— Сердце, — убежденно ответил Ланде, — совесть.
   — Ну, брат, совесть у людей бывает разная… — Об этом не надо думать, Вася… Никто нас и не призывает к тому, чтобы оценивать и сравнивать совести: каждому человеку надо думать только о своей… Это гордость, Вася… непременно сейчас же оценивать и выяснять, даже приговор постановлять над всем. Надо только, чтобы всякий человек искренно считал себя правым во всех делах своих.
   — Все это прекрасно… — возразил Семенов и усмехнулся. Да толку от этого мало… Так-то!
   К ним подошли ярко вырезанные лунным светом на темном фоне домов и деревьев Шишмарев, Молочаев, Марья Николаевна и Соня, прижавшаяся к ней с тем восторгом и влюбленностью, с которой девочки всегда относятся к взрослой, красивой и смелой девушке.
   Марья Николаевна нерешительно и неловко пожала руку Ланде и невольно улыбнулась, вспомнив его фигуру в вечер нападения. Она отвернулась к обрыву и обняла Соню мягкой, полной рукой. Молочаев стал на обрыве, окованный холодным серебром лунного света, красивый и большой; а маленький Шишмарев торопливо обратился к Ланде.
   — Слушай, Ваня, это черт знает что такое! — резким голосом, нервно двигая руками и потирая их, заговорил он. — Неужели ты окончательно не умеешь разбирать людей? Ведь этот Фирсов — дрянь известная, ханжа, доносчик, член русского собрания, а ты с ним возишься… Мне Соня рассказывала, что ты у него чуть ли не прощения вымаливал…
   — Он не такой дурной человек… — тихо ответил Ланде.
   — Да ведь он гадости делает на каждом шагу!
   — Он не понимает, что делает и как вредит этим себе самому. Если бы понимал, не стал бы этого делать… Надо объяснить ему, больше жалеть его, он поймет…
   — Тьфу! — плюнул Семенов.
   Шишмарев с молчаливым недоумением воззрился на Ланде.
   — Не сердись, милый!.. — кротко сказал Ланде Семенову. — Я тебя все раздражаю, а я, право…
   — Если хочешь знать, — резко и пылко заговорил Шишмарев, перебивая, так такая любовь просто бессмысленна… Любить надо того, кто достоин любви или хоть жалости; а кто достоин одного презрения, того надо презирать и уничтожать, как уничтожают болезнетворные начала для того, чтобы очистить и оздоровить воздух, которым дышат все. Эта знаменитая любовь к ближним, безразличная, бессмысленная любовь, повела только к тому, что культивируется и поддерживается масса безусловно обреченного на уничтожение, вредного, злого!
   — Есть много людей, для которых и ты, и я — вредные люди… Я не верю, чтобы между людьми были вредные…
   — Ты не можешь в это не верить! — вспыльчиво возразил Шишмарев, одергивая рукава короткой тужурки.
   Тоненькая Соня напряженно вздохнула и опять затаилась, не спуская глаз с Ланде.
   — Нет, не верю! — покачал головой Ланде. — Если и есть злые люди, то они не вредные люди. Не будь их зла, не могли бы проявиться и вырасти самые лучшие и святые стороны человеческого духа: самоотвержение, прощение, самопожертвование, чистая любовь… то, что должно было явиться и без чего жизнь была бы бессмысленным существованием.
   — Благодарю покорно! — с раздражением возразил Шишмарев. — Значит, и зловоние полезно, потому что дает почувствовать свежий воздух?
   — Может быть… — улыбнулся Ланде. — Только это совсем не то… и не так просто: человек слишком сложнее, сильнее и прекраснее, чтобы к нему можно было прилагать такие мерки, которые годны для навоза!
   — О, Господи!.. Он еще каламбурит! — с комическим ужасом засмеялся Семенов.
   — Я… не каламбурю, — это так, случайно вышло, — наивно растерялся Ланде.
   — Милый Ваня!.. — тихо шепнула Марье Николаевне Соня и вся расцвела несвойственной ее всегда экзальтированному лицу светлой улыбкой.
