Страница:
В большом же городе, до поры до времени, конечно, все «грехи» списывались без труда. До поры до времени. Сколько же бедных «троцкистов, сионистов, врагов народа» попалось на эту удочку. Наш пролетарий был всего лишь сыном буржуя и «лишенки», потому и «пуповину» не смог оборвать сразу. Это только при рождении ее перерезают без труда. Мать упрашивала старшего сына остаться, помочь в торговле, одуматься, наконец, но он вернулся в Питер, потому как твердо решил, следуя завету вождя, учиться. Тут и матери нечего было возразить.
Вернемся к автобиографии:
Получилось у Яновского то, что получалось у всех его предков. Он женился и стал отцом мальчика и девочки. Женившись и отдав партбилет, Ефим-Хаим потерял революционный запал. Глаза его перестали гореть, а штаны сваливаться, но старший сын торговца зерном принял свое больное время и покорился ему. В чужом городе, в чуждой среде романтика борьбы за передел мира сменилась тупой покорностью в жизни пошлой, тяжелой, отличной от прежней доли только повальной бедностью и беспросветной ложью. Штрафы Хаим-Ефим не платил. Он состоял членом всевозможных организаций.
Чернорабочий завода им. Энгельса был сразу же записан в общество «Рабочий патронат “Друг детей”». Платил чернорабочий за честь быть «другом» по 30 коп. в месяц, в военно-научное общество отдавал гривенник, за право быть членом Профсоюза рабочих-металлистов – 2 рубля ежемесячно, членом МОПРа (Международной организации помощи борцам революции) Яновский стал, поддерживая огонь мировой революции 15 копейками в квартал. Деньги небольшие, но членский билет он имел под номером 489036. В 1926 году получил Ефим Леонидович красивую книжечку с профилем почившего вождя на обложке и стал еще одним членом Ленинградского рабочего общества смычки города с деревней. Тут же, в книжечке, и объяснялось чернорабочему, за что отдает он этой «смычке» 15 копеек в месяц:
Главные «корочки» получил бывший Хаим в 1940 году. На обложке красной книжицы значилось:
Шесть миллионов граждан стояли впереди Ефима Леонидовича. Сколько их появится еще, до начала самой страшной войны с «воинствующими безбожниками» по другую сторону границы?
В 1935 году составил Яновский подробную анкету. Страшная существовала некогда бумаженция из 30 пунктов с подпунктами. Государство не нуждалось в живом и свободном человеке. Каждый был заключенным огромного концлагеря, именуемого СССР, в котором охранники общались с населением на языке допроса:
Эволюция неизбежна и плодотворна. Только революции обладают смертоносной дозой облучения, способной вызвать в человеке мгновенную нравственную мутацию…
В последних числах июля 1941 года Яновского убило осколком германской мины у бревенчатой стены хлева. Ефим Леонидович вышел на воздух облегчиться, но успел только протянуть руку к ширинке… Об этом событии документов не сохранилось. Как и о самом главном в жизни Хаима-Ефима, успешно превращенного проклятым временем в бездыханный труп.
Летние грозы отмывали и преображали пыльное местечко. Кипу тогда носил маленький Хаим, а не партбилет. Босиком, по лужам мчался он к яблоневому саду деда. После грозы там, на холодной и мокрой траве, лежали сбитые ненастьем яблоки. Плоды эти принадлежали только ему – Хаиму. Весь случайный урожай был его собственностью. Малышу казалось, что родились эти яблоки от грозы, упали с неба. Хаим ласкал прохладную тяжесть в ладонях и медлил, сколько хватало сил, с первым надкусом. Потом он сидел на отмытой траве, в центре чистого и счастливого мира. Он смотрел на далекую радугу и знал тогда, что радуга эта – знак согласия между Б-гом и человеком…
Ефим Леонидович Яновский не умел мочиться на людях. Ему нельзя было выходить из хлева по малой нужде. Ефима пробовали остановить солдаты отступающей роты, но он все равно вышел на воздух, дождавшись конца грозы. Вышел без страха и с чистым сердцем, когда в окрестных садах падали на землю яблоки и ничего плохого не могло случиться…
Счастье, конечно, просто родиться в этом прекрасном мире. Еще бы угадать – когда.
Отпуск по семейным обстоятельствам
Кошелек
Вернемся к автобиографии:
Работая на заводе Энгельса, одновременно учился в Финансово-экономическом техникуме, в вечернем отделении, в течение двух лет, но ввиду двухсменности работы и женитьбы был вынужден бросить учебу.Бедный Ефим-Хаим. Не стал он агентом, военным, счетоводом, торговцем, бухгалтером. Даже путным рабочим он стать не смог. Вступил, правда, в компартию, но и оттуда его поперли в 1935 году «за сокрытие социального происхождения». Кто-то из земляков настучал на буржуйского сынка.
Получилось у Яновского то, что получалось у всех его предков. Он женился и стал отцом мальчика и девочки. Женившись и отдав партбилет, Ефим-Хаим потерял революционный запал. Глаза его перестали гореть, а штаны сваливаться, но старший сын торговца зерном принял свое больное время и покорился ему. В чужом городе, в чуждой среде романтика борьбы за передел мира сменилась тупой покорностью в жизни пошлой, тяжелой, отличной от прежней доли только повальной бедностью и беспросветной ложью. Штрафы Хаим-Ефим не платил. Он состоял членом всевозможных организаций.
Чернорабочий завода им. Энгельса был сразу же записан в общество «Рабочий патронат “Друг детей”». Платил чернорабочий за честь быть «другом» по 30 коп. в месяц, в военно-научное общество отдавал гривенник, за право быть членом Профсоюза рабочих-металлистов – 2 рубля ежемесячно, членом МОПРа (Международной организации помощи борцам революции) Яновский стал, поддерживая огонь мировой революции 15 копейками в квартал. Деньги небольшие, но членский билет он имел под номером 489036. В 1926 году получил Ефим Леонидович красивую книжечку с профилем почившего вождя на обложке и стал еще одним членом Ленинградского рабочего общества смычки города с деревней. Тут же, в книжечке, и объяснялось чернорабочему, за что отдает он этой «смычке» 15 копеек в месяц:
«Город давал деревне при капитализме то, что ее развращало политически, экономически, нравственно, физически и т. п. Город у нас, само собой, начинает давать деревне прямо обратное». (Ленин)В цитате этой самое замечательное – два словечка «само собой». После гражданской бойни, разрухи и голода – «прямо обратное». И верно, стоит только поставить закорючку подписи под «договорчиком», а все остальное придет «само собой». За право жить впроголодь, в вечном страхе и мерзости, послушное население отдавало кровавой власти свою душу.
Главные «корочки» получил бывший Хаим в 1940 году. На обложке красной книжицы значилось:
Союз Воинствующих Безбожников С.С.С.РЛюбой владелец билета платил по 1 рублю 25 копеек в квартал. Шли эти денежки, надо думать, прямо в банк сатаны. Дьяволу платил несчастный Яновский – силе, превратившей его в ничто.
членский билет 6073430,
Фамилия – Яновский,
имя – Ефим,
отчество – Леонидович,
вступительный взнос – 15 копеек.
Шесть миллионов граждан стояли впереди Ефима Леонидовича. Сколько их появится еще, до начала самой страшной войны с «воинствующими безбожниками» по другую сторону границы?
В 1935 году составил Яновский подробную анкету. Страшная существовала некогда бумаженция из 30 пунктов с подпунктами. Государство не нуждалось в живом и свободном человеке. Каждый был заключенным огромного концлагеря, именуемого СССР, в котором охранники общались с населением на языке допроса:
Состояли ли раньше в каких-либо политических партиях, в каких именно, где, когда и причина выхода.Эти «ли-ли-ли-ли», как удары гонга в пустоте, как звон колоколов на похоронах превращенного и приговоренного гражданина «самой свободной страны мира» заставляли писать доносы на самого себя…
Принадлежали ли к антипартийным группировкам, разделяли ли антипартийные взгляды вы и ваши ближайшие родственники?..
Были ли за границей, если были, то на какие средства существовали?
Кем были ваши отец с матерью, а также родители жены?
Принимали ли участие в Великой Октябрьской революции и служили ли в старой армии?..
Эволюция неизбежна и плодотворна. Только революции обладают смертоносной дозой облучения, способной вызвать в человеке мгновенную нравственную мутацию…
В последних числах июля 1941 года Яновского убило осколком германской мины у бревенчатой стены хлева. Ефим Леонидович вышел на воздух облегчиться, но успел только протянуть руку к ширинке… Об этом событии документов не сохранилось. Как и о самом главном в жизни Хаима-Ефима, успешно превращенного проклятым временем в бездыханный труп.
Летние грозы отмывали и преображали пыльное местечко. Кипу тогда носил маленький Хаим, а не партбилет. Босиком, по лужам мчался он к яблоневому саду деда. После грозы там, на холодной и мокрой траве, лежали сбитые ненастьем яблоки. Плоды эти принадлежали только ему – Хаиму. Весь случайный урожай был его собственностью. Малышу казалось, что родились эти яблоки от грозы, упали с неба. Хаим ласкал прохладную тяжесть в ладонях и медлил, сколько хватало сил, с первым надкусом. Потом он сидел на отмытой траве, в центре чистого и счастливого мира. Он смотрел на далекую радугу и знал тогда, что радуга эта – знак согласия между Б-гом и человеком…
Ефим Леонидович Яновский не умел мочиться на людях. Ему нельзя было выходить из хлева по малой нужде. Ефима пробовали остановить солдаты отступающей роты, но он все равно вышел на воздух, дождавшись конца грозы. Вышел без страха и с чистым сердцем, когда в окрестных садах падали на землю яблоки и ничего плохого не могло случиться…
Счастье, конечно, просто родиться в этом прекрасном мире. Еще бы угадать – когда.
1997 г.
Отпуск по семейным обстоятельствам
Недавно прочел статью, в которой доказывалось, что Древней Греции не существовало, а «копиист» Рим как раз и был подлинником всяких античных чудес. Подобной «сенсационной» литературы всегда было в избытке. Утверждалось, что татаро-монгольское иго – миф, что инквизиция никогда не разжигала костры, и Холокоста никакого не было, а евреи Европы сами вымерли по причине эпидемии тифа. Подобное не похоже на форму покаяния и следствие мук совести, Все эти попытки доказывают только одно: готовится новое рабство, новое иго, новые костры и новый геноцид…
Тысяча лет пройдет, и какой-нибудь писака сочинит «научный» труд, в котором легко докажет, что никогда не существовало нацизма в Германии и большевизма в России, Гитлер был всего лишь известным литератором и архитектором, а под кличкой Сталин скрывался медицинский феномен, долгожитель, человек проживший 182 года – Лазарь Моисеевич Каганович. На самом деле все было на белом свете, а потому и герой данного рассказа существовал. Свидетелей тому предостаточно. Вот и я постарался записать эту историю на манер свидетельского показания, также просто, как она была рассказана мне.
Хейфец Вениамин считался хирургом от Бога, а Соколовский стал врачом случайно.
В январе 1953 года «случайный врач» написал донос, в котором сообщал компетентным органам, что его коллега неправильным лечением умертвил генерала Кубасова, а также способствовал преждевременной кончине еще ряда ответственных работников областного и районного масштаба. Донос попал к сыну главного врача больницы, старшему лейтенанту КГБ Агапову, и сын, в нарушение всех правил, сообщил отцу краткое содержание доноса. Чекист сделал это, потому что доктор Хейфец спас ему жизнь, когда младший Агапов вернулся тяжелораненым с фронта.
Главный врач сразу же вызвал Хейфеца в свой кабинет.
– Что там было с Кубасовым? – спросил он.
– Он умер, – ответил хирург.
– Я помню это. Причина?
– Острая коронарная недостаточность. Мы сделали все, что могли. Федор Николаевич, а почему вдруг?
– Пойдешь в отпуск, – вместо ответа распорядился главный врач.
– Зимой? – удивился Хейфец.
– Да, и немедленно… С завтрашнего дня.
– Но у меня больные… Плановые операции…
– Завтра утром ты должен уехать из города, – сказал Агапов, – и как можно дальше.
Хейфец был из породы трудоголиков, в политике разбирался слабо, но и он что-то слышал о процессе «убийц в белых халатах». Хирург сел за стол главного и написал заявление с просьбой о предоставлении очередного отпуска по семейным обстоятельствам. Агапов сразу заявление подписал и сказал, что позвонит и распорядится о выдаче отпускных денег. У двери Хейфец замешкался, затем повернулся к начальству и поблагодарил Агапова. Главный врач промолчал, сделав вид, что ничего не услышал.
Утром Хейфец уехал, взяв с собой шестилетнего сына Антона. Мать ребенка умерла родами, и хирург воспитывал мальчика сам, но с деятельной помощью соседки, Алевтины Георгиевны, доброй одинокой женщины средних лет.
Соседка пробовала воспротивиться такому шагу, потому что сын Хейфеца страдал ангинами, и зимнее путешествие ребенку могло повредить, но отец сказал, что они едут на юг, там тепло, и мальчик, как раз напротив, поправит свое здоровье.
На самом деле он взял билет на поезд, идущий в западном направлении. Через сутки отец и сын прибыли в городок, на родину доктора Хейфеца, где он родился и жил до самого поступления в медицинский институт.
Городок этот был оккупирован фашистами на третий день войны, вся родня хирурга погибла, о чем и сообщил ему сосед, друг детства, Шамайло Тимофей Фомич, письменно, летом 1945 года. Сам Шамайло воевал в партизанах до осени 43-го года, потом вместе с Красной армией дошел до Праги, вскоре был демобилизован, вернулся домой и стал работать на местном сахарном заводе…
Отец и сын постояли у дома Хейфеца, где теперь жили совсем другие люди, а потом перешли заснеженную улицу, освещенную единственным фонарем на углу, и постучали в калитку высокого забора дома напротив. Сразу же хрипло и зло подал голос цепной пес, но смолк послушно, остановленный резким приказом. Звякнул засов – и сам Шамайло открыл гостям калитку. (По раннему времени он еще не успел уйти на работу.)
– Кто такие? – спросил хозяин, щурясь.
– Это я, Тимош, – ответил Хейфец, – Веня.
Шамайло отшатнулся, как от призрака, потом, всхлипнув, прижал щуплого доктора к своей могучей атлетической груди.
– Мой сын, – сказал хирург, высвободившись, – Антоном зовут… Я в отпуск, Тимош… Вот решил родные места навестить. Поживу у тебя, если не возражаешь?
Шамайло не возражал. Был он человеком хоть и крупным, но негромким, а семью имел и вовсе тихую – жену и дочку пять лет.
Он ушел на работу, оставив гостей заботам жены, и Хейфец, завтракая яичницей на сале, расспросил у Татьяны (так звали жену хозяина), кто теперь живет в его родительском доме.
Оказалось, что поселились там многодетные бедные люди. Отец семейства – инвалид, потерявший ногу в войне с японцами, а раньше все они жили в соседней деревушке, сожженной немцами дотла за связь с партизанами.
Дети понравились друг другу. Девочка показала Антону своих тряпичных кукол, а мальчик сказал, что может нарисовать ее портрет. Чистой бумаги в доме не оказалось, но нашелся карандаш, и Антон нарисовал дочь Шамайло на обложке брошюры – руководства по складированию сахарной свеклы. Рисунок он сделал удачный, и все потом радовались этому рисунку и говорили, что сын Хейфеца обязательно станет знаменитым художником и, возможно, получит Сталинскую премию за свое искусство.
После завтрака Хейфец взял детей и отправился на прогулку по родному городку. Он узнавал дома и улицы, водокачку, торговый ряд на центральной площади, но людей совсем не узнавал, потому что до войны в местечке этом жили в основном евреи, а теперь ему встретилось по пути всего одно еврейское лицо, да и то совершенно незнакомое хирургу.
Хейфец с детьми направился к школе, а потом вдруг подумал, что совсем необязательно афишировать свое присутствие в городке, и ограничился пустыми рядами базара и синагогой неподалеку. От синагоги мало что осталось – одна кирпичная стена с окном без стекол, но во дворе, по странной случайности, сохранился навес с железной раковиной и ржавым краном, Здесь, до 32-го года, отец Хейфеца резал кур. Он был резником и один в городке имел на это право. Потом синагогу закрыли, но старший Хейфец продолжал обслуживать население вплоть до начала войны…
Дети покорно шли рядом с Хейфецем, и ему было тепло от детских ладоней в рукавицах.
Так начался зимний отпуск хирурга. Гость с нетерпением ждал возвращения Шамайло, чтобы узнать подробности гибели своей семьи. Он обрадовался, что Тимофей пришел поздно, дети к тому времени крепко заснули. Хирург выложил на стол городскую водку и колбасу, хозяйка отварила картошку и подала ее, дымящуюся, на большом блюде. Блюдо, украшенное поблекшими цветами, гость узнал, а хозяин и не стал отпираться.
– Как их… это… повел немец на Фрунзе, мамка твоя забежала, блюдо это сует и говорит: «Бери, Тимофей, на память о нас и за все хорошее».
Шамайло рассказал, что евреев всех собрали на улице Фрунзе и держали там изолированно почти год, до весны 42-го. Людей из гетто использовали на лесозаготовках, но кормили очень плохо, и многие умерли еще до АКЦИИ, потом всех отвели в старый карьер и там расстреляли ночью из пулемета. В живых к тому времени осталось не больше пяти сотен, но сосед знал, что мать Вениамина и его младшая сестра не умерли с голоду, а лежат в карьере… Потом он рассказал о себе, как в тяжелые зимние месяцы собирал харчи для партизан, как немцы узнали об этом. Отца и мать Тимофея убили сразу, а его забрали в полицию, там били и требовали, чтобы он указал местонахождение партизанской базы, но Шамайло ничего не выдал врагам, а потом ему удалось бежать…
– Там, в карьере, есть что-нибудь? – спросил Хейфец.
– Ничего, – ответил хозяин, – вот только… березу я посадил на откосе, уже после войны.
– Завтра сходим, – попросил Хейфец.
– Завтра никак, в воскресенье, – сказал Шамайло.
Но в этот день случилось непредвиденное: Антону стало холодно, и он залез в будку злобного цепного пса. Мальчик не боялся собак. Он вообще ничего не боялся, потому что родился смелым, и у него совсем не было опыта страха.
Антон сидел в конуре, прижавшись к всклокоченной, вонючей шерсти животного, и пес постепенно перестал рычать и даже лизнул мальчика в щеку. Сын Хейфеца заснул в конуре и, когда к хозяину зашли чужие люди с какой-то просьбой, пес не стал выбираться на свет, лаять и греметь цепью. Он не решился потревожить мальчика.
– Спортили мне собаку, – сказал тогда Шамайло.
Он взял охотничье ружье, заменил цепь поводком и направился прочь со двора.
– Что ты хочешь делать? – спросил обеспокоенный Хейфец.
– Пошли, узнаешь, – буркнул хозяин.
Они долго брели через поле, к лесу. Место было открытое, ветер уносил снег, и по твердому насту им было нетрудно идти.
В лесу выручила протоптанная тропинка. По ней они и выбрались к карьеру, где еще до войны рыли песок для нужд цементного завода.
– Вот здесь, – сказал Шамайло и привязал пса к стволу березы.
– Мама здесь? – тихо спросил Вениамин Хейфец.
– И Дорочка, – сказал Тимофей.
И от того, как было произнесено имя сестры, Хейфец не смог сдержаться, и заплакал, наверное, впервые со дня смерти жены и рождения сына.
Он не нашел в кармане платок и вытер глаза ладонью.
– Я твою сестру… это… любил крепко, – сказал Тимофей.
– Я не знал, – прокашлявшись, отозвался Хейфец.
– Она меня тоже любила, – сказал Тимофей, – я им в гетто харч таскал… Бульбу там, свеклу…
– Спасибо, – сказал Хейфец. Место это казалось ему страшным еще и потому, что на дне карьера лежал снег, могила была холодной, и ничто не отмечало ее, кроме памяти Шамайло, а теперь и его, Хейфеца, памяти… Он вспомнил о березе и поднял глаза. К дереву была привязана собака.
– Отвяжи ее, – попросил Хейфец.
Шамайло не ответил, он думал о своем. Он смотрел в другую сторону и сказал гостю, не поворачиваясь к нему:
– Это я их убил… всех.
– Что ты сказал? – не понял Хейфец.
– Я… это, – повторил Шамайло, повернувшись к гостю.
– Не понимаю, – сказал гость.
– Чего там понимать… Били тогда… Молчал, знал, что долго размовлять не будут – шлепнут, но молчал, никого не выдал… Они ночью пришли в камеру пьяные и рыгочут, что Великая Германия мне оказала особую честь покончить жидив. Дали минуту на думу, а потом, значит, пулю за отказ – там же, в камере… Выпить дали самогону… Вот здесь пулемет стоял станковый, где березка. Фриц надо мной топтался, с пистолетом, на всякий случай… Грузовики светили фарами. У ваших уже и сил не было, чтобы бежать, а так можно было: ночь… Меня никто снизу не видел. И я никого не видел, видеть не хотел… Потом полицаи внизу достреливали шевеление всякое… Опосля они меня отпустили, но сказали, чтобы домой не шел… Я в лес подался… Вот и все…
Хейфец сел на землю, захватил снег в пригоршню и стал растирать им глаза, лоб и щеки.
– Я Дорочку убил, – сказал Шамайло, – и твою маму… Держи ружье, можешь и меня убить. – Тимофей чуть ли не силой поднял гостя на ноги и заставил взять оружие. – Стрелять умеешь?
Хейфец кивнул.
– Ну, стреляй!
Он стоял перед гостем. Мел смертельной бледности покрыл щеки Шамайло, в глазах его уже не было жизни.
– Я не смогу, – сказал Хейфец.
– Сука! Трус! Правильно вас! Стреляй, гад! Жидовская морда! – заорал хозяин.
– Не могу, – повторил Хейфец.
– Так, я счас, – вдруг засуетился Шамайло, – вот карандашик чернильный… Счас мы на «Беломоре»… «Прошу в моей смерти никого не винить»… Подпись, число… Какой нынче день, Венька?
– Пусть тебя судят, – прошептал Хейфец, – ты иди в милицию.
– Дурень, – сказал хозяин, – за что? За жидов? Ты сам долго не пробегаешь, газеты читай… Я орденоносец. Меня пионеры на сбор приглашают… Свидетелей нет… И… это… только ты меня казнить право имеешь.
– Я не палач, – сказал гость, – живи с этим, если можешь.
Хейфец ушел вперед. Но вскоре услышал выстрел и повернулся на звук. Шамайло стоял у березы живой. Он выстрелил в собаку, но сделал это плохо, только ранил животное. Пес визжал от боли, и тогда хозяин выстрелил в собаку вторично.
Антон долго прощался с девочкой и приглашал ее в гости, а жена Шамайло Татьяна крепко поцеловала на прощание сына хирурга… Они успели на воскресный поезд и через день были дома.
Наутро Хейфеца арестовали, но сын Агапова сделал все, чтобы затянуть следствие. А потом умер Сталин, и люди в России перестали повсеместно мучить друг друга с таким рвением, как прежде.
Хейфеца освободили, и он сразу же приступил к работе, потому что сложных случаев в больнице накопилось много, а «случайный врач» Соколовский уволился, написав заявление об уходе «по собственному желанию». Он испугался последствий своей «бдительности». Город был невелик, все в нем знали друг друга, и доносчик был убежден, что местные евреи ему отомстят: отравят или даже пристрелят, будто бы случайно, «по шороху» – на его любимой охоте за кабаном.
Тысяча лет пройдет, и какой-нибудь писака сочинит «научный» труд, в котором легко докажет, что никогда не существовало нацизма в Германии и большевизма в России, Гитлер был всего лишь известным литератором и архитектором, а под кличкой Сталин скрывался медицинский феномен, долгожитель, человек проживший 182 года – Лазарь Моисеевич Каганович. На самом деле все было на белом свете, а потому и герой данного рассказа существовал. Свидетелей тому предостаточно. Вот и я постарался записать эту историю на манер свидетельского показания, также просто, как она была рассказана мне.
Хейфец Вениамин считался хирургом от Бога, а Соколовский стал врачом случайно.
В январе 1953 года «случайный врач» написал донос, в котором сообщал компетентным органам, что его коллега неправильным лечением умертвил генерала Кубасова, а также способствовал преждевременной кончине еще ряда ответственных работников областного и районного масштаба. Донос попал к сыну главного врача больницы, старшему лейтенанту КГБ Агапову, и сын, в нарушение всех правил, сообщил отцу краткое содержание доноса. Чекист сделал это, потому что доктор Хейфец спас ему жизнь, когда младший Агапов вернулся тяжелораненым с фронта.
Главный врач сразу же вызвал Хейфеца в свой кабинет.
– Что там было с Кубасовым? – спросил он.
– Он умер, – ответил хирург.
– Я помню это. Причина?
– Острая коронарная недостаточность. Мы сделали все, что могли. Федор Николаевич, а почему вдруг?
– Пойдешь в отпуск, – вместо ответа распорядился главный врач.
– Зимой? – удивился Хейфец.
– Да, и немедленно… С завтрашнего дня.
– Но у меня больные… Плановые операции…
– Завтра утром ты должен уехать из города, – сказал Агапов, – и как можно дальше.
Хейфец был из породы трудоголиков, в политике разбирался слабо, но и он что-то слышал о процессе «убийц в белых халатах». Хирург сел за стол главного и написал заявление с просьбой о предоставлении очередного отпуска по семейным обстоятельствам. Агапов сразу заявление подписал и сказал, что позвонит и распорядится о выдаче отпускных денег. У двери Хейфец замешкался, затем повернулся к начальству и поблагодарил Агапова. Главный врач промолчал, сделав вид, что ничего не услышал.
Утром Хейфец уехал, взяв с собой шестилетнего сына Антона. Мать ребенка умерла родами, и хирург воспитывал мальчика сам, но с деятельной помощью соседки, Алевтины Георгиевны, доброй одинокой женщины средних лет.
Соседка пробовала воспротивиться такому шагу, потому что сын Хейфеца страдал ангинами, и зимнее путешествие ребенку могло повредить, но отец сказал, что они едут на юг, там тепло, и мальчик, как раз напротив, поправит свое здоровье.
На самом деле он взял билет на поезд, идущий в западном направлении. Через сутки отец и сын прибыли в городок, на родину доктора Хейфеца, где он родился и жил до самого поступления в медицинский институт.
Городок этот был оккупирован фашистами на третий день войны, вся родня хирурга погибла, о чем и сообщил ему сосед, друг детства, Шамайло Тимофей Фомич, письменно, летом 1945 года. Сам Шамайло воевал в партизанах до осени 43-го года, потом вместе с Красной армией дошел до Праги, вскоре был демобилизован, вернулся домой и стал работать на местном сахарном заводе…
Отец и сын постояли у дома Хейфеца, где теперь жили совсем другие люди, а потом перешли заснеженную улицу, освещенную единственным фонарем на углу, и постучали в калитку высокого забора дома напротив. Сразу же хрипло и зло подал голос цепной пес, но смолк послушно, остановленный резким приказом. Звякнул засов – и сам Шамайло открыл гостям калитку. (По раннему времени он еще не успел уйти на работу.)
– Кто такие? – спросил хозяин, щурясь.
– Это я, Тимош, – ответил Хейфец, – Веня.
Шамайло отшатнулся, как от призрака, потом, всхлипнув, прижал щуплого доктора к своей могучей атлетической груди.
– Мой сын, – сказал хирург, высвободившись, – Антоном зовут… Я в отпуск, Тимош… Вот решил родные места навестить. Поживу у тебя, если не возражаешь?
Шамайло не возражал. Был он человеком хоть и крупным, но негромким, а семью имел и вовсе тихую – жену и дочку пять лет.
Он ушел на работу, оставив гостей заботам жены, и Хейфец, завтракая яичницей на сале, расспросил у Татьяны (так звали жену хозяина), кто теперь живет в его родительском доме.
Оказалось, что поселились там многодетные бедные люди. Отец семейства – инвалид, потерявший ногу в войне с японцами, а раньше все они жили в соседней деревушке, сожженной немцами дотла за связь с партизанами.
Дети понравились друг другу. Девочка показала Антону своих тряпичных кукол, а мальчик сказал, что может нарисовать ее портрет. Чистой бумаги в доме не оказалось, но нашелся карандаш, и Антон нарисовал дочь Шамайло на обложке брошюры – руководства по складированию сахарной свеклы. Рисунок он сделал удачный, и все потом радовались этому рисунку и говорили, что сын Хейфеца обязательно станет знаменитым художником и, возможно, получит Сталинскую премию за свое искусство.
После завтрака Хейфец взял детей и отправился на прогулку по родному городку. Он узнавал дома и улицы, водокачку, торговый ряд на центральной площади, но людей совсем не узнавал, потому что до войны в местечке этом жили в основном евреи, а теперь ему встретилось по пути всего одно еврейское лицо, да и то совершенно незнакомое хирургу.
Хейфец с детьми направился к школе, а потом вдруг подумал, что совсем необязательно афишировать свое присутствие в городке, и ограничился пустыми рядами базара и синагогой неподалеку. От синагоги мало что осталось – одна кирпичная стена с окном без стекол, но во дворе, по странной случайности, сохранился навес с железной раковиной и ржавым краном, Здесь, до 32-го года, отец Хейфеца резал кур. Он был резником и один в городке имел на это право. Потом синагогу закрыли, но старший Хейфец продолжал обслуживать население вплоть до начала войны…
Дети покорно шли рядом с Хейфецем, и ему было тепло от детских ладоней в рукавицах.
Так начался зимний отпуск хирурга. Гость с нетерпением ждал возвращения Шамайло, чтобы узнать подробности гибели своей семьи. Он обрадовался, что Тимофей пришел поздно, дети к тому времени крепко заснули. Хирург выложил на стол городскую водку и колбасу, хозяйка отварила картошку и подала ее, дымящуюся, на большом блюде. Блюдо, украшенное поблекшими цветами, гость узнал, а хозяин и не стал отпираться.
– Как их… это… повел немец на Фрунзе, мамка твоя забежала, блюдо это сует и говорит: «Бери, Тимофей, на память о нас и за все хорошее».
Шамайло рассказал, что евреев всех собрали на улице Фрунзе и держали там изолированно почти год, до весны 42-го. Людей из гетто использовали на лесозаготовках, но кормили очень плохо, и многие умерли еще до АКЦИИ, потом всех отвели в старый карьер и там расстреляли ночью из пулемета. В живых к тому времени осталось не больше пяти сотен, но сосед знал, что мать Вениамина и его младшая сестра не умерли с голоду, а лежат в карьере… Потом он рассказал о себе, как в тяжелые зимние месяцы собирал харчи для партизан, как немцы узнали об этом. Отца и мать Тимофея убили сразу, а его забрали в полицию, там били и требовали, чтобы он указал местонахождение партизанской базы, но Шамайло ничего не выдал врагам, а потом ему удалось бежать…
– Там, в карьере, есть что-нибудь? – спросил Хейфец.
– Ничего, – ответил хозяин, – вот только… березу я посадил на откосе, уже после войны.
– Завтра сходим, – попросил Хейфец.
– Завтра никак, в воскресенье, – сказал Шамайло.
Но в этот день случилось непредвиденное: Антону стало холодно, и он залез в будку злобного цепного пса. Мальчик не боялся собак. Он вообще ничего не боялся, потому что родился смелым, и у него совсем не было опыта страха.
Антон сидел в конуре, прижавшись к всклокоченной, вонючей шерсти животного, и пес постепенно перестал рычать и даже лизнул мальчика в щеку. Сын Хейфеца заснул в конуре и, когда к хозяину зашли чужие люди с какой-то просьбой, пес не стал выбираться на свет, лаять и греметь цепью. Он не решился потревожить мальчика.
– Спортили мне собаку, – сказал тогда Шамайло.
Он взял охотничье ружье, заменил цепь поводком и направился прочь со двора.
– Что ты хочешь делать? – спросил обеспокоенный Хейфец.
– Пошли, узнаешь, – буркнул хозяин.
Они долго брели через поле, к лесу. Место было открытое, ветер уносил снег, и по твердому насту им было нетрудно идти.
В лесу выручила протоптанная тропинка. По ней они и выбрались к карьеру, где еще до войны рыли песок для нужд цементного завода.
– Вот здесь, – сказал Шамайло и привязал пса к стволу березы.
– Мама здесь? – тихо спросил Вениамин Хейфец.
– И Дорочка, – сказал Тимофей.
И от того, как было произнесено имя сестры, Хейфец не смог сдержаться, и заплакал, наверное, впервые со дня смерти жены и рождения сына.
Он не нашел в кармане платок и вытер глаза ладонью.
– Я твою сестру… это… любил крепко, – сказал Тимофей.
– Я не знал, – прокашлявшись, отозвался Хейфец.
– Она меня тоже любила, – сказал Тимофей, – я им в гетто харч таскал… Бульбу там, свеклу…
– Спасибо, – сказал Хейфец. Место это казалось ему страшным еще и потому, что на дне карьера лежал снег, могила была холодной, и ничто не отмечало ее, кроме памяти Шамайло, а теперь и его, Хейфеца, памяти… Он вспомнил о березе и поднял глаза. К дереву была привязана собака.
– Отвяжи ее, – попросил Хейфец.
Шамайло не ответил, он думал о своем. Он смотрел в другую сторону и сказал гостю, не поворачиваясь к нему:
– Это я их убил… всех.
– Что ты сказал? – не понял Хейфец.
– Я… это, – повторил Шамайло, повернувшись к гостю.
– Не понимаю, – сказал гость.
– Чего там понимать… Били тогда… Молчал, знал, что долго размовлять не будут – шлепнут, но молчал, никого не выдал… Они ночью пришли в камеру пьяные и рыгочут, что Великая Германия мне оказала особую честь покончить жидив. Дали минуту на думу, а потом, значит, пулю за отказ – там же, в камере… Выпить дали самогону… Вот здесь пулемет стоял станковый, где березка. Фриц надо мной топтался, с пистолетом, на всякий случай… Грузовики светили фарами. У ваших уже и сил не было, чтобы бежать, а так можно было: ночь… Меня никто снизу не видел. И я никого не видел, видеть не хотел… Потом полицаи внизу достреливали шевеление всякое… Опосля они меня отпустили, но сказали, чтобы домой не шел… Я в лес подался… Вот и все…
Хейфец сел на землю, захватил снег в пригоршню и стал растирать им глаза, лоб и щеки.
– Я Дорочку убил, – сказал Шамайло, – и твою маму… Держи ружье, можешь и меня убить. – Тимофей чуть ли не силой поднял гостя на ноги и заставил взять оружие. – Стрелять умеешь?
Хейфец кивнул.
– Ну, стреляй!
Он стоял перед гостем. Мел смертельной бледности покрыл щеки Шамайло, в глазах его уже не было жизни.
– Я не смогу, – сказал Хейфец.
– Сука! Трус! Правильно вас! Стреляй, гад! Жидовская морда! – заорал хозяин.
– Не могу, – повторил Хейфец.
– Так, я счас, – вдруг засуетился Шамайло, – вот карандашик чернильный… Счас мы на «Беломоре»… «Прошу в моей смерти никого не винить»… Подпись, число… Какой нынче день, Венька?
– Пусть тебя судят, – прошептал Хейфец, – ты иди в милицию.
– Дурень, – сказал хозяин, – за что? За жидов? Ты сам долго не пробегаешь, газеты читай… Я орденоносец. Меня пионеры на сбор приглашают… Свидетелей нет… И… это… только ты меня казнить право имеешь.
– Я не палач, – сказал гость, – живи с этим, если можешь.
Хейфец ушел вперед. Но вскоре услышал выстрел и повернулся на звук. Шамайло стоял у березы живой. Он выстрелил в собаку, но сделал это плохо, только ранил животное. Пес визжал от боли, и тогда хозяин выстрелил в собаку вторично.
Антон долго прощался с девочкой и приглашал ее в гости, а жена Шамайло Татьяна крепко поцеловала на прощание сына хирурга… Они успели на воскресный поезд и через день были дома.
Наутро Хейфеца арестовали, но сын Агапова сделал все, чтобы затянуть следствие. А потом умер Сталин, и люди в России перестали повсеместно мучить друг друга с таким рвением, как прежде.
Хейфеца освободили, и он сразу же приступил к работе, потому что сложных случаев в больнице накопилось много, а «случайный врач» Соколовский уволился, написав заявление об уходе «по собственному желанию». Он испугался последствий своей «бдительности». Город был невелик, все в нем знали друг друга, и доносчик был убежден, что местные евреи ему отомстят: отравят или даже пристрелят, будто бы случайно, «по шороху» – на его любимой охоте за кабаном.
2000 г.
Кошелек
Рассказ солдата
Сплю я крепко, но тут проснулся среди ночи. Слышу – всхлипывает кто-то и громко всхлипывает. Ясно кто – Нафтали. Он мой сосед по комнате. Слушайте, если здоровый мужик по ночам слезы льет – это, я считаю, событие. Тут надо разобраться.
Но прежде о Нафтали. Парень – мой дружок хороший, но вырос в теплице. Нет, он как раз не кибуцник, а городской, но родился в семье богатого промышленника, сестер-братьев никогда не имел и вырос не то что балованным парнем, но каким-то не от мира сего. Его, видать, от всякой пакости берегли, охраняли. Отца его видел – нормальный мужик, а как иначе бизнесом заниматься. Матушка Нафтали – это совсем другое дело. Такое нежное создание с тихой улыбкой. Думаю, это он от матери набрался оранжерейного воспитания.
Нафтали, похоже, и в школу-то не ходил – дома учился. И сразу, из домашнего уюта, попал в боевые части. Но ничего, все выдерживал, даже как-то весело тянул солдатскую лямку. Тиранут[1] прошел отлично. Помню, весь ночной кросс по пустыне тащил за спиной пуд ленточного пулемета «МАГ». Пятьдесят два километра тащил по бездорожью. Все в общем нормально было, только на каждую обычную черноту-негатив реагировал Нафтали так, будто до того и не знал, что этот негатив в мире – дело обычное.
Доходило до полной ерунды. Вот, например, отдают ему приказ вполне нормальным тоном, а он и говорит офицеру:
– Не надо на меня кричать, убедительно тебя прошу.
Один раз пошли мы на дискотеку, а там он одной девчонке понравился очень. Ее Риной звали. Так мне потом эта Рина и говорит:
– Твой приятель, он что – сумасшедший?
– Это, – спрашиваю, – почему ты так решила?
– А он мне сказал, что поцеловать меня не может, потому что не испытывает ко мне чувства любви.
Помню, в Ливане он, в плечо раненный, рану скрыл и в вертолет забрался последним, да еще другим помогал. Я тогда удивился и спросил, чего это он скромничает, а Нафтали ответил, что он и раненый – сильнее многих здоровых. Это было правдой. Таким он был силачом, при всем своем тепличном воспитании. Я таких редко встречал. В общем лежит этот амбал, не спит, а рыдает, как девочка.
– Ты чего? – спрашиваю. Сразу замолчал, только, помолчав, вздохнул тяжко. Тогда я вылез из мешка спального. Холодина была, дождь на улице хлестал. Очень, помню, не хотелось вылезать. Прошлепал к лежанке Нафтали, сел рядом. – Болит чего? – спрашиваю.
– Нет… Иди спать, – отвечает.
– А чего плакал?
– Тебе показалось.
Ну не хочет человек откровенничать – его право. Я встал, но тут Нафтали и говорит:
– У меня кошелек украли.
– С документами? – спрашиваю.
– Там все было.
– И деньги?
– Пятьдесят шекелей.
– Ладно, переживешь, – говорю. – Только в полицию сообщить надо и в банк.
– Ты ничего не понимаешь, – снова всхлипывает Нафтали. – Не в деньгах дело и документах.
– А в чем еще?
– Я его подвез. Он тоже солдат. Такой парень хороший. Так говорил хорошо. Мы с ним за час подружились. Он вышел на перекрестке, а я потом ищу кошелек – и нет его. Он между нами лежал. Он всегда там лежит.
Дело в том, что у Нафтали своя роскошная машина. Он на ней домой ездит, в Тель-Авив. Всех всегда возит и на обратном пути таких же, как он, солдатиков подсаживает.
– Ты проверял, – говорю я. – Может, кошелек дома забыл?
– Все перерыли – Нафтали даже из мешка вылез до пояса и сел. – Понимаешь, такое у того парнишки лицо хорошее было и улыбка. Он мне сказал, что у него сестра есть – красавица, и он хочет свою сестру со мной познакомить, потому что я ему тоже очень и сразу понравился.
– А как зовут, сказал?
– Кого, сестру?
– Да нет, этого, с тремпа?[2]
– Нет… Погоди, он сказал, что в школе у него была кличка – Груша. И правда, что-то у него в лице было от груши: нижняя часть шире верхней…
– С документами, – говорю, – возни будет много.
– Да не в этом дело! – прямо-таки сердится на меня Нафтали. – Как же он мог? Ты мне скажи, как он мог? Документы ему мои ни к чему, а деньги я бы и так ему дал, если бы попросил. Как можно брать чужое?
– Наф, – говорю я. – Ты спи сейчас, а утром разберемся. Ночью нельзя горевать, потому что темно, холодно и дождь, а утром будет солнце – и мы разберемся обязательно, а люди разные бывают.
– И воры такие? – тихо спрашивает этот чертов ангел. Тут я не выдержал, да как заору:
– И воры, и бандиты, и шлюхи, и насильники, и такие придурки, как ты! Перестань реветь! И спи! Завтра разберемся.
Нафтали, похоже, моего крика испугался. Залез в мешок и затих. Утром мне в увольнительную. Я уже размечтался, как мы с моей девушкой… Нет, зря размечтался. Уже ночью понял, что с любовным делом придется подождать.
Было нетрудно вычислить, у какой базы Нафтали высадил того воришку. Подкатил на перекресток тремпом, потом пешком протопал километра три. База как база.
Лейтенанта по кадрам нашел в офисе. Эта публика всегда важничает, и тот офицер сначала сделал вид, что занят, но на самом деле не знал этот толстяк лысый, куда время девать. Он мне чем-то понравился. Так понравился, что все лейтенанту и рассказал про нашего ненормального Нафтали. Хорошо вышло, потому что кадровик о нашем силаче слышал всякие добрые слова. Потом я ему описал эту самую «грушу». Лейтенант долго не слушал.
– Есть такой, – сразу сказал этот командир над кадрами. – Он мог. Вызвать полицию? Сделаем обыск.
– Не надо, – сказал я. – Сами разберемся. Где его найти?
Груша на складе тюки таскал с новым барахлом для новобранцев. Лейтенант сразу ушел, так что мы вдвоем остались в ангаре. Я подонку этому сначала помог сгрузить тюки на тележку. Груша все принял, как должное, даже как-то сразу от дела отстранился и покрикивать на меня стал. Хорош гусь, а?
Сплю я крепко, но тут проснулся среди ночи. Слышу – всхлипывает кто-то и громко всхлипывает. Ясно кто – Нафтали. Он мой сосед по комнате. Слушайте, если здоровый мужик по ночам слезы льет – это, я считаю, событие. Тут надо разобраться.
Но прежде о Нафтали. Парень – мой дружок хороший, но вырос в теплице. Нет, он как раз не кибуцник, а городской, но родился в семье богатого промышленника, сестер-братьев никогда не имел и вырос не то что балованным парнем, но каким-то не от мира сего. Его, видать, от всякой пакости берегли, охраняли. Отца его видел – нормальный мужик, а как иначе бизнесом заниматься. Матушка Нафтали – это совсем другое дело. Такое нежное создание с тихой улыбкой. Думаю, это он от матери набрался оранжерейного воспитания.
Нафтали, похоже, и в школу-то не ходил – дома учился. И сразу, из домашнего уюта, попал в боевые части. Но ничего, все выдерживал, даже как-то весело тянул солдатскую лямку. Тиранут[1] прошел отлично. Помню, весь ночной кросс по пустыне тащил за спиной пуд ленточного пулемета «МАГ». Пятьдесят два километра тащил по бездорожью. Все в общем нормально было, только на каждую обычную черноту-негатив реагировал Нафтали так, будто до того и не знал, что этот негатив в мире – дело обычное.
Доходило до полной ерунды. Вот, например, отдают ему приказ вполне нормальным тоном, а он и говорит офицеру:
– Не надо на меня кричать, убедительно тебя прошу.
Один раз пошли мы на дискотеку, а там он одной девчонке понравился очень. Ее Риной звали. Так мне потом эта Рина и говорит:
– Твой приятель, он что – сумасшедший?
– Это, – спрашиваю, – почему ты так решила?
– А он мне сказал, что поцеловать меня не может, потому что не испытывает ко мне чувства любви.
Помню, в Ливане он, в плечо раненный, рану скрыл и в вертолет забрался последним, да еще другим помогал. Я тогда удивился и спросил, чего это он скромничает, а Нафтали ответил, что он и раненый – сильнее многих здоровых. Это было правдой. Таким он был силачом, при всем своем тепличном воспитании. Я таких редко встречал. В общем лежит этот амбал, не спит, а рыдает, как девочка.
– Ты чего? – спрашиваю. Сразу замолчал, только, помолчав, вздохнул тяжко. Тогда я вылез из мешка спального. Холодина была, дождь на улице хлестал. Очень, помню, не хотелось вылезать. Прошлепал к лежанке Нафтали, сел рядом. – Болит чего? – спрашиваю.
– Нет… Иди спать, – отвечает.
– А чего плакал?
– Тебе показалось.
Ну не хочет человек откровенничать – его право. Я встал, но тут Нафтали и говорит:
– У меня кошелек украли.
– С документами? – спрашиваю.
– Там все было.
– И деньги?
– Пятьдесят шекелей.
– Ладно, переживешь, – говорю. – Только в полицию сообщить надо и в банк.
– Ты ничего не понимаешь, – снова всхлипывает Нафтали. – Не в деньгах дело и документах.
– А в чем еще?
– Я его подвез. Он тоже солдат. Такой парень хороший. Так говорил хорошо. Мы с ним за час подружились. Он вышел на перекрестке, а я потом ищу кошелек – и нет его. Он между нами лежал. Он всегда там лежит.
Дело в том, что у Нафтали своя роскошная машина. Он на ней домой ездит, в Тель-Авив. Всех всегда возит и на обратном пути таких же, как он, солдатиков подсаживает.
– Ты проверял, – говорю я. – Может, кошелек дома забыл?
– Все перерыли – Нафтали даже из мешка вылез до пояса и сел. – Понимаешь, такое у того парнишки лицо хорошее было и улыбка. Он мне сказал, что у него сестра есть – красавица, и он хочет свою сестру со мной познакомить, потому что я ему тоже очень и сразу понравился.
– А как зовут, сказал?
– Кого, сестру?
– Да нет, этого, с тремпа?[2]
– Нет… Погоди, он сказал, что в школе у него была кличка – Груша. И правда, что-то у него в лице было от груши: нижняя часть шире верхней…
– С документами, – говорю, – возни будет много.
– Да не в этом дело! – прямо-таки сердится на меня Нафтали. – Как же он мог? Ты мне скажи, как он мог? Документы ему мои ни к чему, а деньги я бы и так ему дал, если бы попросил. Как можно брать чужое?
– Наф, – говорю я. – Ты спи сейчас, а утром разберемся. Ночью нельзя горевать, потому что темно, холодно и дождь, а утром будет солнце – и мы разберемся обязательно, а люди разные бывают.
– И воры такие? – тихо спрашивает этот чертов ангел. Тут я не выдержал, да как заору:
– И воры, и бандиты, и шлюхи, и насильники, и такие придурки, как ты! Перестань реветь! И спи! Завтра разберемся.
Нафтали, похоже, моего крика испугался. Залез в мешок и затих. Утром мне в увольнительную. Я уже размечтался, как мы с моей девушкой… Нет, зря размечтался. Уже ночью понял, что с любовным делом придется подождать.
Было нетрудно вычислить, у какой базы Нафтали высадил того воришку. Подкатил на перекресток тремпом, потом пешком протопал километра три. База как база.
Лейтенанта по кадрам нашел в офисе. Эта публика всегда важничает, и тот офицер сначала сделал вид, что занят, но на самом деле не знал этот толстяк лысый, куда время девать. Он мне чем-то понравился. Так понравился, что все лейтенанту и рассказал про нашего ненормального Нафтали. Хорошо вышло, потому что кадровик о нашем силаче слышал всякие добрые слова. Потом я ему описал эту самую «грушу». Лейтенант долго не слушал.
– Есть такой, – сразу сказал этот командир над кадрами. – Он мог. Вызвать полицию? Сделаем обыск.
– Не надо, – сказал я. – Сами разберемся. Где его найти?
Груша на складе тюки таскал с новым барахлом для новобранцев. Лейтенант сразу ушел, так что мы вдвоем остались в ангаре. Я подонку этому сначала помог сгрузить тюки на тележку. Груша все принял, как должное, даже как-то сразу от дела отстранился и покрикивать на меня стал. Хорош гусь, а?