Страница:
Одну из этих лекций по истории античности Саларьев и сейчас мог повторить дословно. Передразнивая интонации. Точно повторяя жесты.
Видите ли… (Полуминутное молчание. Все замирают. Каверский продолжает говорить.) В обязанность профессионального историка входит ежедневное преодоление хронологического провинциализма. Он должен предпринять усилие, покинуть современную обочину, переместиться в глубь событий, разобраться, по слову великого Ранке, wie es eigentlich gewezen war[Как оно, собственно, было (нем.).]. (И, конечно, никакого перевода. Ни с немецкого, ни с арамейского, ни с древнегреческого. Потому что – «всякий знает». Ах, вы дошли пока до альфа-пурум? Я фраппирован, фраппирован… но продолжаем).
Но что же это значит – знать, как было?! Античность умерла; умерла бесповоротно, и то, что мы сейчас имеем, от бесчисленных статуй на улицах Рима до греческих скульптур в Британском музее, суть следы античности, но не она сама. Античность, познаваемая нами, никогда (с капризным напором), никогда не была такой, какой нам кажется. И никто и никогда (еще упорней и еще капризней) ее не восстановит в прежнем виде. То есть, не познает, как она была. Мы только можем бесконечно двигаться навстречу ей, как движется восточный караван навстречу уходящему оазису. Не имея шансов до него добраться.
Но зачем же в таком случае двигаться? Затем, что мы творим через познание – самих себя. Совершив «усилье воскресенья», мы никогда уже не будем прежними. Каверский замирал и осторожно слушал отзвук собственного голоса.
Лет через десять, оказавшись в Цюрихе (жена азербайджанского посла заказала семейный музей), Павел заглянул в Университет. Томас Манн, «Волшебная гора», и все такое. Великолепный атриум – прозрачная, сияющая сфера. Задираешь голову, и видишь, как студенты носятся по лестницам, вверх-вниз, маленькие, кропотливые, смешные. Воздух, просвеченный солнцем, стоит синеватым столбом, от пола и до купольного потолка.
Саларьев сунул нос в аудиторию. И надо же – за кафедрой стоял Каверский.
Располневший, с выступающими щечками, он привычно горбился. Голос был по-прежнему гнусавый, сильный. Но какой-то затупившийся и безопасный. Не поднимая глаз, Каверский читал по бумажке. Вводный курс истории России. Факты, даты, имена. Записали? Следующая тема. Заграничные походы Александра Первого.
Студентов было мало. Они лениво конспектировали лекцию нудного профессора. На первом ряду, сияя прежними глазами, сидела постаревшая Елена Николавна. Огромное старинное окно было настежь открыто.
Павел осторожно вышел; никто не оглянулся на него.
2
3
4
5
6
7
Видите ли… (Полуминутное молчание. Все замирают. Каверский продолжает говорить.) В обязанность профессионального историка входит ежедневное преодоление хронологического провинциализма. Он должен предпринять усилие, покинуть современную обочину, переместиться в глубь событий, разобраться, по слову великого Ранке, wie es eigentlich gewezen war[Как оно, собственно, было (нем.).]. (И, конечно, никакого перевода. Ни с немецкого, ни с арамейского, ни с древнегреческого. Потому что – «всякий знает». Ах, вы дошли пока до альфа-пурум? Я фраппирован, фраппирован… но продолжаем).
Но что же это значит – знать, как было?! Античность умерла; умерла бесповоротно, и то, что мы сейчас имеем, от бесчисленных статуй на улицах Рима до греческих скульптур в Британском музее, суть следы античности, но не она сама. Античность, познаваемая нами, никогда (с капризным напором), никогда не была такой, какой нам кажется. И никто и никогда (еще упорней и еще капризней) ее не восстановит в прежнем виде. То есть, не познает, как она была. Мы только можем бесконечно двигаться навстречу ей, как движется восточный караван навстречу уходящему оазису. Не имея шансов до него добраться.
Но зачем же в таком случае двигаться? Затем, что мы творим через познание – самих себя. Совершив «усилье воскресенья», мы никогда уже не будем прежними. Каверский замирал и осторожно слушал отзвук собственного голоса.
Лет через десять, оказавшись в Цюрихе (жена азербайджанского посла заказала семейный музей), Павел заглянул в Университет. Томас Манн, «Волшебная гора», и все такое. Великолепный атриум – прозрачная, сияющая сфера. Задираешь голову, и видишь, как студенты носятся по лестницам, вверх-вниз, маленькие, кропотливые, смешные. Воздух, просвеченный солнцем, стоит синеватым столбом, от пола и до купольного потолка.
Саларьев сунул нос в аудиторию. И надо же – за кафедрой стоял Каверский.
Располневший, с выступающими щечками, он привычно горбился. Голос был по-прежнему гнусавый, сильный. Но какой-то затупившийся и безопасный. Не поднимая глаз, Каверский читал по бумажке. Вводный курс истории России. Факты, даты, имена. Записали? Следующая тема. Заграничные походы Александра Первого.
Студентов было мало. Они лениво конспектировали лекцию нудного профессора. На первом ряду, сияя прежними глазами, сидела постаревшая Елена Николавна. Огромное старинное окно было настежь открыто.
Павел осторожно вышел; никто не оглянулся на него.
2
Группа экскурсантов в шерстяных разлапистых бахилах скользила по наборному паркету. Дежурные старушки по-учительски, поверх очков, смотрели на заезжих посетителей. В роскошной зале было гулко, пахло мастикой и клонило в сон.
Экскурсанты сгрудились у родового древа и с любопытством слушали заученный рассказ о том, как Петр Борисович Мещеринов, годы жизни 1652–1719 (на поясном потрете слева), был любимцем государя императора Петра Великого, состоял в трех браках («жены у меня не заживаются»), прижил четырнадцать детей, из них тринадцать были девочки, признал семерых внебрачных сыновей, а скольких не признал, и последним браком сочетался с пожилой княжной Одоевской, безнадежно некрасивой, сказочно богатой. Сын Мещеринова, граф Борис Петрович, на поясном портрете слева, суровый, жилистый мужчина, унаследовал не только все долги отца, но и угодья мачехи. Он сначала сделался любимцем государыни Елисавет Петровны, а после поддержал Великую Екатерину и поучаствовал в «ропшинской нелепе», убийстве государя императора Петра Феодоровича.
