Мардон вслушался в запинающееся шарканье на площадке, взглянул на культю на месте указательного пальца. Отец зажег свет и запер за собой дверь. Он положил пальто на кровать, поставил чемодан и стал озираться в пустой, холодной комнате. Тебе жалко его? - спросила Вера. Да, ответил Мардон, не отрывая глаз от культи. Отец подошел к окну и раскрутил дырявую штору с изображением девушки, сидящей в траве под большим деревом. Может, тебе пойти к нему? - сказала Вера. Отец смотрел на девушку в траве и думал: если б ты только знал, каково доживать уже прошедшую жизнь. У меня нет времени ждать напрасно. Мардон налил себе стакан и выпил. Я знал, что все так и будет, я знал. Вера, ну что мне делать? Пойди к нему, скажи что-нибудь, что угодно, порадуй его, не знаю, наври с три короба, как если б ты знал, что он умрет сегодня ночью, по крайней мере, ты будешь уверен, что отсюда он уехал не более несчастным, чем приезжал. Мардон обернулся и посмотрел на нее. Отец взял чемодан, положил его на стол и раскрыл. Погладил верхний из двух альбомов. Я говорю, что думаю, а совесть мучает. Почему так, Вера? Но ты же сам сказал, что совесть - ворота в бессознательное, забытое. Отец вытащил альбомы из чемодана и раскрыл один из них. Мардону пять лет. Мардон в саду у бабушки. Мардон на пляже. Мардон идет в первый класс. Надо было стереть имя. Лето 1948-го. Бог мой, Мартенс стоит прямо за ним, положив руку мне на плечо, уж такими близкими друзьями мы не были. Мардон встал. Пойду спрошу, не надо ли ему чего. Отец вынул карточку из альбома и спрятал ее в карман.
   Постучали в дверь. Войдите. Я только хотел спросить, не надо ли тебе чего. Он прикрыл дверь. А что это у тебя? Так, ерунда, просто захватил с собой, думал, тебе интересно... Я его для себя делал, ты по подписям увидишь, но хочешь - взгляни, это твое детство. Он закрыл альбом и сделал шаг назад. Как помыслишь, подумала Вера, что Бога нет... Хочу, еще бы, сказал Мардон, большое спасибо. Вера сняла бусы из крашеных сухих горошин и положила их в стеклянную плошку рядом с зеленым будильником. Мне кажется, этих фотографий я не видел, сказал Мардон. Если тебе что-то понравится, бери. Вера посмотрела в зеркало. Бог мой. Спасибо, отец. Он сказал отец. Я сказал отец - он не может требовать больше. Мальчик мой, мой сын. Она развязала коричневую ленту и помотала головой, распуская волосы, чуть расставила ноги, взяла расческу, поглядела себе в глаза, провела языком по верхним зубам, подняла расческу, перевела взгляд с глаз на прыщик слева под губой, отложила расческу, выставила вперед подбородок, подковырнула прыщ указательным пальцем, так что он излился, подцепила гной ногтем, услышала шаги за дверью, вытерла белую массу об юбку, схватила пудреницу, дверь распахнулась и вошел Мардон с двумя альбомами под мышкой. Отец стал раздеваться в свете голой лампочки. Он обрадовался альбомам, это было видно, просто он в меня, не умеет выражать свои чувства. Значит, мы выпили вместе после похорон, я забыл, но для него это было серьезно, еще бы. Мардон швырнул альбомы на диван. Мое прошлое, сладкие напоминания, без задней мысли, естественно. Взгляни сама. Она посмотрела. Отец натянул пижаму поверх белья, погасил свет и лег. Он смотрел на крест за окном долго. Через три дня полнолуние. Они сейчас сидят и рассматривают фотографии. Я не усну. Открывая глаза, он всякий раз снова видел крест. По крайней мере, Мария, на твою долю не досталось коротких лет и долгих ночей. Ты не успела начать бояться смерти, нет, я не имею в виду страх смерти, нет. Мардон... Сердце забилось быстрее, хотя он знал, что это просто мнительность; никто не звал его по имени. Надо только открыть глаза - если захочу, можно зажечь свет. Это ни к чему, просто надо подумать о другом. С головой у меня все в порядке. Они сидят, смотрят альбомы. Или занимаются любовью. Ей бы не мешало быть попухлее, не такой тощей, у каждого свой вкус и не то чтобы я при случае отказался, но будь я немецким офицером, перед которым стоит шеренга женщин на выбор и надо только ткнуть пальцем вернее, кнутом - я бы взял маленькую забитую толстушку. Я бы... да ладно, человек мечтает о том, чего не делает, чего он не в состоянии сделать. Если я свинья, то и все свиньи. Я не натворил ничего, в чем бы раскаивался, к сожалению, и грущу единственно из-за того, чего не совершил. Я мог обладать и фру Карм, и Шарлоттой, ну, фру Карм наверняка, она только о том и мечтала, да и Шарлотта. Шесть-семь потаскух и Мария - вот и все, причем перед потаскухами приходилось упиваться в дым для храбрости. Я даже не помню, как они выглядели. Значит, только Мария. Мардон... Он открыл глаза и перевел взгляд с луны за окном на полную света замочную скважину. Нет, конечно. Комната, кстати, больше, чем мне показалось, наверняка четыре на три метра, просто в темноте... Мы могли бы сыграть партию в шахматы, хотя он, наверно, не играет... Зажгу-ка я свет, рассмотрю комнату получше. Я не заметил печки, но она должна быть, как бы он стал обходиться без нее, зима на носу. Зря он не повесил что-нибудь на стены. Что за идея с рисунками масок и рук, их там не меньше сотни. Значит, я похож на "форд". И он попытался вспомнить, как выглядит "форд". Вера постелила на надувной матрас ватное одеяло. Что бы ты ни говорил, а мне его жалко. Мне тоже, но вместе с жалостью мне хочется, чтобы он уже умер. Из-за него я чувствую груз, как сказать, безнадежных долгов. Как будто я ему обязан. Плюс он отвратителен мне чисто физически, понимаешь, я не могу без содрогания думать о той ночи, а это могло произойти только глухой ночью, когда я был зачат, меня тошнит. Вера удивленно посмотрела на него. Отец слышал громкий стук своего сердца, потом хлопнула дверь, и в замочной скважине потемнело. Он прислушался, но не расслышал ничего, кроме стука сердца. Оно скакало быстрее обычного. Странно, сказала Вера. И что, сказал Мардон, когда ты думаешь о совокуплении своих родителей, тебе, мягко говоря, не мутит душу? Нет. Отец сел в кровати и прислушался. Это все тишина. Японцы, кажется, придумали запирать людей в звуконепроницаемые комнаты, вернее, камеры особой конструкции, чтобы сводить с ума. Это как-то непонятно, если только они располагают их высоко под крышей? Сердце колотится не оттого, что я трус, наоборот - я заехал слишком далеко, да на поверку оказался жидковат, а страх - нормально, это из-за сердца... Он снова лег, отвернувшись лицом к стене. Вытянул руку и пощупал обои. Да, та пыточная комната должна быть высокой, к примеру, два на два метра в основании и десять метров вверх - и ни единого звука. Я мог бы написать ему записочку и уехать, объяснить, что не смог заснуть, и приезжал просто взглянуть на него, что я скучаю по дому, чтоб он не обижался, что меня мучает бессонница, и я оказался старше, чем мне казалось, он бы понял, и обрадовался, я не нужен ему, а я тоже не нуждаюсь в тех, кому не нужен. Никто не заплачет, когда я умру. Я мог бы написать, что очень признателен за тот дружеский прием, который он мне оказал, и что я изначально не собирался оставаться на ночь, просто не захотел обижать его отказом, но так и не заснул, а поезд идет рано утром. Я просто хотел повидать тебя и повидал. А теперь меня потянуло домой, к моим вещам, так бывает со стариками, знающими, что их дни сочтены. В молодости я полагал, что с годами люди все меньше и меньше боятся смерти, просто устают жить, потому что, будь иначе, это было бы невыносимо, - но старики боятся смерти не меньше. Возможно, кто-то переживает это иначе, тот, кто брал от жизни все и не упускал случая, так что если мне позволено будет дать тебе совет, я скажу: Мардон, бери от жизни все, не сомневайся, пусть считают тебя беспутным, плевать - потому что путевые доживают сперва до зрелости, потом до старости, и жмутся, жмутся по чердакам. Бог мой, ты же застал меня за этим, как я мог забыть. Может, по малолетству ты ничего не понял, но ты застукал меня на чердаке. Он отдернул руку, снова сел, посмотрел на крест, чувствуя, как колотится сердце и как пылают лоб и щеки, встал, пошарил рукой в поисках выключателя, ведь он же был здесь или здесь, спокойно, он никуда не мог деться, но так и не нашел его. Подошел к окну и потянул за веревку. Штору заело, потом она вдруг вырвалась из его рук и с шумом закаталась, прохлопав холостой оборот, его прожгло ужасом. Он постоял неподвижно, а потом уперся руками в оконную раму, а головой - в деревянную сердцевину. Я едва помню ее, сказал Мардон, хотя она почти дожила до моих пятнадцати лет. Она не оставила по себе никаких следов - во всяком случае, видимых. Между нами не было связи - если ты понимаешь, о чем я. Он поколебался и выговорил: я думаю, чем больше человек помнит, тем больше он хозяин своей жизни. Эти фотографии ничего мне не говорят. Я мог бы рассказать тебе о ягодах на белой черемухе, они текли по пальцам, когда я стискивал ветку, или о пыльной траве слева от дороги, по которой я шел в школу, - это я помню. Еще отца, но это должно быть позже. Однажды я застал его, когда он онанировал на чердаке, мать еще, наверно, не умерла. Я бы многое дал, чтобы узнать, как я на это реагировал - тогда. Позже это придало ему вес в моих глазах, я счел его нормальным мужиком, если ты понимаешь, что я имею в виду. Он меня не заметил, а то бы все очень усложнилось. А в другой раз - он мне врезался в память - я видел, как он в дождь сидел на скамейке. Я сделал вид, что не заметил его. Зачем человек в дождь сидит один на скамейке в каких-то трехстах метрах от своего дома? Она не ответила. Отец отвернулся от окна. Увидел у двери выключатель, подошел к нему и нажал. Потом вернулся к окну и опустил штору, не глядя на девушку в траве. Быстро, как на пожар, снял пижаму и оделся. Убрал ее на дно чемодана и захлопнул крышку. И встал, глядя прямо перед собой, как будто у него все-таки обнаружилось в запасе время. Тогда Мардон закурил и сказал: мы такие, какие есть, и ничего не можем с этим поделать, ведь так? Мы целиком и полностью во власти нашего прошлого, но не мы одни создавали его. Мы вываливаемся из материнского лона, а потом вытягиваемся за кладбищенской оградой. И не все ли равно, как высоко мы летали, если объявлена посадка. Или как долго мы были в пути и многих ли мы обидели? Это только отчасти верно, сказала Вера. А что же в другой части? Отец раскрыл бумажник, вытащил голубую квитанцию из туристического агентства и принялся писать на обороте: Дорогой Мардон, я уезжаю домой, поезд через несколько часов. Я хотел повидаться с тобой и очень рад, что приехал. Но я старше, чем мне казалось, и долгая дорога выбила меня из колеи. Если б я хотя бы мог заснуть, но я забыл, как действуют на меня незнакомые места, да и сердце что-то разошлось. Ты, конечно, поймешь меня правильно. Желаю тебе всего наилучшего, сынок. Твой любящий отец. Он оставил письмо на столе, подошел к двери, погасил свет, потом осторожно открыл дверь. На площадке было темно. Он снова закрыл дверь и зажег свет. Вдруг они еще не спят. Он распахнул дверь настежь, чтобы свет из квартиры освещал площадку. И услышал приглушенные, неясные голоса. Да, да, да, я знаю, что его жалко. Но тогда выкажи ему любовь, хотя бы только на один день, не только ради него, это нужно тебе самому. Он стал пробираться к лестнице. Выказать любовь? Фу, гадость. Он держался за перила правой рукой. Света внизу не было. Когда он давал мне альбомы, я назвал его отцом. Потом увидел, как он обрадовался, и готов был ненавидеть его за это. Что он сделал мне, что я не могу вынести даже, что сам доставил ему радость? Он ступал медленно - темнота становилась все чернее. Но ноша его облегчалась с каждым шагом. Он ощупью дошел до двери, нашарил ручку, открыл, все, теперь домой. Или что ты ему сделал? - спросила Вера - она погасила свет и лежала на надувном матрасе, подложив ладони под щеку. Что ты имеешь в виду? То, что обычно должник ненавидит кредитора, а не наоборот. Он шел и улыбался, шел посреди спящей улицы с домами без якобы сбитых номеров и думал: через два дня я дома, я уже еду. Я помню, одна женщина сделала мне раз огромное одолжение. Она безусловно заслужила мою безмерную признательность, я это знала, но не спешила с благодарностью, откладывала со дня на день, пока не прошло время и мне не стало казаться, что теперь глупо, а потом я узнала, что она умерла. Угадай, что я почувствовала? Облегчение. Но я здесь не шел, так, посмотрим, я пришел с востока, лучше выбраться на большую дорогу, а то тут какое-то место ненадежное, и кошка черная. Ерунда, я не суеверный. Бог знает, куда я забрел. Лучше идти посередке, тут все загажено. Нет, здесь я точно не шел. С чего я взял, что пришел с востока - и как определить в такую темень, где восток? Ладно, торопиться мне некуда, я спокойно пойду на запад, и, будем надеяться, рано или поздно обнаружится что-нибудь поприятнее черных кошек. Дай мне совет, попросил Мардон, что я должен делать? Она не ответила. Она плакала. Вера, почему ты так? Он услышал шаги за спиной. Он прибавил ходу, хотел оглянуться, но не стал, а перешел на левый тротуар, что, он думает, я делаю в таком месте ночью с чемоданом в руке? Мардон опустился на колени рядом с матрасом. Вера, ну почему ты плачешь? Шаги приближались, показалось ему. Он оглянулся, там никого не было, а когда он остановился, шаги стихли. Он развернулся и пошел назад той же дорогой, и сразу же услышал шаги. Я гонялся сам за собой. Мардон погладил ее по мокрой щеке. Ну, расскажи мне, Вера. Она подняла голову и посмотрела на него. Просто я глупая, сказала она. Он едва различал ее черты. Давай позаботимся о нем, Мардон. Давай. Он прижался щекой к ее щеке и закрыл глаза. Отец вышел на широкую торговую улицу и пошел налево, к станции.
   ИНГРИД ЛАНГБАККЕ
   Колея, которая тянется в сторону дубравы, начинается от заднего крыльца дома. Миновав угол пристройки, метров через шестьдесят она сворачивает вправо, на юго-восток, и исчезает среди деревьев.
   Ингрид Лангбакке сидит за столом на кухне, читает газету и курит. Одно из кухонных окон смотрит на колею и дубраву. В очередной раз подняв глаза от газеты, она видит на изгибе дороги человека. Начало мая, на деревьях распускаются почки. Человек не двигается. Это мужчина. Она уже видела его на том же самом месте, так же скрытого стволами деревьев, три дня назад. Сделай он еще пару шагов, она сумела бы рассмотреть его.
   Ингрид Лангбакке затаилась и исподволь следит за чужаком. Скорей всего, ему ее не видно, но как знать. Раз я не разбираю его лица, то и он не может знать, что я подглядываю за ним, думает она.
   Половина шестого вечера, теплынь, на небе ни облачка.
   Она не в силах разглядеть его, чтобы узнать при встрече где-нибудь в городе. Так же расплывчато она видела его и три дня назад, но она уверена, что это - тот же самый человек.
   Она не сводит с него глаз. Таращится минуту, две, три; тогда он разворачивается и уходит.
   Ингрид встает и идет к окну. Надо было мне сразу так сделать, думает она, пусть бы он знал, что его заметили.
   Отец Ингрид Лангбакке, Сиверт Карлсен, 76 лет от роду, лежит в своей комнате на втором этаже и мучается: время не идет, хоть плачь, тишина гнетет. Похоже, дома никого нет, и можно спуститься в столовую послушать концерт по заявкам. Он успевает одолеть половину лестницы, когда из кухни выходит Ингрид.
   - Было так тихо, я подумал - никого нет.
   - Я сделаю кофе.
   Он включает радио, устраивается у окна: ему видно поле, за ним город. Ингрид приносит газеты. Он говорит:
   - Ничего нового, верно?
   - Как знать.
   - Да уж.
   Когда она приносит кофе, Сиверт говорит:
   - Енс Ванг умер.
   - Ну, вот видишь.
   - Что видишь?
   - Что-то новое.
   Она раскаивается в своих словах, не успев договорить.
   - Пап, прости.
   - Ничего.
   Она возвращается в кухню, встает у окна, смотрит на дубраву. Странное место, чтобы возвращаться сюда дважды, думает она. Потом надевает синюю вязаную кофту, которая висит в прихожей, и через пристройку выходит на улицу. Ей 39 лет. Она не спеша, с деланной беззаботностью - будто под чужим взглядом, идет по колее. Ей доподлинно известно, где стоял мужчина, и она встает на то же самое место. Она смотрит на дом, на окно кухни. Но не может разглядеть ни стола, ни стула - значит, ее не было видно. Она собирается идти дальше, в дубраву, но замечает под ногами окурок. Ничего странного, этот чужак курил, пока стоял тут. Но рядом валяются еще два бычка. Все три - от сигарет с фильтром. Три окурка - это слишком, желание идти в лес сразу исчезает, и она спешит домой прежним путем; непонятно, откуда взялись три окурка, хотя бы - два: сегодняшний и с прошлого раза, но не три. Она вешает кофту на крючок у двери и споласкивает руки.
   * * *
   Унни Лангбакке исполняется в июне семнадцать. Ей хотелось бы больше. Подруливая на велосипеде к дому, она видит в окно, что дед сидит в гостиной; она отпирает дверь - так, мать на кухне. Унни пересекает коридор и запирается у себя. Ее подстегивает надежда и страх. Она боится уже восьмой день. Она расстегивает молнию, стягивает узкие брюки до колен, смотрит. Есть! Слава тебе, Господи! Пока мазня, но началось, наконец-то! Стоя посреди комнаты, в пуховике, с голым задом, в приспущенных до колен штанах и трусах, Унни беззвучно хохочет: глаза распахнуты, рот разинут.
   * * *
   Ингрид Лангбакке лежит в постели и думает о том, кого нет сейчас рядом, потому что всю неделю он живет на стройке в 120 километрах от дома. Его как подменили в последнее время. В чем дело, она не знает. То есть понятно, что он мается: им пришлось свернуть хозяйство - оно перестало кормить, но этим все не объяснить. Он замкнулся, сторонится ее, а если она пытается подластиться к нему, отшатывается, будто таит обиду. Не знаешь что и думать, особенно после того последнего раза в постели, уже два месяца назад, - как бы он не был в обиде на себя самого. Он взял ее в ту ночь отвратительно грубо и холодно, причинив настоящую боль, не только физическую. Она скорчила гримасу, и через некоторое время он выскользнул из нее, отвернулся и холодно сказал: "Воля твоя, не хочешь - пожалуйста".
   Она гонит от себя мысли, она бы хотела заснуть, уже почти одиннадцать ночи. Занавески задернуты, в комнате черно. Спальня на первом этаже, окнами на юг. Ингрид лежит с закрытыми глазами, но воспоминания тянутся вереницей - какой уж тут сон. Да еще эти три окурка, она думает: я бы заметила, если б он курил, когда я на него смотрела.
   * * *
   Утром льет дождь. Сиверт Карлсен тихо спускается по лестнице и включает кофейник. Сиверт Карлсен в галстуке - он собрался в город. Он пьет пустой кофе безо всего - бутерброд он скушает в Доме крестьянина. Будут Салвесен, Хансен, Шевесланд - если придут, конечно. Может, еще кто-нибудь. Ванга не будет.
   Появляется Унни, заспанная и сердитая, дед не лезет к ней с разговорами. Она начинает делать бутерброды себе в школу, но ее окликает мать. Унни прокладывает бутерброды вощеной бумагой.
   - Тебя зовут, - говорит дед.
   Будто она не слышит! Унни идет в столовую и открывает дверь в спальню:
   - Чего?
   - Купи журналов.
   - Каких?
   - Как всегда, сама знаешь. Деньги в банке из-под какао.
   В школе Унни внушают, что журналы - низкопробное чтиво и своего рода бегство от действительности, что поглощают их в основном малообразованные женщины среднего возраста. Однажды лектор Торп (сволочь!) попросил поднять руки всех тех, чьи родители покупают журналы, но Юхан Сунд успел крикнуть раньше, чем кто-нибудь выполнил приказание: "Не смейте! Это не его дело!"
   * * *
   Ингрид одна, времени без четверти девять. Она стоит у окна в столовой и смотрит, как отец бредет через двор, загородившись большим зонтом. Бедняга, думает она, но без теплоты, почти формально, потому что ей не нравится, что он живет у нее в доме. Не то чтобы он доставлял хлопоты, но отец есть отец.
   * * *
   Часа через два дождь прекращается. Тогда Ингрид выходит из дому и запирает дверь. И не ищет она никаких приключений себе на голову, упаси Бог, просто ей давно пора сходить в Корсвику, а то с осени там не была. Окурки валяются, где валялись. Естественно. Не накручивай себя, говорит она себе, ты просто идешь в Корсвику.
   Она доходит по Науствей до моря, потом долго любуется им, безмятежным сколько хватает глаз - до самого острова Кваббей, затем возвращается той же дорогой, не спеша, замирает в нерешительности у поворота на Ютеланбюгд, но не сворачивает туда. Она думает: я даже не знаю, как этот город выглядит.
   * * *
   В четверг вечером звонит Турбьерн и говорит, что захватит с собой на выходные приятеля. Это не похоже на Турбьерна. Более того, он весел, что тоже на него не похоже. Ингрид решает, что он выпил.
   Они появляются назавтра около половины седьмого, как и обещали. Ингрид накрыла стол в гостиной, обед почти поспел. Друга зовут Кристиан, фамилию она не расслышала. Она представляла его совершенно иначе, к тому же он оказался совсем молоденький. Она старается вести себя непринужденно, но ей кажется, выходит плохо. Она ставит на стол пиво и предлагает им размяться по стаканчику, пока она подаст обед. Тогда и Турбьерн кстати вспоминает, что у него в машине завалялась бутылочка покрепче и уходит за ней; Ингрид зовет отца; Унни в городе, у подружки.
   Они едят, пьют, млеют. Турбьерн рассказывает Кристиану о том, кто из соседей арендует у него землю, он тычет пальцем в окно, показывает. Все кругом его, хотя это еще далеко не все, а не хватает - в наши дни этого мало. На стройке у него выходит чистыми вдвое больше, вот что неразумно. Все кивают - он прав; вскоре у них масленеют глаза и развязываются языки, даже Сиверт не остается в стороне и время от времени вставляет: "Нет, но это здорово!"
   Алкоголь смягчает и растапливает черты Турбьерна, скашивая ему возраст. Я уж сто лет его таким не видела, думает она с внезапной грустью, но ей хочется радоваться, и она отгоняет от себя недодуманные мысли.
   Компания перебирается к диванному столику, они веселятся и галдят. Кристиан рассказывает о работе на стройке, о вечерах в бытовке, Ингрид хочется подробностей, она подзуживает его расспросами; то малое, что рассказывал ей Турбьерн, никак не вяжется с историями Кристиана, трудно поверить, что они работают вместе. Кристиан описывает все так, будто прямо любит свою работу, Ингрид так и говорит ему. Еще бы, отзывается он, настоящая мужская работа.
   Он то и дело стреляет в нее глазами. Я же не могу ему запретить, думает она; а самой приятно. Что-то меня повело, чудно, вроде пила только пиво, да и того немного. Хорошо, хоть они сидят рядышком напротив, и Турбьерну не видно, какими глазами смотрит на меня его приятель, а уж за своим лицом я как-нибудь услежу.
   Темнеет, она зажигает свет и уходит сварить кофе - ей хочется увидеть себя в зеркале. Хлопает дверь пристройки - вернулась Унни и пошла прямиком в гостиную. Ингрид крутится перед зеркалом, смеется: дурочка ты, кто б подумал, что ты взрослая. Потом она по-матерински увещевает себя: скажи-ка лучше, что любишь Турбьерна. Я люблю Турбьерна. Скажи, что не выкинешь никаких фортелей. Никаких фортелей, чур меня! Когда она возвращается в гостиную с кофе, на ее месте сидит Унни. Ингрид приставляет стул к короткой стороне столика, между Унни и Кристианом, чтобы всех видеть. Все мрачные. Она понимает, что Унни попросила пива, а Турбьерн запретил.
   - Значит, в моем возрасте ты пил только газировку, да? - упорствует Унни.
   - Я не требовал, по крайней мере, чтобы мне наливали дома, - отвечает Турбьерн.
   - Еще бы, у вас дома не водилось спиртного, у тебя ж родители капли в рот не брали. Но ты-то пьешь! А мне, чтоб ты знал, положено брать с тебя пример во всем!
   - Прекрати!
   - Я тоже имею право говорить!
   - Ишь ты, нос сопливый, а туда же.
   - Нос у меня, представь, не сопливый. А пива твоего мне не больно-то хотелось.
   Унни вскакивает. Стоит как бычок и ест отца глазами, потом уходит, но на середине комнаты встает, оборачивается и заявляет:
   - Я настолько взрослая, что сама могу заводить детей.
   Она уходит. Повисает тишина, неловкая, неуютная, вечер - коту под хвост. Все надеются, что молчание разрядится как-нибудь само собой.
   - Да, - говорит наконец Кристиан, - дочурка у вас с характером.
   - Вылитый отец - такая же упрямая.
   - Да ну? - переспрашивает Турбьерн с довольным видом.
   - Упорством-то она в тебя, не открещивайся.
   - Вовсе я не упорный, - говорит Турбьерн польщенно. Как ребенок, думает Ингрид, ну его, не буду ему подыгрывать. А вслух произносит:
   - Ты обращаешься с ней, как с маленькой, хватит уже, ты только настраиваешь ее против себя.
   - Ерунда! Просто у нее возраст такой, поперечный. Правда, тесть?
   - Ты же знаешь, я в ваше воспитание не вмешиваюсь, вы уж лучше сами.
   Сиверт сидит как на иголках, он боится, что Турбьерн своими вопросами заставит его принять чью-то сторону, это опасно, он поспешно поднимается и скрывается в туалете. Ему доводилось прежде по недосмотру брать чью-то сторону, и ни разу это добром не кончилось. Турбьерн с Кристианом прикладываются к рюмочке, тянут кофе, соловеют. Турбьерн смотрит на почти пустую бутылку и спрашивает: у нас пиво еще есть? Нет, отвечает Ингрид. Не беда, я тоже не порожняком приехал, говорит Кристиан и заливисто хохочет. Не порожняком? - пихает его в бок Турбьерн. Возвращается Сиверт, ага, опасность миновала, видит он и усаживается со вздохом облегчения. Тогда эту, что ли, прикончим, предлагает Турбьерн и берет бутылку. Тебе налить? спрашивает Кристиан у Ингрид. Нет, пожалуй, не буду, отвечает она, не поднимая на него глаз. Да ладно, капельку - компанию поддержать. Она не любит такое крепкое, вступает Турбьерн. Разве что капельку, уступает Ингрид и подставляет бокал. Она ощущает смутное волнение: чего это я?