И на другой же день, все еще с обвязанным лицом и закрытым глазом, похожий на вставшего от тяжелой болезни, Ланде перешел большую, заросшую пыльной травой площадь, отворил калитку и пошел в маленький, уютный и как будто теплый дворик. День был серый, сухой и неподвижный; но большие, осыпанные золотом деревья казались освещенными ярким солнцем, и во дворике было светло, тихо и радостно. Неподвижно стояли перед окнами в крошечном палисаднике милые, наивно пестрые цветы. Пахло яблоками, осенними листьями, ладаном и каким-то особенным запахом тишины и покоя.
   Старый попик сидел на чисто оструганном крыльце в чистой белой ряске, весь розовый и белый.
   Ланде торопливо подошел с озабоченным лицом.
   — Здравствуйте, отец Павел! — заговорил он. Старый попик посмотрел на него, точно нисколько не удивившись его приходу.
   — Здравствуйте! — приветливо ответил он. — Садитесь! Чем могу служить?
   Ланде так же торопливо сел на другом крыле крылечка.
   — Я к вам с просьбой… — наскоро заговорил он, ибо ему казалось, что то огромное, что наполняет его душу, всякому человеку понятно с одного слова и надо поменьше слов. — У меня есть один товарищ… вы, вероятно, его знаете — Семенов.
   Старый попик помолчал.
   — Слыхал… — неопределенно ответил он и провел маленькой сморщенной ручкой по серебристым сухим волосам.
   — Так вот… Этот Семенов теперь в чахотке… умирает… — торопился Ланде.
   — Воля Божья! — торжественно и просто сказал старый попик.
   Он вздохнул и перекрестился.
   — Я от него письмо получил, — говорил Ланде, доверчиво придвигая голову к попику, — ужасное письмо!.. Видно, что он впал в последнее отчаяние, когда в душе только ненависть и злоба… Я вам покажу это письмо!..
   Ланде торопливо вытащил из кармана тужурки письмо.
   Старый попик посмотрел на письмо и ничего не сказал.
   — Сколько в нем страдания, одиночества, горя!.. — со скорбным напряжением говорил Ланде. — Сколько отчаяния и неверия!.. Страшно становится, когда читаешь это письмо… Страшно и жалко до слез! Вы понимаете, сколько страдания должен испытать человек, умирая в полном неверии! Нет названия этой муке!.. Вот, вы прочтите письмо!
   Попик опять посмотрел на письмо, но руки не протянул.
   — Я чувствую, верю, — продолжал Ланде, держа письмо в протянутой руке и не замечая этого, — что если бы я мог поехать к нему, я много облегчил бы ему. Я чувствую, что смогу, потому что верю в это. Он почувствует, что не один, и этого уже достаточно… Только у меня денег нет на дорогу, по-детски улыбаясь, вдруг прибавил Ланде.
   Он взглянул в лицо попику, и вдруг ему показалось, что добродушные глазки его — не глазки, а только глубокие дырочки, добродушные только от морщинок розовых и лучистых, а в глубине этих дырочек сидит кто-то маленький, злой и острый. Он с инстинктивным испугом замолчал и растерянно смотрел на попика.
   Попик тоже молчал и смотрел на него. Было тихо, и за спиной попика беззвучно кружился золотой лист, опускаясь на землю.
   — Да вот, вы прочтите письмо! — торопливо пробормотал Ланде и протянул к самым коленям попика сложенную бумагу.
   Старый попик вздохнул, погладил волосы и бородку и взял письмо.
   Читал он его долго, спокойно, как будто читал мирное и сладкое житие преподобного. Потом опять вздохнул, сложил письмо и отдал Ланде.
   — Вот видите! — оживленно показывая рукой, сказал Ланде, взял письмо и положил на крыльцо.
   — Вы письмецо уберите, — тут у меня этой погани не годится! — тихо, но властно сказал попик.
   Ланде не понял его слов, но письмо взял и положил в карман.
   — Вот я и хотел денег попросить у вас… Вы видите, необходимо ехать кому-нибудь, — серьезно и просто сказал он.
   Старый попик вздохнул.
   — Да-с, очень может быть. Только денег я не дам, — уж вы простите… И есть, послушайте серьезно, да не дам.
   Точно холодная тяжесть ударила Ланде по голове. Он вскочил в отчаянии.
   — Почему? Вы же читали сами!
   Старый попик тоже встал.
   — А потому, послушайте серьезно, — ответил он, — что Семенова этого я давно и хорошо знаю. Безбожный и зловредный человек, послушайте серьезно, неверующий, отступник. И послушайте серьезно, и вам не советую.
   Ланде широко раскрыл глаза.
   — Значит, отступиться от него? Оставить его умирать в отчаянии?..
   — По деяниям достойная смерть! — сказал старый попик, заложив руки за спину, и опять из-за розовой маски выглянуло что-то жесткое и злое.
   — Побойтесь Бога! — вскликнул Ланде. — Что вы говорите, батюшка!
   — Не вам меня учить, послушайте серьезно! — возразил попик.
   — Да ведь вы служитель Церкви… Христовой Церкви!
   — Господин Семенов сам давно отступился от Церкви, и не Церкви за ним бегать, послушайте серьезно! — сказал старый попик.
   Ланде с молчаливым отчаянием смотрел на него. Старый попик стоял, спокойно заложив руки за спину. В его маленьких глазах что-то играло и как будто веселилось.
   — Так, ведь… не могу же я ехать без денег… — машинально пробормотал Ланде.
   — А вы зайчиком… — вдруг сказал старый попик. — А то и пешечком пойдите!
   Ланде с удивлением посмотрел на него, но лицо попика было как будто серьезно.
   — Да ведь это очень далеко! — проговорил он.
   Старый попик вздохнул.
   — Далеко. Что ж, послушайте серьезно, по вашему понятию дело это великое… Вот вы и потрудитесь…
   И стало вдруг Ланде холодно возле этого розового, седенького, беленького старика-попика. Он машинально повернулся и пошел к калитке.
   — Но тут надо скорее… Он может умереть, пока я дойду… — остановился он.
   Старый попик ответил ехидно, с нескрываемой уже насмешкой:
   — Если Господу будет угодно, то застанете вы его в живых…
   Ланде помолчал. Как белое облако в золотом фоне стоял попик посреди чистою мирного дворика.
   — Ну, что ж, — сказал Ланде, — придется идти. Я пойду, если не достану денег, — не в том дело… Как вам будет стыдно потом! — скорбно и торжественно прибавил он.
   И поднял попик сухенькую ручку.
   — Идите, послушайте серьезно, идите отсюда!
   — Батюшка, я не хотел вас обидеть! — вскрикнул Ланде.
   — Идите, идите!
   И было что-то такое холодное и непреклонное в его тихом ясном голосе, что Ланде ничего больше не сказал, опустил голову и вышел.
   Слышно было, как старый попик подошел к калитке и наложил крюк.



XXII


   Вечером Ланде сказал об этом матери. Она посмотрела на него с ненавистью дикой на старом добром лице и шипящим голосом сказала:
   — Опять фокусы!.. Господи, да когда же это кончится, наконец!
   Она встала и ушла от него с холодной и тупой злобой в душе, хлопнув дверью.
   Ланде печально посмотрел ей вслед, взял фуражку и пошел к Шишмареву.
   Маленький студент сидел один в маленькой комнате и пил чай за маленьким самоваром. Большая раскрытая книга лежала перед ним.
   Увидев Ланде, он как-то нескладно встал и протянул руку.
   — А, это ты… Здравствуй! Садись! Хочешь чаю? — резко, как будто не проговорил, а прокричал он.
   — Нет, — сказал Ланде, — я пил чай… Получил письмо от Семенова.
   — А!.. Что же он пишет?
   — Ты сам прочти, — я этого не могу пересказать… — ответил Ланде.
   Маленький студент долго и внимательно читал письмо.
   — Да, бедняга! — вздохнул он, кончив, и, заложив обе руки в коротких рукавах тужурки между колен, потер их, точно ему стало холодно.
   — Я хочу ехать к нему! — сказал Ланде.
   — Зачем? — серьезно и внимательно спросил Шишмарев.
   Его резкий голос произвел почему-то на Ланде такое впечатление, как будто он запустил ему куда-то в душу тонкий и твердый ножик.
   — Что ж ты там можешь сделать? — повторил вопрос Шишмарев, пока Ланде собрался отвечать.
   — Я не знаю, что я могу сделать… — ответил Ланде. — Я только чувствую, что надо ехать.
   Шишмарев уже давно стал чуждаться Ланде: кротость его казалась маленькому студенту бессилием, неспособностью к борьбе. Иногда он чувствовал за этой кротостью что-то, что смутно его поражало: но он сторонился от этого и смотрел намеренно равнодушными глазами, как смотрел маленький студент на все, чего не понимал просто и ясно его резкий и жесткий ум.
   Серьезным взглядом он посмотрел в лицо Ланде, еще глубже засунул между коленями широкие кисти рук и возразил.
   — Не знаю… Ты так подчеркиваешь это «чувствую», точно здесь что-то мистическое… Что касается меня, то мне кажется, что своим приездом ты ровно ничему не поможешь. И сам измучишься, и его измучишь… Оставь лучше… зачем?
   — Вот ты говоришь — зачем?.. — задумчиво ответил Ланде. — В этом вопросе уже заложена мысль, которая губит человека… Не надо спрашивать. Надо делать то, что чувствуешь. Это выше нас; прикладывая свою мерку, мы только убиваем душу…
   Шишмарев резко пожал плечами, не вынимая рук.
   — Какую там душу?.. — досадливо возразил он. — Оставь, пожалуйста… Должен же быть какой-нибудь критерий поступков… Раз ты хочешь ехать, то должен же ты себе уяснить, какая польза будет от этого.
   Ланде печально вздохнул.
   — Я не знаю… может, и никакой пользы не будет… — грустно проговорил он.
   Шишмарев удивленно поднял брови.
   — Так для чего же?
   От его резкого голоса лампа как будто вздрагивала.
   — Для чего? Для той правды, которую я чувствую и которая зовет меня! глубоким грудным звуком сказал Ланде.
   — Опять эта правда!.. Может, скажешь, высшая правда! — с иронией спросил Шишмарев.
   — Конечно, высшая, потому что выше уж ничего нет! — серьезно ответил Ланде.
   Шишмарев не пожал, а рванул плечами.
   — Высшая правда — одна, та, которую дает разум, мысль! — крикнул он. У нас нет ничего, кроме добытого мыслью понимания!
   Ланде всплеснул руками.
   — Что ты говоришь! Какое убожество, какая бедность жизни была бы, если это так!
   Шишмарев вскочил и размахнул руками, отчего чуть не до ушей поднялись его узкие плечи.
   — Как, убожество? По-моему, убожество это тешить себя сказками, заранее ставить пределы своей мысли!
   — Она сама знает свои пределы… тихо возразил Ланде.
   — Никаких пределов она не знает! — резко кричал Шишмарев. — Горизонты мысли беспредельны! Из того, что сейчас мы не знаем всего, вовсе не значит, что мы так никогда и не узнаем. Мысль так же беспредельна, как весь мир! как возможность!.. Как расширяется теория возможности, так расширяется и мысль… бесконечно!
   — В пустоту? — мучительно спросил Ланде, широко открыв глаза.
   — Да, в пустоту! — горячо и резко, еще резче, чем прежде, ответил Шишмарев.
   — Но ведь это ужас!
   — Ну и пусть ужас… Я сам знаю, что куда легче убаюкивать себя золотой мечтой о единой всеобъединяющей душе мира и тому подобное! Но, что касается меня, я предпочту пустоту той правде, которая только потому и правда, что с ней легко и приятно жить. Ххм!.. — Он замолчал и весь дергался от возбуждения, глубоко засунув красные кисти рук в карманы тужурки и перебирая там пальцами быстро и беспокойно.
