Он поймал мой ответный, удивленный взгляд и произнес еле слышно: «ШАЛОМ, КЕЦЕЛЕ».
   Я уже знал, конечно, что такое «шалом», но почему-то это слово в устах незнакомого человека подействовало на меня удивительным образом: я вдруг испытал что-то вроде внезапно нахлынувшей радости, даже восторга, словно я, инопланетянин, тоскующий от одиночества, вдруг встретил посланца с родной планеты. То, что случилось со мной в результате услышанного приветствия, было похоже на неожиданный приступ вдохновения, когда тебе кажется, что ты всесилен, все тебе по плечу, а впереди жизнь, полная радости настоящих достижений.
   Впрочем, продолжалось это недолго. На остановке ввалилась в вагон шумная, мокрая от дождя и возбужденная чем-то компания, и улыбка на лице старика погасла. Он принимал от новых пассажиров копейки и уже не смотрел в мою сторону.
   Так случилось, что больше я «Абрашку» в трамвае не встречал. Наверно, заболел старик или ушел на пенсию, но одной этой встречи, одного слова ШАЛОМ оказалось достаточно. Я стал с жадностью выискивать все, что тем или иным боком касалось Израиля и евреев. Я все это копил с жадностью скряги и складывал в картонную папку с тесемками: редкие книги, брошюры, черно-белые фотографии, вырезки из газет. Все найденное, как правило, носило юдофобский совковый характер, но я был рад любому продолжению того неожиданного слова, обращенного ко мне незнакомым стариком, в загаженном вагоне трамвая.
   Он улыбнулся, сказал ШАЛОМ, КЕЦЕЛЕ – и будто перенес меня совсем в иное измерение, заставив отныне жить совсем иначе, словно открыл передо мной дверь, прежде накрепко запертую. Что такое КЕЦЕЛЕ я тогда понятия не имел, да и сейчас не знаю, но по тону догадался, что за словом этим стоит тепло и нежность.
   Сегодня моим детям и внукам здесь, в Израиле, не объяснишь, что значили для меня эти два обычных слова, сказанные стариком – продавцом трамвайных билетов осенью 1961 года. Они конечно же примут за глупость и чудачество мою уверенность, что именно с этого момента и начался мой и их путь в Иерусалим. Но это так. Все наше нынешнее бытиё началось с той неожиданной улыбки старика «Абрашки». Не уверен, кстати, что звали его именно так, да и не важно это.
   Важно другое: подаренное этим человеком чувство родства и возможности обретения себя самого и своего рода.
   Пройдут годы, я сочиню свою первую русско-еврейскую повесть: «Дело Бейлиса», поставлю точку и вдруг вспомню старика – продавца билетов. Вспомню так ясно и живо, с таким чувством благодарности, что захочу посвятить именно ему это свое сочинение. Не посвятил, напечатал без посвящения и до сих пор жалею об этом.
   Вот только теперь, видимо в знак благодарности, уплаты душевного долга, я записал эту историю и подумал, что при всей космической мощи Интернета ему не по силам многое. Не найти в нем, к примеру, настоящего имени старика – продавца трамвайных билетов, нет и меня самого у поворота судьбы, когда родная душа инопланетянина улыбнулась щербатым ртом и сказала ШАЛОМ, КЕЦЕЛЕ мальчишке-пассажиру, узнав в нем земляка с родной планеты.
2001 г.

Собака – тоже человек

   Зимой, в шесть утра, на улице все еще темно, и за витриной парикмахерской всегда горит тусклый свет, а в допотопном кресле, перед зеркалом, сидит, развернувшись лицом к двери, маленький, седой старичок – хозяин парикмахерской – Дани Крафт.
   Так на афише значится: «ДАНИ КРАФТ. СТРИЖЕТ И БРЕЕТ».
   Из рекламы можно отметить еще одну, пожелтевшую от времени, бумажку. На ней сообщается, что хозяин понимает русский язык.
   Иногда, в теплое и погожее утро, Дани Крафт стоит на улице, у двери своей парикмахерской и приветствует каждого проходящего мимо.
   Мне он сказал однажды вот что:
   – Зачем надел петлю на животное? Собака – тоже человек.
   Он сказал это, а я сразу полюбил Дани Крафта за сказанное. Так полюбил, что однажды сел в кресло перед мутным, по краям, зеркалом его парикмахерской.
   – Стричься, бриться? – спросил Дани, включая «праздничную» люстру под потолком.
   – Стричься, – сказал я. – Уже побрит.
   – Это тебе только кажется, – приглядываясь к моей поредевшей шевелюре, определил Дани Крафт. – Наша щетина не хочет покидать хозяина. Бог нас не любит с голым лицом. У еврея щетина, как правило, резиновая.
   – Не понял, – удивился я.
   – Она боится бритвы и прячется, – объяснил Крафт. – Не хочет бриться. Ты снял щетину аккуратно, а через пять минут снова небрит. Я всегда бреюсь дважды, с паузой.
   – Хорошо, – кивнул я, тронув ладонью щеку. – Пауза есть – бреемся.
   Через месяц снова опустился в кресло салона Дани Крафта.
   Пустую завязку той, нашей беседы исключим. В конце процедуры, после стрижки, разговорились о мастерстве.
   – У меня простой девиз работы, – сказал Крафт. – Молодой должен уйти отсюда красивым, а старый – молодым.
   – Сделай меня сразу молодым и красивым, – попросил я.
   – Это невозможно, – покачал головой Крафт. – Ты в парикмахерской, а не в цирке.
   Возраст – ему было трудно работать. Руки начинали дрожать в самый неподходящий момент. Но Дани Крафт – мастер настоящий – трудился в минуты невольной слабости «на автомате».
   Во время третьей стрижки узнал, что репатриант он давний – с 1974 года, а до переезда «ударно трудился» в лучшей парикмахерской города Гомеля.
   – Нас отпустили сразу, – сказал Дани. – Той лохматой стране не нужны были парикмахеры. Я даже обиделся, как быстро меня отпустили. И сказал жене Берте, что обиделся. А жена Берта сказала так: «Кому ты нужен, Даниил, кроме жены и детей». А теперь дети совсем взрослые, а Берта умерла… Выходит, я никому не нужен? – Он даже перестал щелкать ножницами, и внимательно посмотрел на меня в зеркале.
   – Ерунда, – бодро возразил я, возомнив себя великим утешителем. – Ты нужен любому, кто заходит в твою парикмахерскую.
   – С каждым днем все меньше таких, – вновь приступил к работе Дани. – Старые клиенты уходят туда, откуда не возвращаются, а новые ко мне не торопятся. Ты видел, какие сейчас роскошные салоны строят?
   – А кто тебе мешает свою парикмахерскую отреставрировать? – спросил я. – Посмотри: стены обшарпанные, кресло музейное, в зеркало твое только по центру смотреть можно.
   – Ты прав, – не обидевшись совершенно, кивнул Крафт. – Знаешь, и деньги на ремонт есть, и человек я не жадный, а боюсь чего-то, сам не знаю чего… Вот думаю: изменю я здесь все, а зайти в новое помещение не смогу. Чужое оно будет. Понимаешь?
   – Нет, – сказал я. – Ты, Дани, мастер настоящий, но как алмаз без шлифовки. Можешь стать брильянтом, а не хочешь.
   Он не сразу ответил на мою банальную образность, да и заговорил как-то нехотя:
   – Мы с мамой из эвакуации вернулись в сорок шестом году. Мне как раз пятнадцать лет исполнилось. Пришли к своему старому дому, а там уже наши соседи – Оноприенки – живут. Хорошие люди, старые знакомые. Они нам обрадовались и сказали, что помещение сразу освободят, потому что всегда уважали моих дедушку и бабушку, погибших от фашиста, и в память моего отца, павшего смертью храбрых в боях за Советскую родину… Нас с мамой оставили ночевать, а утром мама сказала: «Посмотри, Данька, стены вроде наши, а внутри даже запах не наш. Нет, не буду я здесь жить, не смогу. Да и зачем нам двоим такой большой дом».