Состояние Мещериновых умножилось, влияние распространилось, и единственный наследник граф Петр Борисович родился богатейшим человеком. На карте справа можно видеть земли, принадлежавшие Мещериновым по ту и эту сторону Уральского хребта. Темно-синим цветом отмечены заводы и мануфактуры – вон до той черты, вдоль Чусовой, розовым конторы по скупке меха – беличьего, лисьего, собольего, фиолетовым обширнейшие пахотные земли, черным заштрихованы соляные копи в районе Вычегды и Солонихи, оранжевым речные фермы, где выращивали жемчуг, а зеленым – архангелогородские китобойни, за которые когда-то враждовали князь Меньшиков и барон Шафиров. Враждовали Меньшиков с Шафировым, а досталось все Мещериновым.
…Экскурсанты вздрогнули: мимо них, сосредоточенно глядя в тарелку с дымящимся супом, только бы не расплескать! – прошла смотрительница, обвязанная серым пуховым платком…
Первенец Бориса Петровича Второго, Петр Борисович Третий, имел несчастье быть уродцем, росту чуть повыше карлика. С детства у него начинает нарастать горбик, грудь впалая, руки длинные сверх меры. Как все Мещериновы, он страстный женолюб, но любое женское кокетство видится ему ловушкой. Наверное, именно по указанной причине он был заядлый театрал. Вот единственное прижизненное изображение графа, очень позднее, домашнее. Графу здесь пятьдесят пять – пятьдесят семь лет. Петр Борисович сидит в роскошном кресле, одутловатый стиль Людовика Четырнадцатого, но кресло будто бы подпилено и сплющено под неуклюжую фигурку. Подперев рукою щеку, с какой-то щемящей грустью старенький ребенок с седой артистической гривой смотрит на сцену домашнего театра. Крепостные актеры представлены в комических позах. Возможно, здесь отражена комедия самой Екатерины.
– Кстати, наш музей планирует интерактив!
– А в какой форме интерактив?
– В форме детей. Из долгородской школы-интерната. Они тут будут всякое разыгрывать. Приезжайте на масленой, сделаем!
О театральных пристрастиях Петра Борисовича Мещеринова вы узнаете из экспозиции, размещенной в здании усадебного театра, куда мы перейдем позднее. А сейчас, пожалуйста, внимание, молодые люди, вам нужно отдельное приглашение? собираемся в главном зале, просьба не разбредаться. Пожалуйста, бахилы не снимаем.
Не снимаем бахилы, сказала, там паркет наборный, что будет, если каждый – по нему – подметкой?
Экскурсанты сгрудились у родового древа и с любопытством слушали заученный рассказ о том, как Петр Борисович Мещеринов, годы жизни 1652–1719 (на поясном потрете слева), был любимцем государя императора Петра Великого, состоял в трех браках («жены у меня не заживаются»), прижил четырнадцать детей, из них тринадцать были девочки, признал семерых внебрачных сыновей, а скольких не признал, и последним браком сочетался с пожилой княжной Одоевской, безнадежно некрасивой, сказочно богатой. Сын Мещеринова, граф Борис Петрович, на поясном портрете слева, суровый, жилистый мужчина, унаследовал не только все долги отца, но и угодья мачехи. Он сначала сделался любимцем государыни Елисавет Петровны, а после поддержал Великую Екатерину и поучаствовал в «ропшинской нелепе», убийстве государя императора Петра Феодоровича.
Состояние Мещериновых умножилось, влияние распространилось, и единственный наследник граф Петр Борисович родился богатейшим человеком. На карте справа можно видеть земли, принадлежавшие Мещериновым по ту и эту сторону Уральского хребта. Темно-синим цветом отмечены заводы и мануфактуры – вон до той черты, вдоль Чусовой, розовым конторы по скупке меха – беличьего, лисьего, собольего, фиолетовым обширнейшие пахотные земли, черным заштрихованы соляные копи в районе Вычегды и Солонихи, оранжевым речные фермы, где выращивали жемчуг, а зеленым – архангелогородские китобойни, за которые когда-то враждовали князь Меньшиков и барон Шафиров. Враждовали Меньшиков с Шафировым, а досталось все Мещериновым.
…Экскурсанты вздрогнули: мимо них, сосредоточенно глядя в тарелку с дымящимся супом, только бы не расплескать! – прошла смотрительница, обвязанная серым пуховым платком…
Первенец Бориса Петровича Второго, Петр Борисович Третий, имел несчастье быть уродцем, росту чуть повыше карлика. С детства у него начинает нарастать горбик, грудь впалая, руки длинные сверх меры. Как все Мещериновы, он страстный женолюб, но любое женское кокетство видится ему ловушкой. Наверное, именно по указанной причине он был заядлый театрал. Вот единственное прижизненное изображение графа, очень позднее, домашнее. Графу здесь пятьдесят пять – пятьдесят семь лет. Петр Борисович сидит в роскошном кресле, одутловатый стиль Людовика Четырнадцатого, но кресло будто бы подпилено и сплющено под неуклюжую фигурку. Подперев рукою щеку, с какой-то щемящей грустью старенький ребенок с седой артистической гривой смотрит на сцену домашнего театра. Крепостные актеры представлены в комических позах. Возможно, здесь отражена комедия самой Екатерины.
– Кстати, наш музей планирует интерактив!
– А в какой форме интерактив?
– В форме детей. Из долгородской школы-интерната. Они тут будут всякое разыгрывать. Приезжайте на масленой, сделаем!
О театральных пристрастиях Петра Борисовича Мещеринова вы узнаете из экспозиции, размещенной в здании усадебного театра, куда мы перейдем позднее. А сейчас, пожалуйста, внимание, молодые люди, вам нужно отдельное приглашение? собираемся в главном зале, просьба не разбредаться. Пожалуйста, бахилы не снимаем.
Не снимаем бахилы, сказала, там паркет наборный, что будет, если каждый – по нему – подметкой?
3
Начальников и благодетелей дедушка встречал официально, в барском кабинете, прозванном «Фонарик» – с белым полукуполом, коринфскими колоннами, малахитовыми вазами на золотых ветвистых ножках. Отсюда сквозь сплошное застекление открывался мощный вид на Храм Цереры, Беседку Дружбы и Собачье Кладбище; было просторно, светло и безжизненно, а на стене висел портрет Благословенного. Царь, вытянув плотные ноги в белых лосинах и прикрыв рукою в перстнях пышный гульфик, обсуждает с юным графом М. план послевоенного освобождения крестьянства.
Пружиня на царском диване, прихлебывая чай из тонкостенных чашек с вензелями, начальство становилось важным, снисходительным. Ну что, хотите волю? ладно, мы дадим. Знало бы оно, в каком кошмарном состоянии, из какой помоечной дыры был извлечен диван, как он вонял кошатиной – и, разумеется, никто из государевой фамилии не располагал на нем филейные части!
А на антресолях было скопище уюта. Дубликаты мебели: два одинаковых бюро, отделанных черным африканским деревом, инкрустированный секретер, с сочными зелеными листочками и беленькими розочками; детский шкафик из дешевого ореха, невесомый столик-бобик, проваленное кресло толстой рыхлой кожи, уютная подставочка для ног, массивный барский стол, покрытый бильярдным сукном. Протискиваясь между реквизитом, посетитель втягивал живот; выглядывая в окна, замечал, что между рамами набит сухой курчавый мох, похожий на табак.
– Павел, дорогой мой, входите! Мы еще не начинали! Вишневочки? Моченого яблочка?
Шомер восседал в любимом вольтеровском кресле и потчевал расстроенных сотрудников: саблезубую старушку Цыплакову, их главного хранителя и по совместительству всеобщего тирана, молодого-бойкого завхоза Желванцова, блаженного смотрителя усадебного храма Сёму Печонова. На коленях у директора лежал его любимец, черный кот Отец Игумен, в домашней версии Игуша, огромный и безвольный; задние лапы с розовыми пяточками долгомясо свисали вниз, как копченые ветчины на картине раннего голландца. Игумен тяжело, заливисто мурлыкал, и отовсюду, с подоконника, из-под батареи и даже с детского резного шкафика на Игумена со странной смесью равнодушия и зависти смотрели многочисленные кошки и коты. А во все цветочные горшки колдовским опасным частоколом были воткнуты заточенные палочки для шашлычков – чтобы эти твари не запи́сали и не погрызли.
От вчерашней растерянности у дедушки не осталось и следа: он твердо улыбался и профессионально изображал радушие. Лысина его была припудрена и напоминала печеную грушу. На месте порезов краснели мелкие обрывки пористой бумаги: брился перед совещанием, готовился.
– А вот прошу вас, Сёма, я не слишком фамильярен? посмотрите на третьей полке слева – именно слева – за каталогом выставки «Москва-Берлин», там должна быть моя любимая рюмочка. А, вот и она, давайте-ка сюда, мы в нее сейчас что-нибудь нальем. Ну что, налили? Говорю первый тост, по традиции: за Приютино от моря и до моря!
Все потянулись чокаться. Цыплакова сделала глоток и, подавшись вперед, как бы дружески сказала:
– Теодор, что же это вы сахар добавляете на выгоне? Разве же на выгоне добавляют сахар? Разве же традиция у нас такая? Как будто не в своей стране живем, мы в ней как будто бы чужие.
И бодро закусила яблоком.
Шомер промолчал, не желая понапрасну тратить силы.
– Очень вкусная наливка, очень, Теодор Казимирович! – торопливо произнес нежнейший Сёма, тридцатипятилетний юноша с прозрачными незамутненными глазами и соломенной, в рыжинку бородой.
– Не на своей земле живем, Семён, – неодобрительно повторила Цыплакова.
Сёма возражать не стал. Он чихнул в безразмерный платок и стал очесывать крапивницу на больших, очень белых руках. Печонов аллергик, а в усадьбе – кошачье царство. Все животные оформлены приказами: зачислить фондовым котом, поручить ежедневный осмотр территории, обеспечить беспрепятственный доступ в подвальные помещения, назначить оклад согласно должностной инструкции, из «кофейных» общих денег.
– А все-таки вы опоздали, – не дождавшись повода для спора, Цыплакова развернулась к Павлу, – а точность первая мужская доблесть. Как вы считаете? Я права? Или я не права?
– Вы правы всегда, – с вежливой язвительностью ответил Павел и подумал: понятно, почему ее тридцатилетний сын, которого все называют детским именем Козя, безвылазно сидит в Манчестере; дело не в науке, а в мамаше – попробуй выдержать такую, сгрызет, и косточки обгложет, и выложит сушить на солнце.
Пружиня на царском диване, прихлебывая чай из тонкостенных чашек с вензелями, начальство становилось важным, снисходительным. Ну что, хотите волю? ладно, мы дадим. Знало бы оно, в каком кошмарном состоянии, из какой помоечной дыры был извлечен диван, как он вонял кошатиной – и, разумеется, никто из государевой фамилии не располагал на нем филейные части!
А на антресолях было скопище уюта. Дубликаты мебели: два одинаковых бюро, отделанных черным африканским деревом, инкрустированный секретер, с сочными зелеными листочками и беленькими розочками; детский шкафик из дешевого ореха, невесомый столик-бобик, проваленное кресло толстой рыхлой кожи, уютная подставочка для ног, массивный барский стол, покрытый бильярдным сукном. Протискиваясь между реквизитом, посетитель втягивал живот; выглядывая в окна, замечал, что между рамами набит сухой курчавый мох, похожий на табак.
– Павел, дорогой мой, входите! Мы еще не начинали! Вишневочки? Моченого яблочка?
Шомер восседал в любимом вольтеровском кресле и потчевал расстроенных сотрудников: саблезубую старушку Цыплакову, их главного хранителя и по совместительству всеобщего тирана, молодого-бойкого завхоза Желванцова, блаженного смотрителя усадебного храма Сёму Печонова. На коленях у директора лежал его любимец, черный кот Отец Игумен, в домашней версии Игуша, огромный и безвольный; задние лапы с розовыми пяточками долгомясо свисали вниз, как копченые ветчины на картине раннего голландца. Игумен тяжело, заливисто мурлыкал, и отовсюду, с подоконника, из-под батареи и даже с детского резного шкафика на Игумена со странной смесью равнодушия и зависти смотрели многочисленные кошки и коты. А во все цветочные горшки колдовским опасным частоколом были воткнуты заточенные палочки для шашлычков – чтобы эти твари не запи́сали и не погрызли.
От вчерашней растерянности у дедушки не осталось и следа: он твердо улыбался и профессионально изображал радушие. Лысина его была припудрена и напоминала печеную грушу. На месте порезов краснели мелкие обрывки пористой бумаги: брился перед совещанием, готовился.
