Страница:
– Валяйте, что там у вас. Кофе будете, чаю? Юлик, действуй сам, на собственное усмотрение.
Юлик просиял от удовольствия; зазвенел тонкостенными чашками.
Из-за двери вынырнул помощник, бесшумно протянул мобильный телефон.
– На проводе, – твердо ответил Ройтман. Послушал, подтвердил: – Аналогично.
И дал отбой.
– Ты больше трубку не неси. Только если Сам позво́нит. И Шуру Абова зови. Ну валяйте же, валяйте.
Это уже им.
Услышав имя Шура, Юлик на миг поскучнел, осунулся, но сразу же похорошел. Так хорошеет женщина, узнав об измене любимого. Назло и вопреки всему. Выпрямил плечи, сжал губы, ясно улыбнулся. Подчеркнуто спокойно запустил программу. Как будто каждый день сдает работу на пятнадцать миллионов. Налил себе (и больше никому не предложил) красно-черного чаю, сел поудобней в кресло, спиной к любимому начальнику. И уставился в экран, не поворачивая голову и даже не пытаясь подглядеть: ну как, ну что там, нравится ему затея или нет.
А Павел косил осторожным глазом. Он видел Ройтмана – вблизи – впервые. Михаил Михалыч был доволен; руки сложил под галстуком и даже стал поглаживать животик большим оттопыренным пальцем.
Перед ним на трех экранах разворачивалась вся история Торинска. Купцы Задубные подвозили каторжан на разработки… Сквозь карту Заполярья, как переводная, начинала проступать картинка: охранники в белых тулупах, стреляют в воздух, мечутся лучи прожекторов, снег засыпает свежие трупы… Директор комбината, форма с лычками, чекист, листает картотеку заключенных, отбирая годных для работы в головной конторе; черный лифт уносит шахтеров в преисподнюю.
Абов вошел в середине показа. В тёмно-голубом, изысканно-неряшливом костюме, замшевых ботинках бордового цвета. Полный, низкорослый, расплывчатого возраста; ему могло быть тридцать, сорок, пятьдесят. Неопрятные усы над толстыми губами, пугачевская стрижка в кружок, круглые очки в стиле тридцатых годов. Он подставил креслице за Ройтманом; тот, не отрываясь от экранов, протянул через плечо свою расслабленную лапку, Абов ее осторожно помял.
Юлик и не пошевелился; только повел ушами, как хорошо обученный пес на охоте. Но в боковом продольном зеркале, которым архитектор закруглил пространство Ройтмановского кабинета, было видно бледное лицо: очочки съехали на кончик носа, уголки капризных губ сползли.
Ройтман смотрел-смотрел; заскучал. Но в эту самую минуту (психологи им четко, по секундам расписали, где нужно будет резко обострять сюжет) картинка развернулась, трехмерное пространство как бы наросло перед экраном и сгустилось в бесплотные образы. Полупрозрачный Сталин пошел вдоль Ройтмановского длинного стола. Сухая рука неподвижна, глаза белесые, как у вампира – Ройтман отпрянул, и чуть не свалился на Абова; тот брезгливо подался назад.
Сталин посмотрел на меркнущую карту комбината и тихо растворился в воздухе.
Тут же на полу образовалась голограмма стадиона; на футбольном поле из щебенки соткались маленькие клоны футболистов… Потом появился Хрущев, тугой и быстрый, как гандбольный мяч, а за ним последовали комсомольцы; был красиво показан бардак 90-х, после чего настала кульминация.
От экрана отслоился образ Ройтмана. Вокруг него была толпа директората, сучили ножками молоденькие журналистки, а он сквозь них перетекал к рабочим, которые напоминали войско мертвых из кино про хоббитов и орков…
Немного не дойдя до прототипа, искусственный Ройтман растаял. Настоящий Ройтман мягонько похлопал.
– Ну, браво, браво. Абов, что скажешь?
Тот отвечал певуче, сливая «л» и «в» в один обтекаемый звук:
– Тавааантвиво. Тавааантвиво. Красиво. Но это ж не статей в энциквопедии. Это же довжно быть житие.
– Короче можешь?
– Короче могу. Но не буду. Вы меня ведь за другое держите. – Абов резко поменял стилистику; высокопарность уступила место грубоватому банкирскому наречию; но интонация была все та же, чуть насмешливая, панибратская. – Не отражен выдающий вквад партии, правительства и лично. За это по гоовке не погвадят. Мы с тобой в какой стране живем? В Рос-си-и. А в России забывать про Главного нельзя. Ты, Юлик, не серчай на старика.
Юлий наконец-то посмотрел на Абова. В этом взгляде ненависть смешалась с собачьей покорностью; Саларьеву даже стало жалко Юлика – что за ужасная у них профессия, приходится терпеть такие унижения, и все из-за проклятых денег.
– Я здесь только за идеовлогию. А по креативу все океюшки.
И Абов засмеялся носом, шумно задувая воздух в густые седоватые усы.
Ройтман полурастерянно развел руками.
– Ты чего? Это же на память, а не на продажу.
– Ага, не на продажу. А если что не так – ответим все равно по полной. Лишняя подпись, ты же знаешь, лишний срок. Миш, послушай опытного цензора: оставь себе, как есть, а покупателю пусть поапгрейдят. Чтобы не ты был главный благодетель, а Хозяин, б’дь, Земли, б’дь, Русской. Хотя, ты знаешь? и себе не надо оставлять. Времена сейчас не те, чтоб кукарекать. Обыщут яхту, найдут самиздат и зажопят.
– Не, мы люди правильные, верные, нас не тронут. Скажут шагать налево – пойдем налево. Скажут направо – пойдем направо. – Ройтман как-то кисло улыбнулся.
– А если скажут нале-напра?
– Значит, зашагаем и налево, и направо.
6
7
Вторая глава
1
2
Юлик просиял от удовольствия; зазвенел тонкостенными чашками.
Из-за двери вынырнул помощник, бесшумно протянул мобильный телефон.
– На проводе, – твердо ответил Ройтман. Послушал, подтвердил: – Аналогично.
И дал отбой.
– Ты больше трубку не неси. Только если Сам позво́нит. И Шуру Абова зови. Ну валяйте же, валяйте.
Это уже им.
Услышав имя Шура, Юлик на миг поскучнел, осунулся, но сразу же похорошел. Так хорошеет женщина, узнав об измене любимого. Назло и вопреки всему. Выпрямил плечи, сжал губы, ясно улыбнулся. Подчеркнуто спокойно запустил программу. Как будто каждый день сдает работу на пятнадцать миллионов. Налил себе (и больше никому не предложил) красно-черного чаю, сел поудобней в кресло, спиной к любимому начальнику. И уставился в экран, не поворачивая голову и даже не пытаясь подглядеть: ну как, ну что там, нравится ему затея или нет.
