Страница:
– Ладно, поганец. Жаль Ульянушку сиротинкой оставлять. Но ты помни мою руку!
– Помню, помню, Саввушка.
– И не забывай, что я с того света достану!
Он выволок его из сеней и вслед сабельные обломки запустил.
Может, зря помиловал? А ну как прежний гусарской прытью во Владимир скаканет?
Но не было уже былой гусарской прыти у незадачливого любовника и невезучего хозяина. Московский купец его самого обвел вокруг трех клязьминских сосен. Немалое родовое именье таяло на глазах. А тут и Савва Васильев сын начал вставать на ноги. Он-то не пил, не курил, а полюбовницы с такой женой, как Ульяна, и непотребны были. Детки один за другим выскакивали. Вслед за Елисеем и Захаром и третий выскочил; чтя Ветхий Завет, его Абрамом назвали.
В Москву Савва уходил безбоязненно. Страх на барина напал всамделишный. А тут и другие холопы, не получая на лесосеке даже законного куска хлеба, прибили надсмотрщика, да и вся недолга. Рюмин подозревал своего главного обидчика, но Савва тут был ни при чем. Он так и сказал:
– Ваше благородие, надсмотрщик из тех же холопов – разве поднимется у меня рука на подневольного человека?
Тут разумелось – на вольного-то может подняться!
Удивительное дело: после ночной трепки старый гусар, пропивший последнее, стал доверчивее. Просто рукой махнул:
– Э-э, одной душой больше, одной душой меньше. Суди теперь дураков! Всех на оброк повыгоняю. Даже распоследних лентяев. Ведь не идут добром на свои хлеба. Ты им пример показывай, Савва Васильич.
Так и назвал, по отчеству. Савва таким же тоном ответствовал:
– Покажу. Уж в этом не сомневайтесь.
– Вот бы тебя управителем, а? И мне доход, и тебе полный резон.
– Куда уж! Дай Бог, себе управиться.
– Управишься, не сомневаюсь. Но не рано ли с барином порываешь?
– В самый раз, ваше благородие. Застите дорогу, если сможете?
Маленько бахвалился над незадачливым барином, но мысль свою имел: от барина бегом, от рыбы подальше, к доходной торговлишке поближе.
Человек он был смекалистый. Да и глазастый. Не только же с перекупщиками у Покровской заставы якшался, ходил и на Красные торги. Обувка-одежка теперь позволяла. Не всякий в рыло будет тыкать. Смотри-и, рыбак, посма-атривай!
Рыбой он еще и при отце занимался, с десяти сопливых лет. Отец надорвался, таская после барщины пудовые коробья, нелегкие были они и для него. Отшагай-ка восемьдесят верст до Москвы!
На Красном же торгу, что шумел вдоль Кремлевских стен, от Иверской и до Москвы-реки, смышленые люди попадались. Рыбой, битой птицей, калачами или сбитнем не промышляли – шелк азиатский сквозь ловкие пальцы пускали. Само собой, не в сыром виде. Китайские или персидские шелка – для боярских да вельможных плеч. Но кто украсит плечики дочки купечьей, женки чиновничьей, да и простонародья в дорогие дни: на Рождество, на Пасху, тем более уж на свадьбу?
Свои, доморощенные, шелкоткацкие фабрички появились. Драгоценная азиатская ниточка сколько раз в руке перекручивалась, столько и цены на руку клала. Товар ходкий, а главное, легкий. Не ломовых лещей, обложенных крапивой, в коробьях таскать!
– Ульяна, – сказал он как-то на супружеской кровати, – придется тебе одной побыть.
– Ой, Саввушка? – стала она надевать скинутую было уже рубашонку. – Иль приелась?
Он не дал ей прикрыться сразу взмокшей от слез рубашонкой.
– Вот и вижу, что хоть ты верная мне жена, но глупая.
– Умной-то мне к чему быть? Детки и без ума рожаются.
– Да с умом-то в люди выходят, а не на барщине корячатся.
– Ой, только ли на барщине? – сходила у нее с лица печаль при первом же смешке.
– Погоди, Уля, – не дал он ей задуть лучину. – Успеется. Послушай, что я надумал!..
А надумал он дело небывалое: разом откреститься и от холопства, и от надвигавшейся солдатчины. И в том, и в другом случае можно было откупиться, но на какие шиши? Малые рыбные сбережения водились в заветной кубышке, но именно – малые. Не рублевые бумажонки екатерининские потребны – тысячные билетики. Их лещи, да хоть и сомы, из самых больших омутов не натаскают.
Но ведь отец Василий упрям был, с тем и помер. Сыну упрямства тоже не занимать, а помирать вроде как рановато. Голова-то человеку для чего дана? Отец простоват был, ничему особо не учил – само научилось. От нужды да от глазастой сноровки. Еще десяти лет от роду был, как смекнул отец: помещичью подать можно и с сыновней подмогой оплатить. В ближнем имении тогда, не в пример гусарику Рюмину, небольшая фабричка появилась. Помещик там дошлый был, на голых песках сидеть не хотел. Отец свел зареванного десятилетку туда и попросил управляющего:
– Пущай поучится. Может, и копейка какая в дом. А, ваше степенство?
«Степенство» было тоже холопьего роду, но чванилось:
– Ишь разогнались! Копейку-то еще заработать надо.
Истинно, жизнь была копеечная. И у всей-то помещичьей фабрики велик ли доход? Так много ли выпадало на долю десятилетнего ткача?
Долго он маялся, прежде чем в рыбаки-промысловики пошел. Что говорить, женитьба подгоняла.
Теперь вот эта же женатая жизнь и дальше гнала, назад, к старому. Стала вспоминаться хоть и горькая, но все же фабричная наука. Тем более что поманила шелковая фабрика купца Кононова. Это не помещик был, а человек с деловой хваткой. Каким-то слыхом он прослышал, что оброчный парень недотепы Рюмина несколько лет работал, пускай и на доморощенной, но все ж ткацкой фабрике. Ради приглядки из своего Покрова на шарабане прикатил. Набирать для нового дела людишек приходилось из окрестных крестьян, не знавших ничего.
– Ткач?
– И ткач, и рыбак, и лесоруб. Какая потреба? – ответил Савва, хотя уже догадался о цели купеческого приезда.
– Мне ткач потребен.
– Платить хорошо будешь?
– А сколько заработаешь – все твое. Рюмин-то отпустит?
– Я оброчный. Деньгой с ним разговариваю.
– Смел, парень! А смелость и до Покрова доведет.
– Может, сразу до Москвы?
– Далеко берешь, парень. Вначале в Покрове хоть покажи себя. Сговариваемся?
– Сговариваемся, стал быть.
– Тогда садись в мой шарабан.
– Погоди, хозяин, – назвал его как должно работник. – Надо с женой хоть попрощаться.
– И то дело. Прощайся, да не на кровати только!
