Страница:
Справа высилась старинная крепость с красивыми башнями. Высоко над цитаделью в синем неподвижном воздухе висело иранское знамя. В трещинах каменных стен зелеными змейками извивался мох, обрываясь пушистыми космами на широких выступах.
На всем скаку осадив коня у стоянки русийских послов, Вердибег быстро охватил взглядом тяжелое богатство северных одежд. Он подошел к Михайле Никитичу Тихонову, и ему показалось, что добродушные голубые глаза посла похожи на стеклянные четки.
Тихонов, степенно поглаживая широкую рыжую бороду, слушал посольского толмача Семена Герасимова, шустро переводившего витиеватые персидские фразы Вердибега.
Одобрительно кивнув головой в ответ на приглашение молодого хана следовать за ним, Михайло Никитич тяжело вложил ногу в узорчатое стремя и грузно опустился в седло.
И сразу посольский стан пришел в движение. Тридцать самарских стрельцов вскочили на коней, украшенных ярко-красными чепраками с черными двуглавыми орлами.
Подьячий Алексей Бухаров, в плотно надвинутой меховой шапке и в алтабасовой ферязи, сжав упругие бока рослого жеребца, поравнялся с Михайлой Никитичем.
– Подарки шаху казачий сотник Ивановского приказа Лукин везет.
Тихонов одобрил и заговорил с Бухаровым о тяжелом пути, пройденном посольством.
Выехали они из Самары на благовещенье и двигались степью до Яика две недели, а от Яика до Енбы-реки четыре недели.
Дальше на Хорасан ехали степью на верблюдах, нападали на них не то калмыки, не то туркмены. Пищальным огнем отогнали татар.
Много дней и ночей провели на травах и в песках. Кони изнурились, и люди почернели. Весна прошла, лето минуло, и только к концу августа добрались до шахского города Мешхеда. Правили посольство, но хан Арап (Эреб) в те поры был добре пьян и начал их унимать. Пошли против наказа, не договорили речей государевых. Махнули рукой и сели есть овощи.
Пошли в баню, плюнули – ни веников, ни пара. Только из каменного фонтана теплая водичка капает. Соблазн для души, невыгода для тела. Так и не вымылись. Пригласил их шахов хан к столу, давились сладким рисом, а вспоминали стерляжью уху в перце и янтаре.
Услышали прелесть: шах не пошел с войском на турок.
Вспомнили наказ молодого царя Михаила Федоровича вручить шаху объявительную грамоту о восшествии на великий престол Московских земель нового царского рода бояр Романовых.
Дорогой поразмыслили: смута в Московском государстве еще не унята, и польских и литовских людей не всех выгнали. Не следует у Аббас-шахова величества большой задор являть.
Пошли вдогон за шахом степями да горами, да насилу у города Ганджи догнали.
Размышления послов прервал окрик Вердибега:
– Стой! И в знак уважения к шах-ин-шаху слезьте с коней!
Тихонов и Бухаров удивленно оглянулись. Их посольский поезд остановили в степи, вдалеке от шахских шатров.
Михайло Никитич плотнее осел на седло:
– Мы сами знаем, как нам царское величество почитать, а тут нам далече, с лошадей сседати непригоже.
Молодой хан нетерпеливо прогорланил:
– Не упрямьтесь, слезайте с коней!
Долго спорили. Но ни доводы, ни увещевания не помогли, и послы все же слезли с коней и стояли у шаховых шатров с обеда до вечера.
Тихонов, прогуливаясь, стал поглядывать на стрельцов. Он удивился: в Москве из-за царских дел в боярской думе он не замечал красивых, стройных стрельцов.
«Красота наша сильна да складна», – подумал Тихонов и тут же решил после приема у шаха раздать стрельцам по холщовой рубахе.
Потом мысли боярина перекинулись на посольские заботы. «Великие дела предстоят Московскому государству, – думал боярин, – дорогу пробиваем к двум морям: к Каспийскому – на выход к землям азиатским, да к Балтийскому – на выход к английским, франкским и гишпанским землям».
Наконец, когда солнце стало бледнеть и потемнели ганджинские горы, снова приехал сын Карчи-хана.
Тихонов, едва сдерживая гнев, проговорил:
– Нам на поле стоять непригоже: то нам бесчестие чинят, про то скажи шаховым ближним людям.
Вердибег вежливо ответил:
– От шаха тотчас указ будет.
Шах Аббас хитро улыбался, выслушивая донесения молодого хана о недовольстве московских послов.
Он успел пообедать в шатре Тинатин с законными женами, подремать в кейфе, насладиться тихим пением красивых ганджинок, принять крымского царевича хана Гирея, пообещать ему за верность новый город Тарки, а московские послы все еще стояли в степи на почтительном расстоянии от шахских шатров.
Наконец шах Аббас, решив, что послам достаточно дано понять о могуществе Ирана, приказал привести послов в большой шахский шатер.
Ничем не выдавая свою усталость и неудовольствие, Тихонов и Бухаров в сопровождении стрельцов двинулись за молодым ханом.
Въехав в шахский стан, посольство свернуло на главную дорожку, усеянную мелким красноватым песком и обильно политую. Начальник дежурных сарбазов подвел их к большому полосатому шатру с пологом, подхваченным кистями. Над входом развевалось иранское знамя – колыхался золотой лев, зажав в мощной лапе обнаженный меч.
Когда послы вошли в шатер, они невольно остановились. На резном возвышении, покрытом голубым ковром, под балдахином из пурпура и бархата, словно изваяние, восседал иранский шах.
И Михаил и Алексей у руки шаха были.
Шах Аббас острым взором измерил русийских послов, стремясь за богатством наряда и степенностью разговора угадать устойчивость Московского государства.
Встав против шаха, Тихонов степенно начал «править посольство»:
– «Божиею милостию великий государь царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси великому государю, в чести величества изящному, и многим мусульманским родам повелителю, Персидские и Ширванские земли начальнику, вам, брату своему, Аббас-шахову величеству велел поклонись и свое царьское здоровье велел сказати, а ваше, брата своего, здоровье велел видети».
Тихонов почтительно посмотрел на шаха, точно радуясь, что видит «льва Ирана» в полном здоровье, но про себя решил: «хитрый лев».
