Страница:
– А вещи-то свои на вокзале оставил? – спросил я.
– Какие вещи? Рюкзак за спиной – и все. В нем и весу-то, так – ерунда… Только не то спрашиваешь. Ты спроси, почему я, немолодой еврей и сионист всем своим нутром, солдат Ливанской войны, раненный в плечо разрывной арабской пулей, отец и дед, чьи внуки даже не говорят по-русски, прилетел за тысячи километров, бросив все, чтобы посидеть под дубом на травке, в лесу, у родного города Ямцы?
– Так все ясно, – сказал я. – Для омоложения организма. У тебя небось и сад в этих Ямцах имеется, где молодильные яблоки растут.
– Откуда знаешь? – покосился на меня Зуся.
– Не знаю, а догадываясь, – сказал я.
А теперь хочу признаться, что рассказ моего соседа хитро скроил из нескольких бесед в одну для удобства. Мы с ним потом неоднократно встречались, так как жили неподалеку друг от друга в одном районе Холона. И я не помню, когда и где рассказал мне Зуся про эти «молодильные яблоки». Он сказал, что в тот старый, запущенный колхозный сад входил человек, как в зеленый и родной дом, и трава в этом доме была особенно густой и мягкой. Только яблоки на тех деревьях росли плохо. Мало их было, а если и попадались, то кислые до ломоты в скулах.
– В этом саду, – сказал Зуся. – Мы чаще всего встречались с любимой девушкой. И в тот сад прибегал к нам грубый Джон – дворняга такая, а еще в нашем городе жил обычный Джон, как две капли воды похожий на грубого, но мы с ним мало общались. А грубый вовсе не был грубым, а очень даже ласковым. Только лаял басовито. За этот лай его так и прозвали.
– Значит, потом ты отправился в старый, яблоневый сад, – сказал я тогда.
– Ну, точно, – улыбнулся Зуся всем своим некрасивым ликом. – Там яблоки были кислыми, а поцелуи – сладкими. Все там было по-старому. Я сел на перевернутое ржавое ведро и стал искать яблоки на деревьях, но их совсем не было – молодильных яблок. Я долго искал: ходил-бродил по саду. И наконец, нашел одно. Правда, высоко, чуть ли не на самой вершине. Залез я на дерево. Сбил яблочко палкой. Потом опять сел на ведро и дичок этот сжевал весь, без остатка, вместе с косточками. Проглотил – и думаю: вот сейчас должно случиться что-то особенное. И знаешь, случилось. Смотрю: собачонка трусит. Ну в точности грубый Джон. Подбежала ко мне, хвостом вертит. Я руку поднял и говорю: «Голос, Джони!» И эта псина, как залает басовито. Ну точно какой-нибудь внук-правнук той нашей любимой собаки.
– Хватит, – сказал я тогда. – Ну что у тебя в рассказе одни леса, сады, яблочки да собаки. А люди где? Люди твоего детства? Где друзья-приятели и любимая девушка из города Ямец.
– Как где? При мне, – удивился Зуся. – Куда она денется. Как раз перед армией, ровно через три года, отдала она мне то, что обещала. Дождалась, вышла за меня замуж. Вот живем уже тридцать четыре года, мучаемся.
– Так вот! – заорал я тогда. (А дело, как помню, происходило на дому у Зуси, в беседке, увитой виноградом.) – Вот твой настоящий секрет омоложения: жена твоя неверная Сима.
– И чего ты расшумелся, – сказал Зуся, нахмурившись. – Ты теперь попробуй посадить ее на велосипед. Она в машину помещается, да так кряхтит, будто ее на верблюда затаскивают. Нет, я лучше буду к той Симе каждый год ездить, чтобы омолодиться.
Тут к нам на веранду вышла, ковыляя, старая псина Зуси.
– Слушай, скажи честно? – спросил я. – А это кто?
– Потомок грубого Джона, – ответил Зуся.
В этом году, в августе, он вновь отправится в свой Ямец. Он сказал, что на этот раз хочет пожить в доме, где родился сразу после войны. Дом этот цел и невредим. Только на первом этаже здания «новые русские» открыли магазин по продаже удобрений. Но Зуся сказал, что его это не волнует, потому что родился он на втором этаже, как раз в комнате с широким окошком, за давно обвалившимся балконом.
– Совсем уж омолодишься, – пошутил я тогда. – Соску с собой захвати.
– Грубый ты человек, – улыбнулся Зуся. – Ну совсем как наша собака – Джон.
Колодец
Вместе
– Какие вещи? Рюкзак за спиной – и все. В нем и весу-то, так – ерунда… Только не то спрашиваешь. Ты спроси, почему я, немолодой еврей и сионист всем своим нутром, солдат Ливанской войны, раненный в плечо разрывной арабской пулей, отец и дед, чьи внуки даже не говорят по-русски, прилетел за тысячи километров, бросив все, чтобы посидеть под дубом на травке, в лесу, у родного города Ямцы?
– Так все ясно, – сказал я. – Для омоложения организма. У тебя небось и сад в этих Ямцах имеется, где молодильные яблоки растут.
– Откуда знаешь? – покосился на меня Зуся.
– Не знаю, а догадываясь, – сказал я.
А теперь хочу признаться, что рассказ моего соседа хитро скроил из нескольких бесед в одну для удобства. Мы с ним потом неоднократно встречались, так как жили неподалеку друг от друга в одном районе Холона. И я не помню, когда и где рассказал мне Зуся про эти «молодильные яблоки». Он сказал, что в тот старый, запущенный колхозный сад входил человек, как в зеленый и родной дом, и трава в этом доме была особенно густой и мягкой. Только яблоки на тех деревьях росли плохо. Мало их было, а если и попадались, то кислые до ломоты в скулах.
– В этом саду, – сказал Зуся. – Мы чаще всего встречались с любимой девушкой. И в тот сад прибегал к нам грубый Джон – дворняга такая, а еще в нашем городе жил обычный Джон, как две капли воды похожий на грубого, но мы с ним мало общались. А грубый вовсе не был грубым, а очень даже ласковым. Только лаял басовито. За этот лай его так и прозвали.
– Значит, потом ты отправился в старый, яблоневый сад, – сказал я тогда.
– Ну, точно, – улыбнулся Зуся всем своим некрасивым ликом. – Там яблоки были кислыми, а поцелуи – сладкими. Все там было по-старому. Я сел на перевернутое ржавое ведро и стал искать яблоки на деревьях, но их совсем не было – молодильных яблок. Я долго искал: ходил-бродил по саду. И наконец, нашел одно. Правда, высоко, чуть ли не на самой вершине. Залез я на дерево. Сбил яблочко палкой. Потом опять сел на ведро и дичок этот сжевал весь, без остатка, вместе с косточками. Проглотил – и думаю: вот сейчас должно случиться что-то особенное. И знаешь, случилось. Смотрю: собачонка трусит. Ну в точности грубый Джон. Подбежала ко мне, хвостом вертит. Я руку поднял и говорю: «Голос, Джони!» И эта псина, как залает басовито. Ну точно какой-нибудь внук-правнук той нашей любимой собаки.
– Хватит, – сказал я тогда. – Ну что у тебя в рассказе одни леса, сады, яблочки да собаки. А люди где? Люди твоего детства? Где друзья-приятели и любимая девушка из города Ямец.
– Как где? При мне, – удивился Зуся. – Куда она денется. Как раз перед армией, ровно через три года, отдала она мне то, что обещала. Дождалась, вышла за меня замуж. Вот живем уже тридцать четыре года, мучаемся.
– Так вот! – заорал я тогда. (А дело, как помню, происходило на дому у Зуси, в беседке, увитой виноградом.) – Вот твой настоящий секрет омоложения: жена твоя неверная Сима.
– И чего ты расшумелся, – сказал Зуся, нахмурившись. – Ты теперь попробуй посадить ее на велосипед. Она в машину помещается, да так кряхтит, будто ее на верблюда затаскивают. Нет, я лучше буду к той Симе каждый год ездить, чтобы омолодиться.
Тут к нам на веранду вышла, ковыляя, старая псина Зуси.
– Слушай, скажи честно? – спросил я. – А это кто?
– Потомок грубого Джона, – ответил Зуся.
В этом году, в августе, он вновь отправится в свой Ямец. Он сказал, что на этот раз хочет пожить в доме, где родился сразу после войны. Дом этот цел и невредим. Только на первом этаже здания «новые русские» открыли магазин по продаже удобрений. Но Зуся сказал, что его это не волнует, потому что родился он на втором этаже, как раз в комнате с широким окошком, за давно обвалившимся балконом.
– Совсем уж омолодишься, – пошутил я тогда. – Соску с собой захвати.
– Грубый ты человек, – улыбнулся Зуся. – Ну совсем как наша собака – Джон.
1999 г.
Колодец
Они не понимают, как здесь хорошо, думал Зеев, и все-таки они заботливы. Два одеяла из верблюжьей шерсти и кувшин с водой – вот и все, что мне нужно.
Одеяла утром он сразу отправлял наверх. Они мешали работе. Час начала трудов своих Зеев угадывал безошибочно. Он просыпался, открывал глаза и несколько минут наблюдал, как огромные звезды над его головой меркли, растворялись в свете неба. В тот момент, когда исчезала самая большая звезда, он складывал одеяла, садился на них и съедал ломоть хлеба с куском пресной брынзы. Глоток воды – и Зеев был готов к работе.
– Поднимай! – кричал он невидимому помощнику там, наверху. Иногда ему приходилось кричать несколько раз, прежде чем корзина с одеялами начинала медленно уходить в посветлевшее небо над головой.
Ворот скрипел нещадно. Раньше он не мог привыкнуть к этому скрипу, нервничал каждый раз и кричал вслед корзине, чтобы ворот наконец смазали. Но со временем Зеев вспомнил, как скрипел ворот колодца в местечке, где он родился, и скрип перестал терзать обнаженные нервы, а может, и сами нервы закалились и перестали реагировать на внешние раздражители любого толка.
Он, например, перестал читать записки жены, полные ворчливого раздражения и странных желаний. Фрида писала по-русски с чудовищными ошибками, и это казалось Зееву не меньшим проступком, чем само содержание писем.
Записки приносил ему напарник. Помощники регулярно менялись. Редко кто выдерживал два дня подряд этой проклятой, как они говорили, работы на дне колодца.
В письмах жены было, по обыкновению, категорическое требование подняться на поверхность. Она заклинала его детьми, сообщала о бедственном положении семейства и грозила уходом.
Поначалу люди наверху писали о том же, сообщая, что воды в колодце нет и не будет, что все сроки работ вышли, а наверху уже недостает хлеба, и бедуины отказываются привозить воду. Потом такие требования становились все реже. Наверх уходили корзины, полные земли и камней, и его молчаливое упрямство заразило колонию.
– Держись, – написал ему однажды один из стариков. – Мы сходим с ума вместе с тобой.
Пинхас спустился по веревочной лестнице. Корзина не выдерживала тяжести человека. Следовало заменить веревки цепью. Но достать пятидесятиметровую цепь они не могли. Пинхас принес еду и новый черенок для мотыги.
На родине, в Харькове, Пинхас работал конторщиком на сахарном заводе Бродского, но руки у него были сильные, и Зеев почему-то был уверен, что в тот день, когда рядом с ним будет Пинхас, они придут к воде или вода придет к ним. Как случилось в тот последний день зимы и последнего дождя, когда Зеев проснулся от радости и восторга, потому что вода лилась на него сверху и вода была под ним. Проснувшись, он не сразу понял, что происходит, и решил, что святая влага пробилась к нему со всех сторон. Он ловил ртом воду, он размазывал капли по грязному, худому телу. Он завопил так, что песок посыпался сверху, скрипнул ворот подъемника, и проснулись люди в развалине арабской хижины.
Потом он не увидел над головой звезды, и понял, что это был всего лишь случайный дождь, последний дождь зимы. Зеев лежал на мокрой земле и ждал, когда над его головой возникнет привычный ночной пейзаж.
Дождь ушел, вскоре появились звезды, и он заснул, все еще улыбаясь своей случайной радости и обману чувств. Тогда он копал на отметке двадцать пять метров, поселенцы наверху верили, что вода скоро придет из глубин земли, а не только с неба.
Пинхас сказал:
– Здесь холодно сегодня, как в могиле.
– Всегда так, – сказал Зеев.
– Нет, сегодня что-то уж слишком, – сказал Пинхас.
– Давай работать, – сказал Зеев. – И будет тепло.
И они стали работать. Пласт попался жесткий. Пинхас разбивал землю мотыгой, а Зеев загребал ее широкой лопатой, насыпая корзину доверху. Потом он дергал веревку, и земля уходила наверх. Он знал, что вокруг колодца растет холм. Он знал, что наверху люди тоже не сидят без дела.
– Ты помнишь, скоро шабат. Ты поднимешься? – спросил Пинхас и опустил мотыгу, чтобы перевести дыхание.
– Нет, – сказал Зеев, ожидая корзину. – У меня есть еще свечи, и молитвы я еще не забыл.
– Тебя ждут, – сказал Пинхас.
– Подождут, – сказал Зеев. – Осталось еще немного.
– Я бы не смог спать здесь ночью, – сказал Пинхас.