А Павел косил осторожным глазом. Он видел Ройтмана – вблизи – впервые. Михаил Михалыч был доволен; руки сложил под галстуком и даже стал поглаживать животик большим оттопыренным пальцем.
Перед ним на трех экранах разворачивалась вся история Торинска. Купцы Задубные подвозили каторжан на разработки… Сквозь карту Заполярья, как переводная, начинала проступать картинка: охранники в белых тулупах, стреляют в воздух, мечутся лучи прожекторов, снег засыпает свежие трупы… Директор комбината, форма с лычками, чекист, листает картотеку заключенных, отбирая годных для работы в головной конторе; черный лифт уносит шахтеров в преисподнюю.
Абов вошел в середине показа. В тёмно-голубом, изысканно-неряшливом костюме, замшевых ботинках бордового цвета. Полный, низкорослый, расплывчатого возраста; ему могло быть тридцать, сорок, пятьдесят. Неопрятные усы над толстыми губами, пугачевская стрижка в кружок, круглые очки в стиле тридцатых годов. Он подставил креслице за Ройтманом; тот, не отрываясь от экранов, протянул через плечо свою расслабленную лапку, Абов ее осторожно помял.
Юлик и не пошевелился; только повел ушами, как хорошо обученный пес на охоте. Но в боковом продольном зеркале, которым архитектор закруглил пространство Ройтмановского кабинета, было видно бледное лицо: очочки съехали на кончик носа, уголки капризных губ сползли.
Ройтман смотрел-смотрел; заскучал. Но в эту самую минуту (психологи им четко, по секундам расписали, где нужно будет резко обострять сюжет) картинка развернулась, трехмерное пространство как бы наросло перед экраном и сгустилось в бесплотные образы. Полупрозрачный Сталин пошел вдоль Ройтмановского длинного стола. Сухая рука неподвижна, глаза белесые, как у вампира – Ройтман отпрянул, и чуть не свалился на Абова; тот брезгливо подался назад.
Сталин посмотрел на меркнущую карту комбината и тихо растворился в воздухе.
Тут же на полу образовалась голограмма стадиона; на футбольном поле из щебенки соткались маленькие клоны футболистов… Потом появился Хрущев, тугой и быстрый, как гандбольный мяч, а за ним последовали комсомольцы; был красиво показан бардак 90-х, после чего настала кульминация.
От экрана отслоился образ Ройтмана. Вокруг него была толпа директората, сучили ножками молоденькие журналистки, а он сквозь них перетекал к рабочим, которые напоминали войско мертвых из кино про хоббитов и орков…
Немного не дойдя до прототипа, искусственный Ройтман растаял. Настоящий Ройтман мягонько похлопал.
– Ну, браво, браво. Абов, что скажешь?
Тот отвечал певуче, сливая «л» и «в» в один обтекаемый звук:
– Тавааантвиво. Тавааантвиво. Красиво. Но это ж не статей в энциквопедии. Это же довжно быть житие.
– Короче можешь?
– Короче могу. Но не буду. Вы меня ведь за другое держите. – Абов резко поменял стилистику; высокопарность уступила место грубоватому банкирскому наречию; но интонация была все та же, чуть насмешливая, панибратская. – Не отражен выдающий вквад партии, правительства и лично. За это по гоовке не погвадят. Мы с тобой в какой стране живем? В Рос-си-и. А в России забывать про Главного нельзя. Ты, Юлик, не серчай на старика.
Юлий наконец-то посмотрел на Абова. В этом взгляде ненависть смешалась с собачьей покорностью; Саларьеву даже стало жалко Юлика – что за ужасная у них профессия, приходится терпеть такие унижения, и все из-за проклятых денег.
– Я здесь только за идеовлогию. А по креативу все океюшки.
И Абов засмеялся носом, шумно задувая воздух в густые седоватые усы.
Ройтман полурастерянно развел руками.
– Ты чего? Это же на память, а не на продажу.
– Ага, не на продажу. А если что не так – ответим все равно по полной. Лишняя подпись, ты же знаешь, лишний срок. Миш, послушай опытного цензора: оставь себе, как есть, а покупателю пусть поапгрейдят. Чтобы не ты был главный благодетель, а Хозяин, б’дь, Земли, б’дь, Русской. Хотя, ты знаешь? и себе не надо оставлять. Времена сейчас не те, чтоб кукарекать. Обыщут яхту, найдут самиздат и зажопят.
– Не, мы люди правильные, верные, нас не тронут. Скажут шагать налево – пойдем налево. Скажут направо – пойдем направо. – Ройтман как-то кисло улыбнулся.
– А если скажут нале-напра?
– Значит, зашагаем и налево, и направо.
6
В знак благодарности Михаил Михалыч предложил откушать. Юлик сбросил маску равнодушия и поспешил за Ройтманом в комнату отдыха, заранее посапывая от удовольствия.
Ройтман проскользнул в распахнутую дверь, и сделал стойку. Ну-ка, ну-ка, это что такое? Юлик умиленно наблюдал, как маленький, миленький божик изучает зеленые горки со всякими фигурками, знакомых людишек в прикольном игрушечном виде. Он присел, стал нежно брать фигурки, двумя пальцами, как правильные старорежимные старушки берут кусковой, крупно колотый сахар; ставил на ладонь, покачивал и возвращал на место. Одну фигурку даже понюхал: вкусно пахнет; что, она из теста? да не может быть. Он сиял, как младенец в кроватке, когда над ним склонилась обожаемая мама. Никакого ласкового равнодушия, никакой рассеянной полуулыбки, показной усталости от жизни!
Кто им слил, что в детстве Ройтман собирал солдатиков? и не просто собирал, а сам их делал, отливал из душного свинца. В классе все его гнобили; на общей ненависти к тощему еврею маленькие немцы примирялись с русопятыми, а те готовы были спеться хоть с татарами, лишь бы задразнить него: жжжиденок!
Он шел один домой. По пути сворачивал на свалку, разматывал старые кабели, подбирал на помойке консервные банки. Лучше всего из-под сгущенки: из них удобней выливать раскаленную массу. Из кабелей вытягивал тугую свинцовую жилу, банки оттирал от ржавчины и прокаливал на газовой плите. Остатки краски темнели, становились цвета вареной сгущенки, вздувались пузырями, лопались; коммуналка пахла тяжело и давяще, но соседи были на работе.
Потом он размачивал скользкую глину, по любимым историческим книжкам с картинками лепил пехотинцев, уланов, драгун, красноармейцев восемнадцатого года, командармов… Глиняные заготовки обмазывал ворованным больничным гипсом, сушил белесые болванки и раскалывал стамеской на две части. Сверкающим расплавленным свинцом упрямо заливал гипсовые формы. Не выходило ровно – выковыривал обглодыш, снова плавил. И опять, пока не получалось, как задумано.
Половинки солдата склеивал (долго, тщательно шкурил поверхность стыка); брал кисточки, выдавливал краски из тяжелых тюбиков; форма образца героического 12 года, доломан и ментик ярко-красные, воротник и обшлага синие, потому что это лейб-гусар. В самом низу живота холодела радость; она росла и расширялась, и все обиды были ерундой.
Так он заработал юношескую астму. И научился пространственно мыслить. Один занимает позицию здесь… другие столпились у края… все понятно, обойдем их с тыла и нагрянем.
Ройтман стал похаживать вокруг музейчика, губы растянулись до ушей.
– Это мне?
– Вам, – ответил счастливый Юлик.
– А вот это кто – я?
– Вы.
– И это?
– И это.
– Похож. Ну, ребята-октябрята, удружили. Даже настроение улучшилось.
– А чего ж оно плохое? Неприятности? – поинтересовался Павел.
Юлик и Абов натужно смолчали. Они стояли рядом, полуотвернувшись, как магниты с одинаковыми полюсами.
Ройтман напряженно посмотрел на хлипкого историка: он это что, всерьез? Светлые, неряшливо обстриженные волосы, клочковатая веселая бородка. Профессорские узкие очки, прямоугольные, без оправы; кожа смуглая, угристая, немного вялая, под глазами черняки. Выражение лица задорное и нервное; походка прыгающая, птичья; напоминает нахального гномика. Чужой, но все-таки не лох, соображает. И, кстати, может пригодиться – в новом деле. Ладно уж, отвечу тебе, гном.
– Как тебе сказать. Если ты в бизнесе, у тебя всегда неприятности. Либо маленькие, либо большие.
Михаил Михаилович потемнел лицом, как будто отравился раздражением.
– Ладно, давайте не будем о грустном. – И хлопнул в ладоши. – Несите!
Зазвенели серебряные покровцы; божественно сияющие официанты парили в воздухе. Ройтман снова оттаял, сам заговорил о наболевшем. О том, чем будет заниматься после. Конечно же, о главном – ни полслова, ни ползвука, никто не должен знать заранее, иначе инфа утечет – пиши пропало. Но про боковички пожалуйста, не жалко; тоже очень интересное занятие.
Он обращался исключительно к Павлу.
– Что человеку надо? Есть-пить, размножаться, строиться, болеть и умирать. Все остальное может поменяться. А это навсегда. Давай поэтому о колбасе поговорим. Страшная в стране у нас нехватка свинины, ты сам подумай. – Суп он ел прихлюпывая, жадно. – Я в премиальную колбасу кладу парное мясо, а в остальную размороз. А ведь не должен. Против технологии. И кадров нет. Нет свиней и нет людей, остального-то добра хватает.
Взгляд бога снова оживился; голос звучал энергично. Его невероятно увлекала перспектива комбината, он рассказывал, как вел экскурсию. Вдруг Ройтман будто подавился, мышцы лица распустились, и он опять безжизненно провис, превратился в вялого и ласкового истукана.
– Вот что, ребята… Думал, думал, пока говорил… Абов, наверное, прав. Не надо лучше рисковать. Доводите музей до кондиции. Пусть там Хозяин засветится, я его, дескать, благодарю сердечно за решение, и поставьте англикосов на финал.
– А какое решение он принимает? – спросил Павел.
– Да какая разница. Сидит, кивает с умным видом, а я прогнулся, делаю доклад.
– О чем доклад?
– Слушай, ты всегда такой любопытный? О чем-нибудь. Главное, чтоб выражение лица было такое вот… как в детском саду после тихого часа.
И Ройтман показал покорную улыбку.
– И вам не жалко замысла? Это же пошлятина? Как говорили в нашем детстве, невзаправду. Вы не находите?
Абов с Юликом, как по команде, опустили головы: ничего не слышали, не видели, мы тут вообще случайно.
Ройтман побледнел, заиграл желваками, но все-таки в конце концов сдержался.
– Историк… я уже забыл, что бывают такие слова. Замысел, пошлятина, взаправду. Вы не находите… Ты еще на французский перейди. Если хочешь откровенно, то да, конечно, жалко. Только себя еще жальче. Ты меня понял?
– Понял, дело ваше, как скажете. А в куклах тоже добавляем сценки?
Недолгое молчание. Вдох. Выдох.
– Тоже.
Ройтман проскользнул в распахнутую дверь, и сделал стойку. Ну-ка, ну-ка, это что такое? Юлик умиленно наблюдал, как маленький, миленький божик изучает зеленые горки со всякими фигурками, знакомых людишек в прикольном игрушечном виде. Он присел, стал нежно брать фигурки, двумя пальцами, как правильные старорежимные старушки берут кусковой, крупно колотый сахар; ставил на ладонь, покачивал и возвращал на место. Одну фигурку даже понюхал: вкусно пахнет; что, она из теста? да не может быть. Он сиял, как младенец в кроватке, когда над ним склонилась обожаемая мама. Никакого ласкового равнодушия, никакой рассеянной полуулыбки, показной усталости от жизни!
Кто им слил, что в детстве Ройтман собирал солдатиков? и не просто собирал, а сам их делал, отливал из душного свинца. В классе все его гнобили; на общей ненависти к тощему еврею маленькие немцы примирялись с русопятыми, а те готовы были спеться хоть с татарами, лишь бы задразнить него: жжжиденок!
Он шел один домой. По пути сворачивал на свалку, разматывал старые кабели, подбирал на помойке консервные банки. Лучше всего из-под сгущенки: из них удобней выливать раскаленную массу. Из кабелей вытягивал тугую свинцовую жилу, банки оттирал от ржавчины и прокаливал на газовой плите. Остатки краски темнели, становились цвета вареной сгущенки, вздувались пузырями, лопались; коммуналка пахла тяжело и давяще, но соседи были на работе.
Потом он размачивал скользкую глину, по любимым историческим книжкам с картинками лепил пехотинцев, уланов, драгун, красноармейцев восемнадцатого года, командармов… Глиняные заготовки обмазывал ворованным больничным гипсом, сушил белесые болванки и раскалывал стамеской на две части. Сверкающим расплавленным свинцом упрямо заливал гипсовые формы. Не выходило ровно – выковыривал обглодыш, снова плавил. И опять, пока не получалось, как задумано.