   – Призраков она боялась, горькой памяти, – сказал я.
   Дани Крафт усмехнулся.
   – А здесь, ты думаешь, в этих стенах, их нет, призраков-то?
   – Может, и есть, – сказал я. – Только они не стригутся и не бреются. Кассу с ними не сделаешь.
   Он не ответил. Задумался. Лишь освободив мою шею от простыни, сказал так:
   – Мастер, да, – ты правильно сказал. А теперь растолкуй, почему людям этого мало? Почему им еще побелка свежая нужна? Да я в своем плохом зеркале лучше клиента вижу, чем мои соседи на целой выставке новых зеркал. Разве не так?
   – Дани, – поднимаясь, сказал я. – Это старый и пустой спор. Человеку приятно сидеть в уютном, чистом и красивом помещении. И с этим ничего не поделаешь.
   – И что твоему человеку важнее? – сердито продолжил Крафт. – Красота эта для вида или качество обслуживания?
   – И чистота и качество, – сказал я.
   – Так не бывает, – вздохнул Крафт. – Помнишь, ты хотел уйти от меня молодым и красивым? Что я тебе сказал?
   – Ты сказал, что это невозможно именно в моем случае, – сказал я. – Но у скольких людей есть еще на это шанс.
   – Может быть, – неопределенно пожал плечами Дани Крафт. – Может быть.
 
   Так получилось, что месяца два не заходил к старому парикмахеру. А когда появился на том углу, увидел, что в салоне Крафта начат капитальный ремонт.
   Я тогда подумал: сяду скоро в новое кресло перед чистым и новым зеркалом и скажу хозяину, что теперь начинается у него вторая жизнь и от клиентов отбоя не будет.
   Сделали ремонт быстро, и недели через две парикмахерская открылась во всем своем великолепии. Теперь там стояли два кресла, а не одно, но за креслами этими не было старого мастера.
   Вошел, спросил у молодого парня, скучающего в углу за низким столиком с журналами, куда подевался Дани Крафт.
   Он сказал, что понятия не имеет. Дело они с женой купили. Где живет прежний владелец, не помнит. Адрес и телефон есть в договоре, но все документы у него дома.
   Тут появился обросший клиент, и парень приступил к работе. Мне тогда показалось, что мастер он никудышный, а может быть, только показалось это.
   Адрес Крафта дали мне в соседней овощной лавке.
 
   – Привет! – сказал старик, широко распахнув дверь. – Видел, я тебя послушался. Теперь там не парикмахерская, а музей красоты.
   – А ты здесь, – сказал я.
   – Как видишь, – не стал спорить Дани. – Что мне делать в музее?.. Да ты проходи.
   В салоне небольшой квартиры было полно призраков старых вещей.
   – Нет, – сказал Дани. – Сначала и не думал продавать… А потом… День там поработал – не мое. Все не мое! Понимаю, что дурь старческая, глупость, а не мое… Вот продал молодым… По дешевке отдал, хорошие ребята… Из Винницы… Не получился из меня брильянт в оправе.
   И тут я увидел, что уголок свой из старой парикмахерской Дани Крафт не выбросил, а перенес полностью к себе домой. Вот кресло допотопное, вот тумба и зеркало, тусклое по краям.
   – Ладно, – сказал я. – Некогда мне, извини. Я к тебе постричься пришел.
   – Это ты правильно сделал, – обрадовавшись, засуетился Дани. – Это ты молодец. Ты смотри, я сюда свет хороший провел… У меня тут все в полном порядке для старого клиента. Мы еще поживем!
   – А куда торопиться? – сказал я, усаживаясь в продавленное, неудобное кресло с вытертым бархатом подлокотников.
   – Как собака твоя? – спросил Крафт, вытащив из тумбы чистую простыню, расправил ее, взмахнув, как белоснежным, но победным знаменем. – Снял удавку с шеи?
   – А как же, – ответил я. – Собака – она тоже человек.
1998 г.