Пересмешником оказался купец. Видно было, что дела у него шли хорошо. Савва в пять минут попрощался с Ульяшей, со всей своей голопузой тройней и с небольшим собранным узелком скакнул в шарабан к купцу. Ну, хозяин, вези на своих рысистых!
Рысак был хорош. Прямиком от детской домотканой тканины вынес в лучшие ткачи купца Кононова.
Купец нарадоваться не мог: эк ему повезло с ткачом! За что ни возьмется – все в руках горит. На прежней допотопной фабричке он по шерсти работал – шелку почти не видывал. Настоящих шелкоделов, выписанных купцом из заграницы, и было-то всего трое: золотом платить приходилось. Холопские же рукосуи, которых он потихоньку уводил от окрестных помещиков, только рвали дорогую ткань – пори не пори, штрафуй не штрафуй. А этот двухметровый детина как в люльке шелковую бобину, ростом с новорожденного дитяти, знай выкачивал-укачивал да в усладу такому младенцу псалмы напевал. Дела не было купцу Кононову, что ткач из староверов. В этих недалеких подмосковных лесах половина была таких. Не все же в свое время за Волгу, на Керженец, от патриарха Никона убежали. Многие и здесь проживали. А как недавняя чума, года 1771, на треть Москву вымела, старые заводилы и ударили лбами перед любимцем Екатерины, графом Григорием Орловым, посланным из Петербурга на битву с московской чумой. Так возопили: «Пожалей нас, батюшка, дозволь на Рогоже законный скит возвести. А уж мы ради матушки-царицы, да и ради тебя, кормилец, старым Христовым именем чуму из Москвы непременно изгоним».
И что ты скажешь – изгнали! Потому что не пьянствовали во время беды, а божью чисть да гладь держали. Как похоронили всех несчастных да омыли-окурили восточные пригороды за Рогожской заставой, в чистом поле, и поднялся новый посад.
Светлейшему графу Орлову, с божьей двуперстной помощью победившему чуму, общий нижайший поклон был от всего московского и подмосковного старообрядчества. Подношения, само собой, согласно золотому чину. На радостях и новая милость от Екатеринушки, разгневанной было на Гришу. Дали вольную волю строить Божьи храмы и креститься двумя перстами, как встарь.
Когда Савва Морозов, в бытность еще рыбарем, сворачивал на ночевку с Владимирки к близко подступавшей Рогоже, там уже не поле зачумленное перед ним открывалось, а целый подмосковный окологород. С двумя храмами, летним и зимним. С богадельней, уважительной к старости. С целым посадом купеческих дворов. Старообрядцы, почитай, посадили в свою квашню всю московскую хлебную торговлю. Помаленьку в окрестных селах и новомодными мануфактурами обзавелись. Знай наших! Купец-то Кононов из тех же самых рогожских заправил и был.
Чутье на дельных людей купец имел. Своя выгода: до дела охочий человек и себя, и тебя вывезет. Потрафь ему маленько да деньгой к себе притяни.
Когда лучший его ткач Савва Морозов со своей солдатчиной сунулся, он не стал долго думать.
– Что, у толстозадого Рюмина других рекрутов нет?
– Есть, да больно уж хочется ему со мной поквитаться. На самых законных основаниях. Мне – двадцать пять лет в солдатчине, ему – прямая дороженька в постель к моей Ульяше.
Купец Кононов, сам еще нестарый, знал про молодецкую баталию своего ткача с гусаром Рюминым. Знал и то, что победителей в этом кровном деле не будет.
– Не говорил еще с ним?
– Говорил. Смеется сластобрюхий!
– Как не смеяться. Горяч ты, Савва, а под горячую руку по Владимирке как раз и загремишь. Что Покров, что твое Зуево, что губернский Владимир – на одной дороженьке. Как ни ерепенься, а в помещичьей крепости ты. В полной власти его.
– Так что делать-то? У моей Ульяши уже четвертый в брюхе вызревает.
– Эк у вас – арбузики поволжские! Придется помогать. Отработаешь?
– Как не отработать, хозяин! Вызволи только из неволи.
– Так опять же в неволю поступаешь. В мою.
– Из твоей я на твоей же деньге и выеду.
– Ну, смотри, Савва. Уговор дороже денег. Еду завтра же выкупать тебя из солдатчины.
И ведь выкупил купец-молодец!
Кроме душевной щедрости, то еще имел в виду: «Ткач золотой, а теперь и шелковый будет. Истинно: в долгах как в шелках».
– В тысячу рублей ты мне обошелся, Савва. Не забудешь?
– Не забуду, хозяин. Сполна расплачусь. Переведи меня на сдельную работу. Поденщина не для меня.
«Ну-ну», – подумал купец Кононов, давая полную власть рукам этого жадного до работы мужика.
Он сам так же из мещан в купцы выходил. Но этот-то еще в барской крепости?
Савва стоял у станка по двадцать часов в сутки и аршины шелковые гнал за семерых. А чтобы еще круче накручивался аршин, надомную работу брал. Для Ульянушки и пятерых ребятишек. Пятый еще по полу ползал, а остальные уже нитки сучили, бобины накручивали, да мало ли было подсобной фабричной работы. Записывая в конторскую книгу поденную выработку Саввы Морозова, купец Кононов диву давался:
– Не надорвешься, Савва? Бабу хоть пожалей.
– Вот из жалости к ней и стараюсь.
В далекие планы он купца не посвящал, а сам в своем Зуеве небольшой ткацкий амбар поставил. Пока лишь с четырьмя ткацкими станками. Мастерской шутливо называл, чтобы сельчане, а особливо Рюмин, зря не зарились.
Со своего дела доход-то стал гораздо быстрее расти. Года не прошло, как спросил купца:
– Чай, погашен должок, хозяин? Я хоть и неграмотен, но башкой-то кое-что подбивал. Сходятся у нас рубли-рублики?
– Сошлись уже, Савва, – без особой радости кивнул купец.
На руку он чист был, но понимал: ускользает от него золотой шелковый ткач. Тем более что Морозов опять кредит попросил. А купеческое правило таково: в частном кредите не отказывай, потому что проценты идут. Одно только и сказал:
– Ну-ну, Савва. Собственную фабрику ладишь?
– Хочу попробовать, – скромно потупился ткач.
– Дело это не всегда удачливое, – резонно заметил купец. – Но кредит дам. Коль прогоришь – возвращайся. Приму.
– Премного благодарен, хозяин, – назвал его, из уважения, по-старому, хотя теперь мог бы и не называть.
Размахнуться, подобно Кононову, он, конечно, не мог. А потому пока что положился на свои руки-ноги. И выделывать на своей домашней фабричке стал самое легкое: шелковые ажурные ткани и шелковые же ленты. На фабрике Кононова это он один и мог делать. Набранные с окрестностей крестьянские неумехи только портили дорогую ткань.
