Страница:
И вдруг на этом грязном, истоптанном снегу летнее, рыжекудрое солнце просияло!
Савва протер глаза: не может быть! Агнесса: ее-то сюда зачем занесло?
Зимняя шапочка скинута, волосы пушатся на ветру, и он тут-то и заметил: все глазеют не на лошадей, а на нее. Надо было прекращать это зрелище.
Не обращая внимания на свирепый взгляд человекоподобной полицейской статуи, он подскочил к саням и на бегу подхватил Агнессу на руки.
– Ах! – мило вскрикнула она.
– Ахти его! – зароптала толпа, лишенная такого зрелища.
Казалось, разорвут от зависти. Но купеческий вид похитителя и его дорогущей распахнутой шубы разодрали человеческий круг надвое. Он уносил добычу, назло зевакам целуя на ходу. Агнесса не отбивалась, только и спрашивала:
– Савва… Савва… Что ты делаешь?
– Целую, – вполне резонно отвечал он, все-таки ускоряя шаг.
Тут много всякого народу шаталось. Несмотря на его самоуверенность, могли и взашей дать. Опустил он добычу на свои ножки-сапожки лишь за кругом Девичьего Поля. Как раз и лихач подлетел.
– Куда изволите, господа веселые?
– А куда ни шло! – Савва усадил Агнессу справа и сам с левой ноги вспрыгнул: – К тебе?
– Не торопись, Саввушка, – улыбнулась. – Пока что в Дворянское собрание. Забыл?
Не забыл он, а просто всерьез не воспринимал все эти благотворительные затеи. Да и нечто вроде ревности шевельнулось. Там ведь главным будет Пашка Хохлов – последний из воздыхателей, с которым приходилось считаться. Агнесса его не отвергала, но Пашка, отдавая сердце, руку-то не предлагал. Но что поделаешь – каприз!
Лихач на полном развороте чуть не вышиб дубовые двери Благородного собрания. Знал, как выжимать деньгу из купчиков.
– Лихо! – похвалил Савва, с лихвой и расплачиваясь.
– Тише не ездим, – с достоинством ответил кучер, с которого хоть былинного богатыря пиши. – Будь здрав, Савва Тимофеевич.
Савва уже не помнил, сколько раз и куда он с ним ездил, но его-то помнили. Морозовых Москва уважала.
Он присвистнул, и кучер под свист очередного купчину усадил – только снег от дверей Дворянского собрания взвихрился!
Беломраморный зал и по дневному еще времени был залит огнями. Тоже, как и у всех, для шику. На красной эстраде стоял Пашка Хохлов. Но прежде чем отыскать свободное место, пришлось сквозь бешеный восторг Амфи пробиться. Он наскочил еще в дверях почище лихача, хватая руки Агнессы и целуя их с нескрываемой пылкостью. Своим восторгом он даже Пашку Хохлова забил. Он тоже свою арию пел:
– Я уже отчитался… Я читал Апухтина… Меня три раза вызывали! Особенно за эти головокружительные строчки:
– Ты нам место лучше поищи, – перебил его Савва.
Ночи безумные, ночи бессонные,
Речи бессвязные, взоры усталые…
Ночи, последним огнем озаренные,
Осени мертвой цветы запоздалые…
Здесь много было своих, университетских. Амфи согнал каких-то двух первокурсников, с поклоном усадил Агнессу, а Савве попенял:
– Чего ты такой сегодня колючий?
– Не брился, – не стал ему ничего объяснять, тем более что вокруг шикали на их разговоры.
Входные билеты были цены баснословной, публику, коль пригласили на пожертвование «для недостаточных студентов» (так напечатали на афише), следовало уважать. Да и на эстраде стоял хоть и студент, но первый московский красавец. Для всей Москвы полубог, для братьев-студиозов – полный бог, ибо и сам недавно сошел с университетской скамьи. Но был уже знаменитый баритон. Высокий, веселый, кудрявый, с породистым дворянским лицом истинного барина – ну, что за жених, никем еще не пойманный! Пел он чуть ли не на пятнадцатый «бис», а публика все требовала, требовала:
– Еще!
– Еще!..
Всерьез ли, нет ли, Агнесса вытирала глаза. В какой-то момент вскочила и тряхнула рыжей головой, крикнула на весь зал:
– Паша! Утешь! «Не плачь, дитя!»
Хохлов, конечно, заметил ее и, отвергнув все другие просьбы, еще более слащаво завел – как истинный демон-искуситель:
Савве надоело это соперничество. Тем более что по проходам пошли дамы с музейными, позолоченными блюдами в руках. Он достал из внутреннего кармана сюртука роскошное, тисненое с фамилией портмоне и приглянувшейся белокурой бестии небрежно выложил пачку кредиток. Она с поклоном пересчитала, чтобы в укор другим объявить:
Не плачь, дитя! Не плачь напрасно!
Твоя слеза на труп безгласный
Живой росой не упадет…
Не упадет!
– Тысяча! Целая тысяча, господа! Ваши аплодисменты щедрому молодому жертвователю!
Но аплодисменты были жиденькие. На такую сумму никто не решился…
Хотя в общем-то собрано было немало. Пожилая дама-председательша, из рода, кажется, Голицыных, под общий восторг объявила:
– Одиннадцать тысяч, господа! Даже еще с какой-то сотней. Эти деньги будут переданы ректору для раздачи нуждающимся, страждущим студентам…
– Ага, на пропой души, – проворчал Савва, вставая; он выбросил все месячное содержание отца, и сейчас в портмоне с монограммой «Морозов» оставалась сущая мелочь.
Его даже не радовало, что восторженнее других хлопала Агнесса.
– Я ухожу. Ты со мной или…?
– С тобой, Саввушка, только с тобой! – перестала улыбаться Пашке Агнесса и жарко задышала ему в затылок: – Дурачок ты мой… А за что я тебя люблю, скажу дома… Гони быстрее!
Надо же – тот же лихач у подъезда. Он даже с козел соскочил, самолично усаживая даму. Не спросил куда – без слов на Поварскую помчал.
– Да ты нас и сюда возил? – начал чего-то припоминать Савва.
Ответом был широкий взмах руки, как бы расстилавший красный ковер под ногами. Лихач ведь, конечно, не знал, что из такого роскошного портмоне сынок морозовский выгребал последнюю, щедрую мелочь.
Их уже встречала горничная, одетая не хуже самой хозяйки. Агнесса, единственная дочь нижегородского хлеботорговца, снимала трехкомнатную квартиру с отдельным входом. Видно было, что на дочь любимую родитель денег не жалел.
Горничная привычки хозяйки знала.
– У меня все готово, стол накрыт. Что еще прикажете?
– А прикажу я тебе, моя дорогая… – отбросила всякую деликатность Агнесса. – Прикажу погулять денька два… Хватит нам, Савва?
– Три, – не стесняясь услужливой горничной, уточнил Савва.
– Вот и прекрасно.
Она открыла секретер, сунула в руки сияющей горничной ассигнацию – той след простыл.
– Шикуем? – Савва снял с нее шубку, обнял всю сразу и прижал к груди с полным мужским правом.
– Как и ты… Как и ты!.. – задыхалась она под его руками. – Один раз живем… Один раз, Саввушка… Потерпи ты маленько!
В самом деле, следовало потерпеть. Стол был накрыт богатый. Не говоря о закусках и бутылках, на бронзовых подставках стояли горячие судки, и была приготовлена спиртовка, на случай подогреть кушание. Нет, горничная знала толк в полюбовных делах!
Три дня блаженства?
Да хоть целая вечность!
Глава 5
Морозовская стачка
Но не только трех дней – и двух не вышло. На следующее же утро в передней тревожно затрезвонил звонок – да, у этой скромной студентки был установлен новомодный электрический звонок. Савва заворочался в кровати, ручищами охватывая ладное, стройное тело Агнессы, словно оберегая ее от какой-то неурочной беды. Она спала, ничего не слыша. А ему петухи почему-то под утро снились… Истинно петухи, голосили не к добру. Не будить же хозяйку, надо было вставать самому. Он накинул на плечи ее тесный халатик и пошел в прихожую.
За дверью стоял взъерошенный Данилка.
– Что?! – сразу насторожился Морозов, понимая, что не с добром тот пожаловал, хотя и имел право приходить сюда в случае какой нужды.
– Забастовка! – не переступая порога, выпалил Данилка. – Поднялись все фабрики… Родитель ваш мечется, как медведь в берлоге… Два батальона солдат из Владимира прибыли… Стачка-тачка какая-то, стакнулись, значит…
– Та-ак… – втаскивая его за руку в переднюю и запирая дверь, все сразу понял Савва. – Достукались! – Он присел на стоявшую тут же кушетку и закурил. – Вот что, Данилка: полчаса мне на сборы. Раздевайся пока, чаю попьем.
Не самовары же разводить. Спиртовка со вчерашнего на подставке стояла. Он зажег ее и под родимый запах спирта дернул целый фужер коньяку.
– И мне, Савва Тимофеевич…
– Ах да, прости… С дороги ты. Что, железка работает?
– Сегодня работала. – И Данилка такой же фужер опрокинул. – На лошадях я бы сутки пылил.
– Сутки! Дед наш пешком хаживал! Черти бы всех подрали!..
Ругаясь, он меж тем и чай заваривал, и умывался, и одевался с особой тщательностью. Уже будучи в сюртуке, в спальню забежал, торопко и холодно обнял полусонную Агнессу.
– Ты что, в университет? – потянулась она, не отпуская. – Чего так рано, милый?
– В университет! И без того опаздываю! – рявкнул он, оглушая ни в чем не повинную душу.
Видно, великая злость на лице отпечаталась, потому что она отшатнулась в невольном страхе.
– Прости, милая… – понял он ее состояние, такое пробуждение, истово расцеловал, как бы навеки прощаясь. – Потом все объясню, потом!
Извозчик топтался у подъезда так себе, разъезжай Ванька. Но выбирать не приходилось.
– На вокзал.
– Вакзаль так вакзаль…. – начал было копаться с вожжами веревочными этот недотепа.
Савва взгрел его по затылку:
– Душу вышибу! В галоп!
Надо же, от одной хорошей затрещины кляча пустилась в такой скач, что лихачей перегоняла.
– Орехово! – тем же тоном и в кассе рявкнул он. – Два первых!
– Дак первые заняты… – начал было кассир. – Чиновники с какой-то напасти все тудема настрополились…
– Для Морозова, душа сопливая! Душу вытрясу!.. – прихватил его за загривок и через окошечко носом о стол хрякнул.
Для Морозова, да под такой крик, что и подскочивший полицейский под козырек взял, место нашлось. Он же в пробежку и проводил до вагона. Паровоз уже стоял под парами.
– Тимофею Саввичу поклон передайте, – еще раз козырнул он, не отходя от подножки, пока не тронулся поезд.
Он явно наказал что-то кондуктору, потому что тот согнал с кресел двух каких-то ошинеленных чинуш и усадил грозных путников.
Савва не обратил внимания, что в вагоне установилась какая-то подобострастная тишина, что многие из пассажиров, в большинстве своем чиновники и полицейские, при его появлении приподнимали фуражки и шапки. Мысли его были уже там, в фабричных цехах, раскиданных по берегу Клязьмы, да и дальше, аж до Ваулова. На Новый год он приезжал к родителям, тоже перебравшимся из Москвы, где была главная контора, в свое родимое поместье. Праздники прошли так себе, в каком-то тревожном ожидании. Родитель ругал каких-то фабричных заводил, мать называла всех «фаброй», а оказавшийся тут же за столом свояк Сережа, с соседней, «викуловской», фабрики, по-родственному пьяненько пророчил:
– Погодите, они еще дадут нам жару!