Положительный образ

   Рассказ солдата
   Нас как учили в советской школе? Очень даже просто: образы в литературе бывают положительные и отрицательные. Вот Герасим и Муму – положительные образы, а помещица – образ отрицательный, Нагульнов с Давыдовым из «Поднятой целины» – положительные, а Половцев, вражина, очень даже отрицательный. И так далее и тому подобное. Причем учителя, добрые люди, нам не лгали. Они толковали не о людях живых, а о этих самых «образах», какими их задумывали авторы, о героях литературных.
   Наивные и глуповатые ученики понимали те давние уроки буквально, а умные ребята сразу усваивали, что жизнь – это одно, а литература – другое.
   В жизни все гораздо сложней. Да и с литературой все не так просто. Выяснилось, например, что тот же Давыдов вовсе не такой уж положительный образ, а один из тех, кто замучил рабством и голодом русскую деревню. И так далее.
   Все это я вспомнил, записывая рассказ солдата.
   Он начал так: «Бывают люди – ты такого хоть и видишь, даже пощупать можешь, а их вроде бы и нет. Вот этот наш Вася был точно такой. Тенью жил, как-то по касательной. В армии так существовать трудно, но он умудрился проходить «бочком» и молча все три года.
   На нем все было, как с чужого плеча. Форма сидела как-то нелепо. Даже имя он носил чужое. Вася, да с таким еврейским носом – один конфуз.
   Я ему говорю однажды: «Слушай, Ткач (у него еще и фамилия была чужая – Ткачев), ты бы имечко поменял. Давай мы тебя Велвелом звать будем. Ну, Велей. Все-таки ближе к телу, так сказать. И что ты думаешь, он мне просто ничего не ответил. Улыбнулся криво и промолчал. Вот урод: нос кривой и улыбка кривая. Я его раз попробовал Велей кликнуть, не отзывается.
   Этот Ткач никому в друзья не лез. Никогда в увольнительную не ходил. Не было у него никого в Израиле. И знаешь, чем он занимался в свободное время: вот не поверишь: носки вязал из шерсти и свитера. Это в нашем-то климате мужик-солдат сучит спицами. С ума можно сойти. Ладно, мы в свободной стране живем. Не хочет человек «светиться» и не надо. Хочет вязать на спицах, пусть вяжет. А в свободное от рукоделия время Ткач учил иврит. Ну, это хоть понятно. В страну он прибыл один, без родителей и всего два года назад по учебной программе.
   Служил Вася нормально. Солдатом был дисциплинированным. У командиров не было к Ткачу претензий. В походе, на учениях он лямку свою тянул, как положено, никого не подводил. Сторожевое дело тоже исполнял нормально. Вот он и получил, так сказать, право быть таким, каким был, ни на кого не похожим.
   Слушай дальше. Я уже сказал, что молчаливее этого Васи человека не встречал. Все попытки контакта он с «порога» отвергал. Самую его длинную речь хорошо помню. Он, знаешь, как с ребятами познакомился. Вошел, опустил мешок на пол и говорит: «Мое имя Василий. Я ничего ни у кого не прошу. И сам ничего не даю. Вы уж извините, ребята».
   Кто-то его спросил:
   – Ты жадный, выходит?
   – Очень, – кивнул Вася.
   Ну мы тогда посмеялись такой откровенности. Потом видим, все с ним, как было сказано. И сам ничего не просит, и другим ничего не дает.
   Не пил ничего с градусом, даже пива, и не курил. В магазине отоваривался редко. Купит большую бутылку самой дешевой минеральной воды – вот и все его удовольствия. Куда только деньги девал, солдатский паек, непонятно. Все-таки шестьсот шекелей на всем готовом.
   Было подозрение, что он из сектантов. Спросили напрямик: смеется, рот свой тоненький кривит в улыбке. Потом решили, что он из «голубых». Подослали к нему одного «Эдика» из другой части. Тот разбежался – и совсем зря. Потом нам и говорит: «Нет, мальчики, он не из наших».
   Тогда девицу к нему одну подослали. Не девица, а «всегда пожалуйста». Только спасибо скажет. Эта, дуреха, уж как старалась. Он и на нее ноль внимания. Тогда кто-то догадался, что Вася и вовсе не человек, а инопланетянин, а с такого какой спрос. Может, они там, на своей альфе Центавра размножаются почкованием.
   Так мы и прослужили с этим инопланетянином все три года. Потом, когда демобилизовался, просматривал армейские фотографии. Веришь, ни на одной этого Васи не было, будто он нам всем приснился.
   Мы тогда договорились ровно через год, после дембеля, встретиться. Ну, посидеть хорошо, потрепаться, былое вспомнить. Мне поручили всех ребят обзвонить. Тут я и спохватился, что у Ткача никогда телефона не было, и никаких координат этого Васи не имеется. Спрашиваю у ребят, никто не знает. Был человек – и пропал. Ладно, что делать: промаячил он одиночкой в армии и на гражданке, видать, решил продолжить свое несчастное существование. Тут только пожалеть человека можно, что еще?
   Встретиться мы договорились в Хайфе. Один из нас знал там отличный и дешевый кабак. У меня в этом городе была одна девочка знакомая. Мы с ней и раньше встречались. Вот я и решил «двух зайцев убить». Приехал в Хайфу часа за два до встречи. Думал домой закатиться к этой девчонке. Но у нее, как назло, «пересменка» случилась: переезд с одной съемной хаты на другую. Меня, как положено, запрягли. Час грузчикам помогал, носил самое хрупкое и родное. Вот невезуха! Потом мне нежный поцелуй достался – и все. Пора делать ручкой. Ребята ждут.
   Девчонка мне и говорит: «Езжай на метро, как раз до места». А встретиться мы должны были в центре города. Я на нее вылупился: какое в Израиле метро? Есть, говорит, пойдешь прямо, до угла, а там площадь с фонтаном – и увидишь.
   Вот теперь я вам скажу, что в нашем жарком государстве есть все, даже метро в городе Хайфе. Восемь лет в стране прожил, а ничего не знал о таком удивительном транспорте.
   И какое метро замечательное: на «канатку» похоже и на детскую железную дорогу. Три вагончика всего: справа вход, слева выход, один путь на станции и два перрона. А остановок целых пять: двадцать пять минут можно ехать под землей. В моторном вагоне машинист сидел усатый и очень важный. Он станции объявлял, обслуживал пассажиров, а было их всего четверо: семейка рыжих, патлатых, и я.
   И тут на одной из станций входит в вагон сам Вася Ткачев. Увидел он меня, попятился, но тут двери закрылись за его спиной.
   – Все, – говорю, – Васек, ты попался. Со мной поедешь, на встречу армейских друзей. Как жизнь, рассказывай. Да ты садись, садись. А может, ты старого товарища узнавать не желаешь?
   – Нет, почему? – говорит Вася и садится рядом со мной. – Я тебя сразу узнал.
   – И сбежать хотел?
   – Хотел, – он и не стал спорить.
   Смотрю на этого Васю. Он и в гражданском наряде, как в чужом. И сидит так, неловко, будто за билет не заплатил, а едет «зайцем».
   Тут мы и прибыли на конечную станцию. Как-то быстро кончилось это симпатичное, но очень уж игрушечное метро.
   – Так ты, – спрашиваю, – идешь со мной.
   – Куда?
   Называю адрес и говорю, что там кабак, по сведениям местных людей, отличный.
   – Я не хожу по ресторанам, – тихо говорит Вася.
   – Ладно, – говорю. – Я за тебя эту сотню несчастную выложу. Ты что – не работаешь?
   – Работаю.
   – И где?
   – Здесь, в порту, грузчиком.
   Нет, с этим Васей не соскучишься. Надо сказать, что все мы, после армии, и перед учебой нашли себе работку не пыльную. Должен человек отдохнуть хоть немного после ратных трудов. А этот псих!.. Нет, стало мне тут противно от жадности человеческой так, что на этого Ткачева смотреть расхотелось, на его нос кривой, улыбку кривую и плохо выбритую черную щетину на маленьком подбородке. Вот, думаю, мерзкий тип. И зачем я его с собой тащу. Зашибает бабки бешеные на своей черной работе, а я ему еще содержание предлагаю, пожалел бедного.
