Читая и перечитывая документы, я размышлял о том, что рассказал мне однажды бывший сотрудник отдела пропаганды. А именно: уходя из Парижа, немцы оставили после себя множество почтовых мешков с нераспечатанными письмами. Слишком их было много. Службы оккупантов не успевали разбирать бумажные завалы, да и надоело. В конце концов вся эта мерзость немцам опротивела. Бросив вредоносные, пропитанные ядом мешки, оккупанты заложили колоссальную противопехотную мину. Обнаружив снаряд, я мог его обезвредить. Или взорвать.
   Отныне эта ответственность лежала на мне.
   Нам столько твердили о временах, когда французы питали друг к другу неприязнь, что кое-кто сделал на основании этого ложные выводы, уже набившие оскомину. Так, утверждают, что наши соотечественники якобы столь низко пали, что постоянно закладывали друг друга. Но что нам об этом известно? Не проводилось ни одного исчерпывающего опроса, у нас нет ни точных цифр, ни книг, словом, ничего. Во всяком случае, проблема не рассматривалась во Франции на государственном уровне. Какое-то ведомство тщательно изучило этот вопрос, но результаты исследования не представляют ценности в масштабе страны, настолько различными оказались итоги, в зависимости от того, где собирались сведения: к северу или к югу от демаркационной линии. Архивы же, недоступные в силу закона, выпали из поля зрения. Таким образом, общественное мнение убедило себя в том, что период оккупации был золотым веком доносчиков.
   Данное заключение вполне соответствовало духу времени. Оно совпадало с умонастроениями французов, не без удовольствия попирающих собственное достоинство и беспрестанно жалеющих себя. Нашей древней страной управляли мертвецы, она склоняла голову перед диктатурой памяти и мирилась с тиранией поминовения. Такова была тогда благонамеренность. Следовало ли мне это одобрить?
* * *
   Я листал и просматривал документы, наводил справки по книгам и мусолил прочитанное до тошноты.
   Ничего. По-прежнему ничего. Абсолютно ничего. Имя Дезире Симона нигде не фигурировало. Между тем в моем распоряжении были все дела этой омерзительной бюрократии. Письма, черновики, донесения, телеграммы, ведомости и даже счета вышеупомянутой полиции по делам евреев — но нет, искомое нигде не значилось.
   Тем не менее я продолжал искать, хотя меня от этого уже воротило. Когда строчки начинали расплываться, я снимал очки, протирал глаза и жмурился. В то время как я расслаблялся подобным образом несколько минут, меня охватывала тревога. Чтобы избавиться от нее, следовало снова браться за дело и двигаться дальше. Внутренний голос нашептывал: «Ты уже у цели…» Между тем я продолжал изнурять себя.
   Как правило, после нескольких месяцев работы я полностью сливался с объектом своего исследования. Мне достаточно было этой восхитительной сопричастности, чтобы почувствовать себя счастливым. На сей раз я невольно соприкоснулся с щекотливой стороной жизни своего героя и уже не мог разобраться в самом себе.
   Сороковые годы стали моей второй родиной. В некотором роде отечеством, которое я сам избрал. Однако не я поселился в нем, а оно — во мне. Оккупация поглотила меня. Я был уже не человеком, а ходячей гражданской войной.
   Время от времени мой взгляд останавливался на каком-либо имени, числе или факте. Затем глаза возобновляли свой путь. Ложная тревога. Но вот однажды я машинально прочел в правом верхнем углу одного письма адрес, заставивший меня вздрогнуть при повторном чтении. Я не удержался и воскликнул: «Что?!» Очевидно, этот достаточно громкий возглас нарушил царившую в архиве тишину, так как несколько исследователей повернулись в мою сторону и посмотрели на меня с укоризной.
   Я поднял глаза. Большие кварцевые часы показывали одиннадцать минут пятого. Именно в этот миг мир перевернулся.

2

   Мне было плохо. Несмотря на щадящую температуру, на моем лбу выступили капельки пота. У меня опять начинала кружиться голова. Я пытался успокоиться, приписывая свое недомогание неуемному чтению архивных документов. Нет, все было гораздо хуже. Земля качалась и уходила у меня из-под ног, а я ничего не мог с этим поделать. Моя давняя болезнь Меньера[4] снова давала о себе знать; казалось, она долгие месяцы ждала удобного случая, затаившись в самых дальних извилинах мозга.
   Я бросился в уборную, чтобы побрызгать на себя водой. Там меня вывернуло наизнанку. Выходя из туалета, я шатался, решительно не понимая, что со мной происходит. Я как никогда остро ощущал, что война пустила во мне корни. Я дышал воздухом оккупации. Никто не мог постичь причину моего смятения, ничто не могло облегчить мое состояние. Я беспомощно наблюдал за тем, как мой разум, оказавшийся в чуждом ему теле, медленно угасает.
* * *
   Автобус был переполнен. Люди выглядели как обычно на этом маршруте, пролегавшем по буржуазным кварталам. Некоторые пожилые дамы, вероятно постоянные пассажирки, здоровались с водителем, входя в салон. Так естественно, что наша столица казалась деревней, хотя путь автобуса проходил через несколько районов. В глубине салона подростки старались забыться под адский грохот плейеров. Рядом, ближе ко мне, какой-то начальник сдавленным от смущения голосом согласовывал свой распорядок дня по мобильному телефону в присутствии нежелательных свидетелей, кипевших от злости. Те, кто не были поглощены чтением газеты или книги, замыкались в собственном мирке, глядя в пространство, и хранили молчание не столько с умыслом, сколько от досады. Чтобы это выяснить, достаточно было посмотреть на такого молчуна с улыбкой. Одного слова от силы, причем произнесенного с доброжелательным блеском в глазах, было бы довольно, чтобы вовлечь его в разговор.
   Казалось, все, кроме меня, чувствовали себя в своей тарелке. Мне же было не по себе. Нечто непостижимое незаметно преображало меня. Мало-помалу я отдалялся от самого себя. Окружающий мир стал совсем другим. Я осознал это, озираясь в поисках кондуктора, стоявшего на открытой площадке, в глубине салона. Совсем как в автобусах сороковых годов, использовавшихся полицией во время массовых облав.
   На остановке на улице Коперника, когда я смотрел в окно, мне внезапно стало ясно, что вывеска гостиницы, гордо возвещавшая «***NN», в сущности, намекала на бедолаг, ставших жертвой операции «Nacht und Nebel» [5]. Но разве какие-нибудь заезжие туристы могли быть настолько чокнутыми, чтобы вообразить, будто они оказались в мире тьмы и тумана? Психом был только я, пассажир без багажа.
   По дороге я, как всегда, рассматривал фасады зданий, построенных по проекту Османна. Мне уже столько приходилось ездить по этому маршруту, что пора было привыкнуть. Ничего подобного, всякий раз я не переставал удивляться снова. Разве что с недавних пор одна из деталей архитектурного оформления приковывала мое внимание в ущерб остальным: декоративные резные маски. Я глазел только на них.
   Автобус, как нарочно, останавливался возле центральных арок, чтобы мой взгляд мог задержаться на маскаронах, у которых были скорее жуткие, нежели лукавые лица. Отныне я воспринимал их уродство как личное оскорбление. Эти маски казались мне не забавными, а трагическими. Они кололи мне глаза, как безвкусные украшения. На каждой остановке я оказывался прямо напротив них. Только они и я. Не было ни одной балконной консоли, ни одного испещренного узорами цоколя, ни одной капители, чудовищные лики которых не кричали бы от боли, взывая ко мне. Ко мне и только ко мне. Как будто в тот миг, когда неуклюжий автобус въезжал на улицу Лористон, я один мог услышать душераздирающий вопль, доносившийся из мрака бесславных лет. Благодаря происшедшей во мне перемене я сопереживал чужому страданию.
   На следующей остановке я уставился на стену с клочьями ободранных афиш. Несколько слоев были наклеены поверх предыдущих. В другое время это навело бы меня на мысль о галерее, готовой принять хлам, который вдохновенный художник превращает в искусство благодаря одному лишь умению развешивать работы. Но не теперь. Я буквально расшифровал этот рекламный палимпсест. На нем можно было разглядеть сияющее лицо образцового пенсионера, превозносящего комфорт частных домов по проекту Марешаля.
   Поглазев на плакат, я пристально посмотрел на старика, сидевшего напротив меня, и спросил, указывая на стену с афишами движением подбородка:
   — А вы? Вы еще более примерный француз, чем он?
   — Что вы сказали?
   — Ничего.
   Незнакомец пожал плечами и поднялся, не для того, чтобы сойти, а чтобы пересесть на другое место.
   Со мной творилось что-то неладное.
   Я поймал себя на том, что мне хочется разделить людей на две группы: тех, кому было больше двадцати лет во время войны, и всех остальных. Скажем, вон тот субъект, с бегающими глазами, поджатыми губами и посыпанными перхотью волосами, вцепившийся в свой потрепанный портфель, где лежит проездной билет; чем он тогда занимался? Вероятно, какой-нибудь чиновник, из тех, что служат при любом режиме; никаких проблем, эта машина безотказно работает во все времена. Или эта дама, которая якобы смотрит в сторону, в то же время поглядывая на меня свысока, — я готов был дать голову на отсечение, что, скорее всего, ее совесть нечиста.
   Меня окружали со всех сторон нувориши, спекулянты, темные личности и подлецы. Деляги, нажившиеся на черном рынке, выскочки, разбогатевшие благодаря всевозможным аферам, призраки войны пятидесятилетней давности. Так или иначе, я попал в общество подозрительных типов. Отныне ему суждено было стать средой моего обитания. Я засунул палец в какую-то шестерню, затем туда затянуло кисть, руку, башку и, наконец, душу. Безвыходное положение. Я вбил себе в голову, что если я не покончу с этим злом, то оно наверняка прикончит меня.
   Я должен был установить истину. И все же вправе ли я был это делать?
* * *
   Магазин меховых изделий Фешнеров. Улица Конвента, 51, XV округ Парижа, телефон Вожирар 48-86. Больше ничего. Но этого было достаточно. Фешнеры — это они, это могли быть только они.
   Я наткнулся на их адрес случайно, я его не искал. В сущности, он свалился как снег на голову. Отыскав эту запись среди «психологических материалов», я испытал потрясение, от которого мне до сих пор не удалось оправиться.
* * *
   Фешнеры были дальними родственниками моей жены. Так, седьмая вода на киселе. Однако мы почему-то сроднились как братья. Это правда, и это невозможно объяснить. Помимо традиционных семейных праздников, наши семьи встречались по воскресеньям в загородном доме Фешнеров. Мы мерились силами за теннисным столом, в то время как дети поливали друг друга из шланга. Порой мы даже брали отпуск одновременно, хотя моя любовь к одиночеству обычно отбивала у меня охоту к стадному курортному отдыху.
   На свете не было двух более непохожих людей, чем мы с Франсуа Фешнером. Однако то, что нас объединяло, очевидно, значило больше всех наших различий. Безмолвное притяжение глаз, соображение, высказанное вполголоса, незаметное пожатие плечами под взглядами окружающих — этого оказывалось достаточно, чтобы упрочить наши узы.
   Мы полагаем, что знаем людей, которых любим, с кем постоянно общаемся и встречаемся в непринужденной обстановке, но что нам известно о них на самом деле? Фактически почти ничего. Крупицы сведений, какие-то обрывочные упоминания, надерганные из разговоров, беспочвенные слухи и недомолвки, дающие пищу для всевозможных толков. Убогий набор ярлыков, доказывающих, что ты не верблюд, и доставляющих нам больше неприятностей, чем ненависть или равнодушие. Несомненно, надо постараться, чтобы докопаться до истины. Говорят, всему свое время. Чаще всего мы упускаем свой шанс не столько из-за лени, сколько из-за того, что не подворачивается удобного случая.
   Я знал, что Фешнеры обосновались в Париже в тридцатые годы. Они были евреями из Восточной Европы. Я считал их, пожалуй, выходцами из Польши, а все полагали, что они скорее из Румынии. Про польских евреев говорили, что они, как и многие их собратья, готовы продать отца с матерью ради наживы, и вдобавок, в отличие от прочих, с доставкой на дом. Про румынских евреев говорили, что, после того как вы пожали им руку, стоит пересчитать свои пальцы. В конце концов, говорившие такое имели на это право. В их устах это звучало не как антисемитизм, а как самоирония. Польский еврей и румынский еврей — не одно и то же. Между ними пролегает демаркационная линия, незримая, но ощутимая граница, разделяющая ашкеназов и сефардов.
   Так или иначе, все они были чужаками. Прежде чем стать французами, они считались в этой стране иностранцами. Такое не проходит бесследно. Нечто вроде застарелой памяти о былой неустроенности, заставляющей человека бесконечно стремиться к предельному благополучию. Не столько ради себя, сколько ради своих близких. Этот пережиток постоянно подпитывал беспокойство Фешнеров. Их пращур питал такую любовь к Франции, что склонен был полагать, будто он едва ли здесь не родился. Однако Франсуа Фешнер, отделенный от своего предка тремя поколениями, по-прежнему чувствовал себя в этой стране транзитным пассажиром.
   Фешнеры были такими скрытными, что я ничего не знал об их истинном происхождении. Между тем они не делали из этого тайны. Просто мы не затрагивали данную тему. Так уж было заведено. Всякие комментарии казались излишними. Это подразумевалось само собой. Как их ремесло. Фешнеры торговали меховыми изделиями из рода в род. Мехоторговцы волею судеб. Вопрос о выборе профессии в их семье даже не обсуждался. Фешнеры передавали этот факел из рук в руки, так как было бы позорно дать ему угаснуть, и к тому же это оскорбило бы память предков, хранивших вечный огонь всю свою жизнь. Если бы не погромы, то и дело заставлявшие их кочевать по свету, они могли бы потешить свое тщеславие вывеской: «Фирма основана в 1895 году». Фешнеры не выставляли собственную гордость напоказ. Они никогда не перегибали палку. Эта сдержанность во всем отличала их от прочих лавочников, столь охотно дающих волю бахвальству.
   У нас с Франсуа были одни и те же свойственники. На расширенных семейных советах, когда разговоры превращались в базар, а обмен доводами доводил до потасовок, мы оба, чувствуя себя «инородными телами», скрепляли свой союз упорным молчанием. Мы присутствовали на этих баталиях в качестве наблюдателей. Обоюдное терпение заставляло нас считать себя миротворцами, уполномоченными мифической ООН двенадцати колен. Однако мы вмешивались только в крайнем случае, так как члены семьи, которая оказала нам честь, приняв в свое лоно, беспрестанно напоминали, что они ведут свое происхождение от самого царя Давида.
   Нерушимая дружба объединяла нас с Франсуа Фешнером, а с его отцом Хаимом, сиречь Хенриком, сиречь Анри, сиречь господином Анри меня связывало молчаливое понимание. Разные стадии гражданского состояния отца Франсуа в полной мере отражали маршрут его еврейских скитаний по бесконечному лабиринту: Пятикнижие, Балканы, Франция, магазин.
   Ничто в облике этого человека не наводило на мысль об испытаниях, выпавших на его долю. За исключением одной особенности: он все время казался промокшим, словно в его жизни постоянно шел дождь. Господин Анри, пожалуй, не был ни маленьким, ни приземистым, а скорее кургузым. Основной чертой этого тщедушного еврея, с виду слабого, но наделенного большим запасом прочности, еще очень подвижного в свои полные восемьдесят лет, было необычайное лукавство, сквозившее как в его взгляде, так и в улыбке. Из-за этого свойства господину Анри приписывали оптимизм, о котором, в сущности, никто ничего не знал. Его чувство юмора было бы сокрушительным, если бы его не смягчала учтивость. В обществе отец Франсуа, казалось, держался в тени и не принимал участия в общей беседе. Тем не менее он не упускал из виду ни одной из наших тщеславных потуг и уловок, ни одного из наших выкрутасов. Благодаря своему бесстрастию древнего сфинкса господин Анри выглядел несравненным мудрецом. Его позиция свидетельствовала о том, что люди, не стремящиеся к славе, выглядят более загадочными.
   В нашей семье все знали, что у Фешнеров, как и у многих, были проблемы во время войны. Но они об этом также умалчивали. Вероятно, по причине все той же сдержанности. Фешнеры не чувствовали себя изгоями от мала до велика. Мы догадывались, что на их долю выпали страдания, и этого было вполне достаточно, незачем распространяться на эту тему.
* * *
   Каким образом Фешнеры оказались в данной папке? Это было неясно. Они фигурировали в каком-то списке жертв доноса, составленном неким дотошным чиновником, курировавшим их квартал. Для историка такая мелочь ничего бы не значила. Для меня она представляла немалую ценность. Впервые, с тех пор как я начал заниматься научной работой, мне довелось вплотную столкнуться с близкими людьми.
   На следующий день, с утра пораньше, я уже торчал перед оградой архива. Я не сомневался, что мне удастся отыскать исчерпывающие сведения в документах более раннего периода.
   Отныне мне предстояло плыть против течения в поисках неведомого истока. Мрак, окутывавший эту тайну, сгущался по мере того, как я продвигался вперед. Но, в отличие от волшебных сказок, озарявших мое детство своим сиянием, эта история не была окружена ореолом чудесного. Чем дольше я находился в пути, тем больше блуждал впотьмах. Я слышал крики умирающих, доносившиеся из леса. Водный поток нес трупы и скелеты, и течение порой выбрасывало их на берег. Я шел навстречу истории, от которой исходило зловоние.
* * *
   Я никогда не устану превозносить методичность и пунктуальность чиновничьего духа. Мои методичные поиски вскоре привели меня к другим материалам, о существовании которых я даже не подозревал: к документам временной администрации предприятий, перешедших в собственность арийцев.
   Круг сужался.
   Арийцы… Меня уже не удивляло это слово из прошлого. Я даже позабыл, насколько чудовищным оно некогда было. Я насиловал свой ум, мысленно повторяя: арийцы, арийцы, а-рий-цы! Когда мой сосед по столу повернулся и уставился на меня, я понял, что в очередной раз произнес вслух то, о чем думал. Точно так же смотрели бы на сумасшедшего. Поистине, я бился головой о стены в чуждом мне мире условностей.
   Ни за что на свете я не стал бы употреблять чьи-то слова. Впрочем, я и читал их так, словно переводил с иностранного языка. Я заносил их в блокнот разве что в качестве музейных экспонатов, чтобы лучше рассмотреть их в окуляр микроскопа, подобно добросовестному энтомологу. Но я горел желанием как можно скорее вернуть эту лексику на место, опасаясь, как бы она не обосновалась в моей записной книжке, не пустила там корни, не разрослась и не стала плодиться и размножаться — это было бы сущим кошмаром. Арийцы…
   Попутно я натыкался на знакомые имена, словно встречал тени людей, окружавших меня в повседневной жизни. Владелец ресторана Доминик, директор цирка Амар, один из управляющих магазина «Old England» [6] , мастер по изготовлению очков Лиссак, считавший своим долгом объяснять клиентам, что его зовут не Исаак, и многие другие… Жертвы оговора, вынужденные доказывать, что они не принадлежат к проклятому народу. Что за странное время, когда человеку приходилось свидетельствовать не о том, кем он был, а о том, кем он не был. В тот период Франция маршала Петена напоминала Испанию эпохи инквизиции. Страну, где чистота крови была превыше всего. Тогда это считалось в порядке вещей.
   И все же близкое знакомство с секретными материалами вызывало невыразимо тягостное чувство, ибо я связал себя подпиской о неразглашении. Однажды на званом ужине, когда зашел разговор о периоде оккупации, некая дама, носившая известное имя, произнесла, вздыхая: «Если бы вы только знали, что случилось с родственниками моего мужа во время войны…»
   Меня так и подмывало ей сказать, что я не только доподлинно это знаю, но наверняка осведомлен лучше нее. Государственный комитет промышленности; слева от него — Управление текстильного и кожевенного производства; справа, в глубине — Комитет по торговле меховыми изделиями и пушниной. Вот то, что я искал. Люди могли сколько угодно вглядываться в мое лицо, никто все равно бы не догадался об истинной причине моей радости. Пешеход из оккупационной зоны наконец благополучно добрался до цели. Он оказался не на своей, а на чужой территории.
   Я заново знакомился с Парижем. Это был не мой город, а город мужчин с дублеными кожами с улицы Отвиль и улицы Паради. Поль Моран[7] мог бы написать здесь еще один длинношерстный вариант своей убийственной поэмы «Прекрасная Франция». Здешние обитатели носили соответствующие имена, к тому же до объявления войны звучавшие более космополитично: пушнина и кожа тогда закупались в Америке и в Советском Союзе.
   Исходя из критериев времени, их фамилии отдавали картотекой полицейского учета. Этих людей звали: Бехар, Правидло, Гирш, Рейман, Ланг, Брюнсвиск, Рейнер, Захарович, Франкель, Вейль, Бокановски. Некоторые фамилии говорили не только об общественном положении их обладателей, но и об их профессии. Так, о Лапински можно было бы сказать, что ему на роду было написано заниматься своим ремеслом. Порой магазины чужаков назывались не именами хозяев, а, например, «Сибирь», «У бобра», «У леопарда», «У белого медведя». Или того хлеще: «Лабрадор Фюрс» — тут уже ощущалось веяние американского ветра. Наверное, улица Ла Боэси казалась этим людям более удаленной от предместья Пуассоньер, чем Карпаты. Здесь находился торговый дом братьев Ревийон, основанный аж в 1723 году.
* * *
   Фешнеры… Отныне только это слово вертелось в моей голове. Оно вытеснило из нее все прочие мысли. Мне уже несколько раз казалось, что я близок к цели. Я обнаружил документы, в которых шла речь о каком-то меховщике Фешнере. Однако его фамилия писалась с двумя «н», и он жил тогда на улице Малакафф. В результате проверки оказалось, что это другой человек. По мере того как я ворошил бумажные горы, перед моими глазами проходила вереница подставных лиц и самозванцев, живших под чужими именами. Время от времени луч надежды пробивался сквозь окутывавший меня мрак. Так, один еврей, ветеран войны, отказался купить ради собственного спасения фальшивое свидетельство о крещении, которое ему предлагали: он считал это для себя зазорным.
   Вскоре, лихорадочно перебирая все, что попадалось мне под руку, я неожиданно наткнулся на некую Эмилию Фешнер. Она жила в XV округе. Сперва это показалось невероятной удачей: кто-то из нашей родни! Но меня снова ожидало разочарование. Эмилия Фешнер не имела никакого отношения к моему расследованию. Тем не менее я не удержался и прочел ее дело. А зря. Досье было легким на вес, но после его чтения я почувствовал себя обессиленным.
   Эта женщина жила во Франции тридцать семь лет. Ее мужа, рабочего, уволили по техническим причинам. Двое из шестерых детей Фешнеров были в немецком плену. 4 июля 1941 года Эмилия обратилась к местному представителю власти с просьбой разрешить ей продавать живые цветы. Она писала: «Я — старая, изможденная и больная женщина. Я виновата лишь в том, что я — еврейка, и больше мне не в чем себя упрекнуть. Я не способна заниматься каким-либо другим ремеслом, кроме торговли цветами, ведь за столько лет я уже свыклась с этим делом…»
   Несчастная просила сделать для нее исключение. Что я говорю: она униженно молила об этом. Но ей отказали.
   Когда люди, доведенные до крайности, будучи в полном отчаянии, начинают винить себя в том, что они появились на свет, это значит, что они уже потеряли человеческое достоинство. Узнавая о таких частных случаях, я проклинал режим, создававший подобные ситуации. Я проклинал идеи, развращавшие умы. Я проклинал людей, заставлявших других соблюдать законы, основанные на порочных идеях. Но мне не удавалось разлюбить Францию из-за того, что в один прекрасный день она позабыла о своем гостеприимстве.
* * *
   Я уже совсем приуныл, как вдруг случайно наткнулся на папку с делом Фешнеров. Тех самых Фешнеров, моих родных. Я был настолько измотан, что даже не осознавал, как мне повезло. Мне потребовалось немало времени, чтобы понять, что я впервые воплотил в жизнь одно из своих самых заветных желаний. Я собирался прикоснуться к никому не ведомой истине и стать ее единственным хранителем. Это было равносильно тому, как если бы я настолько хорошо узнал любимого человека, что мне бы удалось заглянуть в его душу.
   Здесь хранилось все. Четко написанное, аккуратно сложенное. В безупречном порядке. Эти бумаги могли бы пролежать всю свою злосчастную жизнь в этой папке, и никто так и не обратил бы на них внимания. До тех пор, пока они бы не сгнили и не обратились в прах. От них не осталось бы ничего, кроме инвентарного номера в картотеке. В лучшем случае намека на содержимое папки. Но судьба распорядилась иначе. Назовем это случайностью или скорее стечением обстоятельств. Говорят, что это псевдоним благодати для тех, кто не в состоянии ее распознать.