Он медленно взял у подьячего Алексея Бухарова объявительную грамоту о вступлении царя Михаила Федоровича на всероссийский престол и торжественно развернул:
– «Бога единого безначального и бесконечного, и невидимого, страшного и неприступного…», – и Тихонов перечислил титулы царя Михаила, шаха Аббаса и перешел к делам Московии: – "божьим праведным гневом, при царе Борисе учинилась вражья прелесть и смута в Московском государстве, явился вор, богоотступник, еретик, чернец рострига Гришка, сына боярского галиченина Богданов сын Отрепьева заворовав, сбежал от смертныя казни из Московского государства в Литву, и в Литве расстригся, и своим ведовством и бесовским ученьем назвал себя деда нашего великого государя царя и великого князя Ивана Васильевича всея Русии самодержца, сыном, царевичем Димитреем Углицким. И литовской Жигимонт король, хотячи в Московском государстве смуту учинити, не сыскав, тому вору поверил и, преступив свою правду и нарушив мирное постановление, послал с тем вором радных панов, и тот вор своим злым ведовством и чернокнижеством обольстя и устращав злыми своими коварства многих людей, был на Московском государстве и хотел Московское государство разорити. И милосердный бог над нами милость свою показал, что богоотступника вора и его советников их вражей совет всем людем объявил: съехався изо всех государств Росийского царствия всякие ратные люди и облича, того вора убили; а на великих Росийских государствах учинился царем от роду суздальских Шуйских князей царь и великий князь Василий Иванович всея Руси. И при царе Василье польский же Жигимонт король, преступник, к царю Василью послов своих и посланников крестное ж целованье, наслал на Московское государство другого вора, своими с польскими и литовскими людьми и хотел нашим царством для Польши и Литвы завладеть…
И наших великих росийских государств бояре и воеводы, видя польского Жигимонта короля и панов рад многую неправду и от него бесчисленное кровопролитье, прося у бога милости, против его стали крепко и неподвижно.
И всещедрого в троице славимого бога нашего милостию, нашего царского величества бояре и воеводы, и всякие ратные люди наш царствующий град Москву от польских и от литовских людей очистили, и из Московского государства всех польских и литовских людей выбили, и городы все от них, злодеев, очистили, которые были поймали в смутное время за крестным целованием. А на великих государствах на Владимерском и на Московском и Новгородцком и на царствах Казанском и Астраханском, и на Сибирском, и на всех великих преславных государствах Росийского царствия по божьей милости и по племяни великих государей Росийских, и по избранью и по челобитью всех людей Московского государства, мы, великий государь царь и великий князь Михайло Федорович, всея Русии самодержец, и венчались царским венцом и диадемою по древнему нашему царскому чину и достоянию. И послали есмя к тебе государство наше обестити посланника своего Михайла Никитича Тихонова да подьячего Алексея Бухарова, и чтоб меж наших государств торговым людем дорога отворена была по прежнему обычаю…
Писано в государствия нашего дворе
в царствующем граде Москве".
Шах Аббас взял грамоту и передал низко склонившемуся Караджугай-хану, который, в свою очередь, передал грамоту низко склонившемуся толмачу.
После преподношения подарков царя Михаила Романова шаху Аббасу – собольих мехов, внесенных в шатер стрелецким сотником, – Тихонов ждал дипломатического вопроса шаха о здоровье Михаила Федоровича. Но шах Аббас, равнодушно приняв подарки, о здоровье не спросил и выжидающе смотрел на посла.
Тихонов и бровью не повел, а повел речь от Михаила Федоровича. Тяжелыми словами посол обрисовал устойчивое положение Русии, особенно подробно остановился на изгнании поляков. «…И божиею милостию, и пречистые богородицы молитвами Московского государства воеводы сошлись с королем под Волоком Ламским, от Москвы за девяносто верст, и польского короля побили, и многих живых поймали, и наряд взяли. И король с того бою побежал с великим страхом и з бесчестьем».
Шах, не изменяя выражения лица, внимательно слушал персидскую речь толмача Герасимова и уже пожалел, что не спросил о здоровье Михаила Федоровича.
Он как бы невзначай положил на колено левую руку.
На среднем пальце сверкал «царь царей» – черный карбонат величиною с орех, фамильная драгоценность Сефевидов, известная странам европейским и даже Поднебесной империи.
Послы с трудом отвели глаза, боясь выдать свое неуместное в посольском деле восхищение.
Как бы в ответ на карбонат Тихонов, осведомленный о присылке шахом в Астрахань к атаману Заруцкому купца Муртазы, подробно описал взятие воеводой князем Иваном Никитичем Одоевским Астрахани, пленение «Ивашки Заруцкого и Маринки с сыном вороненком», и позорный пригон их на московский двор государя.
– «…И ныне божиею милостию, а нашим царьским счастьем, Астраханское государство под нашею царьскою высокою рукою по прежнему и хотим с вами, братом нашим, Аббас-шаховым величеством, в братственной крепкой дружбе и в любви быти мимо всех великих государей», – закончил Тихонов.
Шах Аббас, не выдавая своего неудовольствия, продолжал снисходительно улыбаться, но уже жалел, что заставил ждать послов не четыре часа, а шесть.
Как искусно шах ни скрывал свои мысли, Тихонов с удовлетворением заметил тень на лице шаха и решил, не откладывая, отплатить за «бесчестие», нанесенное послам долгим ожиданием перед шахскими шатрами.
Он упрямо повторил просьбу царя Михаила Романова о возврате московской казны, задержанной дедом Аббаса, шахом Худабанде. Шах усмехнулся.
– Очевидно, – сказал он, – казна утонула в богатствах Ирана, ибо уши «льва Ирана» впервые отягощаются древними воспоминаниями. Но это не будет причиной неудовольствия высокого брата, – добавил шах и, тут же, обдумав, сколько сил может оттянуть от Русии война ее со Швецией, спросил, дружен ли государь их, послов, а шахов брат, царь Михаил Федорович, со шведским королем и обмениваются ли Русия и Швеция послами?
Тихонов обрадовался случаю лишний раз подчеркнуть устойчивость Московского царства и по наказу без запинки ответил:
– Густав Адольф король присылал к государю нашему гонца, что «…стояти бы им на польского короля за-один, а с польским королем у него ныне недружба и война, за Лифляндскую землю».
Шах Аббас искоса поглядывал, как вечерняя заря переливается на собольих мехах. Опершись на ковровую мутаку, он небрежно спросил, как сейчас царь Михаил Федорович с грузинской землей и есть ли меж ними посольские дела?
Тихонов, помня наказ, осторожно сказал:
– «Шахову величеству о том подлинно ведомо, что Иверская земля послушна великим государям русийским… Грузинские цари изначала православные христьянские веры греческого закона… и при царе Борисе крест целовали, что им быть под Московским государством на веки неотступным, и грамоты утвержденные с великим укрепленьем за руками и за печатями царей ныне у государя».
Шах больше ни о чем не спрашивал и, милостиво пригласив послов на совместную вечернюю еду, отпустил их, пообещав вновь удостоить приемом после перевода грамоты на персидский язык.
Но едва за послами закрылся полог шатра, шах гневно отшвырнул ногой соболя и приказал ханам после вечернего пира с послами тайно собрать военный совет и с рассветом выступить на Кахетинское царство.
Шах повелел Караджугай-хану немедленно отправить к шамхалу второго гонца с повторным наказом выполнить волю «льва Ирана» и вторгнуться в горную Тушети, если шамхал не хочет осыпать себя пылью[5].
В этот час Пьетро делла Валле в своем шатре беседовал с Саакадзе. Что-то притягивало странного итальянца к загадочному «Моуро», как делла Валле называл Георгия. Они изъяснялись на персидском языке, без толмача, это делало их беседу приятной и безопасной.
Георгий, зная о доверии папы римского к делла Валле и внимании шаха к итальянцу, искал у него, кроме расположения и дружеских чувств, поддержку своим планам.
– Обогати, Петре, мои мысли и укрепи чувства рассказом о себе. Ты многому учился и многому можешь научить.
– Да, мой синьор, в отечестве моем, живя в роскоши, мире и благоденствии, я приобрел высшие знания, мог заняться книгописанием, по снисходительству божьему прославился стихосложением, а преданность науке поставила меня в ряды членов римской академии. Это дом собрания ученых и философов, – пояснил делла Валле. – Мирное созерцание величия господня не было свойственно моей натуре. И когда Венеция угрожала престолу святого отца, я стал в ряды воинов папы римского. Но воображение пиита влекло меня к более сильным страстям и опасным приключениям.
Пьетро встал, открыл крышку походного сундука, достал серебряный кувшинчик и поставил перед Георгием. Видя его сосредоточенное внимание, делла Валле продолжал:
– В лето 1611 я становлюсь моряком на испанском корабле. Ни бедствия, ни испытания не пугают меня, и я ради славы и подвига сражаюсь за Испанию на красочных берегах Африки. Когда же надоело обжигающее дыхание горячих ветров, я вернулся в Рим… Выпьем, друг Георгий, это вино мне прислал Эреб-хан, фанатический поклонник Бахуса. Если бы я вздумал торговать вином, непременно нанял бы Эреб-хана скупщиком драгоценной влаги, – и, чокнувшись с Георгием, делла Валле нетвердо поставил чашу на стол. – Да, мой друг, открываю тебе всю глубину пережитых мною чувств. Мне изменила любимая женщина, и Рим, изобилующий величием цезарей, показался мне пустыней. Увы, я скоро забыл ее, но понял это, путешествуя по святым местам. В неаполитанском монастыре я благочестиво отслужил молебен и торжественно принял от священнослужителей одежду пилигрима. Венецианский корабль увез меня в Сирию. Тут открылось поле, обильное для сеяния и жатвы. Не утруждаю ли я вас, синьор, повестью о неспокойной жизни пилигрима?
– Мой благородный друг, я душою слушаю тебя… и если бы обладал второй жизнью, хотел бы прожить подобно тебе.
– Не торопитесь, снисходительный друг, есть в моей жизни и темные пятна.
– Даже на луне не существуют пятна только в четырнадцатый день ее рождения. Мой Петре, удостой меня доверием.
– Так вот почти одиннадцать лет путешествовал я по Азии, не страшась бедствий и испытаний. Я объехал весь южный берег, все страны и все моря. Я пережил бурю восторгов, страстей и огорчений. Но беспокойное сердце все больше жаждало сильных ощущений. Дивная милость небесная ниспослано была в Багдаде. Я полюбил прекрасную ассирийку Сетти Маани. Она была христианка, и я женился на ней. Я был очень счастлив, мой друг, но много слез она извлекла из моих очей. Посмотри на мою Сетти Маани.
Делла Валле откинул лиловую парчу, затканную золотыми розами, и Георгий увидел в стеклянном гробу прекрасное смуглое лицо ассирийки с опущенными ресницами, обрамленное черными косами. Набальзамированная, она казалась спящей в драгоценном одеянии, закиданная белыми восковыми лилиями.
Приложив руку ко лбу и сердцу, Георгий рыцарски поклонился мертвой красавице и, подняв глаза, увидел бледнолицую мадонну, обрамленную золотистыми волосами, печально склонившуюся над гробом.
Перед католической иконой мерцала синяя лампада.
Делла Валле осторожно закрыл парчой стеклянный гроб и, поправив кружево на манжетах, вернулся к складному столику.
Георгий последовал за ним, стараясь бесшумно ступать своими походными цаги, опустился рядом с делла Валле и мягко положил свою огромную руку на его колено. Итальянца поразила необычайная теплота в глазах Георгия, всегда пылающих неукротимыми страстями.
– Друг Петре, ты благородный из благороднейших. Два чувства никогда не умирают в человеке – ненависть и любовь. Пока эти чувства живут, не умирают и другие желания. Но, может, твоей святыне будет спокойнее в тени кипарисов и мрамора?
– Синьор, за годы живых и мертвых странствий Сетти Маани привыкла к покачиванию кораблей и кибиток верблюдов. Она дала мне много радости, и я отвезу ее в Рим, ибо в Риме думаю закончить свое земное странствие. Я уже написал пышную речь, которую произнесу над гробницей моей любви. Вот, мой терпеливый собеседник, я сказал вам почти все.
Пьетро делла Валле наполнил доверху чаши, и оба молча выпили.
– Друг Петре, у меня тоже умерла любимая, а может, я ее сам убил. Она находится в каменном гробу, называемом людьми монастырем. Я тоже в своих странствиях вожу воспоминание о ней и ее золотой локон, охраняемый беркутом. Петре, ты тоже любил двоих, но ты никогда не был причиной печали любимых.
– Я любил многих, Георгий, и это не вызывает у меня раскаяния. Ненависть менее угодна господу богу.
– У тебя удобные мысли, мой высокий друг, – и, точно желая рассеять тяжелое впечатление, Георгий резко изменил разговор: – А что толкнуло тебя на путешествие в Исфахан?
– Многое, мой синьор… Я узнал о войне шаха с турками и пожелал проверить – не затупилась ли моя шпага. И потом пламенное желание способствовать христианскому делу: выпросить для грузинских царств великий дар – апостольское благословение святого отца, папы римского Урбана VIII.
– И ты здесь останешься, уважаемый Петре, или пойдешь с нами в Кахети? – спросил Саакадзе.
– Пойду с вами. Хочу все видеть и записать свои впечатления.
– Зачем ты все записываешь?
– Хочу ознакомить Запад, христианский мир с положением Ирана и Грузии… И еще писать надо для потомства.
– Для потомства? Да, у нас тоже немало книг, написанных предками. Есть одна, называется «Картлис цховреба» – «Жизнь Грузии». С VIII века пишут ее предки и продолжают потомки… Вот мы многое осуждаем, многое хвалим, но иногда не видим или не хотим понять, что волнует искателей правды.
– Меня давно занимает, почему вы, грузинский князь и полководец, идете вместе с неверными?
– Мой повелитель шах Аббас…
– Синьор, здесь нас никто не подслушивает. Мои слуги не понимают персидского языка, и я стараюсь, чтобы они никогда его не поняли. Охраняя мой шатер, при приближении кого-либо из персиян слуги сразу обнажают шпаги и начинают неистово ругаться по-итальянски. Этот своеобразный сигнал вполне нас предохраняет.
– Уважаемый Петре, мне скрывать нечего, моя жизнь принадлежит «солнцу Ирана», ибо лучи его согревают мою страну.
– Неужели вы, такой мудрый муж, верите, что шах Аббас идет бескорыстно в вашу страну?
– Мною все обдумано… Прошу тебя, Петре, как брата по вере, опиши мою прекрасную страну его святейшеству, наместнику Христа, папе римскому, пусть он заступится за мою родину.
– Это моя святая задача… Но неужели вы обнажите меч против грузин?
– Я обнажу меч против князей.
– Может быть, князь Саакадзе сам думает захватить престол?
– Я был бы слишком мелким человеком, если бы боролся ради царского престола. Мои желания шире, дорога длиннее, мысли выше.
– Католическая вера поддерживает такие желания. Она дает душе покой и проясняет мысль.
– Э, друг, мои мысли ясны. Бог небом занят, а человек землей.
– Еретик вы! После войны католические монахи направят вас на путь истины…
Брань итальянских слуг прервала беседу. Пьетро делла Валле встал, вышел из шатра и скоро вернулся с молодым ханом.
Хан приложил руку ко лбу и сердцу и поклонился Саакадзе:
– Непобедимый сардар, «солнце Ирана», великий шах Аббас удостаивает тебя приглашением на военную беседу с ханами. А тебя, уважаемый делла Валле, на вечернюю еду с прибывшими русийскими послами.
На всем скаку осадив коня у стоянки русийских послов, Вердибег быстро охватил взглядом тяжелое богатство северных одежд. Он подошел к Михайле Никитичу Тихонову, и ему показалось, что добродушные голубые глаза посла похожи на стеклянные четки.
Тихонов, степенно поглаживая широкую рыжую бороду, слушал посольского толмача Семена Герасимова, шустро переводившего витиеватые персидские фразы Вердибега.
Одобрительно кивнув головой в ответ на приглашение молодого хана следовать за ним, Михайло Никитич тяжело вложил ногу в узорчатое стремя и грузно опустился в седло.
И сразу посольский стан пришел в движение. Тридцать самарских стрельцов вскочили на коней, украшенных ярко-красными чепраками с черными двуглавыми орлами.
Подьячий Алексей Бухаров, в плотно надвинутой меховой шапке и в алтабасовой ферязи, сжав упругие бока рослого жеребца, поравнялся с Михайлой Никитичем.
– Подарки шаху казачий сотник Ивановского приказа Лукин везет.
Тихонов одобрил и заговорил с Бухаровым о тяжелом пути, пройденном посольством.
Выехали они из Самары на благовещенье и двигались степью до Яика две недели, а от Яика до Енбы-реки четыре недели.
Дальше на Хорасан ехали степью на верблюдах, нападали на них не то калмыки, не то туркмены. Пищальным огнем отогнали татар.
Много дней и ночей провели на травах и в песках. Кони изнурились, и люди почернели. Весна прошла, лето минуло, и только к концу августа добрались до шахского города Мешхеда. Правили посольство, но хан Арап (Эреб) в те поры был добре пьян и начал их унимать. Пошли против наказа, не договорили речей государевых. Махнули рукой и сели есть овощи.
Пошли в баню, плюнули – ни веников, ни пара. Только из каменного фонтана теплая водичка капает. Соблазн для души, невыгода для тела. Так и не вымылись. Пригласил их шахов хан к столу, давились сладким рисом, а вспоминали стерляжью уху в перце и янтаре.
Услышали прелесть: шах не пошел с войском на турок.
Вспомнили наказ молодого царя Михаила Федоровича вручить шаху объявительную грамоту о восшествии на великий престол Московских земель нового царского рода бояр Романовых.
Дорогой поразмыслили: смута в Московском государстве еще не унята, и польских и литовских людей не всех выгнали. Не следует у Аббас-шахова величества большой задор являть.
Пошли вдогон за шахом степями да горами, да насилу у города Ганджи догнали.
Размышления послов прервал окрик Вердибега:
– Стой! И в знак уважения к шах-ин-шаху слезьте с коней!
Тихонов и Бухаров удивленно оглянулись. Их посольский поезд остановили в степи, вдалеке от шахских шатров.
Михайло Никитич плотнее осел на седло:
– Мы сами знаем, как нам царское величество почитать, а тут нам далече, с лошадей сседати непригоже.
Молодой хан нетерпеливо прогорланил:
– Не упрямьтесь, слезайте с коней!
Долго спорили. Но ни доводы, ни увещевания не помогли, и послы все же слезли с коней и стояли у шаховых шатров с обеда до вечера.
Тихонов, прогуливаясь, стал поглядывать на стрельцов. Он удивился: в Москве из-за царских дел в боярской думе он не замечал красивых, стройных стрельцов.
«Красота наша сильна да складна», – подумал Тихонов и тут же решил после приема у шаха раздать стрельцам по холщовой рубахе.
Потом мысли боярина перекинулись на посольские заботы. «Великие дела предстоят Московскому государству, – думал боярин, – дорогу пробиваем к двум морям: к Каспийскому – на выход к землям азиатским, да к Балтийскому – на выход к английским, франкским и гишпанским землям».
Наконец, когда солнце стало бледнеть и потемнели ганджинские горы, снова приехал сын Карчи-хана.
Тихонов, едва сдерживая гнев, проговорил:
– Нам на поле стоять непригоже: то нам бесчестие чинят, про то скажи шаховым ближним людям.
Вердибег вежливо ответил:
– От шаха тотчас указ будет.
Шах Аббас хитро улыбался, выслушивая донесения молодого хана о недовольстве московских послов.
Он успел пообедать в шатре Тинатин с законными женами, подремать в кейфе, насладиться тихим пением красивых ганджинок, принять крымского царевича хана Гирея, пообещать ему за верность новый город Тарки, а московские послы все еще стояли в степи на почтительном расстоянии от шахских шатров.
Наконец шах Аббас, решив, что послам достаточно дано понять о могуществе Ирана, приказал привести послов в большой шахский шатер.
Ничем не выдавая свою усталость и неудовольствие, Тихонов и Бухаров в сопровождении стрельцов двинулись за молодым ханом.
Въехав в шахский стан, посольство свернуло на главную дорожку, усеянную мелким красноватым песком и обильно политую. Начальник дежурных сарбазов подвел их к большому полосатому шатру с пологом, подхваченным кистями. Над входом развевалось иранское знамя – колыхался золотой лев, зажав в мощной лапе обнаженный меч.
Когда послы вошли в шатер, они невольно остановились. На резном возвышении, покрытом голубым ковром, под балдахином из пурпура и бархата, словно изваяние, восседал иранский шах.
И Михаил и Алексей у руки шаха были.
Шах Аббас острым взором измерил русийских послов, стремясь за богатством наряда и степенностью разговора угадать устойчивость Московского государства.
Встав против шаха, Тихонов степенно начал «править посольство»:
– «Божиею милостию великий государь царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси великому государю, в чести величества изящному, и многим мусульманским родам повелителю, Персидские и Ширванские земли начальнику, вам, брату своему, Аббас-шахову величеству велел поклонись и свое царьское здоровье велел сказати, а ваше, брата своего, здоровье велел видети».
Тихонов почтительно посмотрел на шаха, точно радуясь, что видит «льва Ирана» в полном здоровье, но про себя решил: «хитрый лев».
Он медленно взял у подьячего Алексея Бухарова объявительную грамоту о вступлении царя Михаила Федоровича на всероссийский престол и торжественно развернул:
– «Бога единого безначального и бесконечного, и невидимого, страшного и неприступного…», – и Тихонов перечислил титулы царя Михаила, шаха Аббаса и перешел к делам Московии: – "божьим праведным гневом, при царе Борисе учинилась вражья прелесть и смута в Московском государстве, явился вор, богоотступник, еретик, чернец рострига Гришка, сына боярского галиченина Богданов сын Отрепьева заворовав, сбежал от смертныя казни из Московского государства в Литву, и в Литве расстригся, и своим ведовством и бесовским ученьем назвал себя деда нашего великого государя царя и великого князя Ивана Васильевича всея Русии самодержца, сыном, царевичем Димитреем Углицким. И литовской Жигимонт король, хотячи в Московском государстве смуту учинити, не сыскав, тому вору поверил и, преступив свою правду и нарушив мирное постановление, послал с тем вором радных панов, и тот вор своим злым ведовством и чернокнижеством обольстя и устращав злыми своими коварства многих людей, был на Московском государстве и хотел Московское государство разорити. И милосердный бог над нами милость свою показал, что богоотступника вора и его советников их вражей совет всем людем объявил: съехався изо всех государств Росийского царствия всякие ратные люди и облича, того вора убили; а на великих Росийских государствах учинился царем от роду суздальских Шуйских князей царь и великий князь Василий Иванович всея Руси. И при царе Василье польский же Жигимонт король, преступник, к царю Василью послов своих и посланников крестное ж целованье, наслал на Московское государство другого вора, своими с польскими и литовскими людьми и хотел нашим царством для Польши и Литвы завладеть…
И наших великих росийских государств бояре и воеводы, видя польского Жигимонта короля и панов рад многую неправду и от него бесчисленное кровопролитье, прося у бога милости, против его стали крепко и неподвижно.
И всещедрого в троице славимого бога нашего милостию, нашего царского величества бояре и воеводы, и всякие ратные люди наш царствующий град Москву от польских и от литовских людей очистили, и из Московского государства всех польских и литовских людей выбили, и городы все от них, злодеев, очистили, которые были поймали в смутное время за крестным целованием. А на великих государствах на Владимерском и на Московском и Новгородцком и на царствах Казанском и Астраханском, и на Сибирском, и на всех великих преславных государствах Росийского царствия по божьей милости и по племяни великих государей Росийских, и по избранью и по челобитью всех людей Московского государства, мы, великий государь царь и великий князь Михайло Федорович, всея Русии самодержец, и венчались царским венцом и диадемою по древнему нашему царскому чину и достоянию. И послали есмя к тебе государство наше обестити посланника своего Михайла Никитича Тихонова да подьячего Алексея Бухарова, и чтоб меж наших государств торговым людем дорога отворена была по прежнему обычаю…
Писано в государствия нашего дворе
в царствующем граде Москве".
Шах Аббас взял грамоту и передал низко склонившемуся Караджугай-хану, который, в свою очередь, передал грамоту низко склонившемуся толмачу.
После преподношения подарков царя Михаила Романова шаху Аббасу – собольих мехов, внесенных в шатер стрелецким сотником, – Тихонов ждал дипломатического вопроса шаха о здоровье Михаила Федоровича. Но шах Аббас, равнодушно приняв подарки, о здоровье не спросил и выжидающе смотрел на посла.
Тихонов и бровью не повел, а повел речь от Михаила Федоровича. Тяжелыми словами посол обрисовал устойчивое положение Русии, особенно подробно остановился на изгнании поляков. «…И божиею милостию, и пречистые богородицы молитвами Московского государства воеводы сошлись с королем под Волоком Ламским, от Москвы за девяносто верст, и польского короля побили, и многих живых поймали, и наряд взяли. И король с того бою побежал с великим страхом и з бесчестьем».
Шах, не изменяя выражения лица, внимательно слушал персидскую речь толмача Герасимова и уже пожалел, что не спросил о здоровье Михаила Федоровича.
Он как бы невзначай положил на колено левую руку.
На среднем пальце сверкал «царь царей» – черный карбонат величиною с орех, фамильная драгоценность Сефевидов, известная странам европейским и даже Поднебесной империи.
Послы с трудом отвели глаза, боясь выдать свое неуместное в посольском деле восхищение.
Как бы в ответ на карбонат Тихонов, осведомленный о присылке шахом в Астрахань к атаману Заруцкому купца Муртазы, подробно описал взятие воеводой князем Иваном Никитичем Одоевским Астрахани, пленение «Ивашки Заруцкого и Маринки с сыном вороненком», и позорный пригон их на московский двор государя.
– «…И ныне божиею милостию, а нашим царьским счастьем, Астраханское государство под нашею царьскою высокою рукою по прежнему и хотим с вами, братом нашим, Аббас-шаховым величеством, в братственной крепкой дружбе и в любви быти мимо всех великих государей», – закончил Тихонов.
Шах Аббас, не выдавая своего неудовольствия, продолжал снисходительно улыбаться, но уже жалел, что заставил ждать послов не четыре часа, а шесть.
Как искусно шах ни скрывал свои мысли, Тихонов с удовлетворением заметил тень на лице шаха и решил, не откладывая, отплатить за «бесчестие», нанесенное послам долгим ожиданием перед шахскими шатрами.
Он упрямо повторил просьбу царя Михаила Романова о возврате московской казны, задержанной дедом Аббаса, шахом Худабанде. Шах усмехнулся.
– Очевидно, – сказал он, – казна утонула в богатствах Ирана, ибо уши «льва Ирана» впервые отягощаются древними воспоминаниями. Но это не будет причиной неудовольствия высокого брата, – добавил шах и, тут же, обдумав, сколько сил может оттянуть от Русии война ее со Швецией, спросил, дружен ли государь их, послов, а шахов брат, царь Михаил Федорович, со шведским королем и обмениваются ли Русия и Швеция послами?
Тихонов обрадовался случаю лишний раз подчеркнуть устойчивость Московского царства и по наказу без запинки ответил:
– Густав Адольф король присылал к государю нашему гонца, что «…стояти бы им на польского короля за-один, а с польским королем у него ныне недружба и война, за Лифляндскую землю».
Шах Аббас искоса поглядывал, как вечерняя заря переливается на собольих мехах. Опершись на ковровую мутаку, он небрежно спросил, как сейчас царь Михаил Федорович с грузинской землей и есть ли меж ними посольские дела?
Тихонов, помня наказ, осторожно сказал:
– «Шахову величеству о том подлинно ведомо, что Иверская земля послушна великим государям русийским… Грузинские цари изначала православные христьянские веры греческого закона… и при царе Борисе крест целовали, что им быть под Московским государством на веки неотступным, и грамоты утвержденные с великим укрепленьем за руками и за печатями царей ныне у государя».
Шах больше ни о чем не спрашивал и, милостиво пригласив послов на совместную вечернюю еду, отпустил их, пообещав вновь удостоить приемом после перевода грамоты на персидский язык.
Но едва за послами закрылся полог шатра, шах гневно отшвырнул ногой соболя и приказал ханам после вечернего пира с послами тайно собрать военный совет и с рассветом выступить на Кахетинское царство.
Шах повелел Караджугай-хану немедленно отправить к шамхалу второго гонца с повторным наказом выполнить волю «льва Ирана» и вторгнуться в горную Тушети, если шамхал не хочет осыпать себя пылью[5].
В этот час Пьетро делла Валле в своем шатре беседовал с Саакадзе. Что-то притягивало странного итальянца к загадочному «Моуро», как делла Валле называл Георгия. Они изъяснялись на персидском языке, без толмача, это делало их беседу приятной и безопасной.
Георгий, зная о доверии папы римского к делла Валле и внимании шаха к итальянцу, искал у него, кроме расположения и дружеских чувств, поддержку своим планам.
– Обогати, Петре, мои мысли и укрепи чувства рассказом о себе. Ты многому учился и многому можешь научить.
– Да, мой синьор, в отечестве моем, живя в роскоши, мире и благоденствии, я приобрел высшие знания, мог заняться книгописанием, по снисходительству божьему прославился стихосложением, а преданность науке поставила меня в ряды членов римской академии. Это дом собрания ученых и философов, – пояснил делла Валле. – Мирное созерцание величия господня не было свойственно моей натуре. И когда Венеция угрожала престолу святого отца, я стал в ряды воинов папы римского. Но воображение пиита влекло меня к более сильным страстям и опасным приключениям.
Пьетро встал, открыл крышку походного сундука, достал серебряный кувшинчик и поставил перед Георгием. Видя его сосредоточенное внимание, делла Валле продолжал:
– В лето 1611 я становлюсь моряком на испанском корабле. Ни бедствия, ни испытания не пугают меня, и я ради славы и подвига сражаюсь за Испанию на красочных берегах Африки. Когда же надоело обжигающее дыхание горячих ветров, я вернулся в Рим… Выпьем, друг Георгий, это вино мне прислал Эреб-хан, фанатический поклонник Бахуса. Если бы я вздумал торговать вином, непременно нанял бы Эреб-хана скупщиком драгоценной влаги, – и, чокнувшись с Георгием, делла Валле нетвердо поставил чашу на стол. – Да, мой друг, открываю тебе всю глубину пережитых мною чувств. Мне изменила любимая женщина, и Рим, изобилующий величием цезарей, показался мне пустыней. Увы, я скоро забыл ее, но понял это, путешествуя по святым местам. В неаполитанском монастыре я благочестиво отслужил молебен и торжественно принял от священнослужителей одежду пилигрима. Венецианский корабль увез меня в Сирию. Тут открылось поле, обильное для сеяния и жатвы. Не утруждаю ли я вас, синьор, повестью о неспокойной жизни пилигрима?
– Мой благородный друг, я душою слушаю тебя… и если бы обладал второй жизнью, хотел бы прожить подобно тебе.
– Не торопитесь, снисходительный друг, есть в моей жизни и темные пятна.
– Даже на луне не существуют пятна только в четырнадцатый день ее рождения. Мой Петре, удостой меня доверием.
– Так вот почти одиннадцать лет путешествовал я по Азии, не страшась бедствий и испытаний. Я объехал весь южный берег, все страны и все моря. Я пережил бурю восторгов, страстей и огорчений. Но беспокойное сердце все больше жаждало сильных ощущений. Дивная милость небесная ниспослано была в Багдаде. Я полюбил прекрасную ассирийку Сетти Маани. Она была христианка, и я женился на ней. Я был очень счастлив, мой друг, но много слез она извлекла из моих очей. Посмотри на мою Сетти Маани.
Делла Валле откинул лиловую парчу, затканную золотыми розами, и Георгий увидел в стеклянном гробу прекрасное смуглое лицо ассирийки с опущенными ресницами, обрамленное черными косами. Набальзамированная, она казалась спящей в драгоценном одеянии, закиданная белыми восковыми лилиями.
Приложив руку ко лбу и сердцу, Георгий рыцарски поклонился мертвой красавице и, подняв глаза, увидел бледнолицую мадонну, обрамленную золотистыми волосами, печально склонившуюся над гробом.
Перед католической иконой мерцала синяя лампада.
Делла Валле осторожно закрыл парчой стеклянный гроб и, поправив кружево на манжетах, вернулся к складному столику.
Георгий последовал за ним, стараясь бесшумно ступать своими походными цаги, опустился рядом с делла Валле и мягко положил свою огромную руку на его колено. Итальянца поразила необычайная теплота в глазах Георгия, всегда пылающих неукротимыми страстями.
– Друг Петре, ты благородный из благороднейших. Два чувства никогда не умирают в человеке – ненависть и любовь. Пока эти чувства живут, не умирают и другие желания. Но, может, твоей святыне будет спокойнее в тени кипарисов и мрамора?
– Синьор, за годы живых и мертвых странствий Сетти Маани привыкла к покачиванию кораблей и кибиток верблюдов. Она дала мне много радости, и я отвезу ее в Рим, ибо в Риме думаю закончить свое земное странствие. Я уже написал пышную речь, которую произнесу над гробницей моей любви. Вот, мой терпеливый собеседник, я сказал вам почти все.
Пьетро делла Валле наполнил доверху чаши, и оба молча выпили.
– Друг Петре, у меня тоже умерла любимая, а может, я ее сам убил. Она находится в каменном гробу, называемом людьми монастырем. Я тоже в своих странствиях вожу воспоминание о ней и ее золотой локон, охраняемый беркутом. Петре, ты тоже любил двоих, но ты никогда не был причиной печали любимых.
– Я любил многих, Георгий, и это не вызывает у меня раскаяния. Ненависть менее угодна господу богу.
– У тебя удобные мысли, мой высокий друг, – и, точно желая рассеять тяжелое впечатление, Георгий резко изменил разговор: – А что толкнуло тебя на путешествие в Исфахан?
– Многое, мой синьор… Я узнал о войне шаха с турками и пожелал проверить – не затупилась ли моя шпага. И потом пламенное желание способствовать христианскому делу: выпросить для грузинских царств великий дар – апостольское благословение святого отца, папы римского Урбана VIII.
– И ты здесь останешься, уважаемый Петре, или пойдешь с нами в Кахети? – спросил Саакадзе.
– Пойду с вами. Хочу все видеть и записать свои впечатления.
– Зачем ты все записываешь?
– Хочу ознакомить Запад, христианский мир с положением Ирана и Грузии… И еще писать надо для потомства.
– Для потомства? Да, у нас тоже немало книг, написанных предками. Есть одна, называется «Картлис цховреба» – «Жизнь Грузии». С VIII века пишут ее предки и продолжают потомки… Вот мы многое осуждаем, многое хвалим, но иногда не видим или не хотим понять, что волнует искателей правды.
– Меня давно занимает, почему вы, грузинский князь и полководец, идете вместе с неверными?
– Мой повелитель шах Аббас…
– Синьор, здесь нас никто не подслушивает. Мои слуги не понимают персидского языка, и я стараюсь, чтобы они никогда его не поняли. Охраняя мой шатер, при приближении кого-либо из персиян слуги сразу обнажают шпаги и начинают неистово ругаться по-итальянски. Этот своеобразный сигнал вполне нас предохраняет.
– Уважаемый Петре, мне скрывать нечего, моя жизнь принадлежит «солнцу Ирана», ибо лучи его согревают мою страну.
– Неужели вы, такой мудрый муж, верите, что шах Аббас идет бескорыстно в вашу страну?
– Мною все обдумано… Прошу тебя, Петре, как брата по вере, опиши мою прекрасную страну его святейшеству, наместнику Христа, папе римскому, пусть он заступится за мою родину.
– Это моя святая задача… Но неужели вы обнажите меч против грузин?
– Я обнажу меч против князей.
– Может быть, князь Саакадзе сам думает захватить престол?
– Я был бы слишком мелким человеком, если бы боролся ради царского престола. Мои желания шире, дорога длиннее, мысли выше.
– Католическая вера поддерживает такие желания. Она дает душе покой и проясняет мысль.
– Э, друг, мои мысли ясны. Бог небом занят, а человек землей.
– Еретик вы! После войны католические монахи направят вас на путь истины…
Брань итальянских слуг прервала беседу. Пьетро делла Валле встал, вышел из шатра и скоро вернулся с молодым ханом.
Хан приложил руку ко лбу и сердцу и поклонился Саакадзе:
– Непобедимый сардар, «солнце Ирана», великий шах Аббас удостаивает тебя приглашением на военную беседу с ханами. А тебя, уважаемый делла Валле, на вечернюю еду с прибывшими русийскими послами.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Уже несколько дней стоят грузинские войска около Мукузани, но враг медлит: он осторожно подкрадывается, прощупывая каждый шаг.
Правый край главных кахетино-картлийских сил упирается в отроги Хунанийского хребта, левый – в Упадариские горы, пересеченные глубокими оврагами и ущельями.
Единственная лесная дорога в Кахети вдоль Иори завалена столетними деревьями, скрепленными цепями, глыбами, землей, перерезана глубокими канавами. А на выступах в огромных котлах кипит смола, груды камней и бревна, нависшие над крутизной, готовы обрушиться на иранцев. На заснеженных высотах грозно высится сторожевая башня. Облака опоясывают башню зыбким туманом, но зоркий глаз достает извилистую Иори, впадающую в Алазани.
Но спокойна Алазани. Не видно бега тушинских коней. И только синеют вдали притаившиеся у рек и лесов города и деревни Кахети.
Шадиман третий день не слезает с коня. Он лично руководит картлийским войском и марабдинской дружиной. Он осматривает завалы, скачет с азнаурами вдоль Иори, проверяя укрепления, отдает приказания тысячникам и сотникам и ни на миг не забывает: за этим неприступным завалом стоит Георгий Саакадзе.
От Ганджи вниз по течению Кюрак-чая густой массой, как саранча, надвигались на Мовакани иранские полчища. Хриплые крики верблюдов, ржание коней и скрип кибиток день и ночь тревожили замерзшее предстепье. Белое снежное небо нависло над черным потоком сарбазов.
За шахом Аббасом тянулись колонны шах-севани. На левом краю скакала курдская конница. Оранжевое знамя с иранским львом угрожающе колыхалось над степью. По холодному песку, покрытому инеем, скрипя, ползли персидские пушки. Сарбазы на верблюдах переправлялись через обмелевшую Куру.
И вскоре в моваканской степи раскинулся иранский стан. Зимние шатры из козьих шкур хмуро вырисовываются в сером утре. Усталые верблюды, подогнув ноги, лежат на холодной соломе. Беспокойно ржут нерасседланные кони. Вокруг дымящихся костров видны сгорбленные спины сарбазов. Бурые отблески скользят по ханжалам курдов. Они зябко ежатся в своих коротких суконных куртках с откидным рукавами, плотнее надвигают красные, завязанные чалмой башлыки.
Позади костров тростниковые пики с железными наконечниками стоят перекрещенные, склонив друг к другу смертельное острие. Так сидят иранцы долгие часы, а над ними кружатся огромные хищные степные птицы.
Сумрачный день тихо сменяется ночью.
Скачет тысяча сарбазов с онбашами, осматривая скалистые горы и лесные массивы.
Скачет Булат-хан, опытный в войнах Исмаил-хан, добрый Эреб-хан, неустрашимый Карчи-хан, непобедимый Караджугай-хан.
Скачут дозоры вдоль кахетинских укреплений, ко неприступны теснины Упадари. Неприступны укрепления, завалы, рвы.
И уже не скачут сарбазы, не скачут ханы.
Мрачно сидит шах в своем шатре, обитом теплыми коврами. Мрачны ханы. Мрачно в своих шатрах молят аллаха муллы. Мрачно по замершим звездам читают желание аллаха желтолицые маги.
Неделя. Другая. Крепко стоят горы…
Смотрят Луарсаб и Теймураз с высоты башни на затихший стан шаха Аббаса, смотрят – и в них пробуждается надежда.
Мечется на Упадариском завале Шадиман Бараташвили, снова и снова укрепляя теснины. Мечется и ни на миг не забывает: за этим неприступным завалом стоит Георгий Саакадзе.
Всю ночь идет пушистый крупный снег. Сарбазы с трудом расчищают входы в шатры. Они тесно сидят вокруг мангала с тлеющими углями. Они закутались в полосатые халаты, одеяла, войлок. В ногах глиняные горшки с горячей золой, покрытые тюфячками. Коченеющие пальцы тянутся к раскаленному мангалу.
Правый край главных кахетино-картлийских сил упирается в отроги Хунанийского хребта, левый – в Упадариские горы, пересеченные глубокими оврагами и ущельями.
Единственная лесная дорога в Кахети вдоль Иори завалена столетними деревьями, скрепленными цепями, глыбами, землей, перерезана глубокими канавами. А на выступах в огромных котлах кипит смола, груды камней и бревна, нависшие над крутизной, готовы обрушиться на иранцев. На заснеженных высотах грозно высится сторожевая башня. Облака опоясывают башню зыбким туманом, но зоркий глаз достает извилистую Иори, впадающую в Алазани.
Но спокойна Алазани. Не видно бега тушинских коней. И только синеют вдали притаившиеся у рек и лесов города и деревни Кахети.
Шадиман третий день не слезает с коня. Он лично руководит картлийским войском и марабдинской дружиной. Он осматривает завалы, скачет с азнаурами вдоль Иори, проверяя укрепления, отдает приказания тысячникам и сотникам и ни на миг не забывает: за этим неприступным завалом стоит Георгий Саакадзе.
От Ганджи вниз по течению Кюрак-чая густой массой, как саранча, надвигались на Мовакани иранские полчища. Хриплые крики верблюдов, ржание коней и скрип кибиток день и ночь тревожили замерзшее предстепье. Белое снежное небо нависло над черным потоком сарбазов.
За шахом Аббасом тянулись колонны шах-севани. На левом краю скакала курдская конница. Оранжевое знамя с иранским львом угрожающе колыхалось над степью. По холодному песку, покрытому инеем, скрипя, ползли персидские пушки. Сарбазы на верблюдах переправлялись через обмелевшую Куру.
И вскоре в моваканской степи раскинулся иранский стан. Зимние шатры из козьих шкур хмуро вырисовываются в сером утре. Усталые верблюды, подогнув ноги, лежат на холодной соломе. Беспокойно ржут нерасседланные кони. Вокруг дымящихся костров видны сгорбленные спины сарбазов. Бурые отблески скользят по ханжалам курдов. Они зябко ежатся в своих коротких суконных куртках с откидным рукавами, плотнее надвигают красные, завязанные чалмой башлыки.
Позади костров тростниковые пики с железными наконечниками стоят перекрещенные, склонив друг к другу смертельное острие. Так сидят иранцы долгие часы, а над ними кружатся огромные хищные степные птицы.
Сумрачный день тихо сменяется ночью.
Скачет тысяча сарбазов с онбашами, осматривая скалистые горы и лесные массивы.
Скачет Булат-хан, опытный в войнах Исмаил-хан, добрый Эреб-хан, неустрашимый Карчи-хан, непобедимый Караджугай-хан.
Скачут дозоры вдоль кахетинских укреплений, ко неприступны теснины Упадари. Неприступны укрепления, завалы, рвы.
И уже не скачут сарбазы, не скачут ханы.
Мрачно сидит шах в своем шатре, обитом теплыми коврами. Мрачны ханы. Мрачно в своих шатрах молят аллаха муллы. Мрачно по замершим звездам читают желание аллаха желтолицые маги.
Неделя. Другая. Крепко стоят горы…
Смотрят Луарсаб и Теймураз с высоты башни на затихший стан шаха Аббаса, смотрят – и в них пробуждается надежда.
Мечется на Упадариском завале Шадиман Бараташвили, снова и снова укрепляя теснины. Мечется и ни на миг не забывает: за этим неприступным завалом стоит Георгий Саакадзе.
Всю ночь идет пушистый крупный снег. Сарбазы с трудом расчищают входы в шатры. Они тесно сидят вокруг мангала с тлеющими углями. Они закутались в полосатые халаты, одеяла, войлок. В ногах глиняные горшки с горячей золой, покрытые тюфячками. Коченеющие пальцы тянутся к раскаленному мангалу.