   Но тут он как мысли мои прочитал.
   – Сто шекелей, – говорит, – не проблема. А потом ты забыл, наверно, я ничего ни у кого никогда не прошу.
   – Тебя забудешь, – бурчу и вдруг завелся: – Что ты за человек такой, Ткач? Три года вместе лямку тянули. Под камнями стояли, под выстрелами, а никто о тебе ничего не знает. Может, ты шпион какой?
   Улыбается своей кривой улыбочкой.
   – Вот так, – говорю, – всю дорогу. Тебя спросишь, а ты молчок. Тоска, Вася, ты уж извини.
   Тут мы пришли по адресу. Заведение оказалось и в самом деле симпатичным, и ребята уже ждали за дубовым столом. Все очень Васе удивились. Никто не ожидал его увидеть. Ну, сел Ткач и вокруг него, по обыкновению, будто колпак образовался из пуленепробиваемого стекла.
   Мы выпиваем, мясом жареным закусываем, языками чешем, а он сидит молча и на всех нас смотрит, как чужой, но улыбается криво, мерзко. И зачем я его с собой притащил?
   – Вась, – говорю. – Ты хоть пива выпей, обижаешь компанию.
   – Пива? – говорит. – Можно.
   Заказал я ему большую кружку. А потом и забыл о Ткаче. Очень уж мы с ребятами разошлись, вспоминая дни веселые. Потом смотрю, он эту кружку высосал всю до капли и смотрит на нашу компанию опять же с улыбкой, но не обычной – прямая получилась у захмелевшего Васи улыбка.
   Тут я и понял, что настает для нашего друга «момент истины».
   – Вась? – спрашиваю. – У тебя твои крючки-спицы с собой? Связал бы нам что?
   – Вам-то зачем? – говорит Вася. – В Израиле разве думаешь, что на себя надеть. Здесь мечтаешь все с себя побыстрее снять.
   Во, какую длинную фразу выдал! Ребята на Ткача вылупились, будто в первый раз его увидели.
   Шимон даже поднялся во весь свой баскетбольный рост:
   – Ты чего сказал, повтори.
   Вася повторил, только еще добавил, что в конторах кондиционеры работают. Там даже холодно бывает, но этот холод не на пользу, потому что выходит человек на улицу, в жару – и сразу может простудиться от перемены климата.
   – Класс! – сказал Шимон, сел и сразу допил свой фужер с вином до капли.
   Потом снова все пошло по-старому. Только я Васе еще одну кружку с пивом заказал. Очень уж мне понравилась его разговорчивость. И не зря позаботился о товарище. Он потом меня проводить вызвался до Центральной автобусной станции. А по дороге вышел у нас вполне человеческий разговор, без умолчаний и кривых улыбок.
   – Извини, – сказал тогда Вася. – Мне пить нельзя, потому что мой папа был алкоголик. И мама всегда просила, чтобы я ни капли, никогда. Отец от цирроза печени умер, совсем молодым. Я его плохо помню.
   – Так это ты «по маме» в Израиль попал? – спросил я его.
   – Ну да, а что, какая разница?
   – Не в разнице дело, а почему она тебя одного к нам отправила?
   – Бабушка, папина мама, болеет очень… Мама ее с собой взять не может, она русская, а как оставишь? Меня бабушка растила, потом сестру Олю.
   – Родную сестру?
   – Сводную… Мама хотела еще замуж выйти, не получилось, а Оля получилась. Ты не думай – она отличная девчонка.
   – Так, – сказал я. – С тобой все ясно… Хотя нет. Ты один мужик на троих женщин, как же они тебя отпустили?
   – Все просто: в русской армии денег совсем не платят, – сказал Вася. – А в нашей сто пятьдесят долларов… Я деньги эти им посылал. Они на них и жили. Понимаешь, бабушка совсем не двигается, за ней уход какой нужен. Мама подрабатывает время от времени, но гроши. Сестренка в шестом классе учится. Ей еще работать рано.