– А вот прошу вас, Сёма, я не слишком фамильярен? посмотрите на третьей полке слева – именно слева – за каталогом выставки «Москва-Берлин», там должна быть моя любимая рюмочка. А, вот и она, давайте-ка сюда, мы в нее сейчас что-нибудь нальем. Ну что, налили? Говорю первый тост, по традиции: за Приютино от моря и до моря!
Все потянулись чокаться. Цыплакова сделала глоток и, подавшись вперед, как бы дружески сказала:
– Теодор, что же это вы сахар добавляете на выгоне? Разве же на выгоне добавляют сахар? Разве же традиция у нас такая? Как будто не в своей стране живем, мы в ней как будто бы чужие.
И бодро закусила яблоком.
Шомер промолчал, не желая понапрасну тратить силы.
– Очень вкусная наливка, очень, Теодор Казимирович! – торопливо произнес нежнейший Сёма, тридцатипятилетний юноша с прозрачными незамутненными глазами и соломенной, в рыжинку бородой.
– Не на своей земле живем, Семён, – неодобрительно повторила Цыплакова.
Сёма возражать не стал. Он чихнул в безразмерный платок и стал очесывать крапивницу на больших, очень белых руках. Печонов аллергик, а в усадьбе – кошачье царство. Все животные оформлены приказами: зачислить фондовым котом, поручить ежедневный осмотр территории, обеспечить беспрепятственный доступ в подвальные помещения, назначить оклад согласно должностной инструкции, из «кофейных» общих денег.
– А все-таки вы опоздали, – не дождавшись повода для спора, Цыплакова развернулась к Павлу, – а точность первая мужская доблесть. Как вы считаете? Я права? Или я не права?
– Вы правы всегда, – с вежливой язвительностью ответил Павел и подумал: понятно, почему ее тридцатилетний сын, которого все называют детским именем Козя, безвылазно сидит в Манчестере; дело не в науке, а в мамаше – попробуй выдержать такую, сгрызет, и косточки обгложет, и выложит сушить на солнце.
4
– Начинаем неприятный совешчаний.
Директор театрально позвонил в каминный колоколец.
– Итак. Мы что имеем на сегодняшний момент? Вы видите, там накопали, возле театра. Павел, вы успели посмотреть? Вот хорошо. Все меня спрашивали, что происходит, я ничего вам толком не мог сказать, потому что сам не разобрался. Теперь я все равно не разобрался, но выстроил картину. Итак. Месяца три… да, три назад ко мне приехал некоторый человек, доставил бумаги. Бумаги очень нехорошие. Ему опять отходит то, что в девяносто первом нам вернули из энкаведе…
– 250 гектаров? Приданных угодий? Легче застрелиться! – Сёма затряс головой.
– Семен, вы малодушны. Пусть они стреляются. Мы не допустим.
– Вашими устами, дорогая мадам Цыплакова, но бумаги правильные. А человек, который приходил с бумагами, неправильный. Очень равнодушный человек.
– В суд пойдем. Голодовку объявим. Поднимем общественность…
– Мадам, я вас глубоко уважаю, но дайте мне договорить.
– Что же это мужчины такие пошли. Словоохотливы, как женщины.
– Итак, благодарю и продолжаю.
Директор театрально позвонил в каминный колоколец.
– Итак. Мы что имеем на сегодняшний момент? Вы видите, там накопали, возле театра. Павел, вы успели посмотреть? Вот хорошо. Все меня спрашивали, что происходит, я ничего вам толком не мог сказать, потому что сам не разобрался. Теперь я все равно не разобрался, но выстроил картину. Итак. Месяца три… да, три назад ко мне приехал некоторый человек, доставил бумаги. Бумаги очень нехорошие. Ему опять отходит то, что в девяносто первом нам вернули из энкаведе…
– 250 гектаров? Приданных угодий? Легче застрелиться! – Сёма затряс головой.
– Семен, вы малодушны. Пусть они стреляются. Мы не допустим.
– Вашими устами, дорогая мадам Цыплакова, но бумаги правильные. А человек, который приходил с бумагами, неправильный. Очень равнодушный человек.
– В суд пойдем. Голодовку объявим. Поднимем общественность…
– Мадам, я вас глубоко уважаю, но дайте мне договорить.
– Что же это мужчины такие пошли. Словоохотливы, как женщины.
– Итак, благодарю и продолжаю.
5
Три месяца назад на территорию усадьбы въехал черно-синий «Бентли», замызганный навозной грязью.
Из машины бодро выскочил мужчина средних лет, широкой кости, крепкий и развязный, похожий на недослужившего полковника из тыловиков. Выяснил у гардеробщиц: «где начальник?» – и отловил директора на выходе из складских помещений, где хранилась основная машинерия.
– Шомер? Тема есть. Куда пройдем?
Шомер оценивающе посмотрел на человека и повел его в Овальный кабинет.
Мужчина оглядел царя в лосинах, плюхнулся на царское седалище, по-хозяйски махнул рукой: мол, и ты присаживайся, дед. И начал объяснять – без нажима, хотя грубовато. В приусадебных угодьях начинают строить коттеджный поселок. С теннисными кортами, новым прудом для рыбалки, рестораном и охотничьими домиками. Пустошь, где песчаные холмы спускаются к озерам, станет территорией сафари – зимнего, заметим, не баран чихал – сюда завезут настоящих медведей, зубров, выпустят десяток рысей, росомаху; росомаха будет преследовать лис, пробивая короткими лапами корку снега и замирая в ожидании добычи. Собственно, от Шомера им ничего не надо, только чтобы шум не поднимал и не мешался. Неудобства компенсируем, ты понимаешь. Разрешения, какие надо, есть. А какие надо будет, донесем.
И мужчина вытянул ноги в сияющих черных ботинках без ранта, точь-в-точь, как император на картине.
Дедушка попробовал использовать еще один привычный ход: натужился, чтобы от висков к подглазьям побежала сетка фиолетовых сосудов, а веки по-бабьи набрякли; внушительно заговорил, тяжело разлепляя слова. Про то, кто покровители усадьбы, кто защитник. Чем кончались прежние наезды. Что будет, если…
Мужичок сердито перебил.
