Следующий отклик был сродни первому, но примитивнее и с примесью комизма - распахнулось окно, и оттуда раздалось гневное: "Ты совсем рехнулся, кретин?" Тут я осознал, что человек внизу попросту опасен, он мутит души, обнажая то тут, то там темный подбой, и я затосковал: неужто не найдется разумного, необезножевшего человека, чтобы спустился и положил этому конец? Постепенно из многих окон вдоль улицы повысовывались головы, но внизу правил бал тот безумец.
   Признаюсь, я был зачарован, причем чем дальше, тем больше - но не главным виновником, а улицей в целом. Люди смеялись и перекликались поверх головы бедолаги, в жизни не видел, чтобы люди так охотно шли на общение, даже ко мне обратился мужчина из дома напротив. Я разобрал только последнее слово, "богохульник", и, само собой, ничего не ответил. Скажи он что-нибудь разумное, "скорая помощь", например, мы могли бы, как знать, познакомиться и обмениваться иногда парой-тройкой слов через улицу. Но со взрослым человеком, а по возрасту он годился в сыновья моей давно умершей жене, который не нашел ничего умнее, чем сказать "богохульник", у меня нет ни малейшего желания раскланиваться. Я еще не так одинок.
   Но довольно об этом. Я сидел, как вы помните, зачарованный невиданным оживлением на улице, мне вспомнилось детство: тогда старикам жилось приятнее, подумал я, не так одиноко, да и умирали они в приемлемом возрасте, - и тут из ворот выскочил человек и прямиком устремился к безумцу. Он налетел на него сзади, развернул к себе и с такой силой ударил в лицо, что тот качнулся и упал. На секунду стало совершенно тихо, как будто вся улица затаила дыхание. Но вот забурлила снова, теперь гнев направился на обидчика. Вскоре из домов высыпал народ, и, пока виновник сумятицы потерянно молчал, в нескольких метрах от него возникла оживленная дискуссия, подробностей которой я уловить не мог, но, очевидно, у драчуна нашлись свои сторонники, потому что два юнца вдруг схватили друг друга за грудки. Да, разум в тот день где-то отдыхал.
   Тем временем сумасшедший встал, и, пока мальцы дрались, скорей всего из-за него, хотя, может, по другому поводу, и кто-то полез их разнимать, он начал отступление: пятясь, добрался до перекрестка, повернулся и бросился бежать, а бегать он был не промах, скажу я вам.
   Постепенно до толпы дошло, что смутьян исчез, и она стала рассасываться, одно за другим позакрывались окна. Я тоже затворил свое, день был не из теплых. Мир полон несуразностей, раздражения, несвобода пустила глубокие корни, надежда на всеобщее равенство не оправдалась, и правит, похоже, сила. Говорят: надо радоваться тому, что имеешь, у других и того нет. А сами принимают таблетки от бессонницы. Или от депрессии. Или от жизни. И когда еще народится новое племя, понимающее суть равенства, племя садовников и селекционеров, которые вырубят деревья-гиганты, застящие весь свет мелкой поросли, и выстригут лишние побеги с древа познания.
   В парикмахерской
   Походы к парикмахеру я отменил много лет назад, до ближайшего пять кварталов, это даль неодолимая, даже если б перила не сломались. Мою поредевшую шевелюру вполне можно постричь самому, что я и делаю: мне бы не хотелось, чтобы отражение в зеркале вызывало у меня отвращение, длинные волоски в носу я тоже выдергиваю.
   Но однажды, с год тому назад, по причине, которую теперь и не вспомню, я чувствовал себя особенно одиноко, и мне вдруг приспичило пойти постричься, хотя этого вовсе не требовалось. Я пытался отговорить себя, твердил, что это слишком далеко, что мне не по ногам, что я буду тащиться чуть не час в один конец. Все впустую. Так и не смог себя переубедить, в конце концов, время - единственное, чего у меня в избытке.
   Я оделся и отправился. Как я и думал, времени это отняло уйму, в жизни не встречал никого с такими безнадежными ногами, как у меня, мне ходить просто пытка, уж лучше б я был глухонемым, все равно ничего дельного не услышишь, да и к чему говорить, когда никто не слушает, и что сказать? Нет, сказать, положим, есть что, да кто услышит.
   Все же я доковылял. Открыл дверь и зашел. Да, мир очень изменился, внутри все переделали, только мастер остался прежний. Я поздоровался, он меня не узнал. Конечно, я огорчился, но виду не подал. Сесть было некуда. Троих стригли-брили, четверо ждали своей очереди, и свободных стульев не осталось. Я очень устал, но никто не уступал места - в очереди сплошь молодые люди, они не знают, что такое старость. Я отвернулся и стал смотреть в окошко, делая вид, что все в порядке, не терплю жалости. Вежливость ценю, а жалостью своей можете подавиться. Я довольно часто видел, правда раньше, но вряд ли мир стал человечнее, так вот я слишком часто был свидетелем того, как молодые люди, перешагнув через лежащего на тротуаре доходягу, вдруг замечали бесхозного котенка или щенка, о, их сердца раскрывались в тот же миг. "Бедный щенуля!" - причитали они или сюсюкали: "Бедный котик, иди сюда, расшибся, лапочка!" Да, у животных друзей хоть отбавляй.
   На мое счастье, минут через пять высвободилось место и для меня, посидеть - вот блаженство. Но все как воды в рот набрали. В прежние времена в парикмахерской можно было узнать обо всем на свете, теперь же в мире, видно, нет ничего, достойного обсуждения в очереди: напрасно я тащился сюда. Я посидел немного, встал и ушел. Какой смысл. Волосы и так в порядке. Лучше сэкономлю эту, наверняка круглую, сумму. И пошагал свои тысячи шажочков домой. Да, думал я, меняется мир. Наступает тишина. Умирать пора.
   Томас
   Я стал ужасно старым. Скоро писать мне будет так же трудно, как и ходить. Очень медленно получается. От силы несколько предложений в день. А намедни я потерял сознание. Скоро финал. Я сидел над шахматной задачкой. И неожиданно разлилась слабость. Как будто жизнь отступила. Больно не было. Только неприятно. И тут я, видно, впал в беспамятство, потому что очнулся голова на шахматной доске. Короли-пешки валяются в беспорядке. Вот бы умереть так! Конечно, это слишком наглая мечта - умереть легко и быстро. Но если меня настигнет тяжелая болезнь, с муками, страданием и я увижу, что это до конца, то где мне взять друга, чтобы помог перейти в никуда? Да, это запрещено законами. Они зачем-то отстаивают идею жизни во что бы то ни стало. И врачи самолично продлевают мучения обреченных, зная, что нет никакой надежды. Это называется врачебной этикой. Смех один. Хотя никто не смеется. Особенно страдальцы. Нет, мир не милосерден. Говорят, в Советском Союзе времен террора приговоренных к смерти убивали по дороге в камеру, выстрелом в затылок, без предупреждения. Я думаю, это было проблеском человечности среди всех их ужасов. Хотя мировая общественность подняла жуткий вой: люди должны хотя бы иметь право напоследок взглянуть в лицо палача. Религиозный гуманизм не лишен цинизма, да гуманизм вообще таков.
   Очнулся я, значит, уткнувшись носом в шахматную доску. А так - обычное пробуждение, как после сна. Я был немного напуган. И в поисках успокоения взялся расставлять фигуры по местам. Но задача оказалась непосильно сложной. Посижу-ка я у окна, подумал я. Тут позвонили в дверь. Я решил не открывать. Опять какой-нибудь евангелист хочет уверить меня в вечном блаженстве. Что-то много их расплодилось в последнее время. Видно, пошла мода на мистику. Но тут позвонили второй раз, и я засомневался. Евангелисты по крайней мере ленятся звонить дважды. Я крикнул: "Минуточку" - и пошел открывать. Это заняло много времени. За дверью стоял мальчик. Он продавал билеты лотереи в пользу духового оркестра местной школы. Что ни выигрыш, то насмешка над стариками. Велосипед, рюкзак, шиповки и прочее в том же духе. Но отказывать ему мне не хотелось. И я купил билетик. Хотя не люблю духовые оркестры. Деньги я держу в комнате на комоде, и мальчику пришлось пойти за мной. Чтобы не ждать слишком долго. Он плелся позади меня. Наверно, впервые в жизни так медленно. В пути, чтобы скоротать время, я стал расспрашивать его, на каком инструменте он играет. "Не знаю", - ответил он. Ответ показался мне странным, но я списал его на смущение. Я мог бы быть его прадедом. А может, я был им. У меня, я слышал, много правнуков, но никого из них я в глаза не видел. "У вас так сильно болят ноги?" - спросил он. "Нет, просто они ужасно старые", - пояснил я. "А-а", - похоже, успокоился он. Мы как раз добрались до комода, я достал деньги. Меня вновь захлестнула сентиментальность. Он потратил столько времени, чтобы продать один-единственный билетик. Я купил еще один. "Это не обязательно", - сказал он. И тут мне опять стало дурно. Комната поплыла. Я вцепился в комод, открытый бумажник упал на пол. "Стул", - выдохнул я. Когда я сел, мальчик стал собирать рассыпавшиеся деньги. "Спасибо, милый". - "Не за что", ответил он и положил бумажник на комод. Потом посмотрел на меня строго: "Вы никогда не выходите из дому?" И тут меня осенило: мой прошлый выход на улицу был последним. Я не могу рисковать хлопнуться на улице. Тогда больница и дом для престарелых. "Больше нет", - ответил я. "У-у", - сказал он так, что я снова расчувствовался. Старый дурак. "Как тебя зовут?" спросил я, и ответ доконал меня: "Томас". Я не стал, конечно, открываться, что мы тезки, но пришел в благостно-приподнятое настроение. Чему тут удивляться. Только что пробил, как говорится, мой час. И мне неудержимо захотелось подарить этому мальчишечке что-нибудь на память обо мне. Знаю, все знаю, но я был не совсем в себе. И попросил его достать со шкафа старую деревянную сову. "Это тебе, - сказал я. - Она еще старше меня". - "Не надо, зачем", - запротестовал он. "Да просто так, Томас, просто так. И большое спасибо за помощь. Захлопни за собой дверь, будь добр". "Спасибо!" Я кивнул ему. И он ушел. Вид у него был довольный, хотя, может, он просто хороший актер.
   Потом у меня было еще несколько таких приступов. Но я расставил все имеющиеся у меня стулья в стратегических точках. Из-за этого кажется, что в комнате кавардак. Вид почти нежилого помещения. Но я еще жив. Живу и жду.
   ТЕПЕРЬ Я ВСЕГДА БУДУ ПРОВОЖАТЬ ТЕБЯ ДОМОЙ
   - И уроки ты делаешь кое-как. Пообедаешь и тут же убегаешь. Чем ты там в лесу занимаешься?
   - Говорю тебе, гуляю.
   - Смотришь на деревья и слушаешь пение птиц?
   - Это тоже плохо?
   - Только смотришь да слушаешь? Ты уверен?
   - А что еще?
   - Тебе лучше знать. И вообще, что ты все один да один. Так и свихнуться недолго.
   - Ну и ладно.
   - Не смей разговаривать с матерью в таком тоне!
   - А может, мне хочется свихнуться!
   - Только попробуй!
   Она шагнула к нему. Он равнодушно ждал. Она смазала ему рукой по щеке. Он не шелохнулся.
   - Если ты еще раз ударишь меня, я чертыхнусь, - сказал он.
   - И не посмеешь! - сказала она и снова хлестнула его по щеке.
   - Дьявол, - сказал он. - Дьявол всех задери.
   Он произнес все это спокойно как мог. Потом почувствовал, что подступают слезы, слезы ярости, развернулся и выскочил из дому. Он продолжал бежать, уже очутившись на улице. Он никуда не спешил, но его подстегивал гнев. "Дьявол всех задери", - шептал он, пока бежал.
   Только когда дома остались позади, а впереди легли лес и луга, он сбавил ход. Посмотрел на часы, полученные на шестнадцатилетие: уйма времени в запасе. Потом подумал: так тебе и надо, будет у тебя сын придурок. Когда-нибудь я тебе это скажу. Так и заявлю: вот тебе, я сошел с ума из-за тебя. Потому что ты ничегошеньки не понимаешь, а только орешь и пристаешь.
   Он шел по лесной тропинке. Между стволами просвечивало опустившееся наполовину солнце. Он увидел его и сказал себе: в лесу красивее, когда нет яркого солнца. И лучше всего в дождь. Раньше он так никогда не думал и теперь почувствовал, как радостно защемило сердце. Солнце способно предать, мелькнуло в голове; он остановился и вытащил из кармана блокнот. В него был вложен огрызок карандаша, юноша записал: "Солнце способно предать". Теперь не забуду, подумал он, пряча в карман блокнот. Юноша был счастлив. Счастлив без затей.
   Он дошел до условленного места, сел на камень и подумал: если она сегодня не придет, то не потому, что я соврал матери. И не из-за того, что сегодня я все равно решусь на это. Она может не прийти только потому, что ее запрягли по дому и она не сумела отвертеться.
   Он снова вытащил блокнот. Раскрыл его и вслух прочел себе то, чем сегодня одарило его вдохновение: "Ее молитвы потревожили слух придуманного Бога как чавканье обжоры", "Дом-не только-удовольствий", "Ее ноги длятся выше подола юбки". Он закрыл блокнот и улыбнулся. Когда-нибудь, подумал он, когда-нибудь...
   Она появилась. Она бежала бегом, и казалась то светлой - на солнце, то темной - в тени. На ней была желтая рубашка и длинные коричневые брюки.
   - Как прекрасно, что ты пришла, - сказал он, и она села на камень рядом с ним.
   - А чего б я не пришла? - ответила она. - Я всегда прихожу. Ты скучал по мне сегодня?
   - Скучал.
   - Я бежала почти всю дорогу.
   Он положил руку ей на плечо. Она повернула к нему лицо, и серые глаза улыбались, пока не закрылись. Она подыгрывает мне, подумал он, целуя ее.
   - Пойдем на вчерашнее место, - сказал он.
   - А что мы там будем делать? - улыбнулась она.
   - Посмотрим.
   - Нет, скажи, что мы будем делать.
   - Что вчера.
   - Хорошо.
   Они пошли по тропинке в глубь леса. Они держались за руки, а когда свернули с дороги в вересковые заросли, она сказала, что сегодня на немецком думала о том, что не годы определяют возраст человека. Не годы, отозвался он. И я подумала, что должна тебе сказать, что с твоей стороны было бы глупостью обращать внимание на то, что ты младше меня, потому что на самом деле ты гораздо старше. Я не обращаю, сказал он. Я просто подумала, что должна тебе это сказать. Конечно, ответил он, а сам обрадовался: если она рассказала все это с умыслом, то только из желания подыграть мне. И значит, все пройдет гладко, раз нам обоим хочется одного и того же. Он легонько сжал ее руку, и девушка повернула к нему лицо: и рот, и глаза улыбались.
   Они пришли туда, где лежали накануне. Они сели, и он сказал, не глядя на нее, что вчера, вернувшись домой, сочинил стихотворение. Прочти, попросила она. Ладно, согласился он, если только вспомню. Он не смел взглянуть на нее.
   Она вернуть мечтала лето,
   Сперва она шепнула это,
   Потом легла
   Сухая хрустнула трава.
   Я целовал ее в глаза,
   Они чернели как гроза.
   Ее отверзлися уста,
   Слов осыпая два куста:
   Что жизнь - лишь краткий миг,
   Вот ирис в ночь поник,
   Что к солнцу бег стремил крылатый конь
   Но крылья опалил огонь.
   Потом она взяла
   И поцелуем залила слова,
   Июльским жаром обожгло
   Так лето ожило.
   Она легла на спину, и он почувствовал, что она смотрит на него. Это необычное стихотворение, сказала она, и его обрадовало, как она это сказала. Тебе понравилось? - спросил он. Иди ко мне, я тебе отвечу, позвала она. Он лег на бок, и его ладонь опустилась на ее плечо, а рука на грудь. Я обожаю тебя, сказала она. Говоря это, она смотрела на него в упор, и он поразился: как она может говорить такие слова прямо в глаза? Он переложил ладонь ей на грудь, и она сказала, что он же не будет мять рубашку. Нет, конечно, ответил он, расстегивая пуговицы.
   - Ты никогда не насмотришься досыта?
   - Эту рубашку я не расстегивал ни разу.
   - Она новая.
   - На ней больше пуговиц, чем на старых.
   Он расстегнул рубашку. Потом взял девушку за плечо и приподнял, чтобы просунуть руку под спину. Разомкнул лифчик и сказал, что хочет снять с нее рубашку совсем. Она только улыбнулась. Он снял с нее рубашку с лифчиком, груди легко опали. Все, больше преград не осталось. Теперь он снова мог смотреть ей в глаза. Ты счастлив? - спросила она. Он ответил "да" и подумал, что вряд ли что-нибудь могло бы сделать его более счастливым. Но я должен попробовать и то, другое.
   - Я хочу раздеть тебя, - сказал он, глядя ей прямо в глаза.
   - Не надо, - ответила она.
   - Почему не надо?
   - Не надо и все.
   - Я не сделаю тебе ничего.
   - Как ты можешь знать заранее?
   - Я должен раздеть тебя. Если я не сделаю этого теперь, то придется потом, но это не будет легче. Когда ты не разрешаешь, ты делаешь мне больно, и так продолжается уже неделю каждый день, и каждый день мне все больнее и больнее.
   - Поцелуй меня, - попросила она, и, целуя ее, он расстегнул молнию на коричневых брюках. Я должен, думал он, я делаю все правильно. Он целовал ее все то время, что пытался стянуть брюки с бедер. Она извивалась под ним, и он отлепил губы и посмотрел ей в глаза.
   - Я ничего тебе не сделаю, - сказа он. - Если ты так хочешь, я только посмотрю.
   Он снял с нее брюки, и она не сделала попытки помешать ему.
   - Скажи: я тебя люблю, - попросила она.
   - Я люблю тебя.
   Она улыбнулась.
   - Нравится?
   - Очень. Красивее всех картин и статуй, которые я видел.
   - Я просто стеснялась, - объяснила она. - Поэтому.
   - Ясно.
   - Больше я не стесняюсь.
   - И я не стесняюсь.
   - Ты можешь потрогать.
   Он провел рукой по ее животу и скользнул вниз, между ног.
   - Целуй меня, - сказала она, и пока он целовал ее, она сама рассупонила его, высвободила и направила. Там было чудно, тепло и хорошо. Будь осторожен, предупредила она, поэтому он лежал тихо. Я с ней переспал! - ликовал он. Это лучший день в моей жизни, и теперь все дни будут прекрасными, потому что теперь я знаю, как прекрасно прекрасное.
   - Будь осторожен, - напомнила она.
   - Не бойся, я буду очень осторожен. Я ничего тебе не сделаю.
   - Тебе хорошо? - спросила она.
   - Да.
   - Даже когда ты просто так лежишь?
   - Да, - ответил он, немного удивившись. - Это то, о чем я грезил.
   - И я.
   - Я думаю, больше я не стану мечтать о том, чего не пробовал.
   - А обо мне? - спросила она.
   - О тебе буду. О тебе и об этом.
   - Ты не будешь считать меня ведьмой, если я скажу, что мерзну? - Она улыбнулась ему.
   - Нет, - сказал он и осторожно выскользнул из нее. Он перекатился на спину, разлегся на вереске и посмотрел вверх на деревья. Зелень уже поблекла, и он подумал, что скоро осень и зима.
   - А что мы станем делать зимой? - спросил он.
   - Не думай об этом, это еще не скоро.
   - Ладно, - ответил он, думая только об этом.
   Когда он перевел взгляд на нее, она надела уже все, кроме рубашки.
   - Хочешь, я застегну? - сказал он. Она кивнула. Он считал пуговицы одиннадцать. Потом они поднялись и пошли обратно к тропинке. Она сказала, что больше им не к чему стесняться. Да уж, согласился он. Они шли по тропинке, и она сжимала его руку в своей. О чем ты думаешь, спросила она. Ни о чем, ответил он. Думаешь, я же вижу. Я думаю о том, что тебе показалось странным, что я лежу просто так. Наверняка все так делают в первый раз, сказала она. К тому же я сама тебя попросила, вот ты и лежал. Нет, подумал он, не поэтому: не знаю, почему я вел себя так, но точно не поэтому.
   - Вряд ли все так делают, - сказал он.
   - Не думай об этом.
   - Не могу.
   - Это и моя вина, я ж тебя сама попросила, потому что боялась.
   - Этого так просто не объяснишь, - сказал он, - мне самому так захотелось.
   - Потому что ты тоже боялся.
   - Вовсе нет.
   - Ты просто не чувствовал своего страха. Так часто бывает.
   - Бывает, - согласился он.
   Они вышли из лесу, и никто из них не хотел возвращаться домой в одиночку, как они делали всегда.
   - Я провожу тебя, - сказал он.
   - Ты думаешь?
   - Да. Теперь я всегда буду провожать тебя домой.
   ВСЕ ХОРОШО, ПОКА ХОРОШО
   Туман стоял до пятого этажа. А выше пятого этажа не было ничего. Ничего интересного. По улице хотя бы сновали люди, быстро, чтоб не замерзнуть. Казалось, их гонят неотложные дела, а они просто спасались бегством от холода.
   Для всех это был вечер как вечер. Ничего необычного. Все уже бывало. Вчера ли, год назад, но бывало.
   Только у Георга все сложилось иначе. В его безвременье ничего не происходило. А все для него занимательное переместилось выше пятого этажа попряталось за туман.
   Он сверился с часами и вошел в стеклянные матовые двери "Золотой звезды". Он подошел к барной стойке, все табуреты были заняты. Двойной коньяк, заказал он. Бармен узнал его, кивнул. Освободилось место, Георг сел. Он расстегнул пальто, с наслаждением взвесил в руке тяжелый стакан. Он тянул глоток за глотком, вкус казался то мерзким, то отменным. Рядом освободились еще два табурета, их оккупировали юнцы в кожаных куртках. Один нескладно долговязый. Он заказал два коньяка. У его приятеля недоставало уха. Они успели выпить где-то до "Золотой звезды" и вели себя слишком шумно.
   - Разве я виноват? - спросил верзила.
   - Ясный перец, нет. Этот придурок сам нарвался.
   - Скажи?! - приободрился долгомерок. - Он обозвал меня проклятым вылупком капитализма. Прикинь? Назвать меня вылупком, да еще капитализма. Конечно, я ему двинул. Ты видел?
   - Видел. Он шарахнулся башкой о каменную лестницу, да там и остался, а изо рта кровь пошла. Это я помню. Тогда мы сделали ноги. Вот это я точно помню, что мы сбежали.
   - Может, мы зря свалили так быстро, надо было сначала привести его в чувство? Оставить доходягу на пустой улице это как-то слишком, нет?
   - Поделом ему, - успокоил безухий. - Не хватало еще дожидаться там неприятностей на свою задницу.
   В большом длинном стекле позади стойки отражалась дверь в бар. Когда в ней показалась Рут, Георг обернулся к ней. Она подошла, улыбаясь:
   - Привет.
   - Привет.
   Он слез с табурета, уступая место ей. Она села, а он предложил:
   - Может, поищем столик в ресторане?
   - С удовольствием.
   Они вошли в дверь с надписью золотом РЕСТОРАН. Оркестр играл "The man I love", они устроились у самого танцпола.
   - Что будешь пить, - спросил Георг, подзывая официанта,
   - Вермут, - сказала Рут.
   - Полбутылки вермута и один коньяк, - заказал Георг. Он смотрел на Рут в упор; под глазами у нее легли круги.
   - Прости за вчерашнее, - сказал он.
   - Давай забудем.
   - Хорошо. Договорились.
   Появился официант. Оркестр смолк.
   - Это я была виновата, - сказала она.
   Он не поднял на нее глаз и не ответил.
   - Непонятно, чего я обиделась, - сказала она.
   - Я не хотел тебя обидеть, я не для того сказал.
   - Я знаю, - сказала она. - Забыли так забыли.
   - Твое здоровье. Скол.
   - Скол.
   Они выпили. Но его тянуло покопаться во вчерашнем, забыть не получалось.
   - Я сказал это не в обиду тебе, - завел он снова. - Но когда я увидел, как ты оскорбилась, то знаешь - обрадовался. Мне нравится причинять тебе боль.
   Он не сказал ничего больше. Не взглянул на нее. Он допил коньяк и поставил стакан в центр стола. Он предложил ей сигарету. Она не сводила с него глаз. Мерцавших беспокойством.
   - Ты меня разлюбил? - спросила она.
   - Ты мне нравишься, ты же знаешь.
   - Ты меня больше не любишь?
   Он промолчал. Оркестр заиграл "Nevertheless", с потолка, забивая желтый свет, потекли клубы какого-то красного дыма.
   - Прости. Мне тоже жаль. Но это от меня не зависит. Мне б самому хотелось, чтоб было иначе. А вышло так.
   Он смолк. Столбик пепла упал на скатерть. Он взглянул на Рут, но разминулся с ее глазами.
   - Все было так хорошо, пока было хорошо, - сказал он. - Я мечтал, чтоб это продолжалось. Я надеялся, так будет навсегда. Но ничто не вечно.
   Она встала. Слеза скатилась по щеке и капнула на скатерть возле ножки бокала.
   - Прости, я на минутку, - выговорила она севшим голосом. - Сейчас вернусь.
   - Точно?
   Она кивнула, не глядя на него. Он провожал ее взглядом, пока перегородка не скрыла ее. В десять тридцать он попросил счет.
   ПОМИНКИ
   Было много венков. Все говорили, каким хорошим, замечательным человеком она была. Я не плакал. Под конец венок положил Георг. Он сказал, что ему нестерпимо больно оттого, что ее больше нет. Он не понимает, почему она ушла до срока, осиротив тех, кто так в ней нуждается. Я и тут не заплакал, я уже выплакал свое. Спели псалом, и гроб вынесли. Он был завален живыми цветами. Когда опускали гроб, Георг положил руку мне на плечо. Из лучших побуждений конечно же, но ему не следовало этого делать, потому что стало только хуже. "Прах ты, и в прах возвратишься". Когда все было кончено, ко мне подошел священник, он взял меня за руку и сказал, что я должен помнить: все, что Господь ни посылает нам - неисповедимый Божий промысл. Я отвернулся. Потом потянулись остальные, все норовили потрясти мою руку, и я спросил Георга, не можем ли мы уйти. Когда мы вышли за церковную ограду, полил дождь. Георг толкнул меня в плечо.
   - Пойдем в "Подвальчик" выпьем кофе, - сказал он.
   Мы спустились по лесенке вниз, там было полно людей и очень накурено. Мы сели за свободный столик, откуда ноги шедших мимо кафе были видны примерно до колена. Георг подозвал официанта, и я попросил двойной коньяк с сельтерской. Георг взглянул на меня. Официант ждал. Мне то же самое, заказал Георг.
   - Не надо стараться все забыть, - сказал он.
   - Я не думал забывать.
   Официант принес коньяк и сельтерскую. Мы помолчали. Потом подняли стаканы и, не чокаясь, выпили. Георг предложил мне сигарету.
   - Нет смысла не говорить об этом, - сказал я.
   - Когда говоришь, становится легче, - отозвался Георг.
   - Глупо стараться казаться сильнее, чем ты есть.
   - Ты держишься молодцом.
   - Да, но мне так обидно за нее, так жалко.
   - Ну, ну. Теперь все позади.
   - Мы собирались летом в Париж. В последние дни она только об этом и говорила.
   Георг не ответил, и я отхлебнул из своего стакана. Георг забарабанил пальцами по столу. Я допил и позвал официанта. Я заказал еще коньяк, и тут вдруг из колонок под потолком грянула музыка. Когда ее приглушили, я принялся рассказывать, что еще дважды до этого мы собирались съездить в Париж вдвоем, и ни разу не получилось. Георг бросил, что глупо оплакивать прошлогодний снег, но я возразил: он забывает, что она умерла. Мы выпили, и я стал рассматривать ноги за окном.