Жена Ульяна и теперь уже все пятеро сыновей, включая последних, Ивана и Тимофея, с утра до ночи, по-летнему светлому времени, горбились у станков над шелковой нитью.
Когда набиралось порядочно шелка, он еще с вечера укладывал свой торговый короб. В отличие от рыбного, прутяного, этот был щепной, легкий. Изнутри выложен чистой холстиной, а сверху, кроме крышки, закрывался еще и плотной парусиной. Снег ли, дождь ли – внутрь ничего не должно попадать. Товар нежный. Не рыба. Лямки стоящего у порога короба надевал с первыми петухами. Как ни ускоряй ход, до Москвы восемьдесят верст. Пройти их надо до вечерней темени. Мало того что Владимирка стала опасна, так и в подмосковных посадах голову могли свернуть.
Прежний кистенек он поменял на более длинный – при его росте все равно рукоять из-под полы кафтана не выпирала. Не нравилось, что какие-то люди по обочинам шастали, иногда и на дорогу выходили, присматриваясь. Он в таких случаях шаг не ускорял: случись что, на десяток верст нет жилья, не убежишь.
В Москве он теперь большей частью и ночевал. Надоело у заставы перекупщикам товар за полцены сбывать. На Красном торгу можно и красную цену взять.
Чудна была Москва! У собора Казанской Богоматери за полвека так и не порушились Триумфальные ворота, сооруженные в 1742 году для коронации Елизаветы Петровны, хотя уже и Екатерина прожила свой век. Над воротами был изображен лежащий на красном ковре благоверный князь Владимир; из чресл его поднималось могучее древо, на ветвях которого угнездился весь царский род. Много кого там устроилось, но ярче всего бросался в глаза золото-светлый лик самой Елизаветы. Под ним красивой вязью какие-то слова вились. Читать Савва не умел, но под воротами постоянно проходил народ, иной раз и в расписных мундирах. На запруженном народом входе, протискиваясь, Савва всякий раз молился. Очень ему нравилось великое древо, а особливо ясный лик императрицы, про которую он, конечно, слыхал. Удивляло, что никто, кроме него, не молится. А один человек даже посмеялся:
– Не икона ж!
– Как не икона, почтенный? Словесная молитва ее осеняет.
– Молитва! Там и всего-то устами этой распутной бабы сказано: «Довольно показуем, откуда начало рождения нашего имеем». Всяк свои грехи оправдывает. Вот и она тоже.
– Окстись, православный! – от обиды чуть было не выхватил Савва свой заветный кистенек.
Но ученого москвича и след в толпе затерялся. Ох, люди-люди. Ничего-то у вас нет святого…
Он еще трижды перекрестился, прежде чем пойти к своей лавке.
Так на купеческий лад называл он свой скромный белый шкафчик, вделанный между двумя настоящими лавками. В запертом виде этот шкафчик имел вид резной полуколонны, а когда открывался, нижняя часть служила прилавком, в верхней же располагался товар. Задолго до него смышленые купцы уставили такими полуколоннами свои торговые ряды на противоположной стороне Красной площади, от Казанского собора и до Ильинки. Лукавая, но истинно купеческая выгода. Мелкий торговец, арендуя такой шкафчик, кроме законной платы и зазывалой служит. Вместе с собственным товарцем обязан ведь и настоящий товар из лавки брать. Савва брал фуляровые платки, чулки да суконные пояса. Похмыкивал, но учился купеческой оборотистости. Не без труда всунувшись в Суровский ряд, местом своим дорожил: коль не распродашь зуевский шелк, он не пропадет. Соседние лавки, вместе с промежным столбиком, общим железным засовом запирались, а на ночь и собак спускали. Разбой – он везде разбой: хоть на Владимирке, хоть на Красной площади.
Учился Савва, не хуже других покрикивал:
– Кому ажур шелковый? Кому фуляр-платочки?
При виде такого приметного молодца, одетого под алый кушак, охотно останавливались чиновничьи женки, да и из благородных бывали. Савва владимирским басом народ притягивал:
– Кому ленты шелковые? Кому чулочки шерстяные?
Из лавки благодушно хозяин высовывался:
– Так, так их, Савва! Наше дело известное: не приманишь…
– Не обманешь, – с другой стороны лукаво подсказывали.
Чего доброго, обмана и тут хватало. Та же большая дорога. Тот же разбой, пускай и торговый. Чулки-то хоть и шерстяные, да и с льняной, покрашенной добавкой; пояски-то, если крепко потянуть, гнилыми окажутся, потому как из очесной, бросовой шерсти. Посмеивайся, продавец, но поглядывай, покупатель!
Свой товар у Саввы был без всякого подвоха. Он еще в Зуевке браковал нещадно всякий недодел. Вовсю подзатыльники раздавал:
– Захарка, что узел тянешь?
– Абрамка, рубец у ленты какой?
– Елисейка, ты старшун или дристопляс?
Бывало, доставалось и любимой Ульяше. Пусть не забывается и за своим ткацким цехом присматривает.
Понимал он: покупатель-то не дурак, если раз в довольстве уйдет, так придет и вдругорядь. И на тот именно ряд, где его не обманывают.
А было вдоль Красной площади восемь рядов, знай пальцы загибай: большой суконный да малый суконный, большой крашенинный да малый крашенинный, холщовый да нитяной, кумачный ряд да вот ихний, суровский. Сюда он потому и пристал, что здесь торговали шелками, бумажными и шерстяными тканями. Не к рыбникам же или жестянщикам идти. Хотя торг удивительный – все вперемежку. Как ни особились блюстители своих цеховых устоев, мелкая голь, подобная всякой юркой рыбешке, буравила рыночную степенность. Да и у большаков свой интерес, не очень-то друг с другом считались. Урви день, да к вечеру погуляй!
Как только на небе занималась заря, безлюдный торговый город просыпался. Растворялись тысячи лавок. Длинной вереницей тянулись обозы: не только из Покрова и Владимира, но даже с Урала, Кавказа, Крыма. Даже из Персии и Туретчины. Звучали имена многих российских городов, да и заграничные бывали. Все везли, начиная с пеньки и железа, кончая бархатом и шелком. Там разгружают в подвалы и лавки, там нагружают обратно на возы. Артельщики снуют, грузчики. Купцы из-под картузов зорко посматривают, не сперли бы чего в суматохе. Тюки, короба, мешки, ящики. Бочки с уханьем катят:
– Э-эх, раскатай тебя катай!..
Тут уж беги подальше, а то ноги перешибут.
Вывески на лавках скромные, а товаров в них на тысячи. Блеск стекла переливается с серебром и бриллиантами. Рядом – чугун, свинец плитками. Парча, бархат, атлас, а по соседству рогожа и циновки. Игривая галантерейная лавка, а напротив – тряпичник пристроился, скупает что ни попадя. Чай, сахар, шоколад заграничный не чураются близости скипидара и краски. Сукно, полотно, кожи, писчая бумага с казенным клеймом. Крики оглашенные:
– У меня, у меня, господа хорошие!
– Интересное пике только здесь, только здесь!
– Кушаки, кушаки аленькие!
– Сапожки юфтевые!
– Серьги для милых ушек!
Перли напролом разносчики с лотками на головах – баранина или бычьи почки, прикрытые сальной холстиной. Покупатели обжорки – здешние же мелкие торговцы, которым некогда, да и не с руки бегать по трактирам. Кусай-перекусывай, лишь не подавись от жадности… Савва плотно повечерял, собираясь в обратную дорогу. Сегодня повезло: хорошо распродалось. Деньги убрал поглубже в нутряной карман, а пустой короб сам домой побежит. Серьги для Ульяши да пряники для ребятишек не в счет. Это как ласковая погонялка: шибче беги, тятька, до дому!
А куда уж еще шибче? Ноги как размотались от Покровской заставы, так и мотаются без устали. Уже заведено было всеми прежними походами: темное время до Павлова избыть, чтобы дальше, вдоль реки Клязьмы, по светлому времени идти. Там самые опасные места.
Уже на выходе из Москвы, до Павлова, встречных-поперечных почти не встречалось. Всяк домой, туда ли, обратно ли, засветло поспешал. Один знакомый перекупщик, гнавший из Покрова в Москву, предостерег:
– Ой, Савва, рисковая башка! Не слышал рази? Прошлой зорькой на вашей Плаксе купца Вязьмина убили, царство ему небесное!
Купца этого он знал, справедливый был человек. Небогат, третьегильдейный, потому в разъезды самолично гонял. Вот и догонялся до Плаксы…
Была такая непутевая речушка. Она долго петляла вдоль Владимирки, но переходить людный большак не решалась. Только за Покровом и ухала в очередной овраг, под мост, который вечно чинили, да дочинить не удосуживались. Когда Савва шел в Москву, мужички от безделья с топориками на бревнышках посиживали, шел обратно, так же сидят, на пару разлюбезную. Что за чертовщина? Иль запьянствовали на целую ночь ремонтеры, или блазнится ему с устатку?
Но тут правая рука, под кафтаном лежащая на рукояти кистенька, подсказала: смотри, хозяин, посматривай!
Один мужичок не торопясь встал и, помахивая топориком, заступил дорогу.
– Давно примечаю: шастаешь взад-вперед, – сказал он самым разлюбезным тоном. – Одет на купеческий лад, в сапогах. Не при лошадке еще. Но ведь, чай, при деньгах?
– Есть маленько, – не стал запираться Савва. – На нуждишку какую. Ребятам на гостинцы.
– Нуждишка, гостинцы. На прошлой неделе со своим коробом таскался, сейчас вот опять. Что, в купцы захотелось?
– Неплохо бы, да на какие шиши?
– Ладно, посмотрим. Ради ребятишек-то сам отдашь? А то вон купец Вязьмин заартачился было… и чего хорошего?
Савва тянул время, в ругань не вступал. Без толку!
– Вязьмина-то ты, почтенный, успокоил?
– Как не успокоить, если дуралей. Ему во вторую гильдию перескочить захотелось, а какой капитал потребно объявлять? Пятнадцать тыщ! Да везде подмажь-подмасли. Семнадцать в кошеле нес. Ровным счетом, как одну копеечку. И пожалел, сердешный, поделиться. И всего-то бы я только ополовинил его, донага-то не стал бы раздевать. Нет, пистоль выхватил!
Ласково посматривали на Савву зоркие, цепкие глазки.
– Все ты знаешь, не глядя, в чужом кармане сосчитать можешь.
– Чего удивительного, из купцов я, конечно, не тутошних.
– Чего ж не на родине промышляешь?
– На родине-то меня быстренько схватят да по вашей Владимирке пустят. Нет уж, благодарствую. Я один раз прошел по Владимирке, больше не хочу. А, чего толковать! И то заговорились. Немного у тебя будет, да не упускать же случай. Сам отдашь?
– Не отдам, – вдруг решился Савва. – Возьми, если сможешь.
– Смогу. Я ведь, как видишь, с помощничком. Ну, пеняй на себя!
С другого конца мосточка и помощничек поднялся, похожий на мужичка, но повыше и помоложе.
– Сын никак?
– Сыночек мой махонький.
А у сыночка в руках саженный кол, которым бревна ворочают.
– Знать, помирать мне тут. Помолиться-то позволите?
– Это позволительно. Только недолго. Не помешал бы кто.
Савва отвернулся, расстегнул широкий летний кафтан. А под кафтаном рука уже сама легла на рукоять кистеня. Мешкать было нельзя, тут не до разговоров. Если уж так вышло, надо их огорошить.
Первым ударом он свалил ротозея-сынка вместе с его саженной дубиной. Сам в сторону отскочил, нацеливаясь на главаря. Тот взмахнул топором, но ведь кистень-то на ту же сажень и берет. Не промахнулся Савва и тут, а голос уже с окровавленной земли услышал:
– Не добивай… сам, кажись, помру! Посиди со мной на отходную.
Савва присел на корточки, все-таки присматриваясь. Мало ли что. Может, эти оживут, а может, и сообщники еще объявятся? Только сейчас он почувствовал животный страх. За что ему это убийство?
Надо было уходить от злого места.
Но поверженный разбойничек, в отличие от бездыханного сына, шелохнулся и тихо заговорил:
– Сейчас, сейчас, мне недолго осталось. Бог, видно, за тебя. Схорони нас по-христиански, а под мостом захоронку найди. В корчаге глиняной, под камнем. Я за грехи свои без зла отхожу, не держи зла и ты, а в иной день и свечки поставь, за Вукола да Степанушку.
Савва бросился бежать от прокаженного места. Под мост, конечно, и единым глазом не заглянул. Так, с белым лицом, домой нагрянул. Ульяна, выбежав навстречу из своего ткацкого цеха, ахнула:
– Саввушка? Что с тобой приключилось?
– Выпить дай, – только и сказал он, проходя в дверь.
И это тоже была новость: не грешил он вином.
Ульяна ни о чем больше не спросила, сидела рядом и гладила его в каком-то страхе дрожащую голову. Даже ребятишки почувствовали неладное, прибежали в избу виниться в пять голосов:
– Не работается сегодня…
– Нитки портим…
– Тятя, не ругай нас!..
Он очнулся и серьезно, как взрослым, сказал:
– Меня бы кто поругал!
Ульяна одна за всех решилась спросить:
– За что, Саввушка?
– За то, что, кажется, богатыми вас сделал.
Тут уж и самой прозорливой жене было ничего не понять.
Да и сам-то он понимал ли?
Целый месяц не ходил с товаром в Москву, потому что речки Плаксы было никак не миновать. Но ведь и забыть ее возможно ли?