– А если – ничего не будет. Уверяю, Старый. Ничего. Это не наезд, Старый, это решение, почувствуй разницу. Но не хочешь, как хочешь, шуми. Вот тебе копии решений, ты покажи своим юристам. А они у тебя, кстати, есть? Только давай торопись. А то включу крутую артиллерию, и разнесу вашу богадельню к чертовой матери. Будет вам Музей Революции. Но денег теперь не проси. Надо сразу было думать.
Звонко хлопнул по коленям, и ушел, не попрощавшись.
Дедушка остался посидеть на государевом диване. Проследил сквозь остекление, как роскошная машина катит по вязкой аллее; сейчас нахал не сможет развернуться и униженно сдаст задом.
Вот-вот. Что и требовалось доказать.
Незваный гость уехал; Шомер вызвал Желванцова. Тот влетел в кабинет – сияющая морда, рот растянут до ушей – и радостно задал свой вечный вопрос:
– Наше вам, Теодорказимирыч, какделаничего?
Поначалу молодая наглость Желванцова необычайно раздражала Теодора; он с трудом уговорил себя зачислить замом по хозяйству этого двадцатичетырехлетнего мальчика, на чем настаивала горадминистрация. Наутро после назначения хозяйственник промчал по анфиладе на беспечных роликах; смотрительницы тихо вжались в стулья, замерли, как восковые экспонаты; Теодор на него наорал: храм! музей! паркет! Но потом привык и даже полюбил Виталика. Мальчик был толковый, хорошо считал. Если что-то уводил себе в карман, то делал это аккуратно, без размаха.
– Дела не так чтоб. Слушай. Только по секрету. Никому.
И он подробно рассказал о наглом визитере. Не для того, чтоб посоветоваться (с кем советоваться? с Желванцовым? не смешите), а для того, чтобы слегка покрасоваться. Шомер в силе и возраст делам не помеха.
Дедушка набычился и потянулся к яично-желтому телефону, с красным гербом на месте наборного круга. С удовольствием послушал долгий, солидный гудок. Однако сам почему-то трубку не взял. Дедушка униженно поморщился, и по обычному аппарату набрал приемную. Начал разговор игриво: как ваша красота поживает, Наташенька, и где сейчас наш великий, когда возвратится в пенаты.
Желванцов сидел напротив, внимательно смотрел на деда; тот постепенно скучнел.
– Странный ситуаций, Желванцов. Губернатор у себя. Но совершенно недоступен. Наташка доложила, а он: не могу, не сейчас. Ладно, ты иди пока. Я позову. И слово дай ешчо раз. Тут что-то непонятное, тут надо секрет.
Из машины бодро выскочил мужчина средних лет, широкой кости, крепкий и развязный, похожий на недослужившего полковника из тыловиков. Выяснил у гардеробщиц: «где начальник?» – и отловил директора на выходе из складских помещений, где хранилась основная машинерия.
– Шомер? Тема есть. Куда пройдем?
Шомер оценивающе посмотрел на человека и повел его в Овальный кабинет.
Мужчина оглядел царя в лосинах, плюхнулся на царское седалище, по-хозяйски махнул рукой: мол, и ты присаживайся, дед. И начал объяснять – без нажима, хотя грубовато. В приусадебных угодьях начинают строить коттеджный поселок. С теннисными кортами, новым прудом для рыбалки, рестораном и охотничьими домиками. Пустошь, где песчаные холмы спускаются к озерам, станет территорией сафари – зимнего, заметим, не баран чихал – сюда завезут настоящих медведей, зубров, выпустят десяток рысей, росомаху; росомаха будет преследовать лис, пробивая короткими лапами корку снега и замирая в ожидании добычи. Собственно, от Шомера им ничего не надо, только чтобы шум не поднимал и не мешался. Неудобства компенсируем, ты понимаешь. Разрешения, какие надо, есть. А какие надо будет, донесем.
И мужчина вытянул ноги в сияющих черных ботинках без ранта, точь-в-точь, как император на картине.
Дедушка попробовал использовать еще один привычный ход: натужился, чтобы от висков к подглазьям побежала сетка фиолетовых сосудов, а веки по-бабьи набрякли; внушительно заговорил, тяжело разлепляя слова. Про то, кто покровители усадьбы, кто защитник. Чем кончались прежние наезды. Что будет, если…
Мужичок сердито перебил.
– А если – ничего не будет. Уверяю, Старый. Ничего. Это не наезд, Старый, это решение, почувствуй разницу. Но не хочешь, как хочешь, шуми. Вот тебе копии решений, ты покажи своим юристам. А они у тебя, кстати, есть? Только давай торопись. А то включу крутую артиллерию, и разнесу вашу богадельню к чертовой матери. Будет вам Музей Революции. Но денег теперь не проси. Надо сразу было думать.
Звонко хлопнул по коленям, и ушел, не попрощавшись.
Дедушка остался посидеть на государевом диване. Проследил сквозь остекление, как роскошная машина катит по вязкой аллее; сейчас нахал не сможет развернуться и униженно сдаст задом.
Вот-вот. Что и требовалось доказать.
Незваный гость уехал; Шомер вызвал Желванцова. Тот влетел в кабинет – сияющая морда, рот растянут до ушей – и радостно задал свой вечный вопрос:
– Наше вам, Теодорказимирыч, какделаничего?
Поначалу молодая наглость Желванцова необычайно раздражала Теодора; он с трудом уговорил себя зачислить замом по хозяйству этого двадцатичетырехлетнего мальчика, на чем настаивала горадминистрация. Наутро после назначения хозяйственник промчал по анфиладе на беспечных роликах; смотрительницы тихо вжались в стулья, замерли, как восковые экспонаты; Теодор на него наорал: храм! музей! паркет! Но потом привык и даже полюбил Виталика. Мальчик был толковый, хорошо считал. Если что-то уводил себе в карман, то делал это аккуратно, без размаха.
– Дела не так чтоб. Слушай. Только по секрету. Никому.
И он подробно рассказал о наглом визитере. Не для того, чтоб посоветоваться (с кем советоваться? с Желванцовым? не смешите), а для того, чтобы слегка покрасоваться. Шомер в силе и возраст делам не помеха.
Дедушка набычился и потянулся к яично-желтому телефону, с красным гербом на месте наборного круга. С удовольствием послушал долгий, солидный гудок. Однако сам почему-то трубку не взял. Дедушка униженно поморщился, и по обычному аппарату набрал приемную. Начал разговор игриво: как ваша красота поживает, Наташенька, и где сейчас наш великий, когда возвратится в пенаты.
