Анастасия тоже определилась на работу – уборка. Жилье Смирновы нашли в бедном районе, где жили почти сплошь выходцы из России. На каждом магазине в местном торговом центре висела афиша на русском языке, ниже русских букв название писалось на иврите. Таков был порядок, установленный мэрией.
   Слепые стены и столбы в этом районе лохматились объявлениями на одном русском языке. Здесь администрация городка была бессильна.
   Тяжело жилось Анастасии, а все-таки гораздо легче, чем в родном городе. Быт отнимал не так много времени. Ей удалось спасти часть денег, полученных от начальника милиции, и понемногу, как ей казалось, жизнь входила в нормальную колею.
   Только об одном не могла забыть Анастасия Смирнова: о том, что находится в Израиле по подложным документам и бабушку ее покойную звали Екатериной Богдановной Пилипко, а не Саррой Натановной Коган.
   Сама Анастасия Смирнова вела себя тихо, но муж ее, Геннадий, особенно в подпитии, терял над собой контроль и начинал поносить Израиль всеми бранными словами. У него теперь был замечательный предлог, чтобы оправдать свое пьянство.
   – Замуровали, гады! – шумел Геннадий, устроившись на поливной травке, под пальмой, неподалеку от пляжа, вместе с приятелями. – Родины лишили, жиды проклятые. Разве тут жизнь?! Одно жулье. Арабы их гноят почем зря, а не заноситесь! Будь все они прокляты! Эх, на родину бы, ребята! Ну, наливай! Будем здоровы! Живите порхато!
   Ребята наливали, соглашаясь в глубине души со всем, что говорил Геннадий Смирнов. Безобразий вокруг было множество, и чужие испытывали подлинное удовольствие, списывая эти безобразия на специфические особенности еврейского народа, как они особенности эти, родовые черты, понимали.
   Анастасия не любила ругани в адрес Израиля и всячески пробовала урезонить мужа.
   – Ген, – говорила она. – Ты бы потише, а то вышлют. Проверят документы, так и вышлют обратно.
   – Ага! – гоготал муж. – Спугалась? Продала родину да великий народ свой, а теперь дрожмя дрожишь. У, жидовка! – и Геннадий замахивался на Анастасию, но никогда не бил ее, как случалось в городе К. Видимо, стал чувствовать между собой и женой некую дистанцию, в чем и сам однажды признался.
   В тот день водку друзья разбавили какой-то дрянью. Дрянь прибавила особого куражу к обычной агрессии. Решили угнать фургон знакомого парня. Точнее, это знакомый Смирнова решил, а Геннадий только присоединился к нему, потому что очень уж хотелось прокатиться на халяву. В дороге повздорили. Приятель уже не помнил, по какому поводу. Слово за слово – вот он и вышиб Смирнова из машины под колеса встречного автобуса…
   Все, народ стал расходиться. Кладбище быстро пустело. Только теперь Анастасия заметила, что сын ее младший привел на похороны отца своего приятеля по имени Эли. Приятель родился в Израиле, русского языка не знал. Дочь, будущий солдат ЦАХАЛа, поддерживала мать под руку, хотя в этом не было необходимости. Они шли позади мальчиков. Сын Анастасии и Эли говорили на иврите.
   Кое-что Анастасия Смирнова смогла понять.
   – Чего твой отец умер? – спрашивал черноволосый и курчавый Эли.
   – Болел, – отвечал русый, с хохолком на темечке мальчишка. – Пил гадость эту. Вот и умер.
   «Гадость», – подумала Анастасия Смирнова и, не отдавая себе в этом отчета, улыбнулась.
   Люди, бредущие от кладбища рядом, с осуждением смотрели на вдову. Ей было не положено улыбаться в этот день и в этом месте.
2000 г.

Нет меня!

   В детстве Феликс очень любил сказки. Особенно нравились ему волшебные истории о шапке-невидимке. Он все головные уборы в доме перемерил у зеркала. Мальчик трогательно верил в возможность своего исчезновения, но так и не смог стать невидимым на радость родителям.
   Папам и мамам совсем не нравится, когда их дети исчезают. Нет, сами они эту пакость практикуют часто. Вот был в семье папа – и вдруг исчез. Бывает, и мамы пропадают… Все бывает на этом свете и чаще всего то, что и быть-то не должно…
   Ладно, к делу… Феликс был добрым мальчиком, и он совсем не хотел огорчать своих родителей исчезновением. Он так и решил, что разные шапки не действуют, потому что он еще не готов расстроить близких своей невидимостью.
   Тем не менее он продолжал тайком примерять чужие шапки. Соберутся гости на какой-нибудь праздник, оставят на вешалке головные уборы, а Феликс тут как тут; стул подставит – и тащит с полки фуражки, кепки, береты, шляпы, ушанки (если дело происходило зимой) и прочие головные украшения.
   Все знали за ребенком эту слабость и прощали ему невольный беспорядок на вешалке. Гости даже смеялись над Феликсом и называли его «шапошником», а потом нарекли Шапой, и эта кличка накрепко пристала к ребенку.
   Даже папа с мамой стали звать единственного и ненаглядного сыночка Шапой. И Феликсу нравилась эта кличка. Было в ней нечто невидимое, родное, теплое и желанное.
   Шапа и в прятки любил играть до невозможности. Он всех уговаривал на эту игру. И прятался с удивительным искусством. Сначала папа и мама делали вид, что не могут найти сына, потом и притворяться им не пришлось. Шапа прятался с профессиональным искусством. И родителям приходилось сдаваться и громким голосом звать сына-невидимку, умоляя его откликнуться:
   – Шапа! – кричали они. – Ты где?!
   – Нет меня! – весело отзывался Феликс, вылезая из такой щели, куда нормальный ребенок никогда бы не смог втиснуться.
   Со временем родители перестали играть с сыном в прятки. Жутковато им стало, неуютно как-то от фатальных исчезновений родного существа и невозможности сразу обнаружить свое чадо. И Феликсу пришлось искать партнеров на стороне. Поначалу с ним соревновались охотно, потом вечные проигрыши сделали эту забаву для всех, кроме самого Шапы, скучной.
   Уже на десятом году жизни никто, кроме собаки соседа, не соглашался играть с Феликсом в прятки. Собаку эту мальчик сильно полюбил и всегда предлагал взять пса на прогулку.
   Соседи радовались такому помощнику, а Шапа устраивал для себя праздник души. Он уходил с овчаркой в сквер, и там они весело и долго играли в прятки. Пес всегда находил мальчика по запаху. Феликс понимал это и не обижался, что его, невидимого, все-таки можно обнаружить.
   На день рождения Шапе всегда дарили головные уборы. Все знали: лучше подарка для этого мальчика не найти. У Феликса скопилось множество шапок, целая коллекция. Он содержал подарки в полном порядке, регулярно устраивал чистку и смотр своего богатства, надеясь в тайне, а вдруг одна из шапок сделает его наконец совершенно невидимым.
   Так Шапа и рос, с тайной надеждой на сверхъестественное, никому не рассказывая о фантастической мечте этой. Он понимал, что поведать людям о сокровенном – это и разрушить в себе тайную веру в чудо.
   В семнадцать лет Феликс влюбился, да так сильно, что мечта о невидимости отошла на второй план. Он даже шапки перестал примерять. Он хотел ясности, простоты, силы и жил только мигом встречи с любимой, днем сегодняшним.
   Но девушка не смогла полюбить Шапу. Она влюбилась в другого человека, и тогда Феликс подумал, что кончить жизнь самоубийством, – это и есть способ стать невидимым для окружающих. И здесь нет необходимости в волшебном головном уборе, а нужна обыкновенная веревка, камень на шее, бритва или пистолет.
   Он тогда решительно и искренне выбирал способ стать невидимым, но об этом, к счастью, догадалась другая девушка, и она сказала Феликсу простую фразу:
   – Шапа, милый, что случилось? На тебе лица нет.
   – Совсем нет? – спросил Феликс.
   – Совсем, – ответила девушка. (Ее звали Мариной.)
   Феликс Марине поверил, подошел к зеркалу и увидел, что на нем и в самом деле нет лица. Все остальное есть, а лица нет. И Шапе все это понравилось. Он стал хохотать от радости, а потом заключил спасительницу свою в объятья и крепко ее поцеловал.
   Девушка Марина только и ждала этого. Она ответила на ласки Феликса, и сделала это так умело, что примерно через час Шапа подошел к зеркалу и увидел: лицо к нему вернулось, и было оно, лицо это, в полном порядке.
   Феликс снова захотел быть видимым, но продолжалось это недолго. Вскоре тяжело заболела мать Шапы. Болела она мучительно, но недолго – и умерла в коме, так и не придя в сознание.
   Феликс очень любил маму. На кладбище, во время похорон, он явственно ощутил утрату половины своего существа. Понял, что отныне остается без защиты и любой злой человек сможет совершить над ним насилие.
   В этот момент, на кладбище, он снова захотел стать невидимым. Тогда же Феликс невольно, вопреки всем правилам, нахлобучил кепку на уши. Он стоял так и плакал до тех пор, пока гроб с телом мамы не превратился в невидимку под землей. Тогда он успокоился как-то сразу. Отец взял сына под руку, и они ушли с кладбища вместе, говоря о том, какой замечательной женщиной была покойница и как теперь им будет не хватать ее.
   Отец Шапы переживал искренне, но он никогда не хранил верность своей жене, мучил и расстраивал маму Феликса при жизни. У отца было множество внебрачных связей, и где-то через год вдовец объявил сыну о решении вновь связать свою жизнь с женщиной по имени Клара. Он даже устроил смотрины этой Клары.
   Невеста появилась на пороге дома в огромной соломенной шляпе с цветами за розовой лентой.
   «Она!» – в восторге подумал Феликс, но не о гостье, а о шляпе.
   Потом они сели за стол, и Шапа не мог дождаться, когда он наберется смелости выскочить в прихожую и дрожащими от нетерпения руками примерить шляпку Клары.
   Сын вдовца сделал это. Он поправил синие цветы за розовой лентой, поднял глаза на потемневшее от времени зеркало в прихожей – и ничего не увидел в нем.
   – Нет меня! – радостно выдохнул Феликс.
   – Перестань дурачиться, – сказал отец, появившись в прихожей. – И сними шляпу Клары. Ты ее помнешь. Почему ты выскочил из-за стола в самый неподходящий момент? Это неудобно наконец, тебя ждут.
   Слова отца вновь сделали Феликса видимым. Он нехотя снял шляпу Клары и вернулся к столу.
   – Мальчик, – кокетливо сказала немолодая женщина взрослому парню. – Ты так красив в своей молодости. У тебя есть избранница сердца? Скажи, ты полон любви?
   – Ненависти, – сухо ответил Феликс, придвинув к себе тарелку с винегретом.
   – И кого ты так ненавидишь? – улыбаясь, спросила Клара.
   – Вас, – коротко ответил Шапа, сделав внезапно невидимым весь мир вокруг себя.
   Он был в этом мире, а мира не было. Феликс тогда понял: только ненависть способна на это. Ненависть – это шапка-невидимка, могущая скрыть от глаз наших все сущее, кроме нас самих.
   Шапа стал жить ненавистью. Он прогнал от себя девушку Марину. Он всех прогнал от себя, решившись на полное одиночество.
   Феликс учился в университете, он общался с сокурсниками, он ходил на вечеринки, пил водку, ухаживал за девицами, но он ненавидел все вокруг до полной невидимости, но зато мог мериться с невидимым, не помышляя о самоубийстве, об исчезновении себя самого.
   Он возненавидел одну девушку – Ольгу – больше остальных девиц и решил на ней жениться. Феликс получил диплом, устроился на хорошую работу и осуществил свое намерение.
   В день свадьбы девушка Ольга сказала Шапе:
   – Милый, спасибо тебе, что ты меня полюбил.
   – Что ты! – улыбнувшись, ответил Феликс. – Я тебя ненавижу!
   И девушка Ольга рассмеялась, думая, что ее суженый так шутит: непринужденно и весело.
   Феликс стал жить семейно. Ничего особенного не было в его брачной жизни, кроме странной привычки дарить жене по всем праздничным дням головные уборы.
   Ольге все это казалось наивной причудой. Она покорно становилась перед зеркалом, ожидая, когда Шапа собственноручно напялит на нее очередную шляпку или берет.
   – Не то, – раздосадованно говорил муж, и Ольга охотно и торопливо стаскивала с себя очередное уродливое сооружение.
   Ей не шли головные уборы. У Ольги были отличные волосы, и даже зимой она не любила прятать их в тесное тепло и темноту.
   Но Шапа упрямо и тупо продолжал одаривать жену дурацкими шляпками, втайне и вновь надеясь на чудо. Он вдруг поверил, что, примеряя очередной подарок, его законная половина вдруг исчезнет, испарится, а вместе с ней исчезнет и греховная ненависть Феликса к близкому человеку.
   Через пять лет Ольга родила сына, и Шапа понял – все это навсегда, и никакие шляпки ему впредь не помогут. В роддом он принес огромный букет цветов, и Ольга очень удивилась этому. Она была уверена: рождение сына ее муж и отец первенца отпразднует новым и нелепым головным убором.
   Феликс увидел своего сына – и ровным счетом ничего не почувствовал. Так он вспомнил о том, что, кроме любви и ненависти, человек способен на третье состояние души – равнодушие.
   Равнодушный воспринимает мир без боли и радости. Мир этот становится одноцветен и существует вокруг равнодушного бесплотными тенями, неспособными задеть тебя, огорчить или обрадовать.
   Феликс стал жить в мире теней. Нет, он совершал положенные действия, ходил на работу, в необходимый момент говорил необходимые слова, встречался с друзьями, смотрел телевизор, посещал кино и театры, читал книги, но все это происходило с ним как бы по инерции, без заметного напряжения физических и духовных сил.
   Происходило подобное, потому что Шапа напрочь утратил мечту стать невидимым. Он и так видел вокруг одни тени и себя считал тенью, существующей только при свете дня.
   Ночью же, когда душа Шапы отлетала, он и вовсе переставал существовать, даже в образе тени. Так он жил долгие годы, пока не пришло время переместить себя в пространстве.
   Но прежде случилась с ним еще одна случайная примерка. Однажды, собирая в осеннем лесу грибы, Феликс встретил странного старика в белом халате поверх замызганной телогрейки. Старик попросил у Шапы прикурить, и они разговорились.
   – Тебе плохо, милый, – ласково сказал старик. – Ты хочешь исчезнуть, но не знаешь, как это сделать. Все твои головные уборы – дрянь, не годная ни на что. Тебе нужен терновый венец. Только пострадав, ощутив боль, ты сможешь излечиться от равнодушия и явиться в новом обличье перед другими людьми.
   Шапа послушался старика. Он не нашел тернии, а сплел венок из колючей проволоки. Он примерил новый головной убор, но ничего не почувствовал, кроме досадной боли.
   «Все верно, – подумал Шапа. – Меня нет. Вместо меня существует боль, страх новой боли и желание от всего этого избавиться».
   Он сдернул венок. Прижег раны йодом и стал собираться в дорогу.
   В новой географической точке было слишком много солнца. Так много, что привычные тени уплотнились до материальной значимости. Они стали разноцветными, шумными, свободными. И в свободе своей даже поднялись над землей.
   Феликс был в панике. К нему вернулось страстное желание исчезнуть.
   В отчаянии Шапа вспомнил о своей коллекции. К счастью, он захватил ее с собой.
   В новой географической точке люди, несмотря на палящее солнце, терпеть не могли головные уборы. Врачи советовали носить их, но любая, даже самая легкая, панама обрекала в этом климате на дополнительное, мучительное тепло. Врачи тем самым советовали людям пострадать во имя будущего здоровья. Но пациенты не желали жить завтрашним днем и предпочитали не мучиться от жары сегодня.
   Люди вокруг были открыты солнцу, но Феликс упрямо носил свои головные уборы в любую погоду. Он начал с кепки – восьмиуголки с пуговкой, а назавтра отправился гулять в цилиндре… Каждый день он накрывал свои поседевшие и поредевшие волосы новой «крышей» и делал это без стеснения, потому что сразу понял: людям вокруг совершенно безразлично, чем он украшает свою персону.
   Даже дети не обращали на Шапу внимания. Дети в этой географической точке вообще не обращали внимания на взрослых. Феликс был несказанно рад этому, потому что счел себя наконец невидимым, хотя бы для детей.
   Даже родной сын Шапы перестал его замечать, увлеченный своими задачами и проблемами новой жизни. Да и жена Ольга давно научилась проходить мимо мужа так, будто его и не существует на свете.
   Феликс прятался под тенью шапок, но мир, залитый солнцем, упрямо не желал его превращения в невидимку. Мир этот постоянно высвечивал Шапу, как изображение на пленке.
   – А где вы купили такую красоту? – спрашивали Феликса.
   – Можно подумать, что эту шляпочку вы получили в наследство от прадедушки. Скажите, он был не из Кишинева?
   – Что вы себе позволяете, уважаемый? До Пурима еще далеко.
   Здесь, в новой географической точке, не могла помочь утраченная любовь, забытая ненависть и благоприобретенное равнодушие. Феликс был отвратительно зрим на солнце, под безоблачным и высоким небом. Мало того, всем своим существом он чувствовал: зримость эта налагает на него обязанности, прежде неведомые.
   И тогда, в полном отчаянии, он решил наконец проститься с жизнью. Ближе к вечеру, после работы, Шапа ушел на пустырь, захватив с собой мешок с головными уборами. Там, на песчаном склоне холма, Феликс вывалил всю свою коллекцию из мешка и поджег ее с разных сторон.
   Костер разгорался плохо. Промасленный тяжелый фетр сопротивлялся огню, козырьки фуражек не желали плавится, только прозрачная солома шляп вспыхивала покорно, легко и радостно.
   К сумеркам он уничтожил свою коллекцию, а вместе с ней и детскую безумную мечту о невидимости.
   Шапа сидел в темноте на все еще горячем песке, у догорающего, вонючего костра, и прощался со своим детством.
   Он думал, что прощание это будет стоить ему жизни. Но Шапа ошибся, он благополучно выдержав испытание видимостью.
   Потом Шапа услышал в темноте крики родных. Феликса искали.
   – Шапа! – кричали сын и жена. – Ты где?!
   «Я им нужен, – подумал Феликс. – Они волнуются. Я им нужен зачем-то».
   – Я тут, – совсем тихо отозвался Феликс, почувствовав вдруг, что забытая легкая радость любви возвращается к нему. Подброшенный вверх этим внезапным чувством родства, он вдруг вскочил и заорал радостно: – Я здесь! Сюда!! Ко мне!!!
   Его нашли сразу, но не стали спрашивать о причинах столь внезапного ухода в темноту. Впрочем, если бы жена и сын спросили Феликса об этом, он бы ответил им просто:
   – Я спрятался, а вы меня нашли – вот и все.
2002 г.

Шалом, Кецеле!

   Рассказ о том, чего нет и быть не может в Интернете
   У Леонида Зорина прочел: «Одиночество спасает от жизни, смерть спасает от одиночества. Всегда есть тропка из тупика». Выходит, что одиночество – прямой путь на кладбище. Вернее всего, так оно и есть, но человек живуч, изворотлив и хитроумен. Он придумал особую форму одиночества, способную имитировать жизнь во всей ее красе, – Интернет. Ничего более гениального за последний век мозг потомков Адама не выдал. Проще говоря, Интернет – спасение в одиночестве.
   Волшебное, фантастическое это дело, но коварное. Любые голоса услышать можно: пение ангелов и гнусные вопли чертей. Человек у компьютера, как под контрастным душем, то он в сладком уюте райской прохлады, то душит его трупная вонь ада. Весь мир застрял в электронной паутине, все идеи, цвета, краски и запахи. Каждый у Интернета волен выбирать собеседника по своему вкусу. Мало того, активный пользователь сам может забросить себя, свои мысли, свою святость или свои пороки в необозримый космос информации. Какое поле открылось для тщеславных амбиций! Какая отдушина появилась, какая возможность «спустить пар»! Вот раньше некто В. должен был резать ножом кору несчастного дерева, чтобы запечатлеть на века свое имя при жизни, или кайлом выбивать его в скалах. Теперь этот В. может чистенько и без особых трудов донести до всего мира не только свое имя, но и свои мысли и чувства по любому поводу. И он доносит.
   Есть в Интернете фантастическая, по количеству документов и томов, библиотека. Немыслимая, невозможная по своему объему. Совсем недавно о таком складе легко доступной информации можно было только мечтать. Вполне возможно, что изобретение это ниспослано человеку, чтобы смог он, как можно быстрей, вырваться из самого страшного одиночества – одиночества во Вселенной.
   Но я увлекся, а хотел рассказать совсем о другом: об одной из тайн старого, доброго человеческого общения, а вот застрял на реальности виртуальной, казалось никакого отношения к моей давней истории не имеющей. Впрочем, и здесь мне пришлось задать вопрос Интернету. Совершенно дикий вопрос, настолько странный, что и на ответ не надеялся. Выглядел этот вопрос так: «Какими цветами был обозначен четырнадцатый трамвай в Ленинграде?» У нашего дома останавливались три трамвая: семнадцатый, девятнадцатый и четырнадцатый. Белый и голубой «глаза» девятнадцатого трамвая помнил, помнил и цвета семнадцатого – белый и желтый, а раскраску четырнадцатого забыл. Пишу запрос, жму на клавиши, две секунды ожидания – и передо мной подробный перечень всех питерских трамваев с исторической справкой и разноской цветов по номерам. Мой четырнадцатый трамвай был обозначен красным и синим цветом, но два года назад, как написано, этот маршрут «был снят». Бизоньи стада автомобилей заполонили узкие улицы старого Петербурга и начали вытеснять экологически чистый и благородный транспорт.
   Почти полвека назад (нет! быть того не может) я нехотя вылезал из постели под звуки гимна великого и нерушимого, а в начале седьмого часа уже топтался на углу Кирочной и Литейного в ожидании огней четырнадцатого трамвая: красного и синего.
   Я тогда работал на Ленинградском металлическом заводе им. Сталина, токарем в 24-м, инструментальном цехе. Четырнадцатый трамвай шел на Пески и останавливался как раз у проходной завода.
   Утренний маршрут всегда был многолюден и дышал вонючим, человеческим теплом, особенно зимой. Втиснувшись в вагон, как правило, приходилось стоять, вцепившись в поручень. Всегда старался занять место, поближе к электропечи под сиденьем, а устроить на этом сиденье тощий, холодный зад и вовсе было праздником души и тела.
   Зимой грязно-белые, морозные узоры закрывали окна трамвая, но я все равно, по характеру перестука колес, знал пункты маршрута: вот под нами Литейный мост, затем крутой поворот у Финляндского вокзала, а дальше – прямой путь по Кондратьевскому проспекту…
 
   Основная масса пассажиров толпой вываливалась из трамвая у Металлического завода, и я шел в этой массе к проходной, нащупывая в кармане пропуск, а за турникетом охраны брел дальше, через складские заснеженные пустоши к теплу родного цеха.
   Трамвайный билет стоил три копейки. Если не ошибаюсь, никаких «долгоиграющих» проездных документов тогда не было, как не было и ящиков кассы, куда нужно было опускать монету и откручивать с бобины лоскуток билета. Билеты тогда продавали живые люди. В четырнадцатом трамвае чаще всего занимался этим старик, ярко выраженной семитской внешности. Не помню, как он был одет, вернее всего, точно так же, как и все остальные граждане Ленинграда полвека назад. Помню только его шерстяные рукавицы с обрезанными «пальцами» и сами эти пальцы – красные от холода, с темной каемкой под ногтями.
   Однажды я узнал, как зовут старика.
   – Что, Абрашка, замерз? Холодно сегодня? – сказал кто-то из пассажиров, получая билет и сдачу из «обрезанных пальцев».
   Старик что-то ответил своим обычным, каким-то хриплым, будто простуженным и чем-то всегда недовольным голосом. Им же он объявлял остановки:
   – Полюстровский – выходим… Улица Жукова.
   Помню, что обиделся тогда за продавца билетов. Солидный человек, а его пренебрежительно Абрашкой кличут. Стало досадно, что старик на это амикошонство никак не отреагировал, ничего такого сердитого пассажиру не сказал, а «проглотил» Абрашку спокойно, будто и не ожидал никакого другого обращения.
   Должен признаться, что к пятнадцати своим годам национально я был ориентирован слабо. Нет, я ясно сознавал, к какому народу принадлежу, ничуть этого не стыдился, еврейство свое не прятал, но и не делал никаких попыток образовать себя по этой части, да и мое еврейское окружение вело себя в лучшем случае пассивно, медленно сползая в навязанную ассимиляцию. Вот и я сползал туда же.
   Как получилось, что именно этот «Абрашка» стал толчком в проснувшемся интересе к своему народу – не знаю, но произошло именно это. Не зимой, а в сентябре, когда начались занятия в вечерней школе.
   Все тот же четырнадцатый трамвай, ныне не существующий, я еду домой после занятий. Поздно, хочется спать. В трамвае пусто. Старик – продавец билетов – дремлет и даже не считает нужным объявлять остановки.
   А мне не спится. Я сижу и разглядываю дремлющего старика, и мне вдруг начинает казаться, что этот сутулый, горбоносый человек совершенно случайно оказался на своем обычном месте у центрального входа в трамвай-американку, что он попал сюда по чьей-то злой воле и даже прикован цепью к железной основе сиденья. Собственно, и о себе самом я вдруг так подумал. Почему я здесь, в этом скрипящем всеми суставами старом вагоне? Кто приковал меня к маршруту четырнадцатого трамвая, отмеченного, в ночи, синим и красным цветом.
   И вдруг я увидел широко открытые глаза старика. Он смотрел на меня и улыбался. Прежде я никогда не видел улыбку на губах продавца билетов. Морщинистое лицо «Абрашки» мне всегда казалось застывшей, скорбной маской. А теперь он смотрел на меня, улыбаясь, и уже не казался таким несчастным стариком, прикованным к своему месту.