Товару набралось столько, что ни в каких коробах было не утащить. Пришлось нанять подводу.
– Помню, помню, Саввушка.
– И не забывай, что я с того света достану!
Он выволок его из сеней и вслед сабельные обломки запустил.
Может, зря помиловал? А ну как прежний гусарской прытью во Владимир скаканет?
Но не было уже былой гусарской прыти у незадачливого любовника и невезучего хозяина. Московский купец его самого обвел вокруг трех клязьминских сосен. Немалое родовое именье таяло на глазах. А тут и Савва Васильев сын начал вставать на ноги. Он-то не пил, не курил, а полюбовницы с такой женой, как Ульяна, и непотребны были. Детки один за другим выскакивали. Вслед за Елисеем и Захаром и третий выскочил; чтя Ветхий Завет, его Абрамом назвали.
В Москву Савва уходил безбоязненно. Страх на барина напал всамделишный. А тут и другие холопы, не получая на лесосеке даже законного куска хлеба, прибили надсмотрщика, да и вся недолга. Рюмин подозревал своего главного обидчика, но Савва тут был ни при чем. Он так и сказал:
– Ваше благородие, надсмотрщик из тех же холопов – разве поднимется у меня рука на подневольного человека?
Тут разумелось – на вольного-то может подняться!
Удивительное дело: после ночной трепки старый гусар, пропивший последнее, стал доверчивее. Просто рукой махнул:
– Э-э, одной душой больше, одной душой меньше. Суди теперь дураков! Всех на оброк повыгоняю. Даже распоследних лентяев. Ведь не идут добром на свои хлеба. Ты им пример показывай, Савва Васильич.
Так и назвал, по отчеству. Савва таким же тоном ответствовал:
– Покажу. Уж в этом не сомневайтесь.
– Вот бы тебя управителем, а? И мне доход, и тебе полный резон.
– Куда уж! Дай Бог, себе управиться.
– Управишься, не сомневаюсь. Но не рано ли с барином порываешь?
– В самый раз, ваше благородие. Застите дорогу, если сможете?
Маленько бахвалился над незадачливым барином, но мысль свою имел: от барина бегом, от рыбы подальше, к доходной торговлишке поближе.
Человек он был смекалистый. Да и глазастый. Не только же с перекупщиками у Покровской заставы якшался, ходил и на Красные торги. Обувка-одежка теперь позволяла. Не всякий в рыло будет тыкать. Смотри-и, рыбак, посма-атривай!
Рыбой он еще и при отце занимался, с десяти сопливых лет. Отец надорвался, таская после барщины пудовые коробья, нелегкие были они и для него. Отшагай-ка восемьдесят верст до Москвы!
На Красном же торгу, что шумел вдоль Кремлевских стен, от Иверской и до Москвы-реки, смышленые люди попадались. Рыбой, битой птицей, калачами или сбитнем не промышляли – шелк азиатский сквозь ловкие пальцы пускали. Само собой, не в сыром виде. Китайские или персидские шелка – для боярских да вельможных плеч. Но кто украсит плечики дочки купечьей, женки чиновничьей, да и простонародья в дорогие дни: на Рождество, на Пасху, тем более уж на свадьбу?
Свои, доморощенные, шелкоткацкие фабрички появились. Драгоценная азиатская ниточка сколько раз в руке перекручивалась, столько и цены на руку клала. Товар ходкий, а главное, легкий. Не ломовых лещей, обложенных крапивой, в коробьях таскать!
– Ульяна, – сказал он как-то на супружеской кровати, – придется тебе одной побыть.
– Ой, Саввушка? – стала она надевать скинутую было уже рубашонку. – Иль приелась?
Он не дал ей прикрыться сразу взмокшей от слез рубашонкой.
– Вот и вижу, что хоть ты верная мне жена, но глупая.
– Умной-то мне к чему быть? Детки и без ума рожаются.
– Да с умом-то в люди выходят, а не на барщине корячатся.
– Ой, только ли на барщине? – сходила у нее с лица печаль при первом же смешке.
– Погоди, Уля, – не дал он ей задуть лучину. – Успеется. Послушай, что я надумал!..
А надумал он дело небывалое: разом откреститься и от холопства, и от надвигавшейся солдатчины. И в том, и в другом случае можно было откупиться, но на какие шиши? Малые рыбные сбережения водились в заветной кубышке, но именно – малые. Не рублевые бумажонки екатерининские потребны – тысячные билетики. Их лещи, да хоть и сомы, из самых больших омутов не натаскают.
Но ведь отец Василий упрям был, с тем и помер. Сыну упрямства тоже не занимать, а помирать вроде как рановато. Голова-то человеку для чего дана? Отец простоват был, ничему особо не учил – само научилось. От нужды да от глазастой сноровки. Еще десяти лет от роду был, как смекнул отец: помещичью подать можно и с сыновней подмогой оплатить. В ближнем имении тогда, не в пример гусарику Рюмину, небольшая фабричка появилась. Помещик там дошлый был, на голых песках сидеть не хотел. Отец свел зареванного десятилетку туда и попросил управляющего:
– Пущай поучится. Может, и копейка какая в дом. А, ваше степенство?
«Степенство» было тоже холопьего роду, но чванилось:
– Ишь разогнались! Копейку-то еще заработать надо.
Истинно, жизнь была копеечная. И у всей-то помещичьей фабрики велик ли доход? Так много ли выпадало на долю десятилетнего ткача?
Долго он маялся, прежде чем в рыбаки-промысловики пошел. Что говорить, женитьба подгоняла.
Теперь вот эта же женатая жизнь и дальше гнала, назад, к старому. Стала вспоминаться хоть и горькая, но все же фабричная наука. Тем более что поманила шелковая фабрика купца Кононова. Это не помещик был, а человек с деловой хваткой. Каким-то слыхом он прослышал, что оброчный парень недотепы Рюмина несколько лет работал, пускай и на доморощенной, но все ж ткацкой фабрике. Ради приглядки из своего Покрова на шарабане прикатил. Набирать для нового дела людишек приходилось из окрестных крестьян, не знавших ничего.
– Ткач?
– И ткач, и рыбак, и лесоруб. Какая потреба? – ответил Савва, хотя уже догадался о цели купеческого приезда.
– Мне ткач потребен.
– Платить хорошо будешь?
– А сколько заработаешь – все твое. Рюмин-то отпустит?
– Я оброчный. Деньгой с ним разговариваю.
– Смел, парень! А смелость и до Покрова доведет.
– Может, сразу до Москвы?
– Далеко берешь, парень. Вначале в Покрове хоть покажи себя. Сговариваемся?
– Сговариваемся, стал быть.
– Тогда садись в мой шарабан.
– Погоди, хозяин, – назвал его как должно работник. – Надо с женой хоть попрощаться.
– И то дело. Прощайся, да не на кровати только!