Желванцов сидел напротив, внимательно смотрел на деда; тот постепенно скучнел.
– Странный ситуаций, Желванцов. Губернатор у себя. Но совершенно недоступен. Наташка доложила, а он: не могу, не сейчас. Ладно, ты иди пока. Я позову. И слово дай ешчо раз. Тут что-то непонятное, тут надо секрет.
6
Утром по факсу (Шомер воздел указательный палец: по фак-су!) из приемной губернатора прислали документ. В соответствии с законом, пункт такой-то, объявляется открытый конкурс на управление музейным рестораном, гостиницей, конюшней и кирпичным заводом. Подготовить предложения… на тендер… Особенно деда обидел завод. С миграционной службой все вопросы были решены, налоговая не придиралась, начальник управления культуры был с самого начала в деле, и нате вам, открытый конкурс. А жить они будут на что?
Еще через два дня юристы областного управления по электронной почте (по мей-лу!) прислали уклончивое заключение: с одной стороны, с другой, имеются отдельные претензии, но в целом – отчуждение земель законно и судебной перспективы дело не имеет.
Пролетели сутки; к Шомеру зашел отец Борис, последние пять лет служивший в усадебном храме. Хороший, вменяемый батюшка, хоть и монах (или как это у них там называется, когда они живут без жен; Теодор не вникал), но почти интеллигентный человек, в прошлой жизни сначала десантник, а после военный психолог. Очень остроумный; как-то в усадьбу забрели ребята из спецназа; охотились на уток, заплутали. День был погожий, солнечный; отец Борис, с большим крестом поверх тельняшки, в высоких ботинках на жесткой шнуровке – подарок бывшего командира, сидел за столиком у храма и чистил грузди для засолки. Срежет потрепанный край, поболтает ножиком в миске с водой, и отправляет гриб вымачиваться в чане. Пахнет чесноком, смородиной, укропом, солью… благодать. Спецназовцы подходят, мнутся. Кто перед ними? судя по раздвоенной, солидной бороде, тяжелому кресту – священник; но тельняшка и ботинки… таких у штатских не бывает.
Отец Борис все понял, подмигнул им заговорщицки:
– Здравия желаю. Вам что, еще не выдавали спецодежду? А нам уже все подвезли, готовимся…
Обычно батюшка смотрел глаза в глаза, ровно, как в прицел, даже было порою неловко. Но сегодня сел бочком и уставился в пол.
– Теодор Казимирович.
– Я весь внимание, Борис Михайлович.
– Теодор Казимирович.
– Ну говорите же, отец, говорите. Что-то ведь точно случилось?
– Вы поймите, пожалуйста, в церкви как в армии – куда поставят, там и служишь.
– Хорошее сравнение. А что вытекает?
– Вытекает то, что я сегодня подал рапорт. Прошу благословения перевести в другой приход. Переведут – и слава Богу. А если нет… ну, значит, мне придется делать то, что здесь будет.
– А что же будет здесь?
– Здесь вас попросят снять с баланса храм.
– И?
– И передать на наш баланс.
– Но я не понял. Это же усадебная церковь? Почему возвращать? Как же так? А музей?
– Вот так, уважаемый Теодор Казимирович. Вот так.
– Я откажу.
– Вас очень убедительно попросят. Очень.
Пересилив себя, отец Борис поднял глаза.
Шомер не знал середины; тот, кто бросал ему вызов, по своей ли воле, по чужой, неважно, сразу превращался во врага. Только что он говорил с приятным, неглупым священником, но жизнь как будто вывернулась наизнанку, и перед ним оказался тупой, неначитанный поп. Вроде выражение лица покорное, почти трусливое, но на самом деле самолюбие его сжигает изнутри, все время улыбается неискренне, вон как морщинки побежали в стороны от глаз.
– Что же. Увидим, узнаем. Кстати сказать, я забыл. У нас забирают полставки, и доплату вашу я обязан сократить. Экскурсии вы все равно не водили.
Отец Борис развел руками, твердо улыбнулся: воля ваша.
После чего зависла многомесячная пауза; никаких бумаг от местного епископа, никаких строительных работ – только крохотный абзац в долгородской городской газете о том, что выставляется на конкурс прилегающая территория 248 га для проектной застройки в культ.#-массовых целях и лесные угодья в пределах охранной зоны для каких-то там рекреационных целей. Заявки подавать… о месте проведения объявят дополнительно… и ничего. Но позавчера сквозь утреннюю тишину прорвался рокот; все, кто был в усадьбе, высыпали на улицу. В полуметре от усадебного театра, за прозрачным штакетным заборчиком ухала строительная баба, сотрясая промороженную почву; во все стороны бежала тонкая дрожь: сугробы кривились, снег на крыше вспрыгивал, покорно падал вниз.
– Что вы такое? Как вам позволено? Театр! Театр! Он деревянный! – дедушка выбежал без пальто; он забыл, как говорить по-русски.
Чернявые рабочие не обратили на него внимания; баба с острым присвистом воткнулась в землю, дуб передернулся, и дедушке за шиворот свалился снежный ком. Шомер стал обтряхиваться, как раздобревший пес, и с ужасом понял: он смешон.
Из «Мицубиси», сдвоенного, похожего на бронетранспортер, вышел холеный прораб в легкой уютной дубленке; через заборчик молча протянул бумажки, и спокойно вернулся в тепло.
Это был проект строительства. На проекте значился дачный поселок, овраг расширен, огорожен, превращен в спортивную площадку с длинным кортом и большим бассейном; водокачка плотно заштрихована.
– Это кто? Что – штрих? Значит что? – закричал дедушка.
Прораб еще раз вылез из машины, подошел к заборчику, свернул голову набок, чтобы поглядеть на план.
– А, водокачка. Снесем. Точка обстрела.
– Вода! Как вода будет?
– Вода вам будет. Но не сразу. Не волнуйтесь, хозяин, мы вам бочку подвезем. Не звери ж.
Строители стали долбить перемерзшую землю; вечером того же дня прораб зашел к Теодору Казимировичу с зеленым целлофановым пакетом, поставил пакет перед ним.
– Вот, полюбуйтесь, что мы тут нашли, только начали рыть, углубились на каких-то полтора-два метра, и – гляди. Интересные тут, видимо, дела творились, люди явно не скучали.
