо знаю, сквозь крону какого дерева солнце послало свои лучи навстречу моим бессмысленно открытым глазам, чтоб отверзлись они и узрели мир во всем благодатном сиянии майского утра. Это столетний тополь-осокорь, один из тех, кого больше нет на земле. Не успев вполне развернуть светлые листья, великан уж зацвел, и пурпурное облако нежных сережек, пронизанное утренним золотом, закрывало от меня небесную лазурь, и ласковое светило казалось розовым.
Голова моя была запрокинута, лучи ложились на лицо и согревали щеки и лоб, как материнские ладони. Опуская глаза, я видел титанический ствол в глубоких морщинах выбеленной годами коры и гигантские серые ступени, расходящиеся веером вверх. Без сомненья, это старый зоопарк, а в нем – то самое место у узкого пруда с черной водой, по которой сновали пестрые утки, легко опрокидываясь хвостом вверх, словно поплавки, и наполовину проникая внутрь, в зазеркалье. Дерево росло у лестницы к слоновнику со времен основания зоопарка. Ступени сделали такими широкими, чтобы легко наступала серая слоновья нога, морщинистая, как ствол тополя, и такими низкими, чтобы слоны не пугались перемен. Плавность – принцип слоновьего бытия, как и вообще бытия значительного.
Других запечатленных картин немного. Впрочем, так и должно быть. Материя моего детства – борьба. Проста, как смерть, и трудна, как жизнь. Борьба за жизнь.
Вот узор коврика в коридоре, у самой входной двери. Коричневые и желтые веночки на сером ворсе. Отпечаток на пленке сознания по-прежнему ярок. Еще бы! Ведь узор прямо перед глазами – то ближе, то дальше, и пляшет. Это потому, что я вижу его сверху: голова моя прямо над ковриком, а ноги где-то вверху. За них меня держит отец – держит крепко и время от времени встряхивает. Наказывает, за что – не помню. Я ору. У самого моего лица вьется наш рыжий такс, рыча, как лев, в попытках оскаленными зубами зацепить отцовскую ногу. Блестят белые клыки, и вдруг из ощеренной пасти показывается розовый язык и тепло, торопливо лижет меня в нос, в глаз, в щеки. Милый, благородный Карлуша! Храбрый мой маленький защитник! И тебя давно уже нет на земле.
А вот коробочка. Невелика. Тонкий картон, на нем странные рисунки. Маленькие чудовища. Образы из моих снов. Я открываю, пальцы еще непослушны. Приходится долго возиться. И вдруг – на колени, на пол, в руки – целый мир фантазмов. Головы – но какие! Гребнистые, шипастые, клыкастые, змеиноглазые… Тела – но бронированные, панцирно-неприступные, бугорчато-жесткие. Хвосты – но ведь это мечи, копья, трезубцы, палицы… Динозавры, – звучит голос матери. – Заурус – значит по-гречески ящер, дино – это тоже греческий корень – ужас. Что получается? Да, ужасный ящер. Как, нравится? – И они, чудовища снов, все они у меня в руках! Наяву, крохотные и прекрасные в своем воинственном безобразии – отлитая в зримых формах идея борьбы. Борьбы до последнего – зуба, вздоха, вздрога, судороги. Да. Нравится. С ними я чувствую: вооружен, как они, и, как они, готов. И если некоторые похожи бугорчатой округлостью на апельсин, то душа у них – словно косточки внутри апельсина.
Последнее. Живое стекло воды у ног, будто линза, полная жизни. Весна, над головой облачка солнечной пыльцы вербы, у края лужи, среди бесцветных сухих стеблей, россыпь золотых монет мать-и-мачехи. Вода прозрачна и просвечена солнцем до самого неглубокого дна, устланного залитой прошлогодней травой. По пленке линзы скользят черные кометы водомерок. Вдруг нитью серебряных бус взлетают со дна пузырьки. Чье-то прекрасное тело темной изгибистой тенью неторопливо устремляется навстречу моему взгляду. Мы смотрим друг на друга, разделенные водным стеклом. Золотые глаза – из воды, снизу, зелено-карие мои – из воздуха, сверху. Зеркало? Тритон, эллинский водный бог, – и я, дитя Эпохи мутаций. Но вот изящным движеньем туловища и хвоста он прерывает созерцание, и я остаюсь в одиночестве. Не сводя глаз с воды, я взглядом разыскиваю его в толще, на дне – нет, безуспешно. Исчез. Но жадная личинка стрекозы, хищно захлопнув капкан своей челюсти-маски, пожирает что-то стеклянистое, нежное, беззащитное. Это что-то всего миг назад было кем-то. Я отворачиваюсь.
Кто это сидит за столом перед открытой папкой из бурого картона? Всего четверть века назад был он мною. Да, приходится признать, что и теперь это я. Пожалуй, действительно я. Ведь это я вглядываюсь в пожелтевшие за это время листы, слоями сложенные в папку, как всматривался некогда в бесконечные глубины придорожной лужицы… Так двадцать пять лет и минуло.
Вот несколько вырванных из обложки листков ежедневника. Почерк матери. Как попали ко мне? Подобрал, когда она пыталась, как всегда, справиться с уборкой побыстрей и запихнуть побольше старых бумаг в полиэтиленовый мешок. Профессор собирала их по полу, сгребала, как опавшие листья, со сноровкой уличных рабочих в лужковских оранжевых жилетах, и мешок быстро наполнялся. Но оторванный от корешка фрагмент ежедневника выскользнул на пол. Она и не заметила. А я поднял. Зачем – не задумался. Сунул в свой стол. И вот, спустя годы и годы, читаю.
Листки, вырванные из ежедневника
6 октября 1998
Подозрение на сибирскую язву у А.[14]. Возможно, это и туляремия. Увеличение печени у Ники[15]. Заказала книг в Ленинке. НЕ ПИСАЛА. 2 % от стоимости квартиры по БТИ на день смерти завещателя[16].
7 октября
У Ники первый день нормальная температура с утра. У А. опухоль под челюстью. Была в Ленинке, большей части книг не получила. Какой-то ремонт, перевели в хранилище в Химки. НЕ ПИСАЛА.
8 октября
У Ники температура с утра опять 37,1. До 37,3 днем. Он нарисовал тритона. И еще – Мону Лизу. Странно. Заканчиваю 1-ю часть книги. Завтра планирую доделать.
9 октября
Закончила 1-ю часть книги. Работала до 5 утра. Опухоль под челюстью у А. увеличилась. С трудом глотает. Ники все так же.
10 октября
А. чувствует себя плохо. Ники тоже, он слабый. 37,2. А. сдал анализы в «Гамалее». Врачи сказали, что это, наверное, мононуклеоз. Я делала домашние дела и не успела больше ничего.
13 октября
Анализы показали, что туляремии нет. Значит, мононуклеоз. Похоже, у Ники то же, только без узлов и ангины, но на печени. Не успела написать тезисы.
14 октября, Покров
День рожд. А. Ходили с ним в районную поликлинику, главврач говорит, что это скорее краснуха. Странно! С Ники пришлось идти в детскую, в Проточном переулке – туда, где я лечилась, когда мой родной дом еще стоял на набережной, где теперь СЭВ, то есть уже не СЭВ, а, кажется, Совмин. Обследовали голову: ведь за время короткой жизни у Ники три раза было сотрясение и один раз – ушиб мозга. Результат неплохой: все структуры в порядке, несколько нарушена только физиология: кровоток с сопротивлением в главной аорте. Катастрофа с рыбками: на обратном пути зашли с Ники в магазин «Мир аквариума» на Новинской и купили А. в подарок «вовсе не тех» и «слишком много». А. чуть не плакал от разочарования: «засорили аквариум»! А я так просто рыдала, так было обидно и так жалко А., больного.
15 октября
Утром А. сдавал кровь, а я собирала вещи на дачу: отложенную одежду, посуду. Ники, обмотанного по пояснице пуховым платком под курткой, тоже посадили в новую машину Виты[17]. Рассмотрели ее номер: ВВВ и цифры. Доехали прекрасно, и как она водит! Какая это свобода – иметь машину! Ходили к Вите на дачу и посмотрели диван, который она хочет нам отдать. Внутри, под обивкой, оказалось гнездо мышат, еще нежно-розовых, но в целом диван подходит. Но как его переправить к нам? Это придумать труднее, чем написать статью.
Очень важный день. Дальше нужно писать подробней
Вернувшись к нам на дачу после смотрин дивана с мышатами, мы с Витой, как всегда, сели за круглый стол под желтым абажуром с бахромой и стали пить водку. Ники, все еще в платке, был уложен за занавеской и после пары сосисок быстро затих. Вита должна была у нас ночевать: ее домик, купленный у какой-то старушки, древней обитательницы нашего поселка, был захламлен, плохо отапливался, то есть не вполне еще приспособился к новой хозяйке – состоятельной и лучезарной.
Включили телевизор.
«А теперь перенесемся с вами, дорогие телезрители, к подножью мистических Гималаев, – произнес благополучный, но будто все еще несытый голос ведущего, и тут же неряшливо изобразил придыхание счастья. – Ах, как много неизведанного откроется нам в этой волшебной стране йогов! Вот и они».
Камера скользнула по голубым далям и остановилась. Перед нами сидели и лежали люди в выцветших оранжевых тканях. За ними высились снежные пики.
– А! – вскрикнула Вита. – А! А!! Вот она! Смотри! Это же Антонина! Да!! Нет, ты смотри, смотри: вон она, вон сидит – крайняя слева!
Я вгляделась. Несомненно, это была она – бывшая хозяйка Витиного старого дачного домика, Антонина Тимофеевна, доктор медицинских наук, профессор. Давно ли она водила нас с Витой вкруг пруда у самой своей дачи, поясняя нам, не причастным к тайнам вселенной, какую пользу участку и хозяевам приносят отрицательные ионы прудовой воды. Руками она делала пассы, глаза ее, глубоко ушедшие в старческие сморщенные глазницы, по-ведьмински поблескивали, и мне была противна и она сама – хитрая старушенция в серых обносках, и ее неопрятная манера набивать цену своей собственности. Прудовая вода сладко пахла тиной. Очевидно, это и были отрицательные ионы. Но дача – участок в 12 соток и домик причудливой архитектуры подмосковного деревянного модерна – была у нее куплена.
С экрана безмятежно глядели прямо на нас и в вечность старческие глаза из глубоких глазниц, а помолодевшее лицо, разглаженное отрицательными ионами Гималаев, отрешенно отражало ультрафиолет. Оранжевые полосы реденькой ткани скрывали все остальное.
– Нет, ты смотри! Вот она как! – волновалась Вита. – Оформление все на меня бросила, деньги получила – и блаженствует! А я? А кошка? А сын? Антонинин сын??
После исчезновения старушки-профессора на участке осталась кошка. Глаза ее, миндальные хризолиты, поблескивали так же по-ведьмински, приземистое крепкое тело выдавало необычную даже для ее племени живучесть, хвост, некогда пушистый, но изрядно драный, покачивался из стороны в сторону, как головка кобры под дудку факира. Вита усмотрела в ней ипостась Антонины Тимофеевны, оставленную ею позади для вечного контроля за своим участком вселенной. И, подчинясь кошкиной магии, приютила животное так же бездумно, как бездумно выложила непомерную сумму за недвижимость у пруда с ионами.
Сына своего Антонина, как видно, обманула. Пообещала им с женой все деньги за дачу, которую они не любили, а мечтали продать, чтобы уверенней устроиться за океаном, и тем склонила искать покупателя, вести дела продажи и вообще способствовать. Но наличность перекочевала в кришнаитскую общину, а Антонина обрела наконец в отрогах мистических гор покой – покой еще при жизни.
Почему-то и мы с Витой почувствовали себя «кинутыми». Нам – суета, заботы, земная канитель. Ей – мудрой и старой змее – хрустальная чистота вечности. Как же так?
Но ведущий предлагал уже жадным глазам телезрителей новые и новые заманчивые картины… Мелькнул крокодил в мутно-коричневых водах Параны, все заслонили серо-зеленые джунгли. Мы отвернулись от экрана.
Но это только предисловие. А вот и главное – то, ради чего я и делаю эту подробную запись.
Водка была уже наполовину выпита, второе пришествие профессора Антонины из электронных СМИ пережито, а Ники давно и крепко спал.
И в это мгновенье под желтым абажуром с бахромой, из продавленного кресла, где сидела с рюмкой в руке Вита, возникла и повисла над столом[18] фраза.
Подозрение на сибирскую язву у А.[14]. Возможно, это и туляремия. Увеличение печени у Ники[15]. Заказала книг в Ленинке. НЕ ПИСАЛА. 2 % от стоимости квартиры по БТИ на день смерти завещателя[16].
7 октября
У Ники первый день нормальная температура с утра. У А. опухоль под челюстью. Была в Ленинке, большей части книг не получила. Какой-то ремонт, перевели в хранилище в Химки. НЕ ПИСАЛА.
8 октября
У Ники температура с утра опять 37,1. До 37,3 днем. Он нарисовал тритона. И еще – Мону Лизу. Странно. Заканчиваю 1-ю часть книги. Завтра планирую доделать.
9 октября
Закончила 1-ю часть книги. Работала до 5 утра. Опухоль под челюстью у А. увеличилась. С трудом глотает. Ники все так же.
10 октября
А. чувствует себя плохо. Ники тоже, он слабый. 37,2. А. сдал анализы в «Гамалее». Врачи сказали, что это, наверное, мононуклеоз. Я делала домашние дела и не успела больше ничего.
13 октября
Анализы показали, что туляремии нет. Значит, мононуклеоз. Похоже, у Ники то же, только без узлов и ангины, но на печени. Не успела написать тезисы.
14 октября, Покров
День рожд. А. Ходили с ним в районную поликлинику, главврач говорит, что это скорее краснуха. Странно! С Ники пришлось идти в детскую, в Проточном переулке – туда, где я лечилась, когда мой родной дом еще стоял на набережной, где теперь СЭВ, то есть уже не СЭВ, а, кажется, Совмин. Обследовали голову: ведь за время короткой жизни у Ники три раза было сотрясение и один раз – ушиб мозга. Результат неплохой: все структуры в порядке, несколько нарушена только физиология: кровоток с сопротивлением в главной аорте. Катастрофа с рыбками: на обратном пути зашли с Ники в магазин «Мир аквариума» на Новинской и купили А. в подарок «вовсе не тех» и «слишком много». А. чуть не плакал от разочарования: «засорили аквариум»! А я так просто рыдала, так было обидно и так жалко А., больного.
15 октября
Утром А. сдавал кровь, а я собирала вещи на дачу: отложенную одежду, посуду. Ники, обмотанного по пояснице пуховым платком под курткой, тоже посадили в новую машину Виты[17]. Рассмотрели ее номер: ВВВ и цифры. Доехали прекрасно, и как она водит! Какая это свобода – иметь машину! Ходили к Вите на дачу и посмотрели диван, который она хочет нам отдать. Внутри, под обивкой, оказалось гнездо мышат, еще нежно-розовых, но в целом диван подходит. Но как его переправить к нам? Это придумать труднее, чем написать статью.
Очень важный день. Дальше нужно писать подробней
Вернувшись к нам на дачу после смотрин дивана с мышатами, мы с Витой, как всегда, сели за круглый стол под желтым абажуром с бахромой и стали пить водку. Ники, все еще в платке, был уложен за занавеской и после пары сосисок быстро затих. Вита должна была у нас ночевать: ее домик, купленный у какой-то старушки, древней обитательницы нашего поселка, был захламлен, плохо отапливался, то есть не вполне еще приспособился к новой хозяйке – состоятельной и лучезарной.