Пересмешником оказался купец. Видно было, что дела у него шли хорошо. Савва в пять минут попрощался с Ульяшей, со всей своей голопузой тройней и с небольшим собранным узелком скакнул в шарабан к купцу. Ну, хозяин, вези на своих рысистых!
Рысак был хорош. Прямиком от детской домотканой тканины вынес в лучшие ткачи купца Кононова.
Купец нарадоваться не мог: эк ему повезло с ткачом! За что ни возьмется – все в руках горит. На прежней допотопной фабричке он по шерсти работал – шелку почти не видывал. Настоящих шелкоделов, выписанных купцом из заграницы, и было-то всего трое: золотом платить приходилось. Холопские же рукосуи, которых он потихоньку уводил от окрестных помещиков, только рвали дорогую ткань – пори не пори, штрафуй не штрафуй. А этот двухметровый детина как в люльке шелковую бобину, ростом с новорожденного дитяти, знай выкачивал-укачивал да в усладу такому младенцу псалмы напевал. Дела не было купцу Кононову, что ткач из староверов. В этих недалеких подмосковных лесах половина была таких. Не все же в свое время за Волгу, на Керженец, от патриарха Никона убежали. Многие и здесь проживали. А как недавняя чума, года 1771, на треть Москву вымела, старые заводилы и ударили лбами перед любимцем Екатерины, графом Григорием Орловым, посланным из Петербурга на битву с московской чумой. Так возопили: «Пожалей нас, батюшка, дозволь на Рогоже законный скит возвести. А уж мы ради матушки-царицы, да и ради тебя, кормилец, старым Христовым именем чуму из Москвы непременно изгоним».
И что ты скажешь – изгнали! Потому что не пьянствовали во время беды, а божью чисть да гладь держали. Как похоронили всех несчастных да омыли-окурили восточные пригороды за Рогожской заставой, в чистом поле, и поднялся новый посад.
Светлейшему графу Орлову, с божьей двуперстной помощью победившему чуму, общий нижайший поклон был от всего московского и подмосковного старообрядчества. Подношения, само собой, согласно золотому чину. На радостях и новая милость от Екатеринушки, разгневанной было на Гришу. Дали вольную волю строить Божьи храмы и креститься двумя перстами, как встарь.
Когда Савва Морозов, в бытность еще рыбарем, сворачивал на ночевку с Владимирки к близко подступавшей Рогоже, там уже не поле зачумленное перед ним открывалось, а целый подмосковный окологород. С двумя храмами, летним и зимним. С богадельней, уважительной к старости. С целым посадом купеческих дворов. Старообрядцы, почитай, посадили в свою квашню всю московскую хлебную торговлю. Помаленьку в окрестных селах и новомодными мануфактурами обзавелись. Знай наших! Купец-то Кононов из тех же самых рогожских заправил и был.
Чутье на дельных людей купец имел. Своя выгода: до дела охочий человек и себя, и тебя вывезет. Потрафь ему маленько да деньгой к себе притяни.
Когда лучший его ткач Савва Морозов со своей солдатчиной сунулся, он не стал долго думать.
– Что, у толстозадого Рюмина других рекрутов нет?
– Есть, да больно уж хочется ему со мной поквитаться. На самых законных основаниях. Мне – двадцать пять лет в солдатчине, ему – прямая дороженька в постель к моей Ульяше.
Купец Кононов, сам еще нестарый, знал про молодецкую баталию своего ткача с гусаром Рюминым. Знал и то, что победителей в этом кровном деле не будет.
– Не говорил еще с ним?
– Говорил. Смеется сластобрюхий!
– Как не смеяться. Горяч ты, Савва, а под горячую руку по Владимирке как раз и загремишь. Что Покров, что твое Зуево, что губернский Владимир – на одной дороженьке. Как ни ерепенься, а в помещичьей крепости ты. В полной власти его.
– Так что делать-то? У моей Ульяши уже четвертый в брюхе вызревает.
– Эк у вас – арбузики поволжские! Придется помогать. Отработаешь?
– Как не отработать, хозяин! Вызволи только из неволи.
– Так опять же в неволю поступаешь. В мою.
– Из твоей я на твоей же деньге и выеду.
– Ну, смотри, Савва. Уговор дороже денег. Еду завтра же выкупать тебя из солдатчины.
И ведь выкупил купец-молодец!
Кроме душевной щедрости, то еще имел в виду: «Ткач золотой, а теперь и шелковый будет. Истинно: в долгах как в шелках».
– В тысячу рублей ты мне обошелся, Савва. Не забудешь?
– Не забуду, хозяин. Сполна расплачусь. Переведи меня на сдельную работу. Поденщина не для меня.
«Ну-ну», – подумал купец Кононов, давая полную власть рукам этого жадного до работы мужика.
Он сам так же из мещан в купцы выходил. Но этот-то еще в барской крепости?
Савва стоял у станка по двадцать часов в сутки и аршины шелковые гнал за семерых. А чтобы еще круче накручивался аршин, надомную работу брал. Для Ульянушки и пятерых ребятишек. Пятый еще по полу ползал, а остальные уже нитки сучили, бобины накручивали, да мало ли было подсобной фабричной работы. Записывая в конторскую книгу поденную выработку Саввы Морозова, купец Кононов диву давался:
– Не надорвешься, Савва? Бабу хоть пожалей.
– Вот из жалости к ней и стараюсь.
В далекие планы он купца не посвящал, а сам в своем Зуеве небольшой ткацкий амбар поставил. Пока лишь с четырьмя ткацкими станками. Мастерской шутливо называл, чтобы сельчане, а особливо Рюмин, зря не зарились.
Со своего дела доход-то стал гораздо быстрее расти. Года не прошло, как спросил купца:
– Чай, погашен должок, хозяин? Я хоть и неграмотен, но башкой-то кое-что подбивал. Сходятся у нас рубли-рублики?
– Сошлись уже, Савва, – без особой радости кивнул купец.
На руку он чист был, но понимал: ускользает от него золотой шелковый ткач. Тем более что Морозов опять кредит попросил. А купеческое правило таково: в частном кредите не отказывай, потому что проценты идут. Одно только и сказал:
– Ну-ну, Савва. Собственную фабрику ладишь?
– Хочу попробовать, – скромно потупился ткач.
– Дело это не всегда удачливое, – резонно заметил купец. – Но кредит дам. Коль прогоришь – возвращайся. Приму.
– Премного благодарен, хозяин, – назвал его, из уважения, по-старому, хотя теперь мог бы и не называть.
Размахнуться, подобно Кононову, он, конечно, не мог. А потому пока что положился на свои руки-ноги. И выделывать на своей домашней фабричке стал самое легкое: шелковые ажурные ткани и шелковые же ленты. На фабрике Кононова это он один и мог делать. Набранные с окрестностей крестьянские неумехи только портили дорогую ткань.