В пакете, как почерневшие и сгнившие на поле кочаны, лежали маленькие черепа, с круглыми дырками в затылочной части. Под черепами стыдливо прятались кости, обломки тазобедренных суставов.
– Можете открыть еще один анатомический музей, новые хозяева деньжат подкинут, – как бы добродушно пошутил прораб; сквозь показное добродушие повеяло невнятной угрозой. – Нет, но вы точно не в курсе? Так же просто черепа не появляются?
Растерянный Шомер помотал головой. Нет, он не в курсе.
– Вы бы, что ли, узнали. – Прораб изобразил глубокое разочарование. – История все-таки. А косточки отдайте батюшке, у вас же церковь есть на территории? Пускай отпоет.
Но беда никогда не приходил одна; тем же вечером смурной отец архимандрит напомнил о желании владыки перевести усадебную церковь на баланс Патриархии; бумаги на столе у губернатора, тот обещает положительный вердикт.
Жизнь придавила, как могильная плита, и пахнуло плесневелым холодом.
Еще через два дня юристы областного управления по электронной почте (по мей-лу!) прислали уклончивое заключение: с одной стороны, с другой, имеются отдельные претензии, но в целом – отчуждение земель законно и судебной перспективы дело не имеет.
Пролетели сутки; к Шомеру зашел отец Борис, последние пять лет служивший в усадебном храме. Хороший, вменяемый батюшка, хоть и монах (или как это у них там называется, когда они живут без жен; Теодор не вникал), но почти интеллигентный человек, в прошлой жизни сначала десантник, а после военный психолог. Очень остроумный; как-то в усадьбу забрели ребята из спецназа; охотились на уток, заплутали. День был погожий, солнечный; отец Борис, с большим крестом поверх тельняшки, в высоких ботинках на жесткой шнуровке – подарок бывшего командира, сидел за столиком у храма и чистил грузди для засолки. Срежет потрепанный край, поболтает ножиком в миске с водой, и отправляет гриб вымачиваться в чане. Пахнет чесноком, смородиной, укропом, солью… благодать. Спецназовцы подходят, мнутся. Кто перед ними? судя по раздвоенной, солидной бороде, тяжелому кресту – священник; но тельняшка и ботинки… таких у штатских не бывает.
Отец Борис все понял, подмигнул им заговорщицки:
– Здравия желаю. Вам что, еще не выдавали спецодежду? А нам уже все подвезли, готовимся…
Обычно батюшка смотрел глаза в глаза, ровно, как в прицел, даже было порою неловко. Но сегодня сел бочком и уставился в пол.
– Теодор Казимирович.
– Я весь внимание, Борис Михайлович.
– Теодор Казимирович.
– Ну говорите же, отец, говорите. Что-то ведь точно случилось?
– Вы поймите, пожалуйста, в церкви как в армии – куда поставят, там и служишь.
– Хорошее сравнение. А что вытекает?
– Вытекает то, что я сегодня подал рапорт. Прошу благословения перевести в другой приход. Переведут – и слава Богу. А если нет… ну, значит, мне придется делать то, что здесь будет.
– А что же будет здесь?
– Здесь вас попросят снять с баланса храм.
– И?
– И передать на наш баланс.
– Но я не понял. Это же усадебная церковь? Почему возвращать? Как же так? А музей?
– Вот так, уважаемый Теодор Казимирович. Вот так.
– Я откажу.
– Вас очень убедительно попросят. Очень.
Пересилив себя, отец Борис поднял глаза.
Шомер не знал середины; тот, кто бросал ему вызов, по своей ли воле, по чужой, неважно, сразу превращался во врага. Только что он говорил с приятным, неглупым священником, но жизнь как будто вывернулась наизнанку, и перед ним оказался тупой, неначитанный поп. Вроде выражение лица покорное, почти трусливое, но на самом деле самолюбие его сжигает изнутри, все время улыбается неискренне, вон как морщинки побежали в стороны от глаз.
– Что же. Увидим, узнаем. Кстати сказать, я забыл. У нас забирают полставки, и доплату вашу я обязан сократить. Экскурсии вы все равно не водили.
Отец Борис развел руками, твердо улыбнулся: воля ваша.
После чего зависла многомесячная пауза; никаких бумаг от местного епископа, никаких строительных работ – только крохотный абзац в долгородской городской газете о том, что выставляется на конкурс прилегающая территория 248 га для проектной застройки в культ.#-массовых целях и лесные угодья в пределах охранной зоны для каких-то там рекреационных целей. Заявки подавать… о месте проведения объявят дополнительно… и ничего. Но позавчера сквозь утреннюю тишину прорвался рокот; все, кто был в усадьбе, высыпали на улицу. В полуметре от усадебного театра, за прозрачным штакетным заборчиком ухала строительная баба, сотрясая промороженную почву; во все стороны бежала тонкая дрожь: сугробы кривились, снег на крыше вспрыгивал, покорно падал вниз.
– Что вы такое? Как вам позволено? Театр! Театр! Он деревянный! – дедушка выбежал без пальто; он забыл, как говорить по-русски.
Чернявые рабочие не обратили на него внимания; баба с острым присвистом воткнулась в землю, дуб передернулся, и дедушке за шиворот свалился снежный ком. Шомер стал обтряхиваться, как раздобревший пес, и с ужасом понял: он смешон.
Из «Мицубиси», сдвоенного, похожего на бронетранспортер, вышел холеный прораб в легкой уютной дубленке; через заборчик молча протянул бумажки, и спокойно вернулся в тепло.
Это был проект строительства. На проекте значился дачный поселок, овраг расширен, огорожен, превращен в спортивную площадку с длинным кортом и большим бассейном; водокачка плотно заштрихована.
– Это кто? Что – штрих? Значит что? – закричал дедушка.
Прораб еще раз вылез из машины, подошел к заборчику, свернул голову набок, чтобы поглядеть на план.
– А, водокачка. Снесем. Точка обстрела.
– Вода! Как вода будет?
– Вода вам будет. Но не сразу. Не волнуйтесь, хозяин, мы вам бочку подвезем. Не звери ж.
Строители стали долбить перемерзшую землю; вечером того же дня прораб зашел к Теодору Казимировичу с зеленым целлофановым пакетом, поставил пакет перед ним.
– Вот, полюбуйтесь, что мы тут нашли, только начали рыть, углубились на каких-то полтора-два метра, и – гляди. Интересные тут, видимо, дела творились, люди явно не скучали.
В пакете, как почерневшие и сгнившие на поле кочаны, лежали маленькие черепа, с круглыми дырками в затылочной части. Под черепами стыдливо прятались кости, обломки тазобедренных суставов.
– Можете открыть еще один анатомический музей, новые хозяева деньжат подкинут, – как бы добродушно пошутил прораб; сквозь показное добродушие повеяло невнятной угрозой. – Нет, но вы точно не в курсе? Так же просто черепа не появляются?
Растерянный Шомер помотал головой. Нет, он не в курсе.
– Вы бы, что ли, узнали. – Прораб изобразил глубокое разочарование. – История все-таки. А косточки отдайте батюшке, у вас же церковь есть на территории? Пускай отпоет.
Но беда никогда не приходил одна; тем же вечером смурной отец архимандрит напомнил о желании владыки перевести усадебную церковь на баланс Патриархии; бумаги на столе у губернатора, тот обещает положительный вердикт.
Жизнь придавила, как могильная плита, и пахнуло плесневелым холодом.
7
Весь тот ужасный день старик отмахивался от сотрудников. Хорошо, что Цыплаковой не было на месте; вернется – будет выедать кишки. Звонил далеким благодетелям; те возмущались, обещали отзвониться вечером, и почему-то ни один не отзвонился. Давление скакало; как бы ему не свалиться, нельзя сейчас сдавать позиции. Завтра утром он откроет совещание; и что предложит? Будет сидеть и растерянно хлопать глазами? Это невозможно, это против шомеровских правил. Он и так прокололся, позвонив Саларьеву в разбитом состоянии; вспоминая, Шомер неприязненно жевал губами и брезгливо морщился. Пашук его, конечно, меньше уважать не станет; он вообще хороший парень, только чересчур уклончивый, незрелый, ни за что не хочет отвечать и помимо основных обязанностей своих занимается какой-то ерундой. Но, хотя Пашук из понимающих, он все равно подумает: сдает старик. Обидно.
Пора использовать успокоительное средство. Он никогда не прибегал к нему зимой – рискованно, только поздней весною и летом. Но, кажется, настал особый случай.
Ранним утром Шомер вышел из усадебной гостиницы; семья… то, что можно называть семьей… жена уже лет двадцать пять жила отдельно, в Ленинграде, а здесь у него был постоянный директорский номер. Посчитал количество машин на освещенной стоянке: четырнадцать, почти все комнаты на выходные были заняты; прекрасно. Даже стройка никого не отпугнула.
Дорожки парка, освещенные садовыми светильниками, были тонкие и ровные, как стрелочки на офицерских брюках; на снежных жгутиках, оставшихся после метлы, тонким правильным слоем лежал красноватый песок. На излете липовой аллеи, сквозь черные сплетения деревьев, в синеве прожекторов сиял господский дом. А ведь когда-то (если мерить мерками истории – недавно) ночью тут светился только старый бронзовый фонарь, случайно найденный в подвале. Года полтора, пока не утвердили штаты, Шомер жил совсем один, на взгорье, в чудом сохранившейся сторожке. Каждый вечер зажигал фонарь. Хоть одно световое пятно, хоть один огонек в невыносимой черноте деревенской ночи. Просыпался в три часа утра; долго слушал, как на чердаке шуруют мыши, а в подклете крыса беззастенчиво грызет опору, смотрел, как моргает фонарь на ветру (похоже на азбуку морзе), и опять засыпал.
Он повернул на боковую тропку, и, пропетляв в кромешной тишине минуты три или четыре, снова оказался в парке. В поздней его части, романтической.
Все было закрыто снегом, а снег облит голубоватой льдистой коркой, пробитой множеством мелких копытец. Вот, царапая тонкие ноги, гуськом пробирались косули – кто-то явно их спугнул. А вот лиса мышатничала… Вокруг Приютина была хорошая охота; егеря, их вооруженная аристократия, умели сговориться с местной властью и зачастую обходились без лицензий, благодаря чему на здешних деревенских землях обосновалось несколько помещиков: так он называл успешных, содержательных людей. Содержательных во всех возможных смыслах.
Пора использовать успокоительное средство. Он никогда не прибегал к нему зимой – рискованно, только поздней весною и летом. Но, кажется, настал особый случай.
Ранним утром Шомер вышел из усадебной гостиницы; семья… то, что можно называть семьей… жена уже лет двадцать пять жила отдельно, в Ленинграде, а здесь у него был постоянный директорский номер. Посчитал количество машин на освещенной стоянке: четырнадцать, почти все комнаты на выходные были заняты; прекрасно. Даже стройка никого не отпугнула.
Дорожки парка, освещенные садовыми светильниками, были тонкие и ровные, как стрелочки на офицерских брюках; на снежных жгутиках, оставшихся после метлы, тонким правильным слоем лежал красноватый песок. На излете липовой аллеи, сквозь черные сплетения деревьев, в синеве прожекторов сиял господский дом. А ведь когда-то (если мерить мерками истории – недавно) ночью тут светился только старый бронзовый фонарь, случайно найденный в подвале. Года полтора, пока не утвердили штаты, Шомер жил совсем один, на взгорье, в чудом сохранившейся сторожке. Каждый вечер зажигал фонарь. Хоть одно световое пятно, хоть один огонек в невыносимой черноте деревенской ночи. Просыпался в три часа утра; долго слушал, как на чердаке шуруют мыши, а в подклете крыса беззастенчиво грызет опору, смотрел, как моргает фонарь на ветру (похоже на азбуку морзе), и опять засыпал.
Он повернул на боковую тропку, и, пропетляв в кромешной тишине минуты три или четыре, снова оказался в парке. В поздней его части, романтической.
Все было закрыто снегом, а снег облит голубоватой льдистой коркой, пробитой множеством мелких копытец. Вот, царапая тонкие ноги, гуськом пробирались косули – кто-то явно их спугнул. А вот лиса мышатничала… Вокруг Приютина была хорошая охота; егеря, их вооруженная аристократия, умели сговориться с местной властью и зачастую обходились без лицензий, благодаря чему на здешних деревенских землях обосновалось несколько помещиков: так он называл успешных, содержательных людей. Содержательных во всех возможных смыслах.