Половинки солдата склеивал (долго, тщательно шкурил поверхность стыка); брал кисточки, выдавливал краски из тяжелых тюбиков; форма образца героического 12 года, доломан и ментик ярко-красные, воротник и обшлага синие, потому что это лейб-гусар. В самом низу живота холодела радость; она росла и расширялась, и все обиды были ерундой.
Так он заработал юношескую астму. И научился пространственно мыслить. Один занимает позицию здесь… другие столпились у края… все понятно, обойдем их с тыла и нагрянем.
Ройтман стал похаживать вокруг музейчика, губы растянулись до ушей.
– Это мне?
– Вам, – ответил счастливый Юлик.
– А вот это кто – я?
– Вы.
– И это?
– И это.
– Похож. Ну, ребята-октябрята, удружили. Даже настроение улучшилось.
– А чего ж оно плохое? Неприятности? – поинтересовался Павел.
Юлик и Абов натужно смолчали. Они стояли рядом, полуотвернувшись, как магниты с одинаковыми полюсами.
Ройтман напряженно посмотрел на хлипкого историка: он это что, всерьез? Светлые, неряшливо обстриженные волосы, клочковатая веселая бородка. Профессорские узкие очки, прямоугольные, без оправы; кожа смуглая, угристая, немного вялая, под глазами черняки. Выражение лица задорное и нервное; походка прыгающая, птичья; напоминает нахального гномика. Чужой, но все-таки не лох, соображает. И, кстати, может пригодиться – в новом деле. Ладно уж, отвечу тебе, гном.
– Как тебе сказать. Если ты в бизнесе, у тебя всегда неприятности. Либо маленькие, либо большие.
Михаил Михаилович потемнел лицом, как будто отравился раздражением.
– Ладно, давайте не будем о грустном. – И хлопнул в ладоши. – Несите!
Зазвенели серебряные покровцы; божественно сияющие официанты парили в воздухе. Ройтман снова оттаял, сам заговорил о наболевшем. О том, чем будет заниматься после. Конечно же, о главном – ни полслова, ни ползвука, никто не должен знать заранее, иначе инфа утечет – пиши пропало. Но про боковички пожалуйста, не жалко; тоже очень интересное занятие.
Он обращался исключительно к Павлу.
– Что человеку надо? Есть-пить, размножаться, строиться, болеть и умирать. Все остальное может поменяться. А это навсегда. Давай поэтому о колбасе поговорим. Страшная в стране у нас нехватка свинины, ты сам подумай. – Суп он ел прихлюпывая, жадно. – Я в премиальную колбасу кладу парное мясо, а в остальную размороз. А ведь не должен. Против технологии. И кадров нет. Нет свиней и нет людей, остального-то добра хватает.
Взгляд бога снова оживился; голос звучал энергично. Его невероятно увлекала перспектива комбината, он рассказывал, как вел экскурсию. Вдруг Ройтман будто подавился, мышцы лица распустились, и он опять безжизненно провис, превратился в вялого и ласкового истукана.
– Вот что, ребята… Думал, думал, пока говорил… Абов, наверное, прав. Не надо лучше рисковать. Доводите музей до кондиции. Пусть там Хозяин засветится, я его, дескать, благодарю сердечно за решение, и поставьте англикосов на финал.
– А какое решение он принимает? – спросил Павел.
– Да какая разница. Сидит, кивает с умным видом, а я прогнулся, делаю доклад.
– О чем доклад?
– Слушай, ты всегда такой любопытный? О чем-нибудь. Главное, чтоб выражение лица было такое вот… как в детском саду после тихого часа.
И Ройтман показал покорную улыбку.
– И вам не жалко замысла? Это же пошлятина? Как говорили в нашем детстве, невзаправду. Вы не находите?
Абов с Юликом, как по команде, опустили головы: ничего не слышали, не видели, мы тут вообще случайно.
Ройтман побледнел, заиграл желваками, но все-таки в конце концов сдержался.
– Историк… я уже забыл, что бывают такие слова. Замысел, пошлятина, взаправду. Вы не находите… Ты еще на французский перейди. Если хочешь откровенно, то да, конечно, жалко. Только себя еще жальче. Ты меня понял?
– Понял, дело ваше, как скажете. А в куклах тоже добавляем сценки?
Недолгое молчание. Вдох. Выдох.
– Тоже.
7
После обеда Ройтман с Абовым остались порешать вопросы, а Саларьев с Юликом спустились ниже этажом. Кабинетик располагался под комнатой отдыха бога; Юлий иногда замирал на секунду, поднимал глаза, задумчиво смотрел на потолок.
Они условились, как будут завершать работу, подписали акты. Юлик начал намекать, что надо бы уже поторопиться, но Павел попросил его:
– Погоди, мне надо позвонить по делу.
Сначала он набрал свой собственный номер. Городской, домашний. Безупречно ровные гудки. Никто не подходит. Достал бумажку, повторил попытку дозвониться этому… Старобахину. Нет ответа. Тоже равнодушные гудки. Зато на телефонной станции – наглухо занято. Первая попытка, вторая, пятая…
Юлик демонстрировал терпение.
На шестом заходе трубку все же взяли. Хрипловато-неприязненная девушка дослушивать не стала:
– Да, да, гражданин, мы все знаем. Тут бульдозера по кабелям прошли, строят, строят, понимаете, мужчина, вышел сбой. А скоммутировали по ошибке. Ваш номер перебросили на девять-девять девять, а их – на ваш, сто девяносто шесть. Денька три еще придется потерпеть. Все вернем обратно. Не, раньше никак. Ну я же говорю вам, мужчина, как только, так сразу. Вы не одни такие. Там снова надо все разрыть, а бульдозера́ ушли.
И опять послышались гудки.
Они условились, как будут завершать работу, подписали акты. Юлик начал намекать, что надо бы уже поторопиться, но Павел попросил его:
– Погоди, мне надо позвонить по делу.
Сначала он набрал свой собственный номер. Городской, домашний. Безупречно ровные гудки. Никто не подходит. Достал бумажку, повторил попытку дозвониться этому… Старобахину. Нет ответа. Тоже равнодушные гудки. Зато на телефонной станции – наглухо занято. Первая попытка, вторая, пятая…
Юлик демонстрировал терпение.