Отец останавливал его:
– Ты пей да мозги не пропивай.
Мать и того откровеннее, по-женски:
– Обминай свою Зиновею, а в сурьезные дела не лазий.
Сережка то ли уже женился, то ли собирался ожениться на одной из ткачих – с довольным видом соглашался:
– И то обминаю, дражайшая тетушка Мария Федоровна. Вот пройдет пост, да после Пасхи – и под венец. Знай Морозовых!
– Тьфу! – плевался отец. – Какие вы Морозовы? Вы Викулычи.
Он в гневе забывал, что Викулычи были старшей ветвью, от старшего наследника, Елисея, а он-то из пятерых сыновей самый младшенький. Но вот поди ж ты, самый удачливый!
Савва посмеивался над свояком, который приходился ему двоюродным братом, но когда на третий день увидел его Зиновею – Сереже захотелось похвастаться, на прогулку в крытых ковром санях пригласил, – нет, вынужден был позавидовать: у Сережки-пьянчужки губа не дура! И под лисьей скромненькой шубкой проступала вся ее женская суть. В кого она удалась? Кто поблудил над ихней породой? К владимирцам и черемисы, и мордва, и татары разные подмешивались. Ведь и собственная мать-то, Мария Федоровна… Чем старше становилась, тем больше в ее лице, в ее характере что-то черемисское проступало. Наследила, ох, наследила в память о себе и для Саввушки!
У этой, по семнадцатому годику Зиновеи, вроде бы ничего такого не было, только краса жгучая, но почему же черемисы вспомнились? Черные брови вразлет, черные волосы по плечам, как грива, и губки упрямые, хоть и пухленькие. Что-то даже екнуло в сердчишке, которое пару дней назад билось о рыжекудрую головку Агнессы… Как-то она там сейчас? Не более чем минутное угрызение совести. Что делать, он завидовал архаровцу Сережке, у которого на уме, кроме карт, лошадей, да вот таких ткачих, ничего не было.
Собственно, Зиновея и не в ткачихах числилась – в присучальщицах. На всех фабриках существовали такие помощницы ткачих – присучальщицы. Где порвется нитка – беги, присучивай ее, да побыстрее, пока брак не обнаружился. От ее быстрых ног да проворных рук и зависело – быть ли штрафу. Так что самых ловких да молодых сюда и совали.
– Ну, Сережка!.. – вырвал Савва из его рук вожжи и сел на передок, чтоб не заглядывать в очи черные.
Своячок-братанок правильно его понял:
– Что, хороша Зиновеюшка?
– Хороша, – не стал скрывать Савва. – Смотри, выкраду у тебя.
– Я не жадный… ежели Зиновеюшка согласится.
– Не соглашусь, – в спину она кольнула. – Из-под венца-то бежать?
– Да ведь венец-то лишь после Великого поста будет, – легкомысленно засмеялся Сергей.
– Все едино. Разве мы не живем как муж и жена?
Откровенность этой девочки-присучальщицы была мила и удивительна. Немудрено, что так присушила лошадника Сережку… Он уж и на бегах-то целый месяц не бывал. Неужто это и есть любовь, когда даже лошадей забывают?
Стыдно сказать, но Савве захотелось удрать от этого ненужного соблазна.
– Останови, – бросил он вожжи, забыв, что остановка была в его руках, и спрыгивая на полном ходу.
Рысак долго еще тащил, виляя, неуправляемые сани, пока Сережка вылезал из-под лисьей шубки и ловил вожжи.
Вроде бы ни к чему было бежать из саней, но ведь и причина объявилась: с дороги соступила в снег, уступая рысаку, не кто иная, как Севастеюшка. Савва давно ее не видел, и не то чтобы соскучился, а угрызения совести почище взгляда Зиновеи в спину кольнули. Он вернулся и нагнал ее.
– Не узнала разве?
– Узнала, Савва Тимофеевич, да к чему узнаваться?
– Да хоть по старой памяти.
– Ну-у, память! – Она все-таки замедлила шаг. – Я хотела вас видеть, Савва Тимофеевич. Сказать надо кое-что…
– Любовное?
– Кака-ая любовь! Вы посмотрите на меня?..
Он понимал, что не узнает прежней Севастеюшки, – разве что обличье выдавало. Все-таки видел же год назад, немного другой была… А сейчас не то что строгость – жесткость какая-то во взгляде.
– Пойдемте к обрыву, туда тропка натоптана, напрямую к фабрике бегают.
Он пошел вслед за ней, потому что по узкой тропинке идти рядом было невозможно. Да и вела себя Севастея как главная на этом пути, шла не оглядываясь, словно знала, что он не отстанет.
– Вот, самое место, – присела она на бревнышко, положенное в расщепы двух срубленных сосен.
Савва потянулся было к ней, но она строго отстранила его лобастую голову:
– Не надо. Дело такое… – Она замялась, но потом решительно тряхнула концами шали. – Не должна бы я вам это говорить, но предостеречь хочу… Знаю, что вы меня не выдадите.
– Да, да, Севастея. Что такое?
– Вы человек ученый, не буду я вам блинцы по сковороде размазывать. Просто скажу: как минует рождественская неделя, на фабриках наших начнется всеобщая забастовка, пожалуй, что и стачка… Не надеюсь, но прошу: уговорите отца. Для вашего же семейного блага. Пусть укоротит руки своим управителям. Пусть сбавит рабочий день. Пусть снизит проклятые штрафы, а лучше – так вовсе отменит. Иначе мы не ручаемся…
– Мы?
– Да, Савва Тимофеевич. Я из главных закоперщиков. Мне терять нечего… кроме разве что Сибири…
– Севастея?
