Страница:
Есть писатели, которые поступают проще, — они не пишут о больших, настоящих людях, а берут себе что попроще и полегче и оттого заселили книжки наших молодых современных писателей вихляющиеся мальчики, говорящие и действующие по образу героев иностранных фильмов, преимущественно дрянных, потому что и за границей есть масса прогрессивных, настоящих людей и не все так называемые положительные герои живут и работают только у нас. Я уже называл как примеры Сент-Экзюпери, Джима Корбетта.
Налицо как будто одно из противоречий литературы, и не только нашей. Писатель, которому ближе идеальный современник по складу своего мышления, жизни, внутренний мир которого, сформированный одним и тем же временем и событиями, должен быть сродственным ему, уклоняется от его изображения. Иные делают это из боязни оскорбить упрощением любимого героя, а иные отворачиваются от него цинично. При этом я не беру в расчет халтурщиков и людей в литературе случайных, которым все равно, о чем писать, лишь бы печатали. Нет, очень даровитые, остромыслящие молодые литераторы вместе со старшими товарищами по труду смотрят на настоящих героев с открытыми ртами, но пишут о людях маленьких, простых, а зачастую и простеньких. Попытки взять масштабный характер, показать современного человека во весь рост делаются, и порой не без успеха. Я считаю большой удачей нашей литературы образ профессора Вихрова из «Русского леса» Л. Леонова, героев книг Даниила Гранина, нагибинского Егора Трубникова. Но как еще много в них от героев-рубак, скорее характерных для гражданской войны, первых пятилеток, Отечественной войны, но не для сегодняшнего времени.
Наверное, не так все просто, как кажется иным нашим читателям и критикам, — взял, сходил на завод или лучше на ракетодром, увидел там героя, подобного Павке Корчагину, и «изобразил».
Но те способы и художественные средства, та форма, тот образ мыслей и уровень интеллекта, с которым в свое время жил, боролся и побеждал герой, подобный Павке Корчагину, нынче, по-моему, непригодны. Все должно быть сложнее, многообразней и шире. Внутренний мир современного большого героя требует особой «отмычки». Я, например, таковой пока не имею. Писать же, скользя по поверхности, сшибая вершки на ходу, не хочу и не могу — сшибание вершков только оскорбляет наших лучших современников и оставляет искаженную, бедную память о них нашим потомкам.
Чтобы изобразить героя, нужно изобразить его время. А наше время невероятно сложно, противоречиво. Разобраться в нем очень трудно. Сердце художника и изнашивается прежде всего потому, что в него, как в огромную мишень, попадают все беды и радости земные, и неумение «разгадать жизнь», изобразить ее мучает его, как птицу, которая не может подняться с земли. Но муки художника совсем не берутся в расчет.
Писателю отводится роль и характер этакой благополучно перезимовавшей птички — знай чирикай себе, желательно в мажорном тоне. Нет, пока есть мир, есть и художник. А пока есть художник, есть и его муки, и не только творческие. В литературе нашей, да и в мировой, есть художники, жизнь которых являет собой примеры высокого подвига, высокой нравственности и силы. Они делают самоотверженно и честно свою вечную работу, приближая победу добра над злом. При этом сами они страдают во сто крат больше от земного зла, ибо, перефразируя известную поговорку, можно сказать: кому больше дано, тот больше и мучается.
Один восточный мудрец просил в своих молитвах, чтобы аллах не дал ему жить в интересное время! Не знаю, как мудреца, а нас аллах не избавил от этого, он нам «подсунул» время не только интересное, но и трагическое. В мир, а значит, и в любого из нас нацелено самое ужасное смертоносное оружие; рак и другие болезни все еще угрожают человеческой жизни. И в то же время наука делает открытие за открытием, одежда людей, зрелища, способы его труда и передвижения сделались легкодоступными и красивыми. И наконец, произошло самое великое событие тысячелетия — человек вырвался в космос! Дух захватывает, голова кружится от центростремительности нашего времени, калейдоскопичности событий. Соображать нужно быстро, творить на ходу, чтобы угнаться за современностью. Но делать любое дело, особенно писательское, на ходу очень трудно.