На шестом заходе трубку все же взяли. Хрипловато-неприязненная девушка дослушивать не стала:
– Да, да, гражданин, мы все знаем. Тут бульдозера по кабелям прошли, строят, строят, понимаете, мужчина, вышел сбой. А скоммутировали по ошибке. Ваш номер перебросили на девять-девять девять, а их – на ваш, сто девяносто шесть. Денька три еще придется потерпеть. Все вернем обратно. Не, раньше никак. Ну я же говорю вам, мужчина, как только, так сразу. Вы не одни такие. Там снова надо все разрыть, а бульдозера́ ушли.
И опять послышались гудки.
Вторая глава
1
В три Саларьев вернулся домой и позволил себе подремать. На бреющем полете, не проваливаясь в настоящий сон. Через час неохотно поднялся, замешал тесто, быстро и небрежно долепил фигурки. Хочет Ройтман, чтобы Англичанин принимал бразды правления – примет. Просит пристроить Хозяина? ладно. Этот корпулентный человек будет выситься за гостевым столом, читая важные бумажки и мимоходом изучая меленького Ройтмана; перед ним часы с державным двухголовым; Ройтман, Ройтман… свой собственный праздник испортил. И Тата хороша. Трубку бросила, а не звонит.
Павел раскрасил соленых болванчиков, отправил в раскаленную духовку, смыл с пальцев соль и тесто (его приятно мять, покуда свежее; как только начинает подсыхать, резко стягивает кожу), уселся поудобней в кресло, отщелкнул от стены столешницу, поставил ноутбук и попробовал развлечься квестом. К сожалению, игра сегодня не пошла, он застрял на Первом Уровне, бесполезно потеряв Четыре Жизни. Юные айтишники сквозь зубы объясняли, что это все отстой, туфта для старичков; теперь герой проходит через Эпизоды, а если вылетает из сюжета, то возвращается на Эпизод назад, и система меняет сценарий. Но идея Уровней Саларьеву понятнее, он не спешит отказываться от привычных игр.
Полистал Живой Журнал, ответил на попутный троллинг, сам по ходу дела зацепил кого-то, но без нервного подъема… так, поставил галочку. Равнодушно прошерстил Фейсбук: ни одной прикольной фотографии, раскадрованной ссылки на клип или хорошей дразнилки, на которую бросаешься, как бык на красную тряпку. Все неинтересно и неважно. Он даже ворону приманил на подоконник и скормил ей огрызок вчерашнего мяса; ворона мясо взяла, скосила желтый глаз и улетела в сумерки, поджав чешуйчатые ноги.
Шесть часов. Семь, восемь, девять. Духовка оплыла жарой; окна распахнуты настежь; в полдесятого, не зная, чем еще заняться, Павел снял телефонную трубку, поскрипел тугими кнопками, набирая свой собственный, перекинутый на неизвестную квартиру, номер. Кто же поменялся с ним ролями, интересно?
Через минуту он услышал голос.
– Алооу.
Голос был низкий и сочный. Женщина, не девочка. Молодая и телесная, самоуверенная, нежная. От нее как будто веет запахом промытой и не насухо вытертой кожи; фиолетовый голос, ночной. Говор не вполне московский, с южным отсветом.
– Здравствуйте. Я вот по какому вопросу. Вы только не пугайтесь. Мы с вами поменялись номерами.
– Когда это мы с вами менялись?
– Нет, извините, вы не поняли… я не точно выразился… не мы, а нам. Что-то на станции неправильно скоммутировали, и мой номер стал вашим, а ваш – моим.
– А, да-да, мне муж уже звонил. Так это, значит, вы?
Господи, что за голос.
– Как? он дозвонился? Вы наконец-то включили мобильный?
– Что?! А, это. Да-а-а. А вы откуда знаете?
– Оо, я много знаю.
– Интересный поворот. Вы что ж, со мной флиртуете?
Она спросила без кокетливой игривости; мягкая улыбка растворилась в голосе.
– Да нет, – смутился Павел. – Просто. Хотел сообщить. Ваш муж пытался к вам пробиться, все время попадал ко мне, вот мы…
– Жаль. А то уж я подумала. Приятно было познакомиться.
Мне тоже, – хотел ответить Павел, но не успел.
Отбой.
Павел раскрасил соленых болванчиков, отправил в раскаленную духовку, смыл с пальцев соль и тесто (его приятно мять, покуда свежее; как только начинает подсыхать, резко стягивает кожу), уселся поудобней в кресло, отщелкнул от стены столешницу, поставил ноутбук и попробовал развлечься квестом. К сожалению, игра сегодня не пошла, он застрял на Первом Уровне, бесполезно потеряв Четыре Жизни. Юные айтишники сквозь зубы объясняли, что это все отстой, туфта для старичков; теперь герой проходит через Эпизоды, а если вылетает из сюжета, то возвращается на Эпизод назад, и система меняет сценарий. Но идея Уровней Саларьеву понятнее, он не спешит отказываться от привычных игр.
Полистал Живой Журнал, ответил на попутный троллинг, сам по ходу дела зацепил кого-то, но без нервного подъема… так, поставил галочку. Равнодушно прошерстил Фейсбук: ни одной прикольной фотографии, раскадрованной ссылки на клип или хорошей дразнилки, на которую бросаешься, как бык на красную тряпку. Все неинтересно и неважно. Он даже ворону приманил на подоконник и скормил ей огрызок вчерашнего мяса; ворона мясо взяла, скосила желтый глаз и улетела в сумерки, поджав чешуйчатые ноги.
Шесть часов. Семь, восемь, девять. Духовка оплыла жарой; окна распахнуты настежь; в полдесятого, не зная, чем еще заняться, Павел снял телефонную трубку, поскрипел тугими кнопками, набирая свой собственный, перекинутый на неизвестную квартиру, номер. Кто же поменялся с ним ролями, интересно?
Через минуту он услышал голос.
– Алооу.
Голос был низкий и сочный. Женщина, не девочка. Молодая и телесная, самоуверенная, нежная. От нее как будто веет запахом промытой и не насухо вытертой кожи; фиолетовый голос, ночной. Говор не вполне московский, с южным отсветом.
– Здравствуйте. Я вот по какому вопросу. Вы только не пугайтесь. Мы с вами поменялись номерами.
– Когда это мы с вами менялись?
– Нет, извините, вы не поняли… я не точно выразился… не мы, а нам. Что-то на станции неправильно скоммутировали, и мой номер стал вашим, а ваш – моим.
– А, да-да, мне муж уже звонил. Так это, значит, вы?
Господи, что за голос.
– Как? он дозвонился? Вы наконец-то включили мобильный?
– Что?! А, это. Да-а-а. А вы откуда знаете?
– Оо, я много знаю.