   — Я не стану с тобой спорить, — просто сказал Ланде, — и потому, что ты умнее меня, и потому, что об этом не надо спорить; но только именно потому, что я чувствую всю бесконечную громадность внутренней силы человеческой, человеческой мысли, я не могу поверить, чтобы она исходила из абсолютной пустоты и уходила в нее же, как бессмысленный болотный огонь, возникший из грязи!.. Слишком светло она горит, слишком сильно разгорается, охватывает весь мир, освещает, согревает!.. Нет, я чувствую правду… Я все-таки поеду к Семенову, Леня!
   — Это дело другое… — сдержанно ответил Шишмарев. — Если хочешь, если тебе жаль его, так поезжай… Дело твое!
   Он сел за стол и стал помешивать ложечкой, тихо звеня в полупустом стакане. Плечи его все еще вздрагивали от возбуждения.
   — Я поеду, только денег у меня нет.
   — Ну, и у меня, брат, нет! — извиняющимся тоном ответил Шишмарев, виновато разводя руками.
   Ланде хрустнул пальцами.
   — Ах, Господи… что же мне делать?
   Шишмарев опять развел руками.
   — Подожди! Может, как-нибудь устроится…
   — Нет, — махнул рукой Ланде, — здесь не время ждать… Пойду…
   Шишмарев быстро поднял голову, смешливое удивление расширило его рот.
   — Пойдешь? То есть как пойдешь? пешком?
   — Пешком, конечно… Где-нибудь подвезут… — просто ответил Ланде.
   Шишмарев пристально, расширив рот, смотрел на него, потом вдруг сделался серьезен.
   — Слушай, Ланде… есть же границы всяким чудачествам! — пожав плечами, вразумительно сказал он.
   — Это не чудачество. Мне не на что ехать, я и пойду. Ходят же богомолки за тысячи верст…
   — Богомолки… — спутался на мгновение Шишмарев. — Так то, во-первых, богомолки, а во-вторых, не осенью… Ты не дойдешь просто!
   — Может быть, и дойду.
   Раздражение опять начало овладевать Шишмаревым.
   — Богомолки ходят ради веры… которая у них одна в…
   — И я иду ради своей веры, — улыбнулся Ланде.
   — Да… Ну… Но ведь должен же ты сообразоваться хоть с обстоятельствами!
   — Это так легко определять жизнь свою по обстоятельствам! — с нежной укоризной сказал Ланде, улыбаясь светлыми глазами. — Так можно совсем перестать верить себе и начать во всем уже верить обстоятельствам… Нет, пусть уж так: чувствую я, что надо идти, ну, и пойду… Как-нибудь…
   — Да пойми ты, наконец, что прежде всего ты этим фактически ничего не изменишь!
   — Мы этого не знаем! — строго ответил Ланде. — Это только кажется так…
   Шишмарев бессильно помолчал.
   — Это глупо, — ты не дойдешь, ничего не поправишь!.. Это глупо и невозможно.
   — Нет уж, — вздохнул Ланде, задумчиво глядя на него, — я знаю, что тебе кажется это глупым, невозможным, нелепым, но… только я все-таки пойду… Не удерживай меня, голубчик, не надо этого!
   Шишмарев со странным чувством пожал плечами.
   — Черт знает, что такое! — пробормотал он и наклонился к стакану. Они молчали.
   — Ну, я ухожу, — прощай пока! — сказал Ланде, вставая.
   — Посиди!
   — Нет, голубчик… приготовить кое-что надо…
   Он тепло пожал руку Шишмареву. И вдруг маленький студент почувствовал смутную грусть.
   — Так и пойдешь? — усиливаясь смеяться, но дрогнувшим голосом спросил он.
   Ланде был выше его на голову и любовно смотрел на него сверху.
   — Пойду! — кивнул он головой.