   – Так ты все деньги в Россию посылал?!
   – Ну а мне-то они зачем, на всем готовом.
   Тут у меня ноги дальше не пошли. Встал на тротуаре, через дорогу от автобусной станции, и дальше мне идти совсем неохота. Я на жизнь во всем мире почему-то обиделся, что есть такая проклятая бедность, когда три женщины за тысячу километров от наших мест прожить смогли только потому, что этот Вася Ткачев получал свои несчастные доллары в Армии Обороны Израиля.
   – Ну теперь порядок, – сказал я и двинулся дальше. – Много им посылаешь?
   – Конечно, – обрадовался Вася. – И себе оставляю. Мы с одним человеком квартиру снимаем на двоих.
   – Ткач! – заорал я. – Ты – женился?!
   – Нет, – улыбнулся он. – Еще не совсем… Может быть, скоро.
   – Все будет замечательно! – я продолжал орать. – Бабуля твоя помрет, и мама с сеструхой к тебе приедут. Заживете!
   – Не нужно ей помирать, – нахмурился Вася. – Пусть живет. Знаешь, какая она хорошая. Хочешь, я тебе фотографию покажу.
   Он вытащил бумажник и показал все свое семейство: и маму, и бабушку по отцу, и сестренку от неизвестного дяди-подлеца, который не захотел жениться на его маме.
   Мне эта сестренка очень понравилась.
   – Знаешь, – сказал я Васе. – Когда твоя сестра вырастет, ты нас обязательно познакомишь, ладно? Я смотрю, и нос у нее нормальный, не то что у некоторых.
   – Оля через год приедет, учиться по моей программе, – сказал Вася.
   – Тоже будет домой деньги посылать?
   – Ну зачем? – Ткач даже обиделся. – Моей зарплаты на всех хватит.
   Мы еще посидели в ожидании автобуса, по мороженому слопали. Я хотел было рассказать Васе о себе, но не смог этого сделать. Как-то стыдно стало. Нет у меня, похоже, в этой жизни проблем. Тут я о носках и свитерах вспомнил.
   – Слушай, Вася, это ты им вязал на спицах?
   – Им, кому же еще. Знаешь, как в Мурманске холодно.
   Автобус мой въехал в положенный пенал. Стали мы прощаться, пожали друг другу руки, а потом я этого сукина сына приобнял и даже чмокнул в висок. И знаешь почему? Из благодарности. Потому что раньше я думал, что на свете хороших людей совсем мало, а с того дня стал в этом сильно сомневаться».
 
   Вот какой рассказ. И я тоже тогда задумался невольно, а вдруг школьные учителя литературы в этом самом СССР были правы: есть положительные образы на свете, и не только образы, что удивительно, но и люди.
1998 г.

Мальчик и женщина

   Славянск. Соленое озеро. В нем не утонешь, даже при желании распрощаться с жизнью. Женщине – 30 лет, а мальчику – 15. Отдых на природе, летние каникулы 1960 года.
   Тогда мальчик узнал, что в стране евреев есть такое же озеро. Женщина сказала:
   – Это озеро называется Мертвым. Там ничего не растет, и рыб нет, но я бы назвала это озеро Добрым. В этом озере живое утонуть не может. Человек утонуть не может. Вот как здесь.
   Женщина сказала это мальчику в воде, во время купания. На берегу никого не было. И они обнимались во время этого разговора. Ей нравился тощий и горячий мальчишка, а ему в тот год очень хотелось избавиться от своей невинности. Так хотелось, что «преклонный» возраст случайной подруги не мог стать препятствием для объятий.
   В воду женщина заходила, не снимая блузку с длинными рукавами, пуговицы на запястьях она не расстегивала никогда, но мальчика эта странность не волновала, так как пуговицы на груди женщины были в его власти.