   Марья Николаевна свободно вздохнула. То смешное и жалкое, что она видела в Ланде в последнее время и что было бессознательно, страшно тяжело ей, — в этот вечер все отступало и отступало от сердца и вдруг ушло куда-то. И выступило тихое и легкое, радостно-нежное чувство. Она повернула голову к Ланде, посмотрела на его худое, бледное от луны и напряженной думы лицо и сказала себе:
   «Это все правда, что он говорит! Одному ему здесь понятная правда!.. Этого нельзя объяснить словами, но это правда… Милый, славный!»
   Она покраснела, отвернулась и крепко прижала Соню к себе.
   — И когда вам, господа, надоест спорить? — с самоуверенной небрежностью отозвался Молочаев. — Этак вы всю жизнь проспорите… Пойдемте лучше на лодке кататься… Пусть себе каждый живет, как ему вздумается!..
   — Святую истину глаголете! — отозвался Семенов и махнул рукой. — Только именно в силу вашего справедливого замечания я на лодке не поеду, а пойду спать.
   — И я не могу, сказал Шишмарев, — надо кое-что почитать.
   Ланде улыбнулся.
   — Вы поедете одни, Марья Николаевна, ибо я тоже иду… Мне нездоровится что-то.
   Они ушли.
   Когда лодка выехала на середину реки, стало как-то особенно светло и просторно и легко дышать. Соня неподвижно сидела на дне лодки и оттуда смотрела, не отрываясь, на луну.
   Вода около лодки казалась черною, тяжелою и бездонною; в темной глубине таился холодный ужас. Марья Николаевна наклонилась через борт, и ей в лицо пахнуло холодным и хищным дыханием глубины. Смутно отразилось ее лицо, казавшееся там бледным и мертвым.
   — Ух, страшно! — сказала она, откидываясь.
   Молочаев тряхнул головой, засмеялся и запел. Голос, казалось, с вызовом ударился о гладкую мрачную поверхность и отдался где-то далеко на просторе.
   — Пароход… — тихо сказала Соня.
   Они оглянулись и совсем близко от себя увидели что-то огромное, тяжелое, черное, как бы выросшее из мрака. Черный дым валил колоссальным, подавляющим столбом, пачкая небо и звезды. Красный огонь зорко и хищно смотрел на них.
   Слышно было уже, как мрачно и зло бурлила вода.
   Резкий медный свист пронизал воздух, наполняя небо, воду, все вокруг и, казалось, даже внутри, и в ту же минуту огромная тень закрыла от них луну, все покрыла мраком, ударила тяжелой и холодной волной и окутала удушливым дымом, смешавшимся с брызгами и волнами взбаламученной глубины. Лодку бросило, ударило, накренило в какую-то страшную влажную бездну, и одну минуту казалось, что они тонут. Но в то же время тень пролетела, луна выскочила и опять остановилась светло и неподвижно над водой, теперь крутившейся и сверкавшей в диком веселье.
   — Хорошо! — с восторгом крикнул Молочаев.
   — Хорошо! — звонко отозвалась Марья Николаевна, прижала руки к груди и, сверкая молодостью и свежей силой, прибавила: — Сердце так и упало… Я думала, тонем… Смерть!..
   — А я не испугалась! — неожиданно и спокойно отозвалась Соня. — Не все ли равно, когда умирать!.. Я не испугалась.
   Молочаев с комическим удивлением вытаращил глаза.
   — О, Господи… Маленький Ланде! Довольно и одного!..
   Марья Николаевна взглянула на него, и он показался ей таким сильным и красивым, что она глубоко вздохнула и засмеялась ему в тон.
   — Вы не можете понять Ланде! — возразила враждебно и уверенно Соня.
   Молочаев презрительно тряхнул головой.
   — Может быть… Еще бы! А зато жизнь, любовь, красоту я понимаю… всем существом своим… Да здравствует жизнь, сила, молодость, красота!.. Марья Николаевна, правда?
   Марья Николаевна напряженно вздохнула и со счастливою тоской жадной и ждущей молодости тихо и сильно потянулась.
   — Да… правда… — ответила она тихо и странно.
   — Ау!.. — дико, страстно и бессмысленно счастливо крикнул Молочаев, и бесконечно далеко понесся над водою его зовущий таинственный крик.
   Волны медленно и плавно, блестя и колыхая лунный столб, подымались и опускались вокруг лодки.



XII


   В саду было темно и крепко пахло теплой сыростью. Не было видно отдельных деревьев и кустов: они были слеплены в одну глубокую темную массу, в которой тихо и таинственно, неподвижно светились светляки, точно крошечные белые свечечки перед темным престолом ночи.
   Молочаев и Марья Николаевна прошли в темноте, нащупывая ногами невидимую твердую дорожку.
   — Сядем, — здесь лавочка… — сказала Марья Николаевна, и голос ее резко отделился от напряженной тишины сада.
   Они так же ощупью, как шли, нашли скамью и сели рядом.
   Белые свечечки по-прежнему тихо светились в глубине мрака. Молочаев наклонился и в мокрой теплой траве нашел и поднял светлячка. Голубоватый фосфорический свет, исходивший из изумрудной бриллиантовой точки, осветил его широкую и сильную ладонь. Марья Николаевна наклонилась, и головы их сблизились в слабом свете.
   — Не потух… — тихо сказала Марья Николаевна, точно боясь испугать неподвижно лежавшего и тихо светившегося червячка.
   Тихое дуновение ее слов мягко и слабо коснулось щеки Молочаева. Он поднял глаза и в прозрачном свете увидел ее тонкий и нежный профиль и верхнюю часть выпуклой груди.
   Что-то мягко и близко упало где-то в траву, и слышно было, как чуть-чуть закачалась ветка. Они вздрогнули и оглянулись. Молочаев осторожно стряхнул светлячка в траву, и снова стало темно и еще гуще пахло теплыми влажными травами.
   Мягко вздрогнуло и сладко заныло в груди Молочаева властное таинственное влекущее чувство, и ему показалось, что он слышит напряженные зовущие удары ее сердца. Перед ним смутно белела тонкая склоненная женщина и в темноте казалось, что она далеко; но тонкий раздражающий запах ее тела и сухих волос близко и горячо обдавал лицо Молочаева. Тишина становилась все напряженнее, мрак сгущался, и все отодвигалось куда-то, окружая их тьмой и пустотой, в которой были только они, их тянущиеся друг к другу сильные раздраженные томящиеся тела. Все ближе и ближе сокращалось расстояние между ними, и из мрака выступали они, точно окруженные своим таинственным, одуряющим светом, тихим, как ночь, напряженным и дрожащим, как желание. Белые свечечки светили где-то далеко-далеко, в глубине обступившего мрака. Молочаев тихо протянул руку, скользнул по вздрогнувшему мягкому телу и обнял его, тонкое, нежное, жгучее и бессильное. Она медленно закинула голову, так что невидимые мягкие волосы упали на плечи и на руку Молочаева. В сумраке мутно и близко-близко блеснули полузакрытые глаза и задрожали влажные горячие губы. И казалось, неодолимая сила слила их в одно и нет между ними ничего, кроме бесконечного сладкого и мучительно трепетного желания.
   И вдруг мрак блеснул тысячью огней, загудел звуками, отступил и пропал среди выступивших деревьев, кустов и насмешливых ночных огоньков: Марья Николаевна вырвалась из рук Молочаева, извившись, как красивая и злая змея, и звонко, насмешливо засмеялась, отскочив в сторону. Дробные и звонкие звуки ее смеха, прыгая, понеслись далеко по саду и резко разбудили его.
   Молочаев недоуменно и сконфуженно встал и медленно расправил свое огромное, тяжелое, еще сладко нывшее и дрожащее тело.
   — Марья Николаевна… — глухо и дрожа, сказал он. — Что за шутки!..
   — Что? — притворным и, как показалось ему, злым и насмешливым голосом спросила Марья Николаевна. — Какие шутки? Что случилось?..
   Звонкий русалочный смех ее опять задробился и зазвенел в темноте, и слышны были в нем дикая боязнь и любопытное желание.
   Тяжелое, мстительное и животное чувство выдавилось откуда-то снизу в голову Молочаева. Волосы слиплись на его горячем лбу, в глазах поплыл туман, голова тихо и тупо пошла кругом.
   — А!.. — хрипло сказал он, упрямо опустив голову, как бык, и двинулся к ней, все забывая, уходя от всего и видя только ее одну, манящую, изгибающуюся, дразнящую. Все существо его знало, что она хочет так же, как и он, и только боится, дразнит, упрямится. И жгучее желание смешалось с внезапной сладострастной ненавистью, жаждой грубого насилия, бесконечного унижения и бесстыдной боли.
   — Ну, ну, ну!.. — испуганно и задорно крикнула девушка и ударила его по руке какой-то мокрой, колючей веткой, брызнувшей ему в лицо холодными каплями.
   — Идем лучше домой… Вы сегодня чересчур… опасны! — дрожа еще и торжествуя уже над ним, сказала она; и с тем жгучим наслаждением, с каким человек заглядывает в пропасть, девушка, издеваясь, взяла его под руку.
   И они пошли. Она снизу заглядывала ему в лицо, насмехалась над его бессилием, брызгая на него росой и искрами нервного, раздражающего смеха; а он покорно, трусливо, сдавливая в себе желание смять, бросить ее на траву, подчинить, уничтожить своей силой и страстью, шел неловкий, распаленный и дикий.



XIII


   Ночь прошла жаркая, душная, полная странных, томительных снов, разгоряченной, властной, неудовлетворенной крови. Только на рассвете заснула девушка спокойным, тихим, мягким сном, но проснулась рано, в солнечное утро. Целый поток ясного света, свежею воздуха, омытой росой, радостной зелени рвался в окно, наполняя комнату бесконечно легким ослепительным светом радостного утра.
   Подушки были смяты, простыни свесились на пол, рубашка сбилась с плеч, открыла нежные мягкие ноги и туго обвилась вокруг круглого и полного, тонкого, подымающею ее белыми волнами, молодого тела. Черные волосы развились, руки закинулись за голову нежащимися гибкими движениями. Глаза смотрели радостно и вопросительно, и было в темной глубине их какое-то смутное и в то же время определенное ожидание.
   Ей было стыдно и странно, и жгуче интересно то, что произошло вчера; розовые пальцы маленьких полных ног тихо шевелились, и в том, что это было одно, чуть заметное движение во всем замершем, напряженном воспоминанием, роскошном, свежем, гибком теле, — было что-то сильное и упрямое.
   Она медленно опустила глаза, увидела все свое тело, медленно скользнула по нему и вдруг сама, не зная почему, с приятно и пугливо толкнувшимся сердцем вздрогнула, вскочила и, стоя во весь рост, полуголая, нежная, розовая и белая, гибко и страстно потянулась.
   Ночевавшая у нее Соня открыла глаза и, не двигаясь, маленькая и щуплая под сереньким одеялом, посмотрела на нее пытливо и серьезно, как будто знала и обсуждала то, что в ней происходило.
   Марья Николаевна увидела ее открытые темные и строгие глаза, вздрогнула уже испуганно и больно и также, сама не зная почему, бросилась к ней, обхватила ее худенькое тело полными голыми руками и придавила мягкой упругой грудью.
   — Ах, Сонька, Сонька! — пряча лицо, сказала она радостно и стыдливо, хорошо жить!
   Соня подняла бледную растрепанную голову, подумала и серьезно сказала:
   — Не знаю…
   Марья Николаевна посмотрела на нее невидящим углубленным внутрь себя взглядом, потом засмеялась с сожалением и превосходством.
   — Глупая ты еще, Сонька!.. И ничего ты не понимаешь!