– Я тоже не сразу привык, – сказал Зеев. – Мне все казалось, что свод обрушится на меня, спящего.
– Там, наверху, многие думают, что ты спятил, – сказал Пинхас.
– Наверно, – согласился Зеев. – Я понимаю, что так нельзя… Только… если я вылезу, они перестанут копать и уйдут. Уйдут совсем, а многие уедут обратно.
– Нас нигде не ждут, – сказал Пинхас. – Ты знаешь, это и есть одиночество, когда тебя нигде не ждут.
– Наверно, – сказал Зеев. – Давай работать.
У них был бур. Странную машину подвезли к колодцу люди барона. Бур работал исправно два дня. Два дня пряморогий вол ходил по кругу, вращая ворот. Потом бур сломался. Его попробовали отремонтировать, но поломка оказалась существенной. Зеев спустился в колодец, когда кто-то сказал, что надо подождать новой машины.
– Будем копать, – сказал Зеев. – Вода близко.
В первый день он натер руки до крови. Было больно не только вгрызаться в мертвую землю, но просто держать древко лопаты. В первую ночь он не мог заснуть от боли. Зеев не знал профессии землекопа. В молодости у него был хороший голос, и он пел в синагоге. Он был кантором и пел на свадьбах и похоронах. А потом был погром. На глазах Зеева изнасиловали его невесту. Его держали крепко, но он кричал так, что потерял голос. Фрида молчала, и он, охрипнув, замолчал тоже, поняв, что любовь его уходит и на место любви приходит жалость. Он женился на Фриде из жалости. Их первый ребенок появился на свет с голубыми глазами, и волосы его были светлыми, как лен…
Утром он обмотал руки тряпками и продолжал работать. На тряпках выступала кровь, но он работал. И боль физическая постепенно излечила боль души. Он тогда был уверен, что вода появится совсем скоро, что в каждой земле есть вода, и в этом колодце она должна быть непременно, потому что они купили этот клочок суши в складчину, на последние гроши, нигде больше у них не было своей земли, и, потеряв эту, они снова могли стать обычными бродягами, чужими на планете, где у каждого есть свой надел. Только у евреев вот уже две тысячи лет не было своей земли. И вот они вернулись и купили эти дунамы, чтобы начать новую нормальную жизнь. Для этой нормальной жизни требовалось только одно – вода, но воды пока что не было, а была дыра в земле, и человек, решивший, что он лучше умрет, но не выйдет на поверхность, пока не ощутит живительную влагу под ногами и на своих губах.
– Арабы не пьют вино и не сажают виноградники. Они вообще не хотят вмешиваться в жизнь земли, – сказал Пинхас. – Может быть, и нам попробовать жить так… Вместе с ними.
– Мы – это мы, – сказал Зеев. – А они – это они.
– Земля диктует свои законы, – сказал Пинхас. – Они живут по законам этой земли, по законам пустыни.
– Нет, – сказал Зеев. – Они живут, как рабы земли. Нам это не подходит. Мы свободные люди. Давай работать.
Они снова стали грузить корзину землей, но на этот раз делали это долго, потому что Пинхасу попался большой валун. Камень испугал их своей огромностью. Твердь приходилось крошить ломом, чтобы поднять на поверхность. Но обошлось. Они вывернули валун из земли, подняли его вдвоем и погрузили в корзину. Зеев резко дернул веревку. Груз поплыл наверх, но вдруг что-то случилось, корзину перекосило, и камень рухнул на дно сухого колодца. Он чудом не убил их и упал гулко, будто толстяк, подпрыгнув до потолка, рухнул на перину.
– Земля стала мягкая, – сказал Зеев, когда они вновь отправили камень наверх. – Ты слышал, какой мягкой стала земля.
– Это вокруг камня, – сказал Пинхас. – Вокруг камня всегда так, а потом опять начнется… Вот увидишь.
– Увижу, – сказал Зеев, оставил лопату и тоже взялся за мотыгу. На размахе им трудно было работать вдвоем, да и корзина на этот раз вернулась быстро.
– Подожди, – сказал Зеев, оставив мотыгу. – Сердце бьется… Что-то не так со мной. Я полежу.
– Ты сдохнешь тут, – сказал Пинхас. – Тебя и закапывать не придется. Набросаем сверху землицы – и все… На этот шабат ты поднимешься, а вместо тебя останусь я.
Зеев промолчал. Он прислушивался к себе и гнал боль сердца всеми силами, потому что хотел жить на своей земле и со своим народом. Он прогнал боль одним нежеланием смерти.
– Мне все равно теперь не подняться, – сказал Зеев. – Слишком много ступенек.
– Мы поднимем тебя в этой люльке, – сказал Пинхас, бросая лопатой землю в корзину. – Ты уже ничего не весишь. Одни кости торчат.
– Здесь темно, – поднимаясь, сказал Зеев. – Ты мои кости не можешь видеть.
– Ну конечно, – сказал Пинхас. – Тебя видит только Бог. Все слепы. Только Он зряч.
– Не шути с этим, – сказал Зеев. – Я не знаю, кто меня видит, но Он помогает мне работать. Это точно.
– Перестань, – сказал Пинхас. – Тебе помогают Эли и Феликс, а еще твоя жена. Она печет лепешки из последней муки. Осталось чуть больше половины мешка. Мука кончится – и тебе не поможет никто, даже Бог.
– Когда она кончится? – спросил Зеев. – Мука эта?
– Дня через два, – ответил Пинхас.
Корзина, полная мягкой земли, ушла наверх. Зеев поднял глаза, провожая ее взглядом, и увидел солнце. Странно, он видел солнце, но горячие лучи не попадали на дно колодца. Он видел пылающий диск из вечной тени.
«Когда будет вода, – подумал Зеев, – солнце не сможет выпить ее. Это очень хорошо, что колодец получился таким глубоким».
И он сказал об этом Пинхасу. Пинхас только усмехнулся. Он сказал, что дыра в земле – это еще не колодец. А потом предположил, что они прокопают всю землю насквозь и выйдут наружу где-нибудь на Американском континенте. Только бы не прозевать момент, когда копать они начнут над головой, а не под ногами. Пинхасу очень понравилась идея туннеля, и он стал смеяться. Он смеялся так заразительно, что и Зеев невольно улыбнулся, наверно впервые за недели его жизни и работы под землей.
Они пообедали отваренными в соленой воде початками кукурузы, разделили на двоих круглую лепешку. Воду им спустили в глиняном кувшине с узким горлом.
– Как твое сердце? – спросил Пинхас.
– Стучит, – ответил Зеев. Есть ему не хотелось. Он ел, потому что знал: голодным он не сможет работать дотемна, до первой звезды шабата.
– Мы поставим здесь паровой насос, – сказал Пинхас. – Он будет качать воду на наши поля. Я видел такой насос во Франции.
– Ты хорошо говоришь, правильно, – сказал Зеев. – А еще мы устроим ванну для детей, большую и прямо в земле. Пусть купаются, сколько захотят. Пусть хоть целый день не вылезают из воды.
– Мой паршивец так и сделает, – сказал Пинхас. – Он даже спасибо отцу не скажет. Он просто залезет в эту ванну и будет там плескаться – вот и все.
– Арабы признают только молоко от скотины и мясо, – сказал Зеев. – Но скотину кормит земля. Земля кормит всех. Это понимать надо. Если не дать земле воду, она погибает. Пустыня – это смерть всему. Наша земля не будет пустыней. Ты слышишь меня?
Пинхас не слышал. Он спал. Он имел право на двадцать минут сна.
Зеев не стал будить друга. Он подумал, что совсем скоро наступит ХХ век, что хорошая цифра – 20: круглая и веселая, и технический прогресс сделает жизнь людей свободной от тяжелого, рабского труда. Он думал о судьбе своего народа. Зеев был убежден, что совсем скоро вся земля Палестины станет еврейской. Гонимые найдут пристанище и начнут жить счастливо, сытно и без страха перед чужой ненавистью… Так будет. Только нужно вырыть этот колодец до водоносного слоя. Вырыть обязательно. А это зависит от одного человека. Этим человеком оказался он, а мог на его месте быть Пинхас, Эли или Давид. Но так получилось, что жребий выпал на его имя.
Пинхас проснулся ровно через двадцать минут. Они работали молча до сигнала сверху.
– Я остаюсь, – сказал Пинхас на идише. – Лезь наверх.
– Нет, – сказал Зеев. – Осталось совсем немного. Я не прощу себе этого, если уйду.
– Сколько еще? – сказал Пинхас. – День, неделю, месяц, год?
– Не знаю, – ответил Зеев, опершись на черенок лопаты. – Это знает только Он.
– Ты – сумасшедший, – сказал Пинхас. – Но это не так опасно. Ты заставляешь и нас быть безумцами. На этой земле будут жить сумасшедшие евреи.
– Уходи, – сказал Зеев. – Скоро шабат. Я буду отдыхать целый день. Знаешь, как здесь хорошо. Наверху небось жара, дышать нечем, а здесь хорошо. Здесь мир субботней прохлады.
На это Пинхас ничего не сказал и полез наверх, кряхтя и отдуваясь… Лестница дергалась по-змеиному еще долго. Зеев держал руку на нижней ступеньке, словно провожая друга, потом лестница замерла.
Ночью Зееву приснилось, что большая собака облизывает холодным языком его пятку. В полусне он подумал, что подземные малые звери шуршат в углу, стараясь пробраться к корзине с едой. Потом он подумал, что снова пошел дождь. Дождь?! Летом?! Потом он проснулся окончательно, дрожащими руками зажег свечу. В колодец толчками пробивалась вода. Ее было немного, совсем немного, но становилось все больше. Вода на глазах набиралась сил, размывала, рушила, отталкивала землю. Зеев прижался лицом к луже на дне колодца. Потом он пил эту воду, жадно глотая ее вместе с песком. Потом он сел на дно колодца, обхватив колени руками. Так было неудобно петь, но он запел, легко выговаривая слова субботней молитвы:
– «Да сжалится милосердный Отец над народом, о котором заботится, и вспомнит Союз свой с праотцами, и спасет наши души в недобрые времена, и изгонит злое начало из сердец тех, кого опекает, и отмерит нам то, о чем просим мы, щедрой мерою, даруя спасенье и милость».
Поговорив с Богом, он вспомнил о людях. Он закричал так, с такой бешеной силой, будто и не было за спиной Зеева недель каторжного труда. Он выдыхал из себя с нечеловеческой силой одно-единственное слово:
– ВОДА!!!
Конечно, все было не так. И самого упрямого поселенца не так звали, и судьба его была другой, и думал он о другом, но по сей день существует тот колодец, как памятник первым хозяевам земли Израиля. И еще сохранились воспоминания тех, кто впервые испил воду из той шестидесятиметровой дыры к центру земли:
«Все от мала до велика устремились к колодцу… В воздухе стоял гул от оглушительных выстрелов, безумных криков “Ура!”, “Вода!”. Прыгали, танцевали, благодарили Бога, обнимались, рыдали, как маленькие дети… Удалось извлечь немного мокрого песку. Боже мой! Что делалось наверху с этой грязью: рвали друг у друга из рук и жадно, с неизъяснимым блаженством, глотали…»
Одеяла утром он сразу отправлял наверх. Они мешали работе. Час начала трудов своих Зеев угадывал безошибочно. Он просыпался, открывал глаза и несколько минут наблюдал, как огромные звезды над его головой меркли, растворялись в свете неба. В тот момент, когда исчезала самая большая звезда, он складывал одеяла, садился на них и съедал ломоть хлеба с куском пресной брынзы. Глоток воды – и Зеев был готов к работе.
– Поднимай! – кричал он невидимому помощнику там, наверху. Иногда ему приходилось кричать несколько раз, прежде чем корзина с одеялами начинала медленно уходить в посветлевшее небо над головой.
Ворот скрипел нещадно. Раньше он не мог привыкнуть к этому скрипу, нервничал каждый раз и кричал вслед корзине, чтобы ворот наконец смазали. Но со временем Зеев вспомнил, как скрипел ворот колодца в местечке, где он родился, и скрип перестал терзать обнаженные нервы, а может, и сами нервы закалились и перестали реагировать на внешние раздражители любого толка.
Он, например, перестал читать записки жены, полные ворчливого раздражения и странных желаний. Фрида писала по-русски с чудовищными ошибками, и это казалось Зееву не меньшим проступком, чем само содержание писем.
Записки приносил ему напарник. Помощники регулярно менялись. Редко кто выдерживал два дня подряд этой проклятой, как они говорили, работы на дне колодца.
В письмах жены было, по обыкновению, категорическое требование подняться на поверхность. Она заклинала его детьми, сообщала о бедственном положении семейства и грозила уходом.
Поначалу люди наверху писали о том же, сообщая, что воды в колодце нет и не будет, что все сроки работ вышли, а наверху уже недостает хлеба, и бедуины отказываются привозить воду. Потом такие требования становились все реже. Наверх уходили корзины, полные земли и камней, и его молчаливое упрямство заразило колонию.
– Держись, – написал ему однажды один из стариков. – Мы сходим с ума вместе с тобой.
Пинхас спустился по веревочной лестнице. Корзина не выдерживала тяжести человека. Следовало заменить веревки цепью. Но достать пятидесятиметровую цепь они не могли. Пинхас принес еду и новый черенок для мотыги.
На родине, в Харькове, Пинхас работал конторщиком на сахарном заводе Бродского, но руки у него были сильные, и Зеев почему-то был уверен, что в тот день, когда рядом с ним будет Пинхас, они придут к воде или вода придет к ним. Как случилось в тот последний день зимы и последнего дождя, когда Зеев проснулся от радости и восторга, потому что вода лилась на него сверху и вода была под ним. Проснувшись, он не сразу понял, что происходит, и решил, что святая влага пробилась к нему со всех сторон. Он ловил ртом воду, он размазывал капли по грязному, худому телу. Он завопил так, что песок посыпался сверху, скрипнул ворот подъемника, и проснулись люди в развалине арабской хижины.
Потом он не увидел над головой звезды, и понял, что это был всего лишь случайный дождь, последний дождь зимы. Зеев лежал на мокрой земле и ждал, когда над его головой возникнет привычный ночной пейзаж.
Дождь ушел, вскоре появились звезды, и он заснул, все еще улыбаясь своей случайной радости и обману чувств. Тогда он копал на отметке двадцать пять метров, поселенцы наверху верили, что вода скоро придет из глубин земли, а не только с неба.
Пинхас сказал:
– Здесь холодно сегодня, как в могиле.
– Всегда так, – сказал Зеев.
– Нет, сегодня что-то уж слишком, – сказал Пинхас.
– Давай работать, – сказал Зеев. – И будет тепло.
И они стали работать. Пласт попался жесткий. Пинхас разбивал землю мотыгой, а Зеев загребал ее широкой лопатой, насыпая корзину доверху. Потом он дергал веревку, и земля уходила наверх. Он знал, что вокруг колодца растет холм. Он знал, что наверху люди тоже не сидят без дела.
– Ты помнишь, скоро шабат. Ты поднимешься? – спросил Пинхас и опустил мотыгу, чтобы перевести дыхание.
– Нет, – сказал Зеев, ожидая корзину. – У меня есть еще свечи, и молитвы я еще не забыл.
– Тебя ждут, – сказал Пинхас.
– Подождут, – сказал Зеев. – Осталось еще немного.
– Я бы не смог спать здесь ночью, – сказал Пинхас.
– Я тоже не сразу привык, – сказал Зеев. – Мне все казалось, что свод обрушится на меня, спящего.
– Там, наверху, многие думают, что ты спятил, – сказал Пинхас.
– Наверно, – согласился Зеев. – Я понимаю, что так нельзя… Только… если я вылезу, они перестанут копать и уйдут. Уйдут совсем, а многие уедут обратно.
– Нас нигде не ждут, – сказал Пинхас. – Ты знаешь, это и есть одиночество, когда тебя нигде не ждут.
– Наверно, – сказал Зеев. – Давай работать.
У них был бур. Странную машину подвезли к колодцу люди барона. Бур работал исправно два дня. Два дня пряморогий вол ходил по кругу, вращая ворот. Потом бур сломался. Его попробовали отремонтировать, но поломка оказалась существенной. Зеев спустился в колодец, когда кто-то сказал, что надо подождать новой машины.
– Будем копать, – сказал Зеев. – Вода близко.
В первый день он натер руки до крови. Было больно не только вгрызаться в мертвую землю, но просто держать древко лопаты. В первую ночь он не мог заснуть от боли. Зеев не знал профессии землекопа. В молодости у него был хороший голос, и он пел в синагоге. Он был кантором и пел на свадьбах и похоронах. А потом был погром. На глазах Зеева изнасиловали его невесту. Его держали крепко, но он кричал так, что потерял голос. Фрида молчала, и он, охрипнув, замолчал тоже, поняв, что любовь его уходит и на место любви приходит жалость. Он женился на Фриде из жалости. Их первый ребенок появился на свет с голубыми глазами, и волосы его были светлыми, как лен…
Утром он обмотал руки тряпками и продолжал работать. На тряпках выступала кровь, но он работал. И боль физическая постепенно излечила боль души. Он тогда был уверен, что вода появится совсем скоро, что в каждой земле есть вода, и в этом колодце она должна быть непременно, потому что они купили этот клочок суши в складчину, на последние гроши, нигде больше у них не было своей земли, и, потеряв эту, они снова могли стать обычными бродягами, чужими на планете, где у каждого есть свой надел. Только у евреев вот уже две тысячи лет не было своей земли. И вот они вернулись и купили эти дунамы, чтобы начать новую нормальную жизнь. Для этой нормальной жизни требовалось только одно – вода, но воды пока что не было, а была дыра в земле, и человек, решивший, что он лучше умрет, но не выйдет на поверхность, пока не ощутит живительную влагу под ногами и на своих губах.
– Арабы не пьют вино и не сажают виноградники. Они вообще не хотят вмешиваться в жизнь земли, – сказал Пинхас. – Может быть, и нам попробовать жить так… Вместе с ними.
– Мы – это мы, – сказал Зеев. – А они – это они.
– Земля диктует свои законы, – сказал Пинхас. – Они живут по законам этой земли, по законам пустыни.
– Нет, – сказал Зеев. – Они живут, как рабы земли. Нам это не подходит. Мы свободные люди. Давай работать.
Они снова стали грузить корзину землей, но на этот раз делали это долго, потому что Пинхасу попался большой валун. Камень испугал их своей огромностью. Твердь приходилось крошить ломом, чтобы поднять на поверхность. Но обошлось. Они вывернули валун из земли, подняли его вдвоем и погрузили в корзину. Зеев резко дернул веревку. Груз поплыл наверх, но вдруг что-то случилось, корзину перекосило, и камень рухнул на дно сухого колодца. Он чудом не убил их и упал гулко, будто толстяк, подпрыгнув до потолка, рухнул на перину.
– Земля стала мягкая, – сказал Зеев, когда они вновь отправили камень наверх. – Ты слышал, какой мягкой стала земля.
– Это вокруг камня, – сказал Пинхас. – Вокруг камня всегда так, а потом опять начнется… Вот увидишь.
– Увижу, – сказал Зеев, оставил лопату и тоже взялся за мотыгу. На размахе им трудно было работать вдвоем, да и корзина на этот раз вернулась быстро.
– Подожди, – сказал Зеев, оставив мотыгу. – Сердце бьется… Что-то не так со мной. Я полежу.
– Ты сдохнешь тут, – сказал Пинхас. – Тебя и закапывать не придется. Набросаем сверху землицы – и все… На этот шабат ты поднимешься, а вместо тебя останусь я.
Зеев промолчал. Он прислушивался к себе и гнал боль сердца всеми силами, потому что хотел жить на своей земле и со своим народом. Он прогнал боль одним нежеланием смерти.
– Мне все равно теперь не подняться, – сказал Зеев. – Слишком много ступенек.
– Мы поднимем тебя в этой люльке, – сказал Пинхас, бросая лопатой землю в корзину. – Ты уже ничего не весишь. Одни кости торчат.
– Здесь темно, – поднимаясь, сказал Зеев. – Ты мои кости не можешь видеть.
– Ну конечно, – сказал Пинхас. – Тебя видит только Бог. Все слепы. Только Он зряч.
– Не шути с этим, – сказал Зеев. – Я не знаю, кто меня видит, но Он помогает мне работать. Это точно.
– Перестань, – сказал Пинхас. – Тебе помогают Эли и Феликс, а еще твоя жена. Она печет лепешки из последней муки. Осталось чуть больше половины мешка. Мука кончится – и тебе не поможет никто, даже Бог.
– Когда она кончится? – спросил Зеев. – Мука эта?
– Дня через два, – ответил Пинхас.
Корзина, полная мягкой земли, ушла наверх. Зеев поднял глаза, провожая ее взглядом, и увидел солнце. Странно, он видел солнце, но горячие лучи не попадали на дно колодца. Он видел пылающий диск из вечной тени.
«Когда будет вода, – подумал Зеев, – солнце не сможет выпить ее. Это очень хорошо, что колодец получился таким глубоким».
И он сказал об этом Пинхасу. Пинхас только усмехнулся. Он сказал, что дыра в земле – это еще не колодец. А потом предположил, что они прокопают всю землю насквозь и выйдут наружу где-нибудь на Американском континенте. Только бы не прозевать момент, когда копать они начнут над головой, а не под ногами. Пинхасу очень понравилась идея туннеля, и он стал смеяться. Он смеялся так заразительно, что и Зеев невольно улыбнулся, наверно впервые за недели его жизни и работы под землей.
Они пообедали отваренными в соленой воде початками кукурузы, разделили на двоих круглую лепешку. Воду им спустили в глиняном кувшине с узким горлом.
– Как твое сердце? – спросил Пинхас.
– Стучит, – ответил Зеев. Есть ему не хотелось. Он ел, потому что знал: голодным он не сможет работать дотемна, до первой звезды шабата.
– Мы поставим здесь паровой насос, – сказал Пинхас. – Он будет качать воду на наши поля. Я видел такой насос во Франции.
– Ты хорошо говоришь, правильно, – сказал Зеев. – А еще мы устроим ванну для детей, большую и прямо в земле. Пусть купаются, сколько захотят. Пусть хоть целый день не вылезают из воды.
– Мой паршивец так и сделает, – сказал Пинхас. – Он даже спасибо отцу не скажет. Он просто залезет в эту ванну и будет там плескаться – вот и все.
– Арабы признают только молоко от скотины и мясо, – сказал Зеев. – Но скотину кормит земля. Земля кормит всех. Это понимать надо. Если не дать земле воду, она погибает. Пустыня – это смерть всему. Наша земля не будет пустыней. Ты слышишь меня?
Пинхас не слышал. Он спал. Он имел право на двадцать минут сна.
Зеев не стал будить друга. Он подумал, что совсем скоро наступит ХХ век, что хорошая цифра – 20: круглая и веселая, и технический прогресс сделает жизнь людей свободной от тяжелого, рабского труда. Он думал о судьбе своего народа. Зеев был убежден, что совсем скоро вся земля Палестины станет еврейской. Гонимые найдут пристанище и начнут жить счастливо, сытно и без страха перед чужой ненавистью… Так будет. Только нужно вырыть этот колодец до водоносного слоя. Вырыть обязательно. А это зависит от одного человека. Этим человеком оказался он, а мог на его месте быть Пинхас, Эли или Давид. Но так получилось, что жребий выпал на его имя.
Пинхас проснулся ровно через двадцать минут. Они работали молча до сигнала сверху.
– Я остаюсь, – сказал Пинхас на идише. – Лезь наверх.
– Нет, – сказал Зеев. – Осталось совсем немного. Я не прощу себе этого, если уйду.
– Сколько еще? – сказал Пинхас. – День, неделю, месяц, год?
– Не знаю, – ответил Зеев, опершись на черенок лопаты. – Это знает только Он.
– Ты – сумасшедший, – сказал Пинхас. – Но это не так опасно. Ты заставляешь и нас быть безумцами. На этой земле будут жить сумасшедшие евреи.
– Уходи, – сказал Зеев. – Скоро шабат. Я буду отдыхать целый день. Знаешь, как здесь хорошо. Наверху небось жара, дышать нечем, а здесь хорошо. Здесь мир субботней прохлады.
На это Пинхас ничего не сказал и полез наверх, кряхтя и отдуваясь… Лестница дергалась по-змеиному еще долго. Зеев держал руку на нижней ступеньке, словно провожая друга, потом лестница замерла.
Ночью Зееву приснилось, что большая собака облизывает холодным языком его пятку. В полусне он подумал, что подземные малые звери шуршат в углу, стараясь пробраться к корзине с едой. Потом он подумал, что снова пошел дождь. Дождь?! Летом?! Потом он проснулся окончательно, дрожащими руками зажег свечу. В колодец толчками пробивалась вода. Ее было немного, совсем немного, но становилось все больше. Вода на глазах набиралась сил, размывала, рушила, отталкивала землю. Зеев прижался лицом к луже на дне колодца. Потом он пил эту воду, жадно глотая ее вместе с песком. Потом он сел на дно колодца, обхватив колени руками. Так было неудобно петь, но он запел, легко выговаривая слова субботней молитвы:
– «Да сжалится милосердный Отец над народом, о котором заботится, и вспомнит Союз свой с праотцами, и спасет наши души в недобрые времена, и изгонит злое начало из сердец тех, кого опекает, и отмерит нам то, о чем просим мы, щедрой мерою, даруя спасенье и милость».
Поговорив с Богом, он вспомнил о людях. Он закричал так, с такой бешеной силой, будто и не было за спиной Зеева недель каторжного труда. Он выдыхал из себя с нечеловеческой силой одно-единственное слово:
– ВОДА!!!
Конечно, все было не так. И самого упрямого поселенца не так звали, и судьба его была другой, и думал он о другом, но по сей день существует тот колодец, как памятник первым хозяевам земли Израиля. И еще сохранились воспоминания тех, кто впервые испил воду из той шестидесятиметровой дыры к центру земли:
«Все от мала до велика устремились к колодцу… В воздухе стоял гул от оглушительных выстрелов, безумных криков “Ура!”, “Вода!”. Прыгали, танцевали, благодарили Бога, обнимались, рыдали, как маленькие дети… Удалось извлечь немного мокрого песку. Боже мой! Что делалось наверху с этой грязью: рвали друг у друга из рук и жадно, с неизъяснимым блаженством, глотали…»
2002 г.
Вместе
Юг Израиля. Небольшой провинциальный город. Русское кладбище. Пятьдесят могил. Пустые заасфальтированные ячейки для новых захоронений. Ни одного креста над могилами или звезды. Встречаются надгробия с надписями только на иврите, но на большинстве лишь кириллица.
На самой давней могиле дата: 1990 год. На самой свежей, засыпанной еще не увядшими цветами, табличка из жести: «Смирнов Геннадий Афанасьевич. 1957–2002».
Смирнова Геннадия вышиб пинком из кабины фургона знакомый, угнавший в шутку эту машину вместе с ним. Смирнов погиб под колесами автобуса, следовавшего по встречной полосе.
Оба – и сам погибший, и его приятель – выпили в тот день по случаю субботы. Впрочем, навеселе они были чуть ли не каждый день недели.
Жена Смирнова Анастасия выплакала все слезы за три года до смерти мужа, на могиле сына Василия, зарезанного в пьяной драке еще в России, у шалмана «Ракушка», на центральной площади райцентра К.
– Пусть правосудие покарает убийцу, – тихо сказала Анастасия, стоя над могилой мужа.
На самом деле она не хотела суда, ей не нужно было правосудие. Она страшилась властей, расследования, допросов… Больше всего несчастная женщина боялась возвращения домой, в город К.
У Анастасии Смирновой двое детей – мальчик десяти лет и дочь. Девушка заканчивала школу и готовилась к службе в армии. Анастасия знала, что в родном городе ее дети погибнут, как погибли старший сын и муж, уже здесь, в Израиле.
Ей хотелось, чтобы похороны мужа закончились как можно быстрей. Вдову пугали люди на кладбище. Анастасия давно оплакала и своего беспутного, шального мужа, и свою несчастную бабью судьбу.
Какой-то человек в кипе говорил на иврите непонятные слова над могилой ее покойного мужа. Она не знала, зачем нужно это подобие ритуала, но тихий голос кладбищенского служителя успокаивал Анастасию. Значит, ее все еще признавали за свою.
В городе К. пили почти все мужики: одни запоем, другие каждый день, третьи эпизодически. Как раз в этом городе, на местном заводе арматуры, директор стал выплачивать премиальные тем, кто приходил на работу в трезвом виде.
Директора показали по центральному телевидению, будто в шутку. Но многие из руководителей производств шутку приняли всерьез и стали у себя на предприятиях вводить передовой опыт из города К.
Сын Анастасии Смирновой работал на том самом заводе арматуры и никогда премиальных за трезвость не получал. Пил он, как правило, вместе с отцом, рабочим на железной дороге, а потом отправлялся куролесить в компании таких же молодых парней, как он сам.
Осталось не выясненным до конца, при каких обстоятельствах Василий Смирнов получил смертельное ножевое ранение. Собственно, все эти обстоятельства были похожи одно на другое, и мало кто из буйной компании обычно помнил, почему начиналась драка.
Одно было ясно всем: зарезал Смирнова его бывший одноклассник и друг Зорий Псарев – сын начальника местной милиции.
Поздно вечером, в день гибели Василия Смирнова, семью погибшего посетил сам Псарев Иван Николаевич. Его приняли как полагается: отец убитого поставил на стол бутыль «Московской», а хозяйка позаботилась о нехитрой закуске. Выпили по стакану.
– Светлая память Васе, – сказал Псарев. – Хороший был хлопец. Не воротишь теперь. Так что же другую судьбу калечить, сажать сына моего единственного на парашу? Много дать не могу: десять тысяч долларов деньгами и еврейский документ.
– Чего? – не понял Геннадий.
– Выправлю бумаги, – поднялся во весь свой могучий рост Псарев. – И валите отседа за кордон, в ихний Израиль.
Два слова чаще всего произносились в городе К. И оба из трех букв.
– Куда, в жидовию? – только и смог выдохнуть ошарашенный Геннадий Смирнов.
– Туда, – кивнул начальник милиции, ополовинив второй стакан и закусив коркой черного хлеба.
Сердце Анастасии Смирновой сладко заныло. Ей было все равно, куда бежать из этого города и страны, где она родилась. Все рушилось на глазах и гнило. Не было у нее больше сил сопротивляться сивушному духу. Младший сын подрастал, и женщина знала, что и этого мальчика рано или поздно увидит она пьяным, жестоким и наглым.
– Там пьют? – тихо спросила у начальника милиции Анастасия.
– Так наш Абрашка Сыркин рази пьет? – напомнил Псарев. – Тольки по праздникам.
– Пятнадцать тыщ, – выпалил Геннадий. – И по рукам!
– Ты свой паспорт дай и метрику, – повернулся к Анастасии всем своим могучим телом Псарев.
В архиве местного отдела милиции хранились старые бланки метрик. Псарев лично выправил один документ, из которого можно было заключить, что бабушку Анастасии Смирновой звали Саррой Натановной Коган.
Шел 1999 год. Сохнут в областном городе, в свою очередь, быстро соорудил все недостающие бумаги, необходимые для переезда в еврейское государство.
В последние годы у Сохнута было совсем мало работы, и эта организация открывала объятия любому, желающему перебраться в Израиль.
Враги Псарева пробовали, несмотря ни на что, инспирировать процесс над его сыном. Особенно старался редактор местной газетки «Ленинское знамя» некий Благосветов, но в одну дождливую ночь во дворе Благосветова загорелся сарай, в котором стояла кормилица его большой семьи корова Диана. Сарай сгорел дотла. Диану не смогли вытащить из огня. На следующий день сын Благосветова был сбит мотоциклистом, когда мальчик шел домой из школы. Малыш отделался сильными ушибами, но редактор газеты понял, что поединок с начальником милиции ему не выиграть малой ценой. А к большой редактор не был готов.
Смирновы оказались в Израиле летом 2000 года. Первое время отец семейства пил робко. Он даже посещал вместе с Анастасией ульпан. Затем робость прошла. Геннадий был приятно удивлен стоимостью и обилием спиртных напитков, и муки несчастной Анастасии вернулись к ней в прежнем объеме.
Спасалась она тем, что сын и дочь, неплохо освоив иврит, учились, и у нее на глазах из бледных, запуганных, тихих зверьков превращались в обычных человеческих детей.
Геннадий работал на хозяина столярной мастерской и пил. Много работал и много пил. Хозяин платил ему минимум, но терпел в своей мастерской русского алкаша, потому что в трезвости за час Смирнов успевал сделать больше, чем его сосед за полдня.