– Была Севастея. Теперь член стачечного комитета. Вот так-то, наш молодой хозяин. Хотелось бы дело решить миром. Разве мы не люди? Поговорите с отцом, а особливо с матерью. Не шучу я: мы пойдем до конца…
– Какие шутки! Трудную ты мне задачу задала, но попробую…
– Попробуй, Савва Тимофеевич.
– Но дальше-то что?
– Дальше? – Она прислушалась. – Разбегаться надо. Фабричные из-за реки идут. Ни к чему, чтоб нас видели вместе…
Она быстро заскрипела валенками вниз по откосу. Завороженный всей этой ненужной встречей, он столь же быстро побежал назад по тропинке.
Дома за обедом Савва был молчалив и хмур. Мать, словно догадывающаяся о его тайнах, посматривала настороженно. Даже не вникавший в семейные настроения отец и тот заприметил:
– Ты чего, бизон?
Надо бы смолчать или ответить что-нибудь невразумительное, но Савва упрямо набычился:
– Я не бизон, папаша. Я сын коммерц-советника, заканчивающий университет. Но что дальше?
– При таком-то наследстве – сумление?!
– Сомнение, папаша, да. Ведь я не смогу выжимать из рабочих соки так, как вы выжимаете.
– Из фабры-то? – встряла мать не вовремя.
Совсем не так Савва намеревался начать разговор. Хоть и с запозданием, но внутренне одернул себя: «Не ломай рога, бизон!» А потому и попросил примирительно:
– Я позволю себе еще стопочку, папаша?
– Если я дозволю!
Но это уже было как разрешение. Водка всегда стояла на столе, в заветном хрустальном графинчике. Больше одной-двух рюмок отец не пил, а они уже по две выкушали, на равных. Мать на свой страх и риск налила третью. Под суровым взглядом и своему Тимофею Саввичу наполнила всклень – никогда не зашибавший, он любил полноту, как и во всяком другом деле. И надо же – выпил!
В проницательности ему не откажешь. Ведь сразу догадался, что не с пустых глаз дуется бизон-наследник.
– Дайте собраться с духом, папаша…
– Собирайся, – с понятием отметил покорность сына.
Савва доел кулебяку и запил ядреным клюквенным квасом, какой умела делать хозяйственная родительница, хоть и руками служанок, но под неустанным своим доглядом.
Савве хотелось и в четвертый раз наполнить граненый лафитничек, а лучше – так полный стопарик, но тут уж жди настоящей грозы. Он сказал себе: пора! И начал осторожно, издалека, о чем уже не раз говаривали:
– По вашему совету я поступил, родитель, на химический факультет. Истинно вы всегда утверждали: как покрасишь суконце или там ситчик – так и продашь. Годы эти не гульбой занимался, – усмехнулся про себя, – досконально изучал красильное дело. И с разрешения вашего давно настроился после окончания университета усовершенствовать полученную науку в Англии. Сами говорили не раз: лучшие ткачи – там. Может, даже досрочно расквитаюсь с университетом и попрошу у вас благословения на дальний путь. Если, конечно, ничего здесь не случится…
– А что может случиться? Ну! Англией мне глаза не замазывай. Дело давно обговоренное. С большим сомнением, но я согласился. Здесь-то что?
Дальше ходить вокруг да около было нельзя. Бизон так бизон! Уж тут ничего не поделаешь.
– Долгие лета вам, родитель, но мне хочется, чтоб вы оставили о себе добрую память… Постойте, папаша! – вскричал он, чувствуя, что сейчас перебьет. – Отмените штрафы! Укоротите руки управителям, особенно мастерам! Хоть на часок убавьте рабочий день! Иначе произойдут…
– Не произойдут! – грохнул отец кулаком по столу, так что и хрустальный графинчик пугливо подпрыгнул. – Беспорядков не допущу! Наслушался сплетен? С фаброй якшаешься? Смотри-и, наследничек!..
Савва понял, что ни единый шаг его здесь не остался незамеченным. У отца своя полиция, почище владимирской.
Уехал он в Москву не солоно хлебавши.
И вот недели не прошло…
Вчера началось, 7 января 1885 года; сегодня продолжалось во всей своей грозной силе и необоримости. Десятитысячная толпа молча и несокрушимо стояла перед воротами главной фабрики, а подходили и на подводах подъезжали и с других фабрик. Напротив – шпалеры солдат, и чуть впереди их трусливо маячили жандармы. Это была их работа – усмирять; тащить и не пущать, как говаривали в народе. Показывал лишь свое бесстрашие главный владимирский жандарм полковник Бурков, а его ореховский штаб-ротмистр Устинов жался за спиной. Строго говоря, с его потачки стачка началась. Стоило бы маленько приструнить Тимофея Морозова, чтоб слишком-то уж не вольничал, и рабочие успокоились бы малой подачкой. Штрафы ведь выходили за самые разумные пределы, почитай, половину и без того мизерной зарплаты съедали. Зуботычины и открытое охальничанье с молодыми ткачихами мордастых мастеров. Вечная матерщина при недоросших еще, пятнадцатилетних девках. Даже своя «холодная» была, в цеховом подвале, куда загоняли слишком языкастых; там отработанные и сваленные кое-как бочки из-под краски, разная гнилая ветошь, крысы и холодюга истинно несносная.
Половины суток хватало, чтоб иная ткачиха, случайно оговорившая мастера или конторского служащего, на коленях к дверям ползла, умоляя: «Век буду бога молить… Ослобони только отсюда…» Само собой, за сидение в «холодной» еще и штраф вычитали. Разных рангов «смотрители» этим занимались, но знал же ведь и Морозов. Знал и штаб-ротмистр Устинов. Он не мог, конечно, сократить рабочий день – одиннадцать с половиной часов, но мог же маленько укоротить руки фабричным истязателям. Если бы поменьше гостевал у начальников цехов да не вытягивался бы в струнку перед Морозовым. Теперь полковник Бурков расхлебывай! Под сдержанный гул толпы он выговаривал:
– Тебе, штаб-ротмистр, лошадей ковать, а не с бабами ладить!
Штаб-ротмистр Устинов служил в конном полку да был выгнан за карточное шулерство – куда бедняге податься? Благодаря тому же Буркову, прежде служившему в полку, и попал на хлебное место, в Орехово-Зуево. Оно считалось благим городком, хотя и носило название села. Известно, миллионщик Морозов полицию жаловал, хотя в дом к себе, на чаи, не пускал; довольно и того, что к праздникам и своим семейным именинам, когда Устинов с поздравлениями жался в передней, полагался ему солидный «благодарец», этак рубликов в пятьдесят, а на Пасху или там Рождество и поболее. Нет, жить штаб-ротмистру в Орехово-Зуеве можно было припеваючи, если б не нынешнее сумасшествие… Теперь вот труси за спиной своего благодетеля да оправдывайся:
– Все будет сделано, господин полковник, все усмирим!..
С отчаянной решимостью и с саблей наголо он бросился в толпу и наскочил на упрямо торчавшую впереди ткачиху-смутьяншу. Рубанул ли, нет ли, но руку-то его еще на излете перехватили, ржавую саблю, которую иначе как «селедкой» и не называли, выхватили, о колено переломили и обломки бросили к ногам полковника Буркова. Тот был поумнее ореховского штаб-ротмистра, повторять его наскок не стал. Взглядом прогнав прочь слишком ретивого помощника, с заложенными за спину руками подошел к руководителям стачки и вежливо поздоровался:
– Здравствуйте, господа-рабочие.
Ему тоже вежливо, хоть и холодно ответили:
– Здравствуйте и вы, господин полковник. Чем обязаны такой честью?
– Сами знаете. Время рабочее, а вы стоите без дела у ворот фабрики. К тому ж ваши люди громят контору, громят дома служащих и даже жгут. Смотрите?
Верно, по-за спинами в одном и другом месте поднимались дымки, потом и пламя в морозное небо шугануло, как бы стараясь согреть этих озябших людей.
Впереди их было трое: Моисеенко, Волков, да вот эта молодая, самоуверенная женщина. Бурков не был бы главным губернским жандармом, если бы не знал: она ведь, ко всему прочему, пассия молодого Морозова. А ну как не сегодня-завтра все фабрики перейдут под его руку? Губернатор и тот с поклоном сюда приезжает, – может ли полковник осилить Морозовых?
Эти трое пошептались, и Моисеенко тут же крикнул в толпу:
– Савоськин, бери полсотни человек и сейчас же усмири мародеров!
Со знанием дела полковника заверил:
– Господин полковник, своевольства и хулиганства мы не допустим. В остальном позвольте нам вести спор с самим Морозовым.
В подтверждение этих слов ткачиха-пассия достала из хозяйской сумки кандалы, самые настоящие, с тяжелыми цепями, и надела себе на руки. Полковник Бурков покачал головой и тоже не солоно хлебавши отошел назад, к кучке понаехавших московских и владимирских чиновников. Поделать они ничего не могли, только мешали, но ведь не прогонишь же. Он, полковник Бурков, расхлебывай кашу, которую дураки заварили. Не оставалось ничего другого, как, приложившись к походной фляжке, отдать приказ:
– Р-разогнать смутьянов… ар-рестовать главарей! И весь передний ряд! – добавил он, понимая, что без этого захватить руководящую троицу не удастся.
Как только жандармы и солдаты подступили к толпе, Севастея руки с цепями подняла еще выше, над головой. Усмирители и добежать не успели, как из задних рядом хлынула тысячная подмога и загородила своих закоперщиков. Савва, стоявший все время обочь московских чиновников, право же, с восхищением смотрел на Севастею. За эти четыре университетских года она из послушной полюбовницы превратилась в неукротимую амазонку. Одета была почище других ткачих, да и бесстрашие красило ее исхудалое лицо. «Господи! – думал Савва. – Ведь я вот не могу заступить дорогу ни солдатам, ни жандармам. А сейчас начнется самое страшное, самое гнусное…»
За дверью стоял взъерошенный Данилка.
– Что?! – сразу насторожился Морозов, понимая, что не с добром тот пожаловал, хотя и имел право приходить сюда в случае какой нужды.
– Забастовка! – не переступая порога, выпалил Данилка. – Поднялись все фабрики… Родитель ваш мечется, как медведь в берлоге… Два батальона солдат из Владимира прибыли… Стачка-тачка какая-то, стакнулись, значит…
– Та-ак… – втаскивая его за руку в переднюю и запирая дверь, все сразу понял Савва. – Достукались! – Он присел на стоявшую тут же кушетку и закурил. – Вот что, Данилка: полчаса мне на сборы. Раздевайся пока, чаю попьем.
Не самовары же разводить. Спиртовка со вчерашнего на подставке стояла. Он зажег ее и под родимый запах спирта дернул целый фужер коньяку.
– И мне, Савва Тимофеевич…
– Ах да, прости… С дороги ты. Что, железка работает?
– Сегодня работала. – И Данилка такой же фужер опрокинул. – На лошадях я бы сутки пылил.
– Сутки! Дед наш пешком хаживал! Черти бы всех подрали!..
Ругаясь, он меж тем и чай заваривал, и умывался, и одевался с особой тщательностью. Уже будучи в сюртуке, в спальню забежал, торопко и холодно обнял полусонную Агнессу.
– Ты что, в университет? – потянулась она, не отпуская. – Чего так рано, милый?
– В университет! И без того опаздываю! – рявкнул он, оглушая ни в чем не повинную душу.
Видно, великая злость на лице отпечаталась, потому что она отшатнулась в невольном страхе.
– Прости, милая… – понял он ее состояние, такое пробуждение, истово расцеловал, как бы навеки прощаясь. – Потом все объясню, потом!