   Соня поднялась и села, опустив тоненькие голые руки.
   — Все я понимаю! — с непоколебимым убеждением возразила она, — а только не умею сказать иногда!.. В жизни важно только великое!
   Марья Николаевна стала раскачивать ее за плечи, глядя не на нее, а на то, как переливалась и двигалась тонкая голубоватая кожа на сгибах ее вытянутых розовых рук.
   — И чего ты, Сонька, такая смешная… серьезная?
   — Серьезная — не значит смешная… То и другое вместе быть не может, со снисходительным превосходством, точно говоря с шаловливым ребенком, возразила Соня.
   — Нет, может! Смешная, серьезная… милая! — вся сияя страстной радостью, нараспев говорила Марья Николаевна. — Ты, верно, никогда другой и не будешь… И жить не будешь!
   — Я знаю, как буду жить… — задумчиво ответила Соня.
   — Как?
   — Я знаю… Особенно… как только и стоит жить, чтобы… подвиг… Буду жить, как Ваня… — торжествующе докончила Соня и вдруг страшно, до слез покраснела, и стала удивительно нежной, хорошенькой, милой девочкой, которую хотелось целовать, с теплыми слезами и смехом.
   И Марья Николаевна целовала, смеялась, тормошила ее, и обе они валялись и путались в белых простынях, полуголые — одна гибкая, сильная и упругая, другая тоненькая и хрупкая, — как две расшалившиеся дикие прекрасные самочки какого-то сильного счастливого зверя.



XIV


   В этот день Семенов с дневным поездом уезжал в Ялту, где было, как говорили доктора, которым он не верил, но хотел верить, его спасение. Все собрались его проводить.
   Семенов чувствовал себя очень плохо. Его уже не веселили ни солнце, ни тепло, ни люди, ни небо, ни зелень. Ноющее, бесконечное страдание наполняло и окружало его, как какой-то особый тяжелый туман, сквозь который плохо и тускло видел он все окружающее. Он уезжал равнодушный и холодный, как будто тело его уже умерло, а дух был погружен куда-то внутрь, в бездонную глубину одинокою страдания. Он не был рад, но и не раздражался, оттого что его собрались провожать. Ему было все равно. Один Ланде его заботил, и так странно было видеть это непонятное, озабоченное внимание, как улыбку на лице неподвижного холодного покойника.
   — Ты, Ланде, оставайся и живи тут! — сухо покашливая, говорил он. — А что же ты есть будешь?
   — Как-нибудь… — улыбаясь, успокаивал его Ланде и, шутя, прибавлял: Взгляните на птиц небесных: не сеют…
   — Ты дурак! — сердито возразил Семенов: — ты не птица… Ведь тебя не накорми, так ты с голода подохнешь. Удивительное дело!.. На месте Господа Бога я бы тебя давно взял живым… и посадил в сумасшедший дом.
   Ланде смеялся заразительно весело и добродушно. Милый Вася, ты лучше всех людей, каких я встречал…
   — А ты глупей… — болезненно и нетерпеливо махнул рукой Семенов. Он помолчал.
   — Шишмарев обещал тебе урок достать. Ну, вот и хорошо! — обрадовался Ланде.
   — Только это очень трудно: ты ведь уже на весь город прославился…
   Пришли Шишмарев и Молочаев.
   — Едете? — безразлично спросил художник.
   — Конечно! — с тусклой неприязнью ответил Семенов.
   — Урок для Ланде я нашел, — сказал Шишмарев таким голосом, точно сомневался в чем-то.
   — Ну, вот… слышишь? — посмотрел на Ланде Семенов.
   — Скоро пора и на вокзал… — заметил Шишмарев, озабоченно посмотрев на часы.
   Когда Семенов вышел куда-то, Молочаев равнодушно сказал:
   — Куда он едет? В Ялту? На какие средства?
   — На кондицию… — ответил Шишмарев, пожав плечами. — Дело студенческое!