   Шишмарев хотел что-то сказать, но странное чувство сдавило ему горло и он только слабо пожал плечами.
   Они стояли уже в темной передней, в которую падал только узкий свет из двери, когда Ланде вспомнил о Ткачеве.
   — Помнишь ты того человека, из-за которого меня Молочаев побил? спросил он. — Как-то он приходил ко мне…
   Ланде рассказал о своем разговоре с Ткачевым. Рассказал он просто и коротко, но что-то громадное, подавляющее стало медленно вставать в мозгу Шишмарева. Грандиозная фантазия властно захватила его и, странным образом воплощаясь в темной фигуре Ланде, стоявшего перед ним, очаровала маленького студента новым захватывающим чувством. Он порывисто схватил Ланде за рукав и резко крикнул:
   — А ведь это громадно! Что ж ты?
   — Да, — сказал Ланде, — мне было ужасно больно разрушать его мечту… Несчастный он… С такой бурей в душе никогда нельзя успокоиться…
   — Значит, ты отказал? — с каким-то испугом спросил Шишмарев.
   Ланде улыбнулся.
   — Разве я мог согласиться быть пророком, не будучи им?..
   Шишмарев вдруг опомнился, потер руки и смутно проговорил:
   — Ну да…
   Он проводил Ланде на крыльцо.
   Было темно и уныло.
   — Прощай! — сказал Ланде, удаляясь в темноту.
   — Прощай! — сказал Шишмарев.
   Он долго стоял на крыльце, потом вернулся в комнату и сел за стол. Лампа горела ярко, но ее узкий свет тупо и вяло ложился вокруг. Углы комнаты были уже в сумраке. Шишмарев подвинул к себе книгу, но буквы резали глаза, не врезываясь в мозг. Странное волнение овладело им. Он то вставал, то садился, точно что-то громадное вошло в него и томило его. Все мысли и чувства его были полны Ланде. Было трудно думать о нем, мысли прыгали и путались, сменяя одна другую. Голос Ланде, слабый и мягкий, стоял в ушах, и неясный образ как будто стоял возле и в нем, туманный и огромный.
   Шишмарев вдруг пожал плечами и неестественно резко засмеялся, хотя никогда прежде не смеялся один. Смех остро зазвенел у него самого в ушах.
   — Черт знает, что такое! — хрипло проговорил он.
   Было такое чувство, точно по душе его, жестко упорной, прошла вдруг какая-то глубокая огненная борозда, конец которой терялся впереди, в бесконечной дали будущей жизни.



XXIII


   Ночью, в начале осени, когда воздух был уже редок и холоден, Ланде тихо вышел из дома, одетый в черный старый, купленный у монаха подрясник и с мешком за спиной.
   «Так легче и проще будет идти»… думал он.
   Тихо и пусто было во всем городе. На небе была непроглядная пелена бледных туч. Не было луны, не было звезд. Медленно уходили назад темные дома с запертыми слепыми окнами и холодные деревья, облепленные черной тьмой. Скоро Ланде вышел в поле. Ветер рванул полы его подрясника и зашумел в ушах протяжно и уныло. Пусто, широко и холодно раскинулось вокруг бесконечное поле. Тучи шли, казалось, еще дальше, еще выше. На темных буграх уныло качалась сухая трава. В душу Ланде вошло необъятное чувство простора и вместе с ним вошло и отчетливое сознание, что ему не дойти. Но вошло оно без сомнения, без тоски и отчаяния, напротив, ему стало легко и свободно, как будто именно этим он стал на прямой путь, наконец, уже прямо ведущий к цели, и сердце его сладко сжалось, точно в предчувствии светлой радости.
   Но это было только сознание, а не мысль. В мысли его стоял только образ больного, страдающего человека, к которому он шел, и он не думал, что с ним самим будет впереди, как не чувствовал жалости и печали о том, что оставлял. В сердце его было светло, и оттого везде было светло. Легкими, быстрыми шагами, точно упругая земля сама отталкивала его ноги, шел он вперед по широкой мягкой дороге, радостно и удивленно оглядываясь кругом и радостно прислушиваясь ко всякому звуку степи, приносимому уныло шумящим вдоль дороги одиноким ветром.
   Настало утро, потом день, опять ночь и опять утро. Пять дней он шел деревнями и ночевал у мужиков, смотревших на него недоверчиво и угрюмо и неохотно пускавших его к себе. С ним мало кто говорил, потому что мало кто его понимал, хотя он просто и легко заговаривал со всеми. Старухи, подперев высохшие щеки рукою, спрашивали, откуда он идет и не от Серафима ли; а мужики только косились и отмалчивались. На пятый день огромный черный мужик, с черной, точно вырубленной топором бородой и злыми глазами, сказал ему угрюмо:
   — Проходи, проходи, а то и к уряднику недолго… Много вас тут шляется!
   И было в этом что-то такое недружелюбное, непонимающее, чужое, что Ланде стало страшно и жалко. Широко раскрытыми глазами он всматривался в деревню, и она проходила мимо, такая же обособленная, непонятная и убогая и богатая жизнью, как те огромные, пестрые стада, которые медленно поворачивали к нему рогатые могучие головы и провожали его таинственными большими глазами, когда он проходил мимо. С любовью и умилением смотрел Ланде на этих людей, похожих на волов, и на этих волов, похожих на каких-то странных людей, и чувствовал себя еще далеким, еще ненужным и непонятным им. Было грустно и мечтательно хотелось заглянуть куда-то вдаль. Но взор был туп и бессилен, и было тяжело. Только когда в поле было совсем пусто и солнце на всем необъятном просторе светило, казалось, для него одного, Ланде было совсем весело, хорошо и легко. Но это было редко, потому что по всем направлениям в бесчетном количестве, как муравьи, копошились люди.
   И когда ему указали ближайшую дорогу через лес, и лес выступил перед Ланде зубчатой стеной, и он вошел в его торжественную и тихую зелень, — ему стало радостно, и в первый раз в жизни он почувствовал облегчение, оттого что не было здесь нигде озабоченного, затаенного, непонятного человеческого лица.
   Целый день он шел по чуть намеченным, заросшим лесным колеям, и целый день вокруг него стояли только высокие, задумчивые деревья и во все стороны углублялась их прозрачная зеленая глубина. Беззвучные птицы неслышно перепархивали вокруг него, как будто притворяясь, что не замечают человека. Где-то трещали ветки, точно по лесу шел кто-то — не человек.
   Потом лес стал редеть, потянуло сыростью и еще непонятной, но ясно ощутимой силой, что-то заблестело между деревьями. Это была большая, глубокая, многоводная река. Только у самых берегов росла зеленая осока, таинственно раскачивающаяся над глубиной узкими, как зеленые острые сабли, листьями; а огромная масса воды, полной и свободной, медленно и гладко текла, чистая и широкая. На той стороне стоял сплошной стеной такой же темно-зеленый лес и сзади надвигались молчаливые деревья, вытягивая к реке узловатые ветви, точно колдуя над темной глубиной.
   Было пусто, и долго было пусто, и Ланде задумчиво сидел на берегу. Потом вдоль берега неслышно заскользил челнок, такой же зеленоватый, сырой и дикий, как стволы деревьев, а в нем стоял на коленях мокрый и тоже зеленый корявый мужик. Он не нарушал покоя реки и леса, а сливался с ним, так что глаз, не останавливаясь, скользил по нем, как и по осоке, и по воде, и по небу.
   — Дедушка! — крикнул Ланде, вставая на берегу. На той стороне, в лесу, кто-то прокричал тоненьким, странным, гулким голоском:
   — У… а-а! — и смолк где-то страшно далеко, точно подхватил резкие звуки и быстро унес их в глубину леса.
   Мужик положил весло на колени поперек челнока, и челнок долго скользил сам, оставляя за собой узкую серебристую ниточку, звеневшую, как стеклянная.
   — Ась! — отозвался мужик.
   — А-а!.. — акнул в лесу подкравшийся и опять торопливо убежал в чащу…
   Потом мужик долго греб через реку, а Ланде сидел на носу челнока, длинной черной полоской отражаясь в воде.
   — Далече ли идешь? — спрашивал мужик глуховатым лесным голосом.
   — Далеко, — охотно ответил Ланде. Мужик посмотрел на него маленькими быстрыми лесными глазками.
   — Так… — сказал он, перестал грести и смотрел в воду.
   — Сказывают, в Сибири много вольготнее… — заговорил он неожиданно, как будто то, что сказал Ланде, было в связи с его долгой, упорной думой. Так-то вот, ходит народ искать, где лучше… Оно точно, податься некуда, а только ни к чему это… Правды искать идут, а правды-то нигде нет… Все одно, здесь ли, там ли, а только ты себе живешь, вот как я, к примеру, в лесу… думаешь, окромя Бога над тобой никого нет… Все от Бога, и ты сам к Богу, помощи больше никто не подаст; ан нет, придет незнамо кто, незнамом зачем и берет… Народ темный, не зна, может, и надо так, кто его знат!.. Думка-то есть да кто ее скажет!.. Так-то вот, век спину гнешь, напираешь, глядишь, только-только вздохнул, Бога вспомнил, раз! — и нет ничего!.. А опосля того в кабак, потому невозможно… Правды нет, милый человек, нет… А тут, там ли, все едино, земля везде одна!.. — говорил мужик убитым, монотонным голосом с той скрытой страстью, которая без крика кричит об исстрадавшейся вконец душе.
   — Правда в самом человеке, — скорбно сказал Ланде, — а не в земле. Надо любить и жалеть прежде всего друг друга, а остальное потом все будет!
   Мужик мрачно усмехнулся.
   — Знаем мы, милый человек, что будет! — как будто не придавая этому значения, как неизбежному, как тому, что завтра непременно будет день, сказал он. — А теперь как жить, вот ты что скажи!.. Любить, говоришь… Где уж тут любить, когда иной раз за корку хлеба, скажем, глотку бы перервал!.. Вот.
   Мужик помолчал и с затаенной ненавистью прибавил:
   — Господам-то оно хорошо говорить… Господам да попам!.. Нет, ты вот тут правду-то поищи! — злобно проговорил он и вместе с веслом ткнул к Ланде свою корявую, мозолистую, сплошь изъеденную рыбьей солью руку.
   — Так-то… другим голосом, тихим и печальным, помолчав, заговорил он. — Богу-то видней, куда дело идет!.. Тем и живем, а то б… Нету на свете правды, а может, в том-то и дело все: Богу-то правда нужней сытости; затем люди и муку принимают, что через нее правда на земле идет!.. Так ли, милый человек?
   — Так, так!.. — радостно ответил Ланде, кивая головой. — Все, что на свете есть, и науки все, и дела все, и мысли все, — все двигается страданием… Не будь муки, остановилось бы все и душа бы умерла!
   Челнок ткнулся о берег. Ланде медленно и нерешительно вылез наверх. Мужик остался внизу. С минуту они молча смотрели друг на друга. Что-то крепкое и сильное протянулось между ними, и были в эту минуту они и близки, и далеки друг другу, как два конца туго натянутого каната; чувствовалось жгучее и властное желание что-то сказать, что-то важное, соединяющее; но ничего нельзя было выразить, потому что не было слов, одинаково сильных и одинаково понятных для обоих, мужика и Ланде.
   — Прощай, дед! — грустно сказал Ланде.
   Мужик угрюмо пробормотал что-то непонятное, оттолкнулся от берега и опять заскользил по реке, корявый, зеленый и мокрый, как водяной корень. Ланде долго смотрел ему вслед, пока он беззвучно не уплыл за поворот и пока не сгладилась на широком водном зеркале длинная серебристая полоска. Опять стало Ланде тяжело, грустно и опять захотелось уйти в зеленую чащу.