– Интересный поворот. Вы что ж, со мной флиртуете?
Она спросила без кокетливой игривости; мягкая улыбка растворилась в голосе.
– Да нет, – смутился Павел. – Просто. Хотел сообщить. Ваш муж пытался к вам пробиться, все время попадал ко мне, вот мы…
– Жаль. А то уж я подумала. Приятно было познакомиться.
Мне тоже, – хотел ответить Павел, но не успел.
Отбой.
2
Так, наверное, сходят с ума.
Саларьев вертелся вокруг телефона, как голодная собака кругами ходит у пустой, до блеска вылизанной миски: с равнодушным видом вытянется под батареей, но не выдержит и снова сунет нос в кормушку: вдруг хоть что-нибудь еще осталось?
Он говорил себе: прекрати, одевался и шел в магазин за ненужным хлебом. Возвращался, тупо смотрел на экран, гладил пальцем клавиши, но ничего не писал. И опять брал трубку, начинал набор – и сбрасывал. Еще услышать этот голос. Еще хоть раз. Чтобы виски́ онемели и перед глазами побежали мурашки. Как весной на первом солнце: скачок давления, кончики пальцев дрожат, мысли крутятся на бешеной скорости, и тебе легко от чувства слабости и счастья. Набрать. Не набирать. Тебе не семнадцать. Тебе сорок пять. Это невозможно. Это блажь. Без этого нельзя. Помру. И гнусный, подленький вопрос: а как же Тата?
Вообще-то Павел был нормально влюбчив; если девушка в компании ему внезапно нравилась, он позволял себе слегка увлечься ей – на вечер, без ночных намеков и тем более без продолжений. Беспечное чувство, которому не суждено развиться и отяжелеть, действовало на него, как на гурмана действует роскошное вино. Гурман сидит с прямой спиной и не спешит притрагиваться к свежим устрицам, которые так остро пахнут морем; наливает – сам! официанты уважительно стоят в сторонке – четверть бокала шабли урожая 2005 года, взбалтывает, чтобы вино завихрилось по стенкам, долго смотрит на просвет, восхищаясь едва заметным оттенком зеленого в желтом, и, наконец, на выдохе делает крупный глоток, чтобы испытать почти болезненное наслаждение. Но вот бокал пустеет, вечер окончен, спасибо, прощайте, в следующий раз он закажет другое. Что-нибудь из вин Луары. Или, может быть, Италию.
Но все это метафоры: вино, бокал, гурманы. А Тата – не метафора, Тата лучшая часть его маленькой жизни. И самая болезненная – тоже. Об этом вслух не скажешь, засмеют. Сегодня только православные обмылки с толстой бородой и тонким голосом сохраняют верность скучным женам, потому что больше никому не интересны, а нормальный, здоровый мужчина должен постоянно внюхиваться в запахи подхвостья. Но не потому что очень хочется, а потому что принято – и надо. Положено блестеть веселым глазом, пробрасывать намеки в разговорах, пользоваться репутацией ловеласа и эту репутацию поддерживать. Хотя заранее известно, что после истероидного приключения останется помойное чувство; нужно будет выворачиваться наизнанку, придумывая повод для отлучки, вернувшись заполночь, смотреть в спокойные глаза и думать: догадалась? нет? не догадалась? И давиться макаронами, от которых не откажешься, при том, что ты давно уже поужинал.
Он познакомился с Татьяной в девяносто пятом, перед общей новогодней пьянкой, и сразу же подумал: вот женщина, с которой я готов состариться. Смешно, конечно; сколько ему было? тридцать? Тридцать один? Тате, значит, все двадцать четыре? нормальные такие старички. Но что поделать, если это правда?
Павел добрался до взморья лишь к обеду: в музее перед новогодней паузой плановая консервация, объект сдал, объект принял – в общем, долгая история; выгрузил свою часть выпивки с закуской, сунул ноги в безразмерные валенки – и поспешил на залив, пока не кончился короткий зимний день. Было безветренно, темный асфальтовый лед лежал надежно, ровно, как плита. Рифленые калоши не скользили, но Павел шел очень медленно: голенища били под коленку.
На горизонте образовалась движущаяся точка; как в рисованном старом мультфильме, мелкими наплывами она перерастала в женскую фигуру. Странный зимний свет, серый, слоистый, шел от горизонта и как будто бы подталкивал женщину в спину.
Минут через сорок они сошлись.
– Здравствуйте! – сказала женщина, и Павел для начала с удовольствием отметил, что она чуть ниже ростом. И выговор не питерский. Но и не южный. Вологда? Архангельск? Мурманск? – Я про вас все знаю, мне сказали, что фамилия ваша Саларьев, зовут вас Павлом, вы музейный, а я Татьяна Чекменева, просто Таня, приехала с Петровыми, на их драндулете и по их рекомендации… вот. Представилась. Что бы вы еще хотели знать?
А она не только маленькая, но и симпатичная. Из-под финской многоцветной шапочки выбивается медная прядь. Но при этом кожа очень гладкая, без этих суховатостей, которые так часто портят рыжих. Медовый румянец; крупные ресницы отвердели и покрылись инеем: свежесть. Интересно, есть у нее на руках конопушки? хорошо бы не было.
И, сам от себя не ожидая, сказал вдруг:
– Все хотел бы узнать. Без исключения.
Таня посмотрела на него серьезно. Хотя на такие полупошлости полагалось отвечать с кокетливой насмешкой, то ли отшивая нахала, то ли подначивая.
– Я только что закончила текстильный, но в дом советской моды не пойду, хочу работать в кукольном сегменте.
– Что? – Павел засмеялся; пожалуй, надо быть повежливей. – Какой такой еще сегмент.
– Напрасно вы так, Павел. Куклы вещь серьезная. Я расскажу. Но мы что же, так и будем стоять на одном месте? Мне холодно, Новый год как-никак.
Они пошли на берег, в двухэтажный коттедж, который сняла их разношерстная кампания – остатки студенческих дружб, одноклассницы однокурсников, приехавшие на побывку молодые эмигранты. Такие дома «под аренду» только-только стали строить. Наверное, сквозь запах шашлыка пробивался привкус недовыветренного лака, но к этому моменту он запахов уже не различал: стокгольмская простуда обернулась гайморитом. Гной отсасывали детской клизмой, с затяжным отвратительным звуком. Все сильнее болело во лбу, над бровями, как будто там было зубное дупло, в котором забыли мышьяк; глазные яблоки, казалось, нарывали. Врачи молчали, хмурились; в конце концов его устроили по блату к Загорянской, знаменитому обкомовскому лору. Алмазно твердая дамочка надвинула на лоб большое зеркало, ткнула Павлу в подбородок, снизу вверх; зубы клацнули, он вскинул голову и сразу ощутил, как в носоглотку входит что-то чужеродное, железное, стальные спицы, подключенные к прозрачным трубочкам. По трубочкам пошел мгновенный холод, и боль исчезла. Через несколько минут профессор Загорянская выдернула из носоглотки спицы, как вытягивают гвозди из стены, вложила в ноздри туго скатанные ватки и резким голосом произнесла: ну что же, товарищ Саларьев, будем надеяться, все состоялось. Верхние ткани убиты, слизистая воспаляться больше не будет.
После этого он не болел ринитом, забыл про нафтизин, галазолин и прочие необходимые в промозглом городе лекарства. Но вместе с насморком раз навсегда пропали запахи; он даже собственный одеколон не слышал, и, не желая плохо пахнуть, сбрызгивался слишком щедро, так что сослуживцы за спиной смеялись: купался он, что ли, в парфюме?
Они с Татьяной сели рядом, отвлекались на общие тосты, но в основном вели отдельный разговор. Таня говорила о своих любимых куклах; тон был деловито-ласковый, так педагог беседует с талантливым учеником. Оказалось, что многие теперь решили увлекаться куклами; среди заказчиков встречаются мужчины («специфической ориентации?» – «ну, вы напрасно так»). Таня гордо сообщила, что она универсал; умеет реставрировать, а может разрабатывать сама.
– Покажете как-нибудь своих куколок?
– В гости набиваетесь? Вот так сразу?
– Нет, вы не так меня поняли…
– Почему же? я уверена, что все именно так поняла. И знаете… а почему бы нет? Заходите, адрес и телефон я вам оставлю.
Когда все устали поздравлять друг друга с новолетием (по-простому в их кампании не говорили) и наступила неловкая тишина – ангел пролетел, милиционер родился, – Тата неожиданно запела. Голос у нее был простой, неглубокий, но чистый, без глуховатых тонов и надлома; она ровно вела мелодию, как бы не мешая песне течь через себя. Больше не был слышен ржавый призвук вилок, скребущих по пустой тарелке; все стали слушать, потом кое-кто начал подпевать.
А что она пела? Надо же, забыл. Что-то грустное, как полагается, но без подвизгов, с которыми поют на юге, опрокинув для порядку самогону и набросив на плечи платки невыносимых расцветок, фиолетово-зеленые, красно-салатовые, с люрексом. Он только помнит, что песня была советская, из разряда презираемых в его кругу; это потом он отпустил свои чувства на волю (выражение Таты), и при осторожных, ровных заходах ее голоса: «Летят перелетные птицы в осенней дали голубой…», – начинал бороться со слезами. А тогда испытывал какую-то неловкость, хотя кто ему была Татьяна? только познакомились и позволили себе слегка пофлиртовать. Тате подпевали, усмехаясь; они-то думали, что все это с иронией и по приколу. А Павел понимал, что – нет, всерьез. Когда в детстве к нему приезжала бабуля, они спали в одной комнатушке; чихнув, бабуля непременно говорила: «Будь здорова, як корова, плодовита, як свинья, и богата, як земля»; каждый вечер ровно в девять она выключала свет и включала громкоговоритель; из приемника звучала сладкая музыка –
Саларьев вертелся вокруг телефона, как голодная собака кругами ходит у пустой, до блеска вылизанной миски: с равнодушным видом вытянется под батареей, но не выдержит и снова сунет нос в кормушку: вдруг хоть что-нибудь еще осталось?
Он говорил себе: прекрати, одевался и шел в магазин за ненужным хлебом. Возвращался, тупо смотрел на экран, гладил пальцем клавиши, но ничего не писал. И опять брал трубку, начинал набор – и сбрасывал. Еще услышать этот голос. Еще хоть раз. Чтобы виски́ онемели и перед глазами побежали мурашки. Как весной на первом солнце: скачок давления, кончики пальцев дрожат, мысли крутятся на бешеной скорости, и тебе легко от чувства слабости и счастья. Набрать. Не набирать. Тебе не семнадцать. Тебе сорок пять. Это невозможно. Это блажь. Без этого нельзя. Помру. И гнусный, подленький вопрос: а как же Тата?
Вообще-то Павел был нормально влюбчив; если девушка в компании ему внезапно нравилась, он позволял себе слегка увлечься ей – на вечер, без ночных намеков и тем более без продолжений. Беспечное чувство, которому не суждено развиться и отяжелеть, действовало на него, как на гурмана действует роскошное вино. Гурман сидит с прямой спиной и не спешит притрагиваться к свежим устрицам, которые так остро пахнут морем; наливает – сам! официанты уважительно стоят в сторонке – четверть бокала шабли урожая 2005 года, взбалтывает, чтобы вино завихрилось по стенкам, долго смотрит на просвет, восхищаясь едва заметным оттенком зеленого в желтом, и, наконец, на выдохе делает крупный глоток, чтобы испытать почти болезненное наслаждение. Но вот бокал пустеет, вечер окончен, спасибо, прощайте, в следующий раз он закажет другое. Что-нибудь из вин Луары. Или, может быть, Италию.
Но все это метафоры: вино, бокал, гурманы. А Тата – не метафора, Тата лучшая часть его маленькой жизни. И самая болезненная – тоже. Об этом вслух не скажешь, засмеют. Сегодня только православные обмылки с толстой бородой и тонким голосом сохраняют верность скучным женам, потому что больше никому не интересны, а нормальный, здоровый мужчина должен постоянно внюхиваться в запахи подхвостья. Но не потому что очень хочется, а потому что принято – и надо. Положено блестеть веселым глазом, пробрасывать намеки в разговорах, пользоваться репутацией ловеласа и эту репутацию поддерживать. Хотя заранее известно, что после истероидного приключения останется помойное чувство; нужно будет выворачиваться наизнанку, придумывая повод для отлучки, вернувшись заполночь, смотреть в спокойные глаза и думать: догадалась? нет? не догадалась? И давиться макаронами, от которых не откажешься, при том, что ты давно уже поужинал.
Он познакомился с Татьяной в девяносто пятом, перед общей новогодней пьянкой, и сразу же подумал: вот женщина, с которой я готов состариться. Смешно, конечно; сколько ему было? тридцать? Тридцать один? Тате, значит, все двадцать четыре? нормальные такие старички. Но что поделать, если это правда?
Павел добрался до взморья лишь к обеду: в музее перед новогодней паузой плановая консервация, объект сдал, объект принял – в общем, долгая история; выгрузил свою часть выпивки с закуской, сунул ноги в безразмерные валенки – и поспешил на залив, пока не кончился короткий зимний день. Было безветренно, темный асфальтовый лед лежал надежно, ровно, как плита. Рифленые калоши не скользили, но Павел шел очень медленно: голенища били под коленку.
На горизонте образовалась движущаяся точка; как в рисованном старом мультфильме, мелкими наплывами она перерастала в женскую фигуру. Странный зимний свет, серый, слоистый, шел от горизонта и как будто бы подталкивал женщину в спину.
Минут через сорок они сошлись.
– Здравствуйте! – сказала женщина, и Павел для начала с удовольствием отметил, что она чуть ниже ростом. И выговор не питерский. Но и не южный. Вологда? Архангельск? Мурманск? – Я про вас все знаю, мне сказали, что фамилия ваша Саларьев, зовут вас Павлом, вы музейный, а я Татьяна Чекменева, просто Таня, приехала с Петровыми, на их драндулете и по их рекомендации… вот. Представилась. Что бы вы еще хотели знать?
А она не только маленькая, но и симпатичная. Из-под финской многоцветной шапочки выбивается медная прядь. Но при этом кожа очень гладкая, без этих суховатостей, которые так часто портят рыжих. Медовый румянец; крупные ресницы отвердели и покрылись инеем: свежесть. Интересно, есть у нее на руках конопушки? хорошо бы не было.
И, сам от себя не ожидая, сказал вдруг:
– Все хотел бы узнать. Без исключения.
Таня посмотрела на него серьезно. Хотя на такие полупошлости полагалось отвечать с кокетливой насмешкой, то ли отшивая нахала, то ли подначивая.
– Я только что закончила текстильный, но в дом советской моды не пойду, хочу работать в кукольном сегменте.
– Что? – Павел засмеялся; пожалуй, надо быть повежливей. – Какой такой еще сегмент.
– Напрасно вы так, Павел. Куклы вещь серьезная. Я расскажу. Но мы что же, так и будем стоять на одном месте? Мне холодно, Новый год как-никак.
Они пошли на берег, в двухэтажный коттедж, который сняла их разношерстная кампания – остатки студенческих дружб, одноклассницы однокурсников, приехавшие на побывку молодые эмигранты. Такие дома «под аренду» только-только стали строить. Наверное, сквозь запах шашлыка пробивался привкус недовыветренного лака, но к этому моменту он запахов уже не различал: стокгольмская простуда обернулась гайморитом. Гной отсасывали детской клизмой, с затяжным отвратительным звуком. Все сильнее болело во лбу, над бровями, как будто там было зубное дупло, в котором забыли мышьяк; глазные яблоки, казалось, нарывали. Врачи молчали, хмурились; в конце концов его устроили по блату к Загорянской, знаменитому обкомовскому лору. Алмазно твердая дамочка надвинула на лоб большое зеркало, ткнула Павлу в подбородок, снизу вверх; зубы клацнули, он вскинул голову и сразу ощутил, как в носоглотку входит что-то чужеродное, железное, стальные спицы, подключенные к прозрачным трубочкам. По трубочкам пошел мгновенный холод, и боль исчезла. Через несколько минут профессор Загорянская выдернула из носоглотки спицы, как вытягивают гвозди из стены, вложила в ноздри туго скатанные ватки и резким голосом произнесла: ну что же, товарищ Саларьев, будем надеяться, все состоялось. Верхние ткани убиты, слизистая воспаляться больше не будет.
После этого он не болел ринитом, забыл про нафтизин, галазолин и прочие необходимые в промозглом городе лекарства. Но вместе с насморком раз навсегда пропали запахи; он даже собственный одеколон не слышал, и, не желая плохо пахнуть, сбрызгивался слишком щедро, так что сослуживцы за спиной смеялись: купался он, что ли, в парфюме?
Они с Татьяной сели рядом, отвлекались на общие тосты, но в основном вели отдельный разговор. Таня говорила о своих любимых куклах; тон был деловито-ласковый, так педагог беседует с талантливым учеником. Оказалось, что многие теперь решили увлекаться куклами; среди заказчиков встречаются мужчины («специфической ориентации?» – «ну, вы напрасно так»). Таня гордо сообщила, что она универсал; умеет реставрировать, а может разрабатывать сама.
– Покажете как-нибудь своих куколок?
– В гости набиваетесь? Вот так сразу?
– Нет, вы не так меня поняли…
– Почему же? я уверена, что все именно так поняла. И знаете… а почему бы нет? Заходите, адрес и телефон я вам оставлю.
Когда все устали поздравлять друг друга с новолетием (по-простому в их кампании не говорили) и наступила неловкая тишина – ангел пролетел, милиционер родился, – Тата неожиданно запела. Голос у нее был простой, неглубокий, но чистый, без глуховатых тонов и надлома; она ровно вела мелодию, как бы не мешая песне течь через себя. Больше не был слышен ржавый призвук вилок, скребущих по пустой тарелке; все стали слушать, потом кое-кто начал подпевать.
А что она пела? Надо же, забыл. Что-то грустное, как полагается, но без подвизгов, с которыми поют на юге, опрокинув для порядку самогону и набросив на плечи платки невыносимых расцветок, фиолетово-зеленые, красно-салатовые, с люрексом. Он только помнит, что песня была советская, из разряда презираемых в его кругу; это потом он отпустил свои чувства на волю (выражение Таты), и при осторожных, ровных заходах ее голоса: «Летят перелетные птицы в осенней дали голубой…», – начинал бороться со слезами. А тогда испытывал какую-то неловкость, хотя кто ему была Татьяна? только познакомились и позволили себе слегка пофлиртовать. Тате подпевали, усмехаясь; они-то думали, что все это с иронией и по приколу. А Павел понимал, что – нет, всерьез. Когда в детстве к нему приезжала бабуля, они спали в одной комнатушке; чихнув, бабуля непременно говорила: «Будь здорова, як корова, плодовита, як свинья, и богата, як земля»; каждый вечер ровно в девять она выключала свет и включала громкоговоритель; из приемника звучала сладкая музыка –
и раздавался печальный голос: «Здравствуйте, меня зовут Виктор Татарский, в эфире триста тридцать первый выпуск передачи «Встреча с песней». И так этот мужчина вежливо произносил свою фамилию – Татарскый, и такой у него был добрый, всезнающий голос, что какую бы песню он потом ни ставил, она сразу же и навсегда становилась любимой.
Снова замерло все до рассвета,
Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь,
Только слышно, на улице где-то
Одинокая бродит гармонь,