Включили телевизор.
«А теперь перенесемся с вами, дорогие телезрители, к подножью мистических Гималаев, – произнес благополучный, но будто все еще несытый голос ведущего, и тут же неряшливо изобразил придыхание счастья. – Ах, как много неизведанного откроется нам в этой волшебной стране йогов! Вот и они».
Камера скользнула по голубым далям и остановилась. Перед нами сидели и лежали люди в выцветших оранжевых тканях. За ними высились снежные пики.
– А! – вскрикнула Вита. – А! А!! Вот она! Смотри! Это же Антонина! Да!! Нет, ты смотри, смотри: вон она, вон сидит – крайняя слева!
Я вгляделась. Несомненно, это была она – бывшая хозяйка Витиного старого дачного домика, Антонина Тимофеевна, доктор медицинских наук, профессор. Давно ли она водила нас с Витой вкруг пруда у самой своей дачи, поясняя нам, не причастным к тайнам вселенной, какую пользу участку и хозяевам приносят отрицательные ионы прудовой воды. Руками она делала пассы, глаза ее, глубоко ушедшие в старческие сморщенные глазницы, по-ведьмински поблескивали, и мне была противна и она сама – хитрая старушенция в серых обносках, и ее неопрятная манера набивать цену своей собственности. Прудовая вода сладко пахла тиной. Очевидно, это и были отрицательные ионы. Но дача – участок в 12 соток и домик причудливой архитектуры подмосковного деревянного модерна – была у нее куплена.
С экрана безмятежно глядели прямо на нас и в вечность старческие глаза из глубоких глазниц, а помолодевшее лицо, разглаженное отрицательными ионами Гималаев, отрешенно отражало ультрафиолет. Оранжевые полосы реденькой ткани скрывали все остальное.
– Нет, ты смотри! Вот она как! – волновалась Вита. – Оформление все на меня бросила, деньги получила – и блаженствует! А я? А кошка? А сын? Антонинин сын??
После исчезновения старушки-профессора на участке осталась кошка. Глаза ее, миндальные хризолиты, поблескивали так же по-ведьмински, приземистое крепкое тело выдавало необычную даже для ее племени живучесть, хвост, некогда пушистый, но изрядно драный, покачивался из стороны в сторону, как головка кобры под дудку факира. Вита усмотрела в ней ипостась Антонины Тимофеевны, оставленную ею позади для вечного контроля за своим участком вселенной. И, подчинясь кошкиной магии, приютила животное так же бездумно, как бездумно выложила непомерную сумму за недвижимость у пруда с ионами.
Сына своего Антонина, как видно, обманула. Пообещала им с женой все деньги за дачу, которую они не любили, а мечтали продать, чтобы уверенней устроиться за океаном, и тем склонила искать покупателя, вести дела продажи и вообще способствовать. Но наличность перекочевала в кришнаитскую общину, а Антонина обрела наконец в отрогах мистических гор покой – покой еще при жизни.
Почему-то и мы с Витой почувствовали себя «кинутыми». Нам – суета, заботы, земная канитель. Ей – мудрой и старой змее – хрустальная чистота вечности. Как же так?
Но ведущий предлагал уже жадным глазам телезрителей новые и новые заманчивые картины… Мелькнул крокодил в мутно-коричневых водах Параны, все заслонили серо-зеленые джунгли. Мы отвернулись от экрана.
Но это только предисловие. А вот и главное – то, ради чего я и делаю эту подробную запись.
Водка была уже наполовину выпита, второе пришествие профессора Антонины из электронных СМИ пережито, а Ники давно и крепко спал.
И в это мгновенье под желтым абажуром с бахромой, из продавленного кресла, где сидела с рюмкой в руке Вита, возникла и повисла над столом[18] фраза.