Извозчик топтался у подъезда так себе, разъезжай Ванька. Но выбирать не приходилось.
– На вокзал.
– Вакзаль так вакзаль…. – начал было копаться с вожжами веревочными этот недотепа.
Савва взгрел его по затылку:
– Душу вышибу! В галоп!
Надо же, от одной хорошей затрещины кляча пустилась в такой скач, что лихачей перегоняла.
– Орехово! – тем же тоном и в кассе рявкнул он. – Два первых!
– Дак первые заняты… – начал было кассир. – Чиновники с какой-то напасти все тудема настрополились…
– Для Морозова, душа сопливая! Душу вытрясу!.. – прихватил его за загривок и через окошечко носом о стол хрякнул.
Для Морозова, да под такой крик, что и подскочивший полицейский под козырек взял, место нашлось. Он же в пробежку и проводил до вагона. Паровоз уже стоял под парами.
– Тимофею Саввичу поклон передайте, – еще раз козырнул он, не отходя от подножки, пока не тронулся поезд.
Он явно наказал что-то кондуктору, потому что тот согнал с кресел двух каких-то ошинеленных чинуш и усадил грозных путников.
Савва не обратил внимания, что в вагоне установилась какая-то подобострастная тишина, что многие из пассажиров, в большинстве своем чиновники и полицейские, при его появлении приподнимали фуражки и шапки. Мысли его были уже там, в фабричных цехах, раскиданных по берегу Клязьмы, да и дальше, аж до Ваулова. На Новый год он приезжал к родителям, тоже перебравшимся из Москвы, где была главная контора, в свое родимое поместье. Праздники прошли так себе, в каком-то тревожном ожидании. Родитель ругал каких-то фабричных заводил, мать называла всех «фаброй», а оказавшийся тут же за столом свояк Сережа, с соседней, «викуловской», фабрики, по-родственному пьяненько пророчил:
– Погодите, они еще дадут нам жару!
Отец останавливал его:
– Ты пей да мозги не пропивай.
Мать и того откровеннее, по-женски:
– Обминай свою Зиновею, а в сурьезные дела не лазий.
Сережка то ли уже женился, то ли собирался ожениться на одной из ткачих – с довольным видом соглашался:
– И то обминаю, дражайшая тетушка Мария Федоровна. Вот пройдет пост, да после Пасхи – и под венец. Знай Морозовых!
– Тьфу! – плевался отец. – Какие вы Морозовы? Вы Викулычи.
Он в гневе забывал, что Викулычи были старшей ветвью, от старшего наследника, Елисея, а он-то из пятерых сыновей самый младшенький. Но вот поди ж ты, самый удачливый!
Савва посмеивался над свояком, который приходился ему двоюродным братом, но когда на третий день увидел его Зиновею – Сереже захотелось похвастаться, на прогулку в крытых ковром санях пригласил, – нет, вынужден был позавидовать: у Сережки-пьянчужки губа не дура! И под лисьей скромненькой шубкой проступала вся ее женская суть. В кого она удалась? Кто поблудил над ихней породой? К владимирцам и черемисы, и мордва, и татары разные подмешивались. Ведь и собственная мать-то, Мария Федоровна… Чем старше становилась, тем больше в ее лице, в ее характере что-то черемисское проступало. Наследила, ох, наследила в память о себе и для Саввушки!
У этой, по семнадцатому годику Зиновеи, вроде бы ничего такого не было, только краса жгучая, но почему же черемисы вспомнились? Черные брови вразлет, черные волосы по плечам, как грива, и губки упрямые, хоть и пухленькие. Что-то даже екнуло в сердчишке, которое пару дней назад билось о рыжекудрую головку Агнессы… Как-то она там сейчас? Не более чем минутное угрызение совести. Что делать, он завидовал архаровцу Сережке, у которого на уме, кроме карт, лошадей, да вот таких ткачих, ничего не было.
Собственно, Зиновея и не в ткачихах числилась – в присучальщицах. На всех фабриках существовали такие помощницы ткачих – присучальщицы. Где порвется нитка – беги, присучивай ее, да побыстрее, пока брак не обнаружился. От ее быстрых ног да проворных рук и зависело – быть ли штрафу. Так что самых ловких да молодых сюда и совали.
– Ну, Сережка!.. – вырвал Савва из его рук вожжи и сел на передок, чтоб не заглядывать в очи черные.
Своячок-братанок правильно его понял:
– Что, хороша Зиновеюшка?
– Хороша, – не стал скрывать Савва. – Смотри, выкраду у тебя.
– Я не жадный… ежели Зиновеюшка согласится.
– Не соглашусь, – в спину она кольнула. – Из-под венца-то бежать?
– Да ведь венец-то лишь после Великого поста будет, – легкомысленно засмеялся Сергей.
– Все едино. Разве мы не живем как муж и жена?
Откровенность этой девочки-присучальщицы была мила и удивительна. Немудрено, что так присушила лошадника Сережку… Он уж и на бегах-то целый месяц не бывал. Неужто это и есть любовь, когда даже лошадей забывают?
Стыдно сказать, но Савве захотелось удрать от этого ненужного соблазна.
– Останови, – бросил он вожжи, забыв, что остановка была в его руках, и спрыгивая на полном ходу.
Рысак долго еще тащил, виляя, неуправляемые сани, пока Сережка вылезал из-под лисьей шубки и ловил вожжи.
Вроде бы ни к чему было бежать из саней, но ведь и причина объявилась: с дороги соступила в снег, уступая рысаку, не кто иная, как Севастеюшка. Савва давно ее не видел, и не то чтобы соскучился, а угрызения совести почище взгляда Зиновеи в спину кольнули. Он вернулся и нагнал ее.
– Не узнала разве?
– Узнала, Савва Тимофеевич, да к чему узнаваться?
– Да хоть по старой памяти.
– Ну-у, память! – Она все-таки замедлила шаг. – Я хотела вас видеть, Савва Тимофеевич. Сказать надо кое-что…
– Любовное?
– Кака-ая любовь! Вы посмотрите на меня?..
Он понимал, что не узнает прежней Севастеюшки, – разве что обличье выдавало. Все-таки видел же год назад, немного другой была… А сейчас не то что строгость – жесткость какая-то во взгляде.
– Пойдемте к обрыву, туда тропка натоптана, напрямую к фабрике бегают.
Он пошел вслед за ней, потому что по узкой тропинке идти рядом было невозможно. Да и вела себя Севастея как главная на этом пути, шла не оглядываясь, словно знала, что он не отстанет.
– Вот, самое место, – присела она на бревнышко, положенное в расщепы двух срубленных сосен.
Савва потянулся было к ней, но она строго отстранила его лобастую голову:
– Не надо. Дело такое… – Она замялась, но потом решительно тряхнула концами шали. – Не должна бы я вам это говорить, но предостеречь хочу… Знаю, что вы меня не выдадите.
– Да, да, Севастея. Что такое?
– Вы человек ученый, не буду я вам блинцы по сковороде размазывать. Просто скажу: как минует рождественская неделя, на фабриках наших начнется всеобщая забастовка, пожалуй, что и стачка… Не надеюсь, но прошу: уговорите отца. Для вашего же семейного блага. Пусть укоротит руки своим управителям. Пусть сбавит рабочий день. Пусть снизит проклятые штрафы, а лучше – так вовсе отменит. Иначе мы не ручаемся…
– Мы?
– Да, Савва Тимофеевич. Я из главных закоперщиков. Мне терять нечего… кроме разве что Сибири…
– Севастея?
– Была Севастея. Теперь член стачечного комитета. Вот так-то, наш молодой хозяин. Хотелось бы дело решить миром. Разве мы не люди? Поговорите с отцом, а особливо с матерью. Не шучу я: мы пойдем до конца…
– Какие шутки! Трудную ты мне задачу задала, но попробую…
– Попробуй, Савва Тимофеевич.
– Но дальше-то что?
– Дальше? – Она прислушалась. – Разбегаться надо. Фабричные из-за реки идут. Ни к чему, чтоб нас видели вместе…
Она быстро заскрипела валенками вниз по откосу. Завороженный всей этой ненужной встречей, он столь же быстро побежал назад по тропинке.
Дома за обедом Савва был молчалив и хмур. Мать, словно догадывающаяся о его тайнах, посматривала настороженно. Даже не вникавший в семейные настроения отец и тот заприметил:
– Ты чего, бизон?
Надо бы смолчать или ответить что-нибудь невразумительное, но Савва упрямо набычился:
– Я не бизон, папаша. Я сын коммерц-советника, заканчивающий университет. Но что дальше?
– При таком-то наследстве – сумление?!
– Сомнение, папаша, да. Ведь я не смогу выжимать из рабочих соки так, как вы выжимаете.
– Из фабры-то? – встряла мать не вовремя.
Совсем не так Савва намеревался начать разговор. Хоть и с запозданием, но внутренне одернул себя: «Не ломай рога, бизон!» А потому и попросил примирительно:
– Я позволю себе еще стопочку, папаша?
– Если я дозволю!
Но это уже было как разрешение. Водка всегда стояла на столе, в заветном хрустальном графинчике. Больше одной-двух рюмок отец не пил, а они уже по две выкушали, на равных. Мать на свой страх и риск налила третью. Под суровым взглядом и своему Тимофею Саввичу наполнила всклень – никогда не зашибавший, он любил полноту, как и во всяком другом деле. И надо же – выпил!
В проницательности ему не откажешь. Ведь сразу догадался, что не с пустых глаз дуется бизон-наследник.
– Дайте собраться с духом, папаша…
– Собирайся, – с понятием отметил покорность сына.
Савва доел кулебяку и запил ядреным клюквенным квасом, какой умела делать хозяйственная родительница, хоть и руками служанок, но под неустанным своим доглядом.
Савве хотелось и в четвертый раз наполнить граненый лафитничек, а лучше – так полный стопарик, но тут уж жди настоящей грозы. Он сказал себе: пора! И начал осторожно, издалека, о чем уже не раз говаривали:
– По вашему совету я поступил, родитель, на химический факультет. Истинно вы всегда утверждали: как покрасишь суконце или там ситчик – так и продашь. Годы эти не гульбой занимался, – усмехнулся про себя, – досконально изучал красильное дело. И с разрешения вашего давно настроился после окончания университета усовершенствовать полученную науку в Англии. Сами говорили не раз: лучшие ткачи – там. Может, даже досрочно расквитаюсь с университетом и попрошу у вас благословения на дальний путь. Если, конечно, ничего здесь не случится…
– А что может случиться? Ну! Англией мне глаза не замазывай. Дело давно обговоренное. С большим сомнением, но я согласился. Здесь-то что?
Дальше ходить вокруг да около было нельзя. Бизон так бизон! Уж тут ничего не поделаешь.
– Долгие лета вам, родитель, но мне хочется, чтоб вы оставили о себе добрую память… Постойте, папаша! – вскричал он, чувствуя, что сейчас перебьет. – Отмените штрафы! Укоротите руки управителям, особенно мастерам! Хоть на часок убавьте рабочий день! Иначе произойдут…
– Не произойдут! – грохнул отец кулаком по столу, так что и хрустальный графинчик пугливо подпрыгнул. – Беспорядков не допущу! Наслушался сплетен? С фаброй якшаешься? Смотри-и, наследничек!..
Савва понял, что ни единый шаг его здесь не остался незамеченным. У отца своя полиция, почище владимирской.
Уехал он в Москву не солоно хлебавши.
И вот недели не прошло…
Вчера началось, 7 января 1885 года; сегодня продолжалось во всей своей грозной силе и необоримости. Десятитысячная толпа молча и несокрушимо стояла перед воротами главной фабрики, а подходили и на подводах подъезжали и с других фабрик. Напротив – шпалеры солдат, и чуть впереди их трусливо маячили жандармы. Это была их работа – усмирять; тащить и не пущать, как говаривали в народе. Показывал лишь свое бесстрашие главный владимирский жандарм полковник Бурков, а его ореховский штаб-ротмистр Устинов жался за спиной. Строго говоря, с его потачки стачка началась. Стоило бы маленько приструнить Тимофея Морозова, чтоб слишком-то уж не вольничал, и рабочие успокоились бы малой подачкой. Штрафы ведь выходили за самые разумные пределы, почитай, половину и без того мизерной зарплаты съедали. Зуботычины и открытое охальничанье с молодыми ткачихами мордастых мастеров. Вечная матерщина при недоросших еще, пятнадцатилетних девках. Даже своя «холодная» была, в цеховом подвале, куда загоняли слишком языкастых; там отработанные и сваленные кое-как бочки из-под краски, разная гнилая ветошь, крысы и холодюга истинно несносная.
Половины суток хватало, чтоб иная ткачиха, случайно оговорившая мастера или конторского служащего, на коленях к дверям ползла, умоляя: «Век буду бога молить… Ослобони только отсюда…» Само собой, за сидение в «холодной» еще и штраф вычитали. Разных рангов «смотрители» этим занимались, но знал же ведь и Морозов. Знал и штаб-ротмистр Устинов. Он не мог, конечно, сократить рабочий день – одиннадцать с половиной часов, но мог же маленько укоротить руки фабричным истязателям. Если бы поменьше гостевал у начальников цехов да не вытягивался бы в струнку перед Морозовым. Теперь полковник Бурков расхлебывай! Под сдержанный гул толпы он выговаривал:
– Тебе, штаб-ротмистр, лошадей ковать, а не с бабами ладить!
Штаб-ротмистр Устинов служил в конном полку да был выгнан за карточное шулерство – куда бедняге податься? Благодаря тому же Буркову, прежде служившему в полку, и попал на хлебное место, в Орехово-Зуево. Оно считалось благим городком, хотя и носило название села. Известно, миллионщик Морозов полицию жаловал, хотя в дом к себе, на чаи, не пускал; довольно и того, что к праздникам и своим семейным именинам, когда Устинов с поздравлениями жался в передней, полагался ему солидный «благодарец», этак рубликов в пятьдесят, а на Пасху или там Рождество и поболее. Нет, жить штаб-ротмистру в Орехово-Зуеве можно было припеваючи, если б не нынешнее сумасшествие… Теперь вот труси за спиной своего благодетеля да оправдывайся:
– Все будет сделано, господин полковник, все усмирим!..
С отчаянной решимостью и с саблей наголо он бросился в толпу и наскочил на упрямо торчавшую впереди ткачиху-смутьяншу. Рубанул ли, нет ли, но руку-то его еще на излете перехватили, ржавую саблю, которую иначе как «селедкой» и не называли, выхватили, о колено переломили и обломки бросили к ногам полковника Буркова. Тот был поумнее ореховского штаб-ротмистра, повторять его наскок не стал. Взглядом прогнав прочь слишком ретивого помощника, с заложенными за спину руками подошел к руководителям стачки и вежливо поздоровался:
– Здравствуйте, господа-рабочие.
Ему тоже вежливо, хоть и холодно ответили:
– Здравствуйте и вы, господин полковник. Чем обязаны такой честью?
– Сами знаете. Время рабочее, а вы стоите без дела у ворот фабрики. К тому ж ваши люди громят контору, громят дома служащих и даже жгут. Смотрите?
Верно, по-за спинами в одном и другом месте поднимались дымки, потом и пламя в морозное небо шугануло, как бы стараясь согреть этих озябших людей.
Впереди их было трое: Моисеенко, Волков, да вот эта молодая, самоуверенная женщина. Бурков не был бы главным губернским жандармом, если бы не знал: она ведь, ко всему прочему, пассия молодого Морозова. А ну как не сегодня-завтра все фабрики перейдут под его руку? Губернатор и тот с поклоном сюда приезжает, – может ли полковник осилить Морозовых?
Эти трое пошептались, и Моисеенко тут же крикнул в толпу:
– Савоськин, бери полсотни человек и сейчас же усмири мародеров!
Со знанием дела полковника заверил:
– Господин полковник, своевольства и хулиганства мы не допустим. В остальном позвольте нам вести спор с самим Морозовым.
В подтверждение этих слов ткачиха-пассия достала из хозяйской сумки кандалы, самые настоящие, с тяжелыми цепями, и надела себе на руки. Полковник Бурков покачал головой и тоже не солоно хлебавши отошел назад, к кучке понаехавших московских и владимирских чиновников. Поделать они ничего не могли, только мешали, но ведь не прогонишь же. Он, полковник Бурков, расхлебывай кашу, которую дураки заварили. Не оставалось ничего другого, как, приложившись к походной фляжке, отдать приказ:
– Р-разогнать смутьянов… ар-рестовать главарей! И весь передний ряд! – добавил он, понимая, что без этого захватить руководящую троицу не удастся.
Как только жандармы и солдаты подступили к толпе, Севастея руки с цепями подняла еще выше, над головой. Усмирители и добежать не успели, как из задних рядом хлынула тысячная подмога и загородила своих закоперщиков. Савва, стоявший все время обочь московских чиновников, право же, с восхищением смотрел на Севастею. За эти четыре университетских года она из послушной полюбовницы превратилась в неукротимую амазонку. Одета была почище других ткачих, да и бесстрашие красило ее исхудалое лицо. «Господи! – думал Савва. – Ведь я вот не могу заступить дорогу ни солдатам, ни жандармам. А сейчас начнется самое страшное, самое гнусное…»