В Израиле Геннадий меньше измывался над женой и детьми, чем в городе К., просто потому, что реже их видел. Климат позволял гулять на природе. Смирнов любил море, а потому приходил домой только к ночи, чтобы завалиться в койку и, если силы позволяли, потребовать от жены Анастасии плотских утех.
На самой давней могиле дата: 1990 год. На самой свежей, засыпанной еще не увядшими цветами, табличка из жести: «Смирнов Геннадий Афанасьевич. 1957–2002».
Смирнова Геннадия вышиб пинком из кабины фургона знакомый, угнавший в шутку эту машину вместе с ним. Смирнов погиб под колесами автобуса, следовавшего по встречной полосе.
Оба – и сам погибший, и его приятель – выпили в тот день по случаю субботы. Впрочем, навеселе они были чуть ли не каждый день недели.
Жена Смирнова Анастасия выплакала все слезы за три года до смерти мужа, на могиле сына Василия, зарезанного в пьяной драке еще в России, у шалмана «Ракушка», на центральной площади райцентра К.
– Пусть правосудие покарает убийцу, – тихо сказала Анастасия, стоя над могилой мужа.
На самом деле она не хотела суда, ей не нужно было правосудие. Она страшилась властей, расследования, допросов… Больше всего несчастная женщина боялась возвращения домой, в город К.
У Анастасии Смирновой двое детей – мальчик десяти лет и дочь. Девушка заканчивала школу и готовилась к службе в армии. Анастасия знала, что в родном городе ее дети погибнут, как погибли старший сын и муж, уже здесь, в Израиле.
Ей хотелось, чтобы похороны мужа закончились как можно быстрей. Вдову пугали люди на кладбище. Анастасия давно оплакала и своего беспутного, шального мужа, и свою несчастную бабью судьбу.
Какой-то человек в кипе говорил на иврите непонятные слова над могилой ее покойного мужа. Она не знала, зачем нужно это подобие ритуала, но тихий голос кладбищенского служителя успокаивал Анастасию. Значит, ее все еще признавали за свою.
В городе К. пили почти все мужики: одни запоем, другие каждый день, третьи эпизодически. Как раз в этом городе, на местном заводе арматуры, директор стал выплачивать премиальные тем, кто приходил на работу в трезвом виде.
Директора показали по центральному телевидению, будто в шутку. Но многие из руководителей производств шутку приняли всерьез и стали у себя на предприятиях вводить передовой опыт из города К.
Сын Анастасии Смирновой работал на том самом заводе арматуры и никогда премиальных за трезвость не получал. Пил он, как правило, вместе с отцом, рабочим на железной дороге, а потом отправлялся куролесить в компании таких же молодых парней, как он сам.
Осталось не выясненным до конца, при каких обстоятельствах Василий Смирнов получил смертельное ножевое ранение. Собственно, все эти обстоятельства были похожи одно на другое, и мало кто из буйной компании обычно помнил, почему начиналась драка.
Одно было ясно всем: зарезал Смирнова его бывший одноклассник и друг Зорий Псарев – сын начальника местной милиции.
Поздно вечером, в день гибели Василия Смирнова, семью погибшего посетил сам Псарев Иван Николаевич. Его приняли как полагается: отец убитого поставил на стол бутыль «Московской», а хозяйка позаботилась о нехитрой закуске. Выпили по стакану.
– Светлая память Васе, – сказал Псарев. – Хороший был хлопец. Не воротишь теперь. Так что же другую судьбу калечить, сажать сына моего единственного на парашу? Много дать не могу: десять тысяч долларов деньгами и еврейский документ.
– Чего? – не понял Геннадий.
– Выправлю бумаги, – поднялся во весь свой могучий рост Псарев. – И валите отседа за кордон, в ихний Израиль.
Два слова чаще всего произносились в городе К. И оба из трех букв.
– Куда, в жидовию? – только и смог выдохнуть ошарашенный Геннадий Смирнов.
– Туда, – кивнул начальник милиции, ополовинив второй стакан и закусив коркой черного хлеба.
Сердце Анастасии Смирновой сладко заныло. Ей было все равно, куда бежать из этого города и страны, где она родилась. Все рушилось на глазах и гнило. Не было у нее больше сил сопротивляться сивушному духу. Младший сын подрастал, и женщина знала, что и этого мальчика рано или поздно увидит она пьяным, жестоким и наглым.
– Там пьют? – тихо спросила у начальника милиции Анастасия.
– Так наш Абрашка Сыркин рази пьет? – напомнил Псарев. – Тольки по праздникам.
– Пятнадцать тыщ, – выпалил Геннадий. – И по рукам!
– Ты свой паспорт дай и метрику, – повернулся к Анастасии всем своим могучим телом Псарев.
В архиве местного отдела милиции хранились старые бланки метрик. Псарев лично выправил один документ, из которого можно было заключить, что бабушку Анастасии Смирновой звали Саррой Натановной Коган.
Шел 1999 год. Сохнут в областном городе, в свою очередь, быстро соорудил все недостающие бумаги, необходимые для переезда в еврейское государство.
В последние годы у Сохнута было совсем мало работы, и эта организация открывала объятия любому, желающему перебраться в Израиль.
Враги Псарева пробовали, несмотря ни на что, инспирировать процесс над его сыном. Особенно старался редактор местной газетки «Ленинское знамя» некий Благосветов, но в одну дождливую ночь во дворе Благосветова загорелся сарай, в котором стояла кормилица его большой семьи корова Диана. Сарай сгорел дотла. Диану не смогли вытащить из огня. На следующий день сын Благосветова был сбит мотоциклистом, когда мальчик шел домой из школы. Малыш отделался сильными ушибами, но редактор газеты понял, что поединок с начальником милиции ему не выиграть малой ценой. А к большой редактор не был готов.
Смирновы оказались в Израиле летом 2000 года. Первое время отец семейства пил робко. Он даже посещал вместе с Анастасией ульпан. Затем робость прошла. Геннадий был приятно удивлен стоимостью и обилием спиртных напитков, и муки несчастной Анастасии вернулись к ней в прежнем объеме.
Спасалась она тем, что сын и дочь, неплохо освоив иврит, учились, и у нее на глазах из бледных, запуганных, тихих зверьков превращались в обычных человеческих детей.
Геннадий работал на хозяина столярной мастерской и пил. Много работал и много пил. Хозяин платил ему минимум, но терпел в своей мастерской русского алкаша, потому что в трезвости за час Смирнов успевал сделать больше, чем его сосед за полдня.
В Израиле Геннадий меньше измывался над женой и детьми, чем в городе К., просто потому, что реже их видел. Климат позволял гулять на природе. Смирнов любил море, а потому приходил домой только к ночи, чтобы завалиться в койку и, если силы позволяли, потребовать от жены Анастасии плотских утех.