   Она, казалось, была на все готова. Вся – обещание счастья, от пяток до макушки. Женщина как будто знала толк в плотской любви, но сама казалась девочкой, из-за роста, наверно, и маленькой, острой груди.
   – Когда? – спрашивал мальчик, неловко кусая ее губы. – Когда?
   – Завтра, милый, – говорила женщина. – Ты потерпи. Все будет, обещаю тебе. Только не нужно торопиться.
   «Не нужно торопиться», – говорила она, а сама дразнила мальчика всем, чем могла дразнить: телом своим и словом.
   Они часто гуляли в дубовой роще, целовались без удержу, а когда уставали целоваться, держались за руки и говорили о разном, но бестолково, почти в бреду.
   Однажды женщина сказала с неожиданной ясностью и даже холодом. Сказанное так запомнилось:
   – У свободы человеческой много значений. Толковать ее можно по-разному. Я думаю, что главное рабство – это физическая невинность. Мучительное, страшное рабство. Моисей спас евреев не от тяжкого, подневольного труда. Он сделал наш народ взрослым, вывел его к своей земле, к своему государству, к своей истории. Раб – невинен в бесправии и душевном невежестве. Беда не в том, что ноги невольника в колодках. Мозг раба в цепях, а плоть бесплодна. Раб рождает раба… Я хочу быть твоим Моисеем. Я выведу тебя из рабства невинности. И сорок лет мне для этого не понадобится. Я сделаю это сейчас. Хочешь? Хочешь?
 
   – Хочу, – сдавленно отвечал мальчик, мало что поняв в рассуждениях женщины. Он и не старался понять.
   – Подожди, подожди немного, – вновь останавливала его жадные руки женщина. – Предчувствие свободы иногда лучше самой свободы. Ты и это поймешь когда-нибудь.
   Так она играла с ним. Так она мучила мальчика. Он не мог спать. Он вставал по ночам и отправлялся к окнам дома женщины. Их разделяло тонкое стекло окна – и только. Женщина была близко. Она ровно дышала во сне за этим стеклом. Он знал точно: на ней невесомая пижама. И больше ничего не было под этой пижамой. Мальчик звал ее, вышептывая имя, но женщина ничего не слышала даже тогда, когда он стучал ногтем по стеклу.
   Женщина спала спокойно. Женщина давно потеряла невинность. Она казалась себе свободным человеком, и зов плоти не мучил ее так, как бедного мальчика.
   Однажды рано утром, совсем рано, еще до рассвета, ему удалось разбудить женщину.
   Она распахнула окно, спросила негромко и сердито:
   – Что тебе?
   – Пойдем, – сказал мальчик. – Я не могу больше.
   – Хорошо, – неожиданно и покорно согласилась женщина. – Я сейчас.
   Они направились к дубовой роще. Мальчик вел женщину к стогу старого сена, и она знала, куда он ее ведет.
   За стогом, на опушке, было поле под паром. Мальчик и женщина окунулись в тяжелый дух чернозема. Особенно сейчас, влажным ранним утром, дух этот заполнял все пространство, и поле дымилось под первыми лучами солнца.
   – Знаешь, – сказала женщина. – Возьми меня на руки и перенеси вон туда, на ту сторону поля, и там я стану твоей вся. Я вешу немного, тебе не будет тяжело. Пусть это станет твоим переходом через пустыню рабства.
   Она говорила еще что-то с привычным пафосом, но мальчик уже поднял женщину и шагнул с травы в черные волны пахоты.
   Идти предстояло недалеко – метров пятьсот, не больше, но к концу пути мальчику показалось, что он преодолел марафонскую дистанцию. Его ноги вязли в пахоте. Он с трудом вытягивал их из черной рыхлой земли. Тело женщины на его дрожащих руках тощего подростка с каждым шагом становилось все тяжелее и тяжелее.
   – Миленький, – шептала она. – Потерпи, родной… Там, там…
   Но ему было уже все равно, что случится «там». В какой-то момент он даже возненавидел свою ношу, и мальчику захотелось бросить женщину на землю, освободиться от этой непосильной, изнуряющей, убивающей его тело тяжести.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента