Мой неопределенный и вежливый жест можно истолковать как угодно.

 Вы знаете, с каким ужасом я всегда относилась к любовным авантюрам. Принести в дар это прекрасное драгоценное чувство какому-нибудь незнакомцу, рисковать разочарованием  на это я не чувствую мужества. Когда в мои годы любишь, Жан, то это, по-видимому, навсегда...

Боже, какая банальщина! Как! Вы, прекрасный дипломат, отправляетесь на войну с таким заржавленным оружием?.. Я был о вас лучшего мнения!.. Но подождем!

 Тогда я мысленно вернулась к своему прошлому; я вызвала в памяти небольшое количество людей,  вы всех их знаете,  которые любили меня и которых я любила; я постаралась выбрать из них того, который был бы самым достойным этой новой и окончательной любви...

 Не хотите ли еще немного портвейна?

 И мне кажется, что я нашла...

 Рекомендую вам это печенье, оно превосходно.

 Жан!.. Не насмехайтесь, все это очень серьезно. Вы страдали из-за меня, я это знаю, и прошу у вас за это прошения. Я чувствую, в свою очередь, что начинаю страдать из-за другого. Вы  мой друг, простите меня, посоветуйте мне!

Я начинаю чувствовать смущение. Она кладет свою красивую ручку на мою руку. Она наклоняется ко мне, и через вырез ее корсажа я вижу, как порывисто она дышит; умоляющее лицо тянется ко мне; губы сложены в просящую гримаску и готовы к поцелую; обрамленные длинными ресницами глаза светятся искренним волнением. Жаль, что сцена недостойна артистки: хорошо сыграно!

 Чтобы дать вам совет, Клара, мне надо было бы знать этого человека.

 Вы его знаете!

По-видимому, в ее маленьком мозгу решено, что мне не избежать объяснения. И я говорю, точно бросаясь в холодную воду:

 Кто же он?

Глаза ее становятся более нежными, и она робко опускает их, отвечая мне:

 Скульптор Форнари.


Это!.. ах!.. это!.. Браво. Клара! А я-то еще жалел ее, видя, как банально она фехтует. Как ловко замаскировала она этот удар! Как быстро нанесла его растерявшемуся противнику! И все-таки это удар по воздуху, мой прекрасный бретер; или иначе: ваша шпага согнулась, на мне крепкая броня. Впрочем, я охотно отсалютовал бы на такой мастерский удар, но вот вы уже снова становитесь в позицию. Внимание!..

 Форнари?..  говорю я.  Постойте... Ах, да! Это тот высокий парень, весь обросший волосами, близорукий, как сова, декламировавший вам стихи Мюссе и смотревший на вас вытаращенными глазами с воспаленными веками? Какой вздор!

Зачем эта критика, эта оценка? Смотри, старина Жан, это ошибка, и противник подчеркивает это своей снисходительной улыбкой:

 Какой вы злой! Что он вам сделал, этот бедный Анжелико?

Его к тому же зовут Анжелико! Это верх всего. Но я овладеваю собой:

 Мне? Ничего, насколько я знаю. Я его так мало знал. Быть может, он очень мил при интимном знакомстве.

 О! Очарователен!

 Даже очарователен? А разве он был прежде... подскажите же мне!

 Моим любовником? Нет, никогда! У нас были очень нежные разговоры, мы заходили далеко... но не до конца. Тогда меня любили вы, Жан.

Ей неизвестно, что я точно знаю, докуда «доходили» эти разговоры. И я знаю также, что Форнари, устав от этой связи, не желает возобновлять ее.

 И вы оказывали мне честь оставаться верной мне в то время? Очень лестно.

 Зачем вы говорите это таким тоном?

Нет, я решительно начинаю терпеть поражение. Я чувствую, как губы мои начинают дрожать, глаза становятся умоляющими и на искривленном лице сейчас появится эта жалкая, несчастная улыбка, которую она хорошо знает... Так нет же, нет! На помощь, бедная далекая душа, трауром по которой я закрыл свое сердце! Я вижу дорогое мне тело, которое катится, разбивается, истекает кровью, кричит и погружается в страшную мрачную пропасть; потом бесконечным водопадом низвергается, клокочет, падает вода; потом взрыв... огонь, подымается... лохмотья... куски тела... Эдидея, маленький дикий ребенок, моя единственная любовь, моя радость!..


 Простоте меня, Клара. Все это старая гордость самца, которая не хочет сложить оружия и всплывает наверх. То, что я сказал вам,  глупо и смешно. Забудьте про это. Форнари очарователен, чувствителен, отзывчив, а кроме того, вероятно, любит вас. Вы видитесь с ним?

 Его теперь нет в Париже, но все это время он мне много пишет.

 Так напишите ему, чтобы он вернулся, примите его, возьмите его, любите его и доставляйте ему как можно меньше страданий. Вот мой совет, милая Клара.

И я даю его вам, красивая барынька, от глубины души, но вы ожидали не того. Моя улыбка, отречение и внезапное безразличие, овладевшее мною,  не та цель, к которой вы стремились. На моем письменном столе лежит где-то письмецо от Гартога, сообщающее мне, что торговый дом Давистер накануне краха и что к концу месяца ожидают полного банкротства... Вам надо... надо...

 Спасибо, Жан. Я последую вашему совету. Если я найду счастье, то мне сладко будет думать, что я обязана им вашему совету. Это будет еще одним лишним воспоминанием среди тех, которые уже связывают вас и меня. Помните ваши письма?.. Я нередко вспоминаю их... они были так красиво написаны!

 Я так думал тогда.

 Да, говорят, что это так. Вот, например, одно из них, которое я часто повторяю, когда я одна и когда мне грустно:

«Я ревную тебя к цветам, которые посылаю тебе, потому что они будут ласкать тебя без меня; я ревную тебя к воздуху, которым ты дышишь, потому что он нежит тебя вдали от меня; я ревную к солнечному свету, потому что он делает глаза твои лучезарными. В одном поцелуе бросаю к твоим ногам всю любовь целого мира».

Вероятно, она перечла эти письма сегодня утром.

 А вот это письмо...

Говори, читай, декламируй, будь возвышенной, лукавой и нежной; прельщай меня всеми прелестями своего роскошного тела, которого я когда-то так жаждал... Ты только теряешь время, опасная женщина-демон, потому что сердце, к которому ты обращаешься,  только пепел и развалины.

* * *

 Жан!..

 О, простите!.. Извините меня, милая Клара. Воспоминание о старом, которое вы теперь тревожите, привели меня к другим, гораздо более грустным воспоминаниям. Я совсем забылся в тяжелых снах.

Настаивать было бы с ее стороны ошибкой. Она чувствует это и встает, по-прежнему улыбаясь, но я знаю эту складку около ее рта, и знаю, какими горькими словами бичевала бы она меня за мою дерзость... если бы смела.

 Я была бы навязчивой, оставаясь у вас дольше. Вы позволите мне приезжать к вам по-товарищески?

 Вы здесь у себя, Клара, как вам известно.

 О! У себя!..

Я помогаю ей надеть шубу; руки наши скрещиваются, и она обеими своими руками прижимает мои руки к своей груди. Опрокинутое назад лицо сияет улыбкой, и глаза снизу вверх смотрят на меня странным взглядом.

 Жан?..

Твердо, но без грубости, я высвобождаю свои руки. Она уехала. И подумать только, что я недавно чуть не убил себя из-за нее!..

Сегодня вечером я должен обедать в ресторане с Гартогом и Флогергом. Выходя из дому, я нашел на ступеньках лестницы лоскутки маленького дамского носового платка; они были измяты, изорваны, искусаны... но сухи. В одном из уголков я прочел тонко вышитое имя: Клара.

* * *

 Что вы скажете о рюмке коньяку «Наполеон», чтобы залить это совершенно исключительное Клэ?

 Скажу,  ответил я Флогергу,  что это мне кажется довольно резонным.

 Позвольте,  сказал Гартог и обратился к метрдотелю:  Сколько стоит у вас рюмка такого коньяку?

Метрдотель почтительно наклонился к Гартогу (щедрая прибавка к счету уже лежала на столе) и сказал ему вполголоса:

 Восемьдесят франков за рюмку, сударь. Мы гарантируем, что это настоящий «Наполеон». Прикажете подать?

 Я так и думал,  сказал Гартог.  Вы подадите его этим господам, раз они его требуют, а мне дайте рюмку простого коньяку, три звездочки.

Метрдотель удалился с неодобряющим видом; Флогерг пришел в восторг.

 Этот шутник,  сказал он мне про Гартога,  должен скоро наполнить копилку: ведь вот как он экономит. Сколько вы сегодня заработали, старый Гарпагон?

 Это к делу не относится!  хладнокровно возразил Гартог.  Я не меньше вас люблю пользоваться своими деньгами, но не люблю их бросать, и знаю цену вещам. А бутылка настоящего коньяку «Наполеон» стоит не дороже пятисот франков; я имею его в своем погребе. В бутылке приблизительно двадцать пять рюмок, и, таким образом, рюмка стоит двадцать франков. Я охотно заплатил бы здесь сорок и даже пятьдесят франков за рюмку, но восемьдесят  это значит все триста процентов надбавки... Это уже не торговля, но грабеж, а Гартог не позволяет, чтобы его грабили, вот и все.

И веселый финансист стал греть в ладони руки демократический коньяк три звездочки, убежденный в своей правоте.

 Кстати,  продолжал он,  у меня есть новости для вас, Веньямин. Что интересует вас в первую голову: дело в Сен-Мало или господин Давистер?

 Разумеется, Сен-Мало.

 Так вот каково положение дел: три недели тому назад акции стояли 817, теперь упали до 412. Я широко распространил известие  и Флогерг помогал мне в своих газетах,  что новое и могущественное судоходное общество устраивает рейсы по тем же линиям и берет до смешного малые фрахты, которые я и опубликовал. Я даже пустил по главной линии пароход, который я только нанял, но последнее осталось неизвестным. На каждом рейсе я теряю сто тысяч франков, но зато наш бывший рыбопромышленник, вынужденный конкурировать, теряет на своих рейсах в шесть раз больше.

В ожидании дальнейшего я скупаю все акции их судоходного общества, которые теперь на бирже в сильном понижении; я уже владею двумя пятыми всего их количества.

Лишь только я скуплю половину всех акций, как сейчас же созову чрезвычайное общее собрание акционеров, оставлю правление в меньшинстве, ликвидирую общество и стану его председателем с единоличной властью. Бывший рыбопромышленник, вложивший в дело все свои капиталы, потеряет все во время этой ликвидации.

Пользуясь своими дискреционными правами, я продам все суда этого общества подставному лицу; затем создам новое общество, устроенное по образцу прежнего, но администратором которого буду я; каждому из акционеров я предложу получить новые акции вместо скудной доли по реализации старых; не предложу этого только нашему рыбопромышленнику.

Через три месяца после этого акции будут идти по номиналу; еще через некоторое время они будут идти по тысяче франков, и все будут довольны... кроме рыбопромышленника, само собою разумеется. Это именно то, чего вы хотели?

 Нельзя было сделать лучше, Гартог. Но сколько я должен за все это?

 По всей вероятности, это я должен буду вам вручить некоторую сумму позднее... для вдовы, если хотите. Пока я на это дело открыл счет с несколько миллионов, но дело еще не кончено, и подводить ему счеты теперь,  значило бы платить гонорар хирургу, пока больной лежит с разрезанным животом. Разговор этот мы возобновим с вами через год.

 Я всегда к вашим услугам, Гартог. Ну а другой?

 Давистер? О, у этого дела совсем плохи. Он, вероятно, влюблен, потому что действовал самым глупым образом. Право, нет никакой заслуги побеждать подобных глупцов.

Я начал старым классическим приемом: без предупреждения закрыл ему всякий банковский кредит и отказал в учете векселей. Когда внезапно остановится поезд, идущий на всех парах, то одно из колес может загореться; так это здесь и случилось. У него оказались просроченные векселя, и это было для него гибельно.

Затем я пустил в дело своего агента. Он открыл счет для скупки векселей с моими передаточными надписями. Весь запас товара принадлежит теперь мне, без моей подписи нельзя продать ни одного куска.

Наконец, я скупил все просроченные векселя, и теперь я единственный кредитор. В тот день, когда вы мне это скажете, Гедик, я закрываю отрытый счет, предъявляю векселя и продаю с аукциона весь товар. Если после этого и по уплате всех издержек у вашего друга останется хотя бы сумма, на которую он мог бы пообедать здесь, то это будет значить, что у него случайно осталась какая-нибудь мелочь в кошельке.

 Так, значит, это правда, Гартог, что всякое дело, самое ходкое, может быть остановлено и разрушено на полном ходу?

 Стоит только назначить за это цену. Золото всесильно и всемогуще, я вам уже говорил это.

И высказав эту ужасную, деморализующую истину, Гартог вылил в рот согревшийся между ладонями коньяк.

 А вы, Флогерг,  спросил Гартог,  как вы устроили свои дела?

 Я?  сказал Флогерг, следя с жестокою улыбкой за поднимающимся вверх дымом своей сигары.  Я почти кончил. Все крупные счета уже сведены. Остается только мелочь. После этого я буду чувствовать себя лишенным всякого дела. Может быть, тогда у вас, Веньямин, найдется дело для меня?

 Да, найдется... создавать счастье.

 А вы думаете, что я способен на это? Это меня переродило бы.

 Такова была мысль Корлевена, и мне хотелось бы осуществить ее.

 Хорошо, можно будет попробовать.

 А вы, Гартог, присоединитесь к нам?

 Заниматься филантропией? Боже меня сохрани! Для этого я прошел слишком дурную школу.

 А все-таки попробуйте. Соединившись втроем, мы могли бы достигнуть успеха.

 А что же, это было бы, пожалуй, смешно... Сделать нравственными финансистов!.. Это заманчиво. Я, пожалуй, не отказываюсь... Тем более что у меня есть, кажется, средство достигнуть этого.

 Какое средство?

 Разорить их! Перевернуть социальную лестницу  это значит дать им точное понятие о равенстве.

* * *

За соседним столиком какой-то господин в черном, вероятно, сильно подвыпивший, громко ораторствовал и сильно жестикулировал, обливая скатерть разноцветными жидкостями, смотря по цвету опрокидываемых им стаканов. Две накрашенные и старавшиеся казаться любезными женщины старались обуздать его жесты и крики. Попытка эта имела только те последствия, что господин решительным жестом подкосил стол, точно пучок травы, и усеял ковер осколками разбитого хрусталя. Последовало молчание; вмешался метрдотель, сперва очень любезно, затем, враждебно встреченный подвыпившим, более энергично, угрожая вывести нарушителя тишины. Во входных дверях появился готовый к вмешательству огромный плечистый швейцар.

Пьяница недовольно огляделся, ища союзников. Какому странному случаю было угодно, чтобы он выбрал нас рассудить это дело?..

Держа бокал в руке, он направился к нам, пошатываясь на нетвердых ногах, когда Гартог пробормотал:

 А ведь мне знакомо это лицо...

 И мне также,  сказав заинтригованный Флогерг,  где же, черт побери, я видел его?

Это был здоровенный детина с широкими ступнями, с огромными руками, с плоским темно-красным лицом, с седоватыми курчавыми волосами.

Мысленно я снял с него его платье, одел его в белый китель, на голову надел морскую кепку, вложил ему в руки рулевое колесо и поставил его на капитанский мостик парусного судна.

 Черт возьми, да ведь это наш капитан «Зябкого»!

И это действительно был наш храбрый метис, слабые гидрографические знания которого не помешали ему доставить нас в целости и сохранности на родину. Он по-своему праздновал свою удачу и прокучивал данное ему громадное вознаграждение.

Хотя в глазах у него и двоилось, но он все-таки узнал нас, и радость его от свидания с нами немедленно выразилась в том,  и мы не успели этому помешать,  что он представил нам двух своих дам, фамильярно называя их «мои курочки», и тотчас же заказал три бутылки шампанского.

После этого он стал радостно хлопать нас по ляжкам и заявил, что «сейчас мы повеселимся!».

Слегка сконфуженные, мы переглянулись.

* * *

Автомобиль мчится с безумной быстротой.

Глава IV.

Замок Ла-Гурмери

Ах, этот поезд!.. этот поезд!..

И подумать только, что я сел в поезд, чтобы приехать скорее! В Лиможе мой механик сказал мне, что на починку клапанов уйдет четыре часа. Я предпочел оставить автомобиль, приказав своему шоферу направиться с ним в Болье и ожидать там моих дальнейших распоряжений.

Колеса стонут под тормозами; скорость поезда уменьшается, он становится тяжелым, давит всей тяжестью на рельсы, и томительная остановка раздражает мои возбужденные нервы. Еще одна станция!

Редкие пассажиры на маленьком провинциальном вокзале неторопливо беседуют на платформе о своих делах; начальник станции, исполняющий обязанности и сторожа, и ламповщика, и телеграфиста, и весовщика, знает всех этих пассажиров, а они чаще всего дружески говорят ему «ты». Потом неторопливые и спокойные прощания, потому что никто не едет далеко по этой небольшой местной линии. Шум стихает, последняя дверца захлопнута. Неподвижный локомотив тяжело дышит, точно страдающий астмой человек. Проклятье! Чего же они еще ждут, отчего поезд не трогается?..

Вот шаги по крыше моего отделения. Скрип железа, огонь над полушатром масляной лампы в потолке... шаги удаляются... Потом резкий звук трубы стрелочника, все того же начальника станции, который приводит мне на память Торомети... Наконец! Поезд трогается, стуча колесами по стыку плохо пригнанных рельс и скрипя всеми своими старыми усталыми членами.

Потом раздается «тук-тук-тук», все ускоряясь, но не слишком; телеграфные нити опускаются полукругами и вдруг резко поднимаются кверху, к столбу.

Я приеду ночью... и что мне делать тогда?

* * *

Новая остановка; пустынная платформа; глубокая ночь.

Напрасно ищу я кого-нибудь, кто сказал бы мне, какая это станция, потому что я не могу ничего разобрать на вокзальной надписи, а все лампы и фонари потушены. В моем купе первого класса нет никого. Я выхожу на платформу.

Если бы не отблеск от стеклянной двери конторы начальника станции, то весь маленький вокзал казался бы мертвым. Никто не садится, никто не сходит с поезда.

Я зажигаю спичку и читаю черную надпись на белом стекле потухшего фонаря:


ПОР-ДЕ-ГАНЬЯК


Да, это здесь, я почти у цели своего путешествия...

Как бьется мое сердце! Как подкашиваются подо мною ноги! Что это, боязнь или радость? Как бы я был рад, если бы кто-нибудь мог избавить меня от муки и сказать мне: ты можешь радоваться. Как проклинал бы я того, кто бесповоротно разрушил бы мою надежду!

Держа в руках дорожный мешок, я направляюсь к светлому квадрату двери и, приближаясь к ней, слышу имя, которое приковывает меня к месту:

 Вот только что пришедшее письмо. И потом скажите господину Кодру, что если ему надо будет еще раз получать багаж вроде вчерашнего, то пусть направляет его на вокзал Болье. Здесь я совсем одна, вы это знаете, дядя Гурль, и совсем не женское дело выгружать диких животных.

 Но ведь вам помогли, тетушка Бикуазо.

 И очень кстати, так как без этого его орангутанг остался бы невыгруженным.

 Это не орангутанг, это горилла.

 Пусть там он будет чем ему угодно, но, во всяком случае, это  грязное животное... да к тому же и неприличное!

 Да уж такое дело... обезьяна!

Оставаясь в тени, я мог, слегка нагнувшись вперед, различить высокий силуэт сторожа замка Ла-Гурмери. Женщина, в кожаной фуражке и полотняной тужурке, исполняющая должность начальника станции, протягивала ему пакет и давала сдачу. Когда они вышли, я инстинктивно бросился за стену здания. Пока они удалялись к вагонам третьего класса в хвосте поезда, я успел расслышать:

 Так значит, вы оставили вашего барина совсем одного?

 Он мне дал неделю отпуска. От таких вещей не отказываются!

 Это неосторожно: замок в пустынном месте, а он совсем стар.

 Ну, он еще крепок, и я не завидую тем, которые попытались бы пробраться к нему. К тому же у него есть Табаро, верный пес.

 Хотя бы и так!..

Остальная часть фразы была заглушена шумом захлопнутой дверцы. Женщина-начальник резко протрубила и взглянула на другой конец платформы, где медленно двинулся вперед, покачиваясь на рельсах, паровоз, увлекая за собою поезд.

И пока она мерными шагами возвращалась к своей игрушечной конторе, которую стала запирать, потому что это был последний поезд, я напряженно думал:

 А что, если я его убью?.. По-видимому, мне придется его убить... он один... меня никто не видел... так лучше!

Крадучись, я дошел до низенького забора, перешагнул через него и углубился в ночь, по направлению к мельнице, шум которой был слышен отсюда, по направлению к мосту, под которым бурно течет Цера, по направлению к Ганьяку... к лесу... к уединенному замку... замку?..

* * *

Серая с черными краями лента дороги теряется во мраке, и маяком мне служит светлый квадрат окна в доме извозчика, живущего у самого моста. Теперь восемь часов, и в этой затерянной стране уже все пустынно, и огни в домиках гаснут.

Вот я и на мосту. Я пробираюсь, согнувшись, вдоль перил, потому что какая-то собака почуяла меня среди ночи и, лая, прыгает на своей цепи... Извозчик успокаивает ее несколькими словами на местном наречии, брошенными сквозь полуоткрытую дверь.

Кладбище... Я хорошо помню, что мне надо оставить его по правую руку и дойти до развалин старой часовни, обросшей плющом и зеленою виноградною лозою.

Чуть выхожу я из деревни, как луна встает из-за старой колокольни, на вершине которой железный петух похож на сову. Около паперти рычит и лает собака.

Я тороплюсь пройти. Другая собака откликается первой издалека.

Полуобвалившаяся решетка и полуразрушенная стена кладбища  у самого края дороги. Взлет какой-то невидимой ночной птицы пугает меня и заставляет волосы встать дыбом. Ну, Жан, теперь не время давать волю нервам, дружище!

Для того дела, которое я задумал, мне нужно иметь свободные руки. Никто никогда не бывает в этой часовне с обвалившейся крышей, никто, кроме летучих мышей и обитающей там совы; но теперь эти маленькие хищники заняты ночною охотой.

Я кладу свой дорожный мешок в угол, среди камней. Я достаю своего верного друга, свой браунинг. Быть может, старый, давнишний товарищ, свинец встряхнет сегодня вечером твою запыленную и заржавленную душу. Ах, я вспомнил: резиновые подошвы моих сапог заглушат мои шаги; это как раз и нужно для того, что я намерен сделать.

Я снова пускаюсь в путь; дорога здесь такая узкая, что один экипаж закупорил бы ее собою. Она входит в лес, и восходящая луна бросает на все косые лохматые тени деревьев.

Стоят чудесные сухие январские холода; воздух звучен; ясное небо усеяно алмазной пылью. Листья трещат от легкого мороза; холод пробегает по коже. Я все иду вперед.

Шаги!.. Я прячусь за кустом, насторожив ухо. Большой кабан опасливо пересекает дорогу; глаза его блестят фосфоресцирующим светом, мелкими быстрыми шагами кабан проходит в заросли. Я продолжаю путь.

Я иду беззвучными шагами, с открытым ртом, чтобы не слышать собственного дыхания, или чтобы лучше слышать тишину; грудь моя слишком узка, чтобы сдержать рвущееся сердце... Далекий звон доносится сквозь ветви: девять часов! Я, вероятно, уже недалеко.

Потише, Жан! Вот старый многовековой дуб, разбитый молнией; вот Цера серебрится среди зарослей, под лунными лучами; вот и старая изъеденная временем стена, вот решетка.

Но стена была починена; обильная россыпь острых черепков покрывает ее вершину; решетка и ворота, давным-давно привыкшие оставаться открытыми, с заржавевшими болтами и петлями, теперь заново починены; тяжелый поперечный засов с той стороны решетки замыкается большим и тяжелым замком; за решеткою вырисовывается, точно черная крепость, силуэт полуразрушенного замка.

Какое же сокровище прячет Кодр за этими толстыми и немыми стенами?..

* * *

Я влез на дерево, стоявшее у самой стены, положил свое сложенное пальто на острые черенки на вершине стены и перелез через нее. Фасад замка не освещен; ни в одном окне не видно света  отблеска внутренней жизни. Мною владеет одна забота: где собака?..

Неслышными шагами обхожу я вокруг здания; и вдруг с бочки прыгает на меня взъерошенное, разъяренное животное. Пасть с огромными клыками обдает меня зловонным дыханием...

 Табаро!..

Собака вдруг успокаивается; я разжимаю руку, которой на лету схватил собаку за загривок.

 Табаро!.. Старый пес, ты узнаешь меня?.. Ты узнал меня... своего друга?

Стоя на четырех лапах, огромный пес ищет в памяти своего чутья, кому принадлежит тот запах, который он только что узнал. Он еще не знает этого точно, но, во всяком случае, вспоминает одно: это друг; а раз друг, то значит надо молчать, или по крайней мере издавать легкие повизгивания от радости. Какой друг?.. Почему же говорит он тихим голосом? Голос его помог бы точнее вспомнить, чей это запах...

Доброе животное смотрит на меня зеленоватыми глазами, наполовину прикрытыми лохматой нависшей шерстью. Собака снова обнюхивает меня, повизгивая от радости, начинает валяться в ногах... Ну да, это я, старый товарищ; я ведь знал, что ты вспомнишь меня!

 Кто там?..

Вопрос этот упал среди молчания точно внезапно раздавшийся удар гонга.

* * *

 Молчи, славный пес: никогда до сих пор твои братья не были предателями. Твой лай, даже радостный, будет причиной смерти... его или моей. Молчи!

 Но почему?  спрашивают меня добрые непонимающие глаза животного.  Разве он не твой друг?

 Молчи... во имя твоего безошибочного инстинкта добра... молчи!

И верное животное молчаливо ползет вместе со мною вдоль тени стены, освещаемой луною.

 Табаро!

При звуке властного зовущего голоса собака резко дергает ошейник, который я держу в руке.