   — На урок? — удивился Молочаев, и на минуту тень жалости налетела на его лицо. — Куда ж ему на урок? Его ветер с ног валит!
   Ланде встал, схватился за щеку, как от внезапной боли, потом опять сел.
   — Э, что! — сказал Шишмарев, точно ему было даже приятно это сказать, нашему брату, голяку, нельзя такими нежностями заниматься! Пока еще не свалил? — ну, и ладно!
   Под окном мелькнул черный ажурный зонтик и другой розовый.
   — Марья Николаевна и Соня идут! — сказал Ланде.
   Они вошли вместе с Семеновым. Соня вошла серьезно, тихо и, сложив зонтик, чинно села против Ланде, в уголок. Марья Николаевна возбужденно и смущенно смеялась, мельком поздоровалась и осталась посреди комнаты, вертя по полу раскрытый зонтик, смеясь, блестя глазами и голыми руками, тепло розовевшими в белых холодных широких рукавах, и не глядя на Молочаева.
   Когда она вошла, Молочаев почувствовал, как стала дрожать под коленом какая-то нервная жилка. Он тоже встал и прислонился к окну, только изредка взглядывая на нее быстрыми и жадными глазами.
   Приехал извозчик. Слышно было, как дребезжал тарантас и фыркали лошади.
   — Ну, идем! — сказал Семенов равнодушно.
   Все вышли гурьбой на солнце и воздух, слепившие глаза. Марья Николаевна раскрыла зонтик.
   Ланде хотел было нести чемодан, но Молочаев сказал:
   — Куда вам! — Взял чемодан как перо и, с наслаждением выказывая свою страшную силу, понес его. Марья Николаевна мельком взглянула на него и опять стала смотреть на Семенова. Сутулый, больной студент уже сидел в тарантасе в своем выцветшем зеленоватом, с тусклыми позеленевшими пуговицами пальто, надвинув фуражку на уши.
   — Ну, прощайте! — сказал он уныло.
   — До свиданья! до свиданья! — кричали ему молодые оживленные голоса.
   — Да, стой! — остановил он извозчика. — Так ты, Ланде… А впрочем, какое мне дело? Как хочешь! Прощай! — вдруг раздраженно и неприятно перебил он сам себя и поехал.
   Его сутулая неказистая фигура долго тряслась по улицам, темная и странная, и казалось, что среди яркого дня, блеска и радости, на него одного не светит яркое, теплое солнце… Соня тихо плакала.
   — Я вас провожу, Марья Николаевна! — сказал Молочаев, и в голосе его почудилось ей что-то властное, уверенное.
   Какой-то особенный, странный, шаловливый и в то же время искренний испуг овладел ею.
   — Я останусь здесь с Соней… — растерянно ответила она, хотя вовсе не думала раньше об этом.
   Молочаев густо покраснел, и опять сладострастно-мстительное чувство медленно поднялось в нем.
   — Вот хорошо! — радостно сказал Ланде. — Мне именно с вами хочется теперь говорить!
   Молочаев быстро посмотрел на него, и вдруг тошная и внезапная ревность заставила его сжаться всем своим могучим красивым телом в бессильную и безобразную злобу.
   — Как хотите… До свидания! — хрипло, не своим голосом проговорил он. — Идемте, Шишмарев!
   Они ушли по яркой, жаркой улице.
   В комнате Семенова было пусто и прохладно. Марья Николаевна села на окно в сад, Соня обняла ее за мягкие колени, а Ланде стал возле.
   Почему вы именно со мной хотели говорить? спросила Марья Николаевна, улыбаясь.
   Ланде тоже смущенно и радостно улыбнулся.
   — Потому, что вы такая молодая, красивая, добрая, именно с вами хочется говорить теперь… Солнце светит так тепло, так хорошо…
   Марья Николаевна счастливо и светло засмеялась.
   — Будто я такая?
   — Конечно, такая! — с наивным убеждением повторил Ланде. — И как это хорошо!
   — Что?
   — То, что есть такие, как вы, красивые, нежные молодые женщины! восторженно говорил Ланде. — Мне всегда кажется, что Бог дал людям женскую молодость, красоту и нежность, чтобы они не унывали, не забывали о радости и любви, пока еще тянется их ужасная, тяжелая, беспросветная работа над жизнью.
   Соня не спускала с него глаз, и бледные щеки ее розовели и оживали под звуки его голоса.
   — Значит, когда закончится эта работа, тогда уже не будет таких женщин? — задумчиво и с нежным вниманием спросила Марья Николаевна.
   — Нет, почему? — радостно возразил Ланде. — Они останутся… такие же прекрасные, только тогда все они и все будет такое же прекрасное, молодое и нежное. Тогда уже все будет ясно, светло, а теперь они — только луч оттуда, из светлого будущего.
   Ланде помолчал и прибавил печально:
   — Мне жаль почему-то… не знаю, может, это дурное чувство… когда молодая, радостная девушка сходится с одним мужчиной… таким жадным, грубым… Мне и радостно за его счастье и жаль. Точно кто-то взял, потушил или унес яркий огонек, светивший всем… Я, впрочем, думаю, что это не от дурного чувства… это потому мне жаль, что слишком мало таких огоньков у людей…
   — Да ведь иначе же и быть не может! — тихо возразила Марья Николаевна, опуская голову. Ей казалось, что он именно о ней говорит.
   — Да, да, — торопливо согласился Ланде, — не может!.. Мне только жаль, что эта молодость и красота не могут быть общим достоянием. Впрочем, люди думают, что это дурно… Я не знаю… может быть…
   Было тихо и светло. Чистый прозрачный воздух серебрил каждый звук и облекал радостью каждое дыхание. Марья Николаевна подняла на Ланде глаза, и что-то странное мелькнуло в ней: на одно мгновение ей страстно и радостно, как никогда, захотелось жизни и показалось, что она может и будет любить всех, всем давать наслаждение, радость, свет и веселье, свою молодость и красоту, свое прекрасное сильное тело. Это мелькнуло и исчезло, а осталась, как глубокая борозда, задумчивая нежность, тихое влечение к тонкому, тихому, прекрасному глазами, слабому человеку, стоявшему перед: ней. Ланде ясно и радостно смотрел на нее, и в это мгновение в ней в первый раз появилось смутное, тихое и таинственное желание слиться с ним. Легкая, стыдливая и светлая мысль скользнула вперед и осветила, как солнце, это грядущее слияние се богатого тела с тем странным и мечтательно прекрасным, что было в его душе. Предчувствие бесконечного счастья неудержимой волной нахлынуло на нее умилением и истомой.
   Марья Николаевна гибко повела полными круглыми плечами. Соня вдруг чуть-чуть, точно хрустнула, пошевелилась внизу у ее колен.
   — Никогда в жизни мне не было так странно и хорошо! — невольно вслух проговорила Марья Николаевна.
   — Вам всегда должно быть так хорошо! — сказал Ланде с влажными глазами. Ведь это такое счастье чувствовать в себе такую красоту, чувствовать ту радость, которую доставляешь всем!
   — Не всегда! — чуть слышно возразила Марья Николаевна, закидывая голову и опираясь затылком о холодный твердый косяк окна.
   Это потому, — сказал Ланде, — что люди на свое же горе не понимают, какое это богатство и радость женская молодость и красота. Они относятся к ней грубо, небрежно… Если бы они понимали, они бы всю силу употребили, все лучшие силы своей души, чтобы не было горя, ничего грубого, жестокого и злого вокруг нее. И как бы это облагородило, осветило их жизнь, как было бы легко работать и ждать!
   — Ланде! — резко крикнул со двора Шишмарев. — Где ты?
   Все вздрогнули, и всем было тяжело и странно очнуться. Ланде торопливо вышел. Слышно было, как Шишмарев резко, точно торгуясь, говорил ему:
   — Мы пришли за тобой. Мать того гимназиста, которого я тебе нашел, просила привести тебя сейчас поговорить.