Я верю, что рождается и скоро появится художник, который будет так умен и велик, что ему будет по силам творить не только на ходу, но и на лету, и, возможно, гением своим он наконец образумит людей, научит их жить в мире и согласии, поможет излечиться от недутов и недоверия друг к другу. Мы делали и делаем все: раздавили фашизм; преодолеваем недостатки в нашем хозяйстве; ликвидируем бескультурье; боремся за подъем литературы и искусства; открываем новые университеты и прорываемся к новым мирам — все для того, чтобы человек был крылатей, раскованней и свободней в помыслах своих и деяниях.
Помните, что гениальный Пушкин к нам не с неба свалился. Много литераторов, теперь забытых или полузабытых, много культурных людей «предпушкинского» времени рыхлили ту почву, на которой рос и зрел его изумительный талант.
Я еще раз повторяю, верю: придет новый человек — титан, творец, мыслитель и художник — на нашу землю и разберется в том, в чем мы разобраться не сумели, чего понять не смогли. Гением своим он восславит нас за добрые дела, осудит за плохие, в том числе и за то, что мы не родили его раньше. Но, занимаясь черными, повседневными делами — работой, войной, ликвидацией дикости, мы думали о нем, мечтали. И хорошего мы сделали и делаем все-таки больше, чем плохого, и оттого-то глядим в будущее хотя и не без тревоги, но с доброй надеждой. Мы работаем, живем и страдаем во имя этого будущего. Иначе нам и жить, и страдать не стоило бы.
В заключение повторяю молодым читателям еще и еще раз: больше думайте сами, не ждите готовых ответов. Современная жизнь сложна, она каждый день задает человеку новые задачи, и, следовательно, каждый день как мне, так и всем людям приходится и нужно искать на них новые ответы.
1967
Очарованные словом
Налицо как будто одно из противоречий литературы, и не только нашей. Писатель, которому ближе идеальный современник по складу своего мышления, жизни, внутренний мир которого, сформированный одним и тем же временем и событиями, должен быть сродственным ему, уклоняется от его изображения. Иные делают это из боязни оскорбить упрощением любимого героя, а иные отворачиваются от него цинично. При этом я не беру в расчет халтурщиков и людей в литературе случайных, которым все равно, о чем писать, лишь бы печатали. Нет, очень даровитые, остромыслящие молодые литераторы вместе со старшими товарищами по труду смотрят на настоящих героев с открытыми ртами, но пишут о людях маленьких, простых, а зачастую и простеньких. Попытки взять масштабный характер, показать современного человека во весь рост делаются, и порой не без успеха. Я считаю большой удачей нашей литературы образ профессора Вихрова из «Русского леса» Л. Леонова, героев книг Даниила Гранина, нагибинского Егора Трубникова. Но как еще много в них от героев-рубак, скорее характерных для гражданской войны, первых пятилеток, Отечественной войны, но не для сегодняшнего времени.
Наверное, не так все просто, как кажется иным нашим читателям и критикам, — взял, сходил на завод или лучше на ракетодром, увидел там героя, подобного Павке Корчагину, и «изобразил».
Но те способы и художественные средства, та форма, тот образ мыслей и уровень интеллекта, с которым в свое время жил, боролся и побеждал герой, подобный Павке Корчагину, нынче, по-моему, непригодны. Все должно быть сложнее, многообразней и шире. Внутренний мир современного большого героя требует особой «отмычки». Я, например, таковой пока не имею. Писать же, скользя по поверхности, сшибая вершки на ходу, не хочу и не могу — сшибание вершков только оскорбляет наших лучших современников и оставляет искаженную, бедную память о них нашим потомкам.
Чтобы изобразить героя, нужно изобразить его время. А наше время невероятно сложно, противоречиво. Разобраться в нем очень трудно. Сердце художника и изнашивается прежде всего потому, что в него, как в огромную мишень, попадают все беды и радости земные, и неумение «разгадать жизнь», изобразить ее мучает его, как птицу, которая не может подняться с земли. Но муки художника совсем не берутся в расчет.
Писателю отводится роль и характер этакой благополучно перезимовавшей птички — знай чирикай себе, желательно в мажорном тоне. Нет, пока есть мир, есть и художник. А пока есть художник, есть и его муки, и не только творческие. В литературе нашей, да и в мировой, есть художники, жизнь которых являет собой примеры высокого подвига, высокой нравственности и силы. Они делают самоотверженно и честно свою вечную работу, приближая победу добра над злом. При этом сами они страдают во сто крат больше от земного зла, ибо, перефразируя известную поговорку, можно сказать: кому больше дано, тот больше и мучается.
Один восточный мудрец просил в своих молитвах, чтобы аллах не дал ему жить в интересное время! Не знаю, как мудреца, а нас аллах не избавил от этого, он нам «подсунул» время не только интересное, но и трагическое. В мир, а значит, и в любого из нас нацелено самое ужасное смертоносное оружие; рак и другие болезни все еще угрожают человеческой жизни. И в то же время наука делает открытие за открытием, одежда людей, зрелища, способы его труда и передвижения сделались легкодоступными и красивыми. И наконец, произошло самое великое событие тысячелетия — человек вырвался в космос! Дух захватывает, голова кружится от центростремительности нашего времени, калейдоскопичности событий. Соображать нужно быстро, творить на ходу, чтобы угнаться за современностью. Но делать любое дело, особенно писательское, на ходу очень трудно.
Я верю, что рождается и скоро появится художник, который будет так умен и велик, что ему будет по силам творить не только на ходу, но и на лету, и, возможно, гением своим он наконец образумит людей, научит их жить в мире и согласии, поможет излечиться от недутов и недоверия друг к другу. Мы делали и делаем все: раздавили фашизм; преодолеваем недостатки в нашем хозяйстве; ликвидируем бескультурье; боремся за подъем литературы и искусства; открываем новые университеты и прорываемся к новым мирам — все для того, чтобы человек был крылатей, раскованней и свободней в помыслах своих и деяниях.
Помните, что гениальный Пушкин к нам не с неба свалился. Много литераторов, теперь забытых или полузабытых, много культурных людей «предпушкинского» времени рыхлили ту почву, на которой рос и зрел его изумительный талант.
Я еще раз повторяю, верю: придет новый человек — титан, творец, мыслитель и художник — на нашу землю и разберется в том, в чем мы разобраться не сумели, чего понять не смогли. Гением своим он восславит нас за добрые дела, осудит за плохие, в том числе и за то, что мы не родили его раньше. Но, занимаясь черными, повседневными делами — работой, войной, ликвидацией дикости, мы думали о нем, мечтали. И хорошего мы сделали и делаем все-таки больше, чем плохого, и оттого-то глядим в будущее хотя и не без тревоги, но с доброй надеждой. Мы работаем, живем и страдаем во имя этого будущего. Иначе нам и жить, и страдать не стоило бы.
В заключение повторяю молодым читателям еще и еще раз: больше думайте сами, не ждите готовых ответов. Современная жизнь сложна, она каждый день задает человеку новые задачи, и, следовательно, каждый день как мне, так и всем людям приходится и нужно искать на них новые ответы.
1967
Очарованные словом
В тридцатых годах в далекой заполярной игарской школе появился высокий чернявый парень в очках с выпуклыми стеклами и с первых же уроков усмирил буйный класс 5-й «Б», в который и заходить-то некоторые учителя не решались. Это был новый учитель русского языка и литературы Игнатий Дмитриевич Рождественский. Почти слепой, грубовато-прямолинейный, он не занимался нашим перевоспитанием, не говорил, что шуметь на уроках, давать друг другу оплеухи, вертеться, теребить за косы девчонок — нехорошо.
Он начал нам рассказывать о русском языке, о его красоте, богатстве и величии. Нам и прежде рассказывали обо всем этом, но так тягуче и скучно, по методике и по правилам, откуда-то сверху спущенным, что в наши удалые головы ничего не проникало и сердца не трогало.
А этот учитель говорил, все больше распаляясь, читал стихи, приводил пословицы и поговорки, да одну другой складнее, и, дойдя до слова «яр», усидеть на месте не мог, метался по классу, горячо жестикулировал, то совал кулаками, как боксер, то молитвенно прижимал руку к сердцу, усмиряя его и себя, и выходило, что слово «яр» есть самоглавнейшее и красивейшее слово на свете и в русском языке, ведь и название городов — Ярославль, Красноярск не могло обойтись без «яра», и берег обрывистый зовется яр, да и само солнце в древности звалось ярило, яровое поле — ржаное поле, яровица, ярица, которую весной сеют; ярый, яростный человек — вспыльчивый, смелый, несдержанный, а ярка, с которой шерсть стригут?..
Словом, доконал нас учитель, довел до такого сознания, что поняли мы: без слова «яр» не то что ни дыхнуть, ни охнуть, но и вообще дальше жить невозможно…
Не выговорившись, не отбушевав, наш новый учитель не раз потом возвращался к слову ЯР, и думаю я, что в не одну мою вертоголовую башку навечно вошло это слово, но и другие ученики запомнили его навсегда, как и самого учителя, и его уроки, проходившие на вдохновенной, тоже яростной волне.
Учиться нам стало интересно, и вконец разболтавшиеся, кровь из учителей почти до капли выпившие второгодники и третьегодники, в число которых входил и автор этих строк, подтянулись и принялись учиться подходяще и по другим предметам.
Я сидел в пятом классе третий год по причине арифметики, поскольку уже год или больше сочинял стишки, четыре строчки из моих творений уже были упомянуты в газетном обзоре творчества школьников, считал, что поэту эта надсадная математика совсем ненадобна, что поэт волен, как птица, и всегда должен быть в полете, а в полете и вовсе скучные науки, как та же математика, химия или физика с геометрией — лишний груз…
Зато уж по русскому и по литературе я из кожи лез, чтобы только быть замеченным, а однажды и отмеченным был нашим любимым учителем, которого мы не без оснований называли малохольным, вкладывая в это слово чувство нежности, на каковую, оказалось, мы были еще способны.
«Очарование словом» — не сразу, не вдруг определил я чувство, овладевшее нами, учениками школы, где большая часть из нас были из семей ссыльных, привезенных сюда умирать, ан не все вымерли, половина из них строила социализм, пилила и за границу отправляла отменную древесину, добывала валюту в разворованную российскую казну, а нарожавшиеся вопреки всем принимавшимся мерам живучие крестьянские дети наперебой учились грамоте и родному языку. Вот даже до слова ЯР добрались. И оно ласкает уставший от бухающих слов «патриот», «вперед», «народ», «даешь», «орешь», «поешь» их отсталый слух.
Мне довелось дожить до тех времен, когда один дотошный пенсионер сосчитал, что газета его родного района использует в неделю восемьсот слов! Это при великом-то, богатом-то, из которого наш великий поэт Пушкин знал и мог объяснить 25 тысяч слов!
Но оказалось, что восемьсот слов на неделю — это не предел. В наших школах и вузах доучили людей до того, что они начали выражать всевозможные, в том числе и нежные чувства, и успехи на производстве, как и чувства насчет еды, езды, учебы, политики и так далее одним словом «нормально», в минуты возбуждения иль стресса, как принято нынче говорить, прибавляя к ним «блин». Мы с бабкой как-то спросили у внучки, что это за слово и каково значение его, и третьеклассница толково нам объяснила; «Взрослые говорят „б…“, а нам нельзя, вот мы и говорим „блин“».
И это тоже не предел! Есть и такие молодцы и молодицы, которые и «да» и «нет», и восторг, и ненависть, и любовь, и богатое мироощущение означают междометием «ну», придавая лишь различные звуковые оттенки этому глубокому и емкому откровению русского языка. Но есть уже и такие, которые и этим утомлены, они, эти новожители русской земли, или кивают головой, или презрительно щурятся, или рычат по-пещерно-звериному, или хрюкают на учителей и на родителей…
И правильно делают — заключу я от себя — за что боролись, на то и напоролись. А уж как боролись-то! Как боролись! Повсеместно, со всех сторон наступали на родной язык и создали язык отдельный, как бы в издевку сосуществующий с человеческим, оригинальным, ярким языком. И когда на экране телевизора полураздетая, а то и вовсе раздетая девица кривляется и вроде бы поет: «Я пришла, тебя не нашла…», а в ответ ей лохматый зверь не зверь, но и не человек хриплым голосом выдает: «А я пришел, тебя не нашел», — это уж звучит пленительно, как бы по-итальянски, как бы бельканто своего рода, если по-ранешному, то будет: «Вернись в Сорренто, вернись ко мне!..»
Произошла подмена языка, люди начали объясняться с ближним более обыденным, тюремно-лагерно-ссыльным сленгом, который точно называется нашими современниками «блатнятиной»… Находясь в огромном гулаговском лагере, мы и не заметили, как привыкли не только к колючей проволоке, но и к сраму, за нею накапливающемуся, в том числе и к «словесной энергетике», как виртуозно называют этот срам поднаторевшие в коммунистической идеологии-демагогии лжеученые, с позволения сказать — словесники.
Знакомясь с гулаговской литературой, в том числе и со словарями лагерного жаргона, я насчитал девять страниц словесной погани только по поводу деторожательного органа. Вообще среди злобного, черного, помойного мусора отдельному и особо изощренному словесному унижению и втаптыванию в грязь подвергалась и подвергается женщина, да и сами женщины, попавшие за охранную колючку, с лютой мстительностью гадят на себя и на все, что еще может называться светлым и святым в этой все более сатанеющей жизни. Но слово «твою мать» бытовало и бытует не только за колючей проволокой. Выдь на Волгу, на Вятку, на Енисей, на реку с ласковым названием Лена — чего ты, любезный читатель, там и по всей Руси Великой услышишь?!
Жак Россел, отбывший семнадцать лет в наших лагерях и ссылках за то, что был мусью, говорит не по-русски, да еще и одет не в нашу телогрейку — в шляпе он и при галстуке — наипервейший это, наиматерейший шпион, составил и издал два тома гулаговского словаря. Просмотревши его, я еще раз ощутил полный отпад, как модно ныне говорить. Какая же бездна низости, зла, озверения, презрения, изгальства над всем человеческим, не говоря уж о святом, накоплена нами для погребения добра и всего прекрасного, накопленного разумом, стараниями человечества, страданиями и титаническим трудом гениев земли. Так Россел все же чужестранец и перевалил он за какой-то хребет, на котором означены границы добра и зла, и порой впадает в восторг, в дурашество от нашей российской способности так виртуозно преображаться и все вокруг преображать, не утрачивая при этом определенных, пусть и не всегда лучших национальных особенностей, терпения, бодрости, склонности к слезе, к жалости и словесному озорству, к товариществу, к артельности, но он же порой, в комментариях к гулаговскому словесному «богатству», качает головой: «Но, месье, это уж слишком даже для русских!»
У нас развелись тучи разных праздных, так называемых ученых предсказателей, уникальных прорицателей и просто людей, работающих в информационной сфере. Один мой односельчанин уверяет, что все это от нежелания работать на земле, вот, мол, и болтают всякую всячину, орут, космами трясут здоровенные, оголтелые, наглые мужики, которых, правда, и мужиками-то назвать можно с большой натяжкой — пьяные, порочные, распущенные до скотства… Все они сплошь да рядом композиторы, поэты и певцы, вызывают зависть и стремление к подражанию у недозрелых, умственно недоразвитых юнцов обоего пола. Вот бы нашим предсказателям, этим группам или бандам социологов, институтам, все на умных машинах подсчитывающим, вещающим, предсказывающим, взять бы и подсчитать, какое же количество словесной блатнятины употребляется сейчас в школе, в вузах, на радио и телевидении, в театре и в кино, в обыденной и служебной жизни.
Я думаю, общество, мир и мы вместе со всеми охнули бы и за сердце схватились, обнаружив, что уже давно и так глубоко погрузились в словесную, червивую помойку, из которой выбраться потребуются немалые усилия всего народа и в отдельности каждого русского человека, разговаривающего, как ему кажется, на родном языке.
В Сибири есть еще села и даже районы, населенные старообрядцами, и, как-то рыбача на притоке Енисея, ночевал я в строобрядческом поселении и вдруг почувствовал, что разговаривают хозяева избы вроде бы как на иностранном, мало мне уже понятном языке, А говорили-то они как раз на чистейшем, образном русском языке, экономно при этом употребляя слова. Мы ведь говорим много, неинтересно, длинно и путанно оттого, что не знаем своего родного языка, не умеем, не научены им с толком пользоваться. Зато общество наше, в первую голову провинциально-партийное, подверженное обезьяньей привычке подражать всему «красивому», особливо если оно из столиц, с ходу, с лета заглатывает словесную требуху и аж закатывается от восторга и самоумиления.
Недавно у нас в Красноярске состоялось многокрасочное, многогромкое, многоболтливое торжество по случаю вступления в должность головы города, или градоначальника. И как назывался он, голова-то наш? Правильно — мэром! А торжество как? Правильно — инаугурация! И ораторы, и сам инаугуратор, и полторы тысячи человек, заполнивших зал, не знