Я проснулся около девяти и через двадцать минут спустился в гостиную. Дождь кончился, я хотел выйти в сад, но ключа от двери на веранду не нашлось. Я пошел на кухню. Мне был оставлен завтрак, рядом с тарелкой белела записка. В ней было написано: "Мне жаль, что ты уезжаешь так срочно. Элизабет тоже сожалеет. Надеюсь, все обойдется. Пожалуйста, положи ключ под подушку на какой-нибудь стул на веранде. Даниэль".
   Я прочел ее два раза. Насилу понял.
   Я положил записку точно на то место, где она лежала, поднялся на второй этаж и зашел в их супружескую спальню. Прежде я сюда не заглядывал. Кровать была застелена. Я не искал ничего определенного. На стульях не висело никакой одежды, на прикроватных столиках ничего не валялось, не поймешь даже, где кто спит. Я распахнул дверцу секции с платьями и костюмами. Я не искал ничего определенного. Выйдя из спальни, пошел к себе. Стал паковать чемодан. Много времени это не заняло. Потом снес чемодан вниз. До поезда оставалось два часа. Я обосновался в гостиной. Как только я прочел его записку, меня засвербила одна затея да так и не отпускала упрямо. Я выдрал лист из блокнота и написал: "Мне жаль Элизабет. Надеюсь, что все обойдется. Ключи в почтовом ящике. Франк".
   ЛИЦО МОЕЙ СЕСТРЫ
   Однажды ноябрьским вечером, поднимаясь к себе на третий этаж, я углядел темный абрис на дверях моей квартиры. Сразу сообразив, что это тень человека, затаившегося между дверью и лампочкой у входа на чердак, остановился. В последнее время в районе пошаливали, произошло несколько краж и даже одно-два разбойных нападения, все от безработицы; у меня были основания предположить, что человек, неподвижно стоящий на чердачной лестнице, хочет остаться незамеченным. Поэтому я развернулся и пошел вниз, по опыту зная, что лучше не замечать того, кто не хочет быть увиденным. Пройдя несколько ступенек, услышал за спиной шаги; я струхнул - но тут меня окликнули по имени. Это был Оскар, муж моей старшей сестры, и, хотя я не особенно жалую его, в ту секунду у меня вырвался вздох самого что ни на есть облегчения.
   Я подошел к Оскару и, поскольку было очевидно, что не пригласить его в дом не удастся, пожал ему руку. Мы повесили пальто на вешалке в небольшой прихожей, и я первым зашел в гостиную и зажег оба торшера. Оскар огляделся по сторонам. И сказал, что не бывал у меня здесь. Действительно, не бывал, сказал я. Сколько уже лет ты тут живешь? - спросил он. Я ответил, что шесть. Наверно, сказал он. Наверняка, ответил я. Он снял очки и потер глаз. Я предложил ему сесть, но он стоял, полировал стекла очков с помощью огромного носового платка и близоруко щурился. Наконец водрузил очки на нос. Так у тебя есть телефон, сказал он. Есть. Но в телефонном каталоге тебя нет. Нет, сказал я. И сел. Он посмотрел на меня. Я спросил, не выпьет ли он кофе. Нет, тем более ему скоро уходить. Он уселся прямо напротив меня. И сказал, что его прислала моя сестра: она хотела бы, чтобы я навестил ее, - сама она застряла дома с растяжением связок, а ей надо со мной поговорить, о чем, она не сказала, кажется, это связано с детством, а когда он предложил ей написать мне записку, с сестрой сделалась истерика, она схватила бутылку клея и вылила ее на ковер. Клея? Ну да, клея, она сидела и подклеивала оторвавшиеся фотографии в вашем детском альбоме. Он опять снял очки, потер глаз, а потом снова взялся надраивать стекла. Я ей позвоню, сказал я. Спасибо, сказал он, во всяком случае, она убедится, что я у тебя был. Кстати, если б я дал ему номер моего телефона, она сама могла бы звонить при надобности, тогда ему не пришлось бы всякий раз тащиться ко мне через полгорода. Я не хотел давать ему свой телефон, но, чтобы не обижать его, ответил, что номера не помню. Он воззрился на меня сквозь толстенные стекла очков, это было немного неприятно; как правило, я вру, только обороняясь, и тогда это, наверно, можно заметить; во всяком случае, он учуял ложь, я это почувствовал и взялся объяснять дальше, что никогда сам себе не звоню. Понятно-понятно, ответил он гаденько, а я не выношу, когда меня так ставят на место, поэтому я ушел в коридор и достал сигареты из кармана пальто. К сожалению, могу угостить только кофе, сказал я. Он промолчал. Я сел и закурил. Счастливый ты, сказал он. Я? Живешь себе, как хочешь, сказал он. Я хмыкнул, хотя был согласен с ним. Я иной раз не знаю, куда деваться, сказал он. Я не ответил. Ну, мне пора, сказал он, вставая. Мне стало его жаль, и я спросил: у вас не все ладится? Нет, сказал он. И пошел к двери. Я следом. Подал ему пальто. Он сказал: если ты позвонишь, она наверняка обрадуется. Она считает, что, кроме тебя, до нее никому нет дела.
   Видимо, телефон стоял у нее под рукой, трубку она сняла сразу. Я назвался. Ой, Отто, сказала она, вот так радость! Голос звучал искренне, без малейшей напряженности, и мы поговорили спокойно и миролюбиво. В заключение она попросила меня навестить ее, ладно, согласился я. Тогда она сказала: ты же не забыл ничего про нас? Про вас? - сказал я. Нет, сказала она, про нас, про нас с тобой. А, сказал я, не забыл. Так завтра придешь? сказала она. Я задумался, потом сказал: хорошо. К часу? Да, я приду к часу, пообещал я.
   Положив трубку, я готов был прыгать до потолка - так всегда со мной бывает, когда удается разделаться с трудным и неприятным делом, и в награду я угостил себя четвертью стакана виски, чего я обычно в такое время дня не делаю. Я только что не дрожал от возбуждения, теперь подогреваемого и виски, и я налил себе еще четверть стаканчика. А ближе к половине восьмого я захлопнул за собой входную дверь и отправился в "Корифея", пивную, не дотягивающую до своего названия, где я тем не менее изредка пропускаю кружку-другую.
   В пивной торчал Карл Хоманн, мужчина моего примерно возраста, тоже живущий поблизости, с которым я вынужден знаться единственно по той причине, что как-то он спас мне жизнь. К счастью, он был не один, поэтому я решил, что могу позволить себе игнорировать его приглашение присаживаться и найти отдельный столик. Я забрался в глубь зала. Ну ты даешь - так запросто прошел себе мимо Хоманна! - снова и снова переживал я свой отважный поступок и так раззадорился, что заметил Марион - женщину, с которой когда-то состоял в не лишенных болезненности отношениях, - только уже опустившись за стол. Она сидела в трех столиках от меня. Она углубилась в газету и, возможно, не успела приметить меня. Поскольку и я мог бы не обратить на нее внимания, то я как ни в чем не бывало заказал себе пива и стал ждать развития событий. Но ситуация нервировала меня, и я решил обменяться с Марион взглядами. Когда она вскоре подняла глаза от газеты и взглянула на меня в упор, я понял, что она давно обнаружила меня. Я улыбнулся ей и поднял стакан. Она подняла свой, потом сложила газету и подошла к моему столику. Я встал. Отто, сказала она, и чмокнула меня. Потом спросила, можно ли ей присоседиться. Конечно, сказал я, но ненадолго, меня ждет в гости сестра. Марион принесла свой стакан. Она казалась веселой. И сказала, что рада видеть меня, а я сказал, что рад видеть ее. Она сказала, что часто думает обо мне. Я так не сказал, хотя тоже часто думал о ней, неизменно со смешанным чувством, вызванным в том числе ее сексуальной несдержанностью, которой я не считал возможным полностью соответствовать и которая как-то раз - в последний раз - побудила ее выкрикнуть, что занятия любовью - это не воскресная месса. Так что я схитрил и спросил в ответ, как ее дела, и мы чинно беседовали, пока я не допил свою кружку и не извинился, что мне пора. Я тоже пойду, сказала она. А потом, когда мы собирались, спросила: если б ты не опаздывал и я позвала б тебя к себе - ты бы пошел? Это было бы искушением, сказал я. Позвони как-нибудь, сказала она. Ладно, сказал я.
   Она проводила меня до остановки, а там прижалась ко мне всем телом и шепнула нечто столь вызывающе фривольное, что моя драгоценная плоть встрепенулась и ожила, и если бы автобус не подошел... - но он как раз подошел; она сказала: звони, и я сказал: хорошо.
   Я вышел на следующей остановке и, в порыве уверенности в себе, вызванной заигрываниями Марион - она ведь красавица, устремился к ближайшему бару. Но дошел только до дверей; едва я заглянул внутрь, увидел людей, услышал оглушительную музыку, как мужество покинуло меня. В незнакомых местах я часто чувствую себя лишним, и это пугающее чувство отчужденности настолько привычно мне, что я бестрепетно захлопнул дверь и побрел домой.
   Вполне вероятно, эта посеянная ухаживаниями Марион безграничная вера в себя и породила во мне тот сон, от которого я проснулся посреди ночи. Он был глубоко эротичен и от других снов такого рода, где лицо женщины - или женщин - всегда незнакомо, если вообще показано, отличался тем, что черты женщины вдруг проступили совершенно отчетливо, что не умерило моего желания. Это было лицо моей сестры.
   * * *
   Она открыла прежде, чем я успел позвонить. Она опиралась на два костыля. Я тебя увидела в окно, сказала она. Понятно, сказал я. Целуя меня, она уронила костыль. Я нагнулся за ним. Держи меня, сказала она и положила руку мне на плечо. Я поддержал ее, точнее, она оперлась на меня. Об руку со мной она дохромала до гостиной и опустилась за накрытый журнальный стол. Я повесил пальто, вернулся в комнату, мы закусили бутербродами и поговорили о ее ноге. Я украдкой осмотрел ковер, но не нашел никаких следов клея.
   Так мы болтали обо всем и ни о чем, и вдруг она заявила: ты все больше и больше становишься похож на отца. Так как, по моему разумению, она знала, что за отношения были у нас с ним, я обиделся на ее слова, но ничего не сказал. Просто встал и вышел за пепельницей. Ты куда? - спросила она. За пепельницей, сказал я. Она объяснила, где искать, и я отправился на кухню. Когда я вернулся, она сказала, что в последнее время часто думает обо мне, о нас с ней, что ей жалко, что мы не видимся, мы же так дружили. Ну, сказал я, жизнь развела. Ты по мне никогда не скучаешь? - сказала она. Бывает, сказал я. Знал бы ты, как часто я чувствую себя совершенно одинокой, сказала она. Да уж, сказал я. И ты один, сказала она, наверняка один, я тебя знаю. Ты знала меня много лет назад, сказал я. Ты не изменился, сказала она. Даже очень, сказал я. Чем же? - сказала она. Я промолчал. А потом спросил: ты говоришь, я стал похож на отца, - что ты имеешь в виду? То, как ты улыбаешься, сказала она, и еще ты сутулишься, точно как отец. Разве он сутулился? - сказал я, что-то не помню. Странно, сказала она. Я не так часто смотрел на него, как ты, сказал я. Что ты имеешь в виду? спросила в свою очередь она. То, что говорю, сказал я: что я не любил глядеть на него - в нем было что-то неаппетитное. Вот так так! - ахнула она. Мы помолчали; я почувствовал, что сутулюсь, резко свел лопатки и откинулся в кресле. Чуть погодя она сказала: внизу в угловом шкафу стоит бутылка шерри, не принесешь? И два стакана, если ты тоже пьешь. Идя к шкафу, я решил принести только один стакан, но передумал. Я налил чуточку себе, а ей много. Этого ты никогда раньше не рассказывал, сказала она. Наверно, нет, сказал я, но давай сменим тему: твое здоровье! Скол! Скол! подхватила она. Я осушил стакан. Ты так мало налил себе, сказала она. Я не пью посреди дня, сказал я. И я не пью, вскинулась она. Я налил себе еще шерри. О чем с ней говорить, я не знал. Взглянул на часы. Не смотри на часы, сказала она. А где Оскар? - спросил я. У мамы. В субботу он всегда ездит к своей мамочке. И никогда не возвращается раньше пяти, не волнуйся. А я и не волнуюсь, сказал я. Ой ли? - сказала она. Чего мне волноваться? сказал я. Отлично, налей мне тогда еще шерри. Я налил поменьше, чем первый раз. Еще, сказала она. Я наполнил стакан до краев. Выпили, сказала она: скол! Я выпил. Угощайся, сказала она. Мне пришли на ум слова, которые она сказала Оскару: что я единственный, кому есть до нее дело; и вдруг взыграло ретивое, и я - однова живем! - налил себе полный стакан. Она не сводила с меня масляных глаз. Вдруг сказала: так-то ты на меня смотришь! Ну, сказал я. А помнишь, я звала тебя Большой брат? Я кивнул. А ты звал меня сестрой, сказала она. Я сделал глоток. Она тоже. Я помнил. У тебя сейчас кто-то есть? - сказала она. Нет, сказал я. Все тебе не пара? - съязвила она. Не выставляй меня дураком, сказал я. Она сказала, что не выставляет. Я предпочитаю жить один, сказал я. Тем более нужна подружка, сказала она. Я не ответил. Ты же мужчина в самом соку, сказала она. Я не ответил. Встал и пошел в ванную. Я заткнул пробку и включил холодный кран. Сунул руки в воду и держал их так, пока не стало ломить, потом вытер и вернулся в гостиную. Я сел и произнес заготовленную фразу: я предпочитаю женщин, которые ничего не требуют, которые дают, получают свое и уходят. Она ничего не сказала. Я раскурил сигарету. И ты говоришь, что не одинок, сказала она и прибавила: Большой брат. Я взглянул на нее; она сидела вполоборота, слегка раздвинув губы; ни в комнате, ни за окном не было ни звука; тишина длилась и длилась. Подумай об этом, сказала она. О чем? - сказал я. Так, сказала она. Говори! - сказал я. Она сказала: не скажу, Отто... по-твоему, что я собиралась сказать? Я едва сдержался, как раз в ту секунду у меня, наверно, достало бы куражу сказать. Вместо этого я отступился: откуда мне знать? Она взяла стакан и протянула мне. Он был пуст. Добавь, сказала она. Кончай, сказал я. Нет, сказала она. Я наполнил стакан. Для непьющих мы пьем довольно усердно, сказал я. Бывают исключения, сказала она. Да уж, исключения бывают изо всего на свете, сказал я. Правда? - сказала она. И отвела глаза. Да, сказал я. Хлопнула входная дверь. О нет, простонала она. Я вскочил, инстинктивно. Не уходи, сказала она. Я сел. В дверях возник Оскар; он вошел, опираясь на костыль моей сестры. Остановился. По нему было видно, что он не знал о том, что я тут. Привет, Оскар, сказал я. Привет, сказал он. Он посмотрел на мою сестру и сказал: твой костыль лежал под дверью. Я прекрасно знаю, сказала сестра. Тогда прости, сказал он и уронил костыль на пол. Ну и что теперь?! - сказала она. Он помолчал, потом носком ботинка подпихнул костыль к стене и ушел на кухню. Дверь за собой он закрыл. Не уходи, сказала сестра, пожалуйста. Нет, сказал я. Ради меня, сказала она. Да не могу я. Из кухни вышел Оскар. Он смерил меня взглядом. Я не знал, что ты здесь, сказал он. Я уже ухожу, сказал я. Я тебя не гоню, сказал он. Знаю, сказал я. Он пересек комнату и скрылся за дверью. Я взглянул на сестру, она таращилась мне в лицо, она сказала: трус! я забыла, какой же ты трус. Я встал. Иди, иди, сказала она, не опоздай. Я подошел к ней. Что ты сказала? - спросил я. Что ты трус, сказала она. Я залепил ей пощечину. Не сильно. Нет, правда, я ударил ее несильно. Однако она завопила. И в ту же секунду я услышал, что Оскар распахнул дверь; должно быть, он стоял прямо за ней и слушал. Я не обернулся. Шаги не приближались. Я глядел в стену. И слышал собственное дыхание. Потом моя сестра сказала: Отто уже уходит. Оскар не ответил. Я услышал, что дверь закрылась. Я посмотрел на сестру, прямо ей в глаза; в них играло что-то непонятное мне, мягкость, что ли. Я видел, что она хочет что-то сказать. Я отвел глаза. Прости, сказала она, Большой брат. Я не ответил. Теперь иди, но позвони, ладно? Ладно, сказал я. Повернулся и ушел.
   ОКРУЖЕНИЕ
   Роман
   Ее комната смотрит на заднюю стену красного домика. Кровать, стул, тумбочка, комод с тремя большими и двумя половинными ящиками, огромная картина - тропинка, исчезающая в сени деревьев, маленький круглый столик. Ни одной фотографии, никакой памяти о прошлом. На подоконнике два горшка с цветами и круглый черный камень. В тумбочке заколки для волос и портсигар. Окно распахнуто настежь. Кое-где солнце пробивается сквозь густую листву и ложится на тропинку, исчезающую в сени деревьев над кроватью, застеленной пестреньким покрывалом. Занавески почти не шевелятся. Теплое пасмурное утро. Она стоит посреди комнаты, строго под люстрой в центре выбеленного потолка, и нежит взор созерцанием красного домика. Так она стоит долго, потом поворачивается и не спеша выходит из комнаты, проходит мимо матери, которая пристроилась у окна погладить, минует холодную террасу и оказывается на ступеньке короткой лестницы. Она скользит взглядом слева направо, потом в обратную сторону, медленно, точно выискивая что-то.
   Земли в этом острове-аванпосте, отрезанном от материка двумя милями воды, не больше пары квадратных километров. На его восточной стороне корячатся несколько уродливых сосен, а кроме них - только вереск да можжевельник. И два здания: дом смотрителя маяка и красная хижина в одну комнату; оба отодвинуты от пристани метров на сто и отлично просматриваются с маяка.
   Она спускается с лестницы, это всего одна ступенька, и идет вдоль дома по каменной дорожке. Огибая северо-восточный угол, она лицом к лицу сталкивается с отцом. Он возвращается с маяка с мотком веревки в руках. Они никак не приветствуют друг друга, даже не кивают. Но разойдясь оборачиваются - он вправо, она влево, - и оба продолжают свой путь, глядя на красный домик. Дверь на маяк открыта, и девушка отсчитывает сто сорок восемь ступенек наверх. Времени двенадцать сорок - два судна следуют курсом на восток. Она прилаживает бинокль и долго рыщет взглядом по острову, пока не обнаруживает пропажу почти на мысу северной стрелки. Ага, говорит она громко, то-то. Она убирает со лба волосы; ей двадцать лет и девять дней, но она часто выглядит старше и редко - моложе. Он стоит, притулясь к большому круглому валуну. В фокус вплывает голова матери, рысью бегущей в туалет. Оттуда хорошо просматривается гостевой домик, надо только поплотнее прижаться глазом к щели в стене. Матери сорок три, и последний раз она была на большой земле в самом начале весны. Теперь она припадает к щелке и впивается взглядом в красный домик. Марион стоит на маяке, нацелив бинокль на северную стрелку; он отделяется от камня, делает шаг и сует правую руку в карман. Ну повернись, дай-ка на тебя посмотреть, шепчет она. Отец устраивается за кухонным столом, он сидит, глядя прямо перед собой, пока его не отвлекает клацанье шагов по каменной дорожке вдоль дома, тогда он встает и выглядывает в окно, смотрящее на запад, на материк. Входит жена.
   - Будет гроза, - говорит он.
   - Наверно.
   Разговор завершается. Марион кладет на место бинокль, спускается на сто сорок восемь ступенек и выходит на тропинку, ведущую в Восточную бухту.
   Как явствует из названия, эта бухта украшает собой восточное побережье острова. Формой она напоминает подкову, и остров крутобоко и резко нависает с двух сторон над пляжем метров семь в длину, покрытым сухим и прелым взморником, под которым копошится мелкая живность. От острова бухту отсекает расселина, и это одно из редких мест на острове, которое не просматривается с маяка.
   Если провести прямую от маяка до Восточной бухты, выйдет метров семьсот, но пешком по тропинке надо накинуть еще сотню. Марион перелезает через расселину и оказывается на пляже. Тем временем стало пять минут второго. Восемь дней назад на остров прибыл Альберт Крафт, ныне стоящий почти на мысу северной стрелки и всматривающийся в море. Смотритель маяка спускается на пристань, через одиннадцать дней, 29 июля, ему сровняется сорок шесть лет. Над материком мелькает молния. Марион сует руку под большой камень, выуживает портсигар и замирает с ним в руке, в себя ее приводит звук, который другой принял бы за сильный удар волн о берег; Марион вздрагивает и поспешно прячет портсигар на место. Она прислушивается. Мать выходит на лестницу и видит, что Альберт Крафт приближается к своей хижине с севера; она деловито склоняется над цветником, берется за прополку, в такой позе она неминуемо потеряла бы Альберта Крафта из виду, когда б не разгибалась поминутно, с каждым разом замечая, что он все ближе; то же замечает и ее муж, хлопочущий на пристани, и направляется домой. Опять сверкает молния и гремит гром, на голую руку смотрителя маяка падает капля, и тут же поднимается ветер. Крафта смазывает по лбу мокрая капля, потом еще одна, он припускает со всех ног и прячется в хижине. Но дверь не закрывает: она обращена не к дому и маяку, а в другую сторону, на северо-восток. Он садится за стол, выкрашенный синий краской, открывает видавший виды блокнот, на обратной стороне залоснившейся обложки которого он собственноручно написал: "Тот, кто описывает все, как было, лжет. Не лжет тот, кто сочиняет". Марион возвращается домой под дождем, она не торопится - знает, что все равно промокнет. В лицо ей бьют дождь и ветер. Смотритель маяка сидит за столом на кухне.
   - Что я говорил! - хвастается он.
   Жена не отвечает ему.
   - А где Марион?
   - Не знаю.
   А она идет под дождем домой, она уже промокла, платье липнет к ногам. Она сходит с тропинки и проходит в двадцати метрах от открытой двери хижины. Она попадается на глаза Крафту, они переглядываются. Над материком небо уже очистилось. Она проходит через холодную веранду и заглядывает в кухню:
   - Ну и погодка.
   Потом она идет к себе, мурлыча, снимает с себя все до нитки и усаживается на кровати под тропинкой, исчезающей в сени деревьев, обрывает свое мурлыканье, достает из тумбочки портсигар и растягивается на пестреньком покрывале, улыбаясь во все лицо. Альберт Крафт медленно перечитывает то, что написал: "Он сказал, что... но он соврал; он то и дело что-нибудь привирал, без злого умысла, похоже, он вынужден был приукрашивать прошлое, чтобы справиться с настоящим, мы все этим грешим, но его рассказам настолько нельзя было доверять, что это выводило меня из терпения. Как-то раз он перегородил устье реки воздвигнутым там 200 лет назад домом, и он красовался столь незыблемо, что я, в душе ни минуты не веря ему, измыслил-таки повод навестить историка-краеведа, чтобы он своею властью упразднил этот злосчастный дом. Но я все равно мучился: зачем он ему понадобился непременно в устье реки? Или что за прихоть - уткнуть бронзовую красавицу, отлитую в память об одиннадцати погибших моряках, лицом в консервные банки, пылящиеся на полках захудалого магазинчика, хотя всякому разумному человеку ясно, что ей безусловно надлежит есть глазами море с постамента соответствующей высоты? Он был так уверен в своей правоте, что непременно желал доказать это, а когда мы через полгорода дотащились до статуи, он застыл в полнейшем изумлении и долго бегал глазами от статуи до магазинчика, точно силясь найти разумное объяснение тому, что бронзовая красавица вдруг взяла и зачем-то отвернулась". Альберт Крафт цепенеет, глядя в одну точку в проеме открытой двери; потом вырывает исписанные листки и прячет их в мелкий ящик письменного стола, возвращая черному залоснившемуся блокноту девственную чистоту. Дождь кончился, материк купается в солнце, на горизонте идет на запад судно. Крафт стоит и смотрит на Восточную бухту - она похожа на подкову; времени семь пополудни. Сзади к нему крадется Марион, она приближается медленно, потому что еще не придумала, что сказать. Она нарочно наступает на сухую палку, но у него в ушах шумит море. Она подходит ближе, он оборачивается, кивает: вечер добрый. Смотритель маяка, вооруженный лишь биноклем, видит их как на ладони, они стоят в метре друг от дружки, Марион спиной к отцу.
   - Вы правы, - говорит Крафт, - человек не станет забираться на почти необитаемый остров, если у него нет острейшей потребности побыть одному. Но ведь одиночество - вещь такая огромная, его невозможно постичь, пока не переживешь.
   - Да.
   - Мечты не терпят своего воплощения.
   Он откладывает бинокль, оборачивается и видит жену, она медленно идет в туалет, усаживается, прижимается глазом к щелке, уснула она там, что ли? - и глазеет на красный домик.
   - Тогда вам надо было приезжать во время осенних штормов. Тут такое творится - отцу иногда приходится ползти на карачках до маяка и обратно, честное слово.
   Наконец она выходит из туалета, управилась-таки, и пропадает за домом. Он приподнимает тяжелый ящик с инструментами, вынимает из-под него один из журналов, полученных по персональной рассылке, устраивается поудобнее, сперва рассматривает картинки, потом принимается за текст.
   - А когда отец дополз до места, снег был страшно глубоченный, то увидел двоих мужчин, один почти мальчик. Они сидели плечо к плечу, взявшись за руки и прижавшись спиной к скале, и он решил сначала, что они живы, потому что мальчик сидел с открытыми глазами, но они так заледенели, что их нельзя было даже расцепить. Если хотите, пойдемте покажу, где они сидели.
   Они на пару отправляются в сторону северной стрелки, на горизонте идет на запад судно. Мать накрывает на стол. Помидоры, омлет, семь кружков салями, холодная рыба. Заслышав шаги, она успевает пригладить волосы и одернуть передник. Это Мардон. Вымыв руки, он садится за стол.
   - Ты не видел Марион? - спрашивает Мария.
   - Она прогуливается с Крафтом.
   - У-у... вот оно что.
   - Она сама пошла к нему, они поговорили немного и отправились на северную стрелку.
   Она не отвечает, разливает кофе по чашкам, садится и погружается взглядом в полоску неба над материком, потом говорит в закрытое окно:
   - Надо бы пригласить его как-нибудь вечерком.
   - Еще не хватало.
   - Как хочешь.
   - Он мне не нравится.
   - Это понятно. Но я подумала, раз Марион... Если они постоянно где-то встречаются, то лучше...
   - Это первый раз.
   - Как знать.
   - Как знать, - говорит Крафт. - Свобода вообще не поддается учету. Наверно, у нас больше свободы, чем у прочих, но исключительно потому, что власти предержащие в этой стране полагают, что наша свобода не несет никакой опасности обществу. Иначе б мы лишились ее в одно мгновение. По этой причине наша свобода тоже ущербна. Разница между нами и прочими местами не качественная, но количественная.
   Она не отвечает. Они подходят к красному домику. Отец берет моток веревки и спускается на пристань. Небо очистилось, кричат чайки. Восемь вечера. Как время бежит! Смотритель маяка и его жена раздеваются на ночь. Марион лежит в кровати под исчезающей тропинкой, занавески задернуты, горит ночник, она улыбается и вертит в руке портсигар. Мать с отцом спят. Посреди ночи Крафта будят кошмары, и он не может сразу сообразить, где находится.