Жена Ульяна и теперь уже все пятеро сыновей, включая последних, Ивана и Тимофея, с утра до ночи, по-летнему светлому времени, горбились у станков над шелковой нитью.
Когда набиралось порядочно шелка, он еще с вечера укладывал свой торговый короб. В отличие от рыбного, прутяного, этот был щепной, легкий. Изнутри выложен чистой холстиной, а сверху, кроме крышки, закрывался еще и плотной парусиной. Снег ли, дождь ли – внутрь ничего не должно попадать. Товар нежный. Не рыба. Лямки стоящего у порога короба надевал с первыми петухами. Как ни ускоряй ход, до Москвы восемьдесят верст. Пройти их надо до вечерней темени. Мало того что Владимирка стала опасна, так и в подмосковных посадах голову могли свернуть.
Прежний кистенек он поменял на более длинный – при его росте все равно рукоять из-под полы кафтана не выпирала. Не нравилось, что какие-то люди по обочинам шастали, иногда и на дорогу выходили, присматриваясь. Он в таких случаях шаг не ускорял: случись что, на десяток верст нет жилья, не убежишь.
В Москве он теперь большей частью и ночевал. Надоело у заставы перекупщикам товар за полцены сбывать. На Красном торгу можно и красную цену взять.
Чудна была Москва! У собора Казанской Богоматери за полвека так и не порушились Триумфальные ворота, сооруженные в 1742 году для коронации Елизаветы Петровны, хотя уже и Екатерина прожила свой век. Над воротами был изображен лежащий на красном ковре благоверный князь Владимир; из чресл его поднималось могучее древо, на ветвях которого угнездился весь царский род. Много кого там устроилось, но ярче всего бросался в глаза золото-светлый лик самой Елизаветы. Под ним красивой вязью какие-то слова вились. Читать Савва не умел, но под воротами постоянно проходил народ, иной раз и в расписных мундирах. На запруженном народом входе, протискиваясь, Савва всякий раз молился. Очень ему нравилось великое древо, а особливо ясный лик императрицы, про которую он, конечно, слыхал. Удивляло, что никто, кроме него, не молится. А один человек даже посмеялся:
– Не икона ж!
– Как не икона, почтенный? Словесная молитва ее осеняет.
– Молитва! Там и всего-то устами этой распутной бабы сказано: «Довольно показуем, откуда начало рождения нашего имеем». Всяк свои грехи оправдывает. Вот и она тоже.
– Окстись, православный! – от обиды чуть было не выхватил Савва свой заветный кистенек.
Но ученого москвича и след в толпе затерялся. Ох, люди-люди. Ничего-то у вас нет святого…
Он еще трижды перекрестился, прежде чем пойти к своей лавке.
Так на купеческий лад называл он свой скромный белый шкафчик, вделанный между двумя настоящими лавками. В запертом виде этот шкафчик имел вид резной полуколонны, а когда открывался, нижняя часть служила прилавком, в верхней же располагался товар. Задолго до него смышленые купцы уставили такими полуколоннами свои торговые ряды на противоположной стороне Красной площади, от Казанского собора и до Ильинки. Лукавая, но истинно купеческая выгода. Мелкий торговец, арендуя такой шкафчик, кроме законной платы и зазывалой служит. Вместе с собственным товарцем обязан ведь и настоящий товар из лавки брать. Савва брал фуляровые платки, чулки да суконные пояса. Похмыкивал, но учился купеческой оборотистости. Не без труда всунувшись в Суровский ряд, местом своим дорожил: коль не распродашь зуевский шелк, он не пропадет. Соседние лавки, вместе с промежным столбиком, общим железным засовом запирались, а на ночь и собак спускали. Разбой – он везде разбой: хоть на Владимирке, хоть на Красной площади.
Учился Савва, не хуже других покрикивал:
– Кому ажур шелковый? Кому фуляр-платочки?
При виде такого приметного молодца, одетого под алый кушак, охотно останавливались чиновничьи женки, да и из благородных бывали. Савва владимирским басом народ притягивал:
– Кому ленты шелковые? Кому чулочки шерстяные?
Из лавки благодушно хозяин высовывался:
– Так, так их, Савва! Наше дело известное: не приманишь…
– Не обманешь, – с другой стороны лукаво подсказывали.
Чего доброго, обмана и тут хватало. Та же большая дорога. Тот же разбой, пускай и торговый. Чулки-то хоть и шерстяные, да и с льняной, покрашенной добавкой; пояски-то, если крепко потянуть, гнилыми окажутся, потому как из очесной, бросовой шерсти. Посмеивайся, продавец, но поглядывай, покупатель!
Свой товар у Саввы был без всякого подвоха. Он еще в Зуевке браковал нещадно всякий недодел. Вовсю подзатыльники раздавал:
– Захарка, что узел тянешь?
– Абрамка, рубец у ленты какой?
– Елисейка, ты старшун или дристопляс?
Бывало, доставалось и любимой Ульяше. Пусть не забывается и за своим ткацким цехом присматривает.
Понимал он: покупатель-то не дурак, если раз в довольстве уйдет, так придет и вдругорядь. И на тот именно ряд, где его не обманывают.
А было вдоль Красной площади восемь рядов, знай пальцы загибай: большой суконный да малый суконный, большой крашенинный да малый крашенинный, холщовый да нитяной, кумачный ряд да вот ихний, суровский. Сюда он потому и пристал, что здесь торговали шелками, бумажными и шерстяными тканями. Не к рыбникам же или жестянщикам идти. Хотя торг удивительный – все вперемежку. Как ни особились блюстители своих цеховых устоев, мелкая голь, подобная всякой юркой рыбешке, буравила рыночную степенность. Да и у большаков свой интерес, не очень-то друг с другом считались. Урви день, да к вечеру погуляй!
Как только на небе занималась заря, безлюдный торговый город просыпался. Растворялись тысячи лавок. Длинной вереницей тянулись обозы: не только из Покрова и Владимира, но даже с Урала, Кавказа, Крыма. Даже из Персии и Туретчины. Звучали имена многих российских городов, да и заграничные бывали. Все везли, начиная с пеньки и железа, кончая бархатом и шелком. Там разгружают в подвалы и лавки, там нагружают обратно на возы. Артельщики снуют, грузчики. Купцы из-под картузов зорко посматривают, не сперли бы чего в суматохе. Тюки, короба, мешки, ящики. Бочки с уханьем катят:
– Э-эх, раскатай тебя катай!..
Тут уж беги подальше, а то ноги перешибут.
Вывески на лавках скромные, а товаров в них на тысячи. Блеск стекла переливается с серебром и бриллиантами. Рядом – чугун, свинец плитками. Парча, бархат, атлас, а по соседству рогожа и циновки. Игривая галантерейная лавка, а напротив – тряпичник пристроился, скупает что ни попадя. Чай, сахар, шоколад заграничный не чураются близости скипидара и краски. Сукно, полотно, кожи, писчая бумага с казенным клеймом. Крики оглашенные:
– У меня, у меня, господа хорошие!
– Интересное пике только здесь, только здесь!
– Кушаки, кушаки аленькие!
– Сапожки юфтевые!
– Серьги для милых ушек!
Перли напролом разносчики с лотками на головах – баранина или бычьи почки, прикрытые сальной холстиной. Покупатели обжорки – здешние же мелкие торговцы, которым некогда, да и не с руки бегать по трактирам. Кусай-перекусывай, лишь не подавись от жадности… Савва плотно повечерял, собираясь в обратную дорогу. Сегодня повезло: хорошо распродалось. Деньги убрал поглубже в нутряной карман, а пустой короб сам домой побежит. Серьги для Ульяши да пряники для ребятишек не в счет. Это как ласковая погонялка: шибче беги, тятька, до дому!
А куда уж еще шибче? Ноги как размотались от Покровской заставы, так и мотаются без устали. Уже заведено было всеми прежними походами: темное время до Павлова избыть, чтобы дальше, вдоль реки Клязьмы, по светлому времени идти. Там самые опасные места.
Уже на выходе из Москвы, до Павлова, встречных-поперечных почти не встречалось. Всяк домой, туда ли, обратно ли, засветло поспешал. Один знакомый перекупщик, гнавший из Покрова в Москву, предостерег:
– Ой, Савва, рисковая башка! Не слышал рази? Прошлой зорькой на вашей Плаксе купца Вязьмина убили, царство ему небесное!
Купца этого он знал, справедливый был человек. Небогат, третьегильдейный, потому в разъезды самолично гонял. Вот и догонялся до Плаксы…
Была такая непутевая речушка. Она долго петляла вдоль Владимирки, но переходить людный большак не решалась. Только за Покровом и ухала в очередной овраг, под мост, который вечно чинили, да дочинить не удосуживались. Когда Савва шел в Москву, мужички от безделья с топориками на бревнышках посиживали, шел обратно, так же сидят, на пару разлюбезную. Что за чертовщина? Иль запьянствовали на целую ночь ремонтеры, или блазнится ему с устатку?
Но тут правая рука, под кафтаном лежащая на рукояти кистенька, подсказала: смотри, хозяин, посматривай!
Один мужичок не торопясь встал и, помахивая топориком, заступил дорогу.
– Давно примечаю: шастаешь взад-вперед, – сказал он самым разлюбезным тоном. – Одет на купеческий лад, в сапогах. Не при лошадке еще. Но ведь, чай, при деньгах?
– Есть маленько, – не стал запираться Савва. – На нуждишку какую. Ребятам на гостинцы.
– Нуждишка, гостинцы. На прошлой неделе со своим коробом таскался, сейчас вот опять. Что, в купцы захотелось?
– Неплохо бы, да на какие шиши?
– Ладно, посмотрим. Ради ребятишек-то сам отдашь? А то вон купец Вязьмин заартачился было… и чего хорошего?
Савва тянул время, в ругань не вступал. Без толку!
– Вязьмина-то ты, почтенный, успокоил?
– Как не успокоить, если дуралей. Ему во вторую гильдию перескочить захотелось, а какой капитал потребно объявлять? Пятнадцать тыщ! Да везде подмажь-подмасли. Семнадцать в кошеле нес. Ровным счетом, как одну копеечку. И пожалел, сердешный, поделиться. И всего-то бы я только ополовинил его, донага-то не стал бы раздевать. Нет, пистоль выхватил!
Ласково посматривали на Савву зоркие, цепкие глазки.
– Все ты знаешь, не глядя, в чужом кармане сосчитать можешь.
– Чего удивительного, из купцов я, конечно, не тутошних.
– Чего ж не на родине промышляешь?
– На родине-то меня быстренько схватят да по вашей Владимирке пустят. Нет уж, благодарствую. Я один раз прошел по Владимирке, больше не хочу. А, чего толковать! И то заговорились. Немного у тебя будет, да не упускать же случай. Сам отдашь?
– Не отдам, – вдруг решился Савва. – Возьми, если сможешь.
– Смогу. Я ведь, как видишь, с помощничком. Ну, пеняй на себя!
С другого конца мосточка и помощничек поднялся, похожий на мужичка, но повыше и помоложе.
– Сын никак?
– Сыночек мой махонький.
А у сыночка в руках саженный кол, которым бревна ворочают.
– Знать, помирать мне тут. Помолиться-то позволите?
– Это позволительно. Только недолго. Не помешал бы кто.
Савва отвернулся, расстегнул широкий летний кафтан. А под кафтаном рука уже сама легла на рукоять кистеня. Мешкать было нельзя, тут не до разговоров. Если уж так вышло, надо их огорошить.
Первым ударом он свалил ротозея-сынка вместе с его саженной дубиной. Сам в сторону отскочил, нацеливаясь на главаря. Тот взмахнул топором, но ведь кистень-то на ту же сажень и берет. Не промахнулся Савва и тут, а голос уже с окровавленной земли услышал:
– Не добивай… сам, кажись, помру! Посиди со мной на отходную.
Савва присел на корточки, все-таки присматриваясь. Мало ли что. Может, эти оживут, а может, и сообщники еще объявятся? Только сейчас он почувствовал животный страх. За что ему это убийство?
Надо было уходить от злого места.
Но поверженный разбойничек, в отличие от бездыханного сына, шелохнулся и тихо заговорил:
– Сейчас, сейчас, мне недолго осталось. Бог, видно, за тебя. Схорони нас по-христиански, а под мостом захоронку найди. В корчаге глиняной, под камнем. Я за грехи свои без зла отхожу, не держи зла и ты, а в иной день и свечки поставь, за Вукола да Степанушку.
Савва бросился бежать от прокаженного места. Под мост, конечно, и единым глазом не заглянул. Так, с белым лицом, домой нагрянул. Ульяна, выбежав навстречу из своего ткацкого цеха, ахнула:
– Саввушка? Что с тобой приключилось?
– Выпить дай, – только и сказал он, проходя в дверь.
И это тоже была новость: не грешил он вином.
Ульяна ни о чем больше не спросила, сидела рядом и гладила его в каком-то страхе дрожащую голову. Даже ребятишки почувствовали неладное, прибежали в избу виниться в пять голосов:
– Не работается сегодня…
– Нитки портим…
– Тятя, не ругай нас!..
Он очнулся и серьезно, как взрослым, сказал:
– Меня бы кто поругал!
Ульяна одна за всех решилась спросить:
– За что, Саввушка?
– За то, что, кажется, богатыми вас сделал.
Тут уж и самой прозорливой жене было ничего не понять.
Да и сам-то он понимал ли?
Целый месяц не ходил с товаром в Москву, потому что речки Плаксы было никак не миновать. Но ведь и забыть ее возможно ли?
Товару набралось столько, что ни в каких коробах было не утащить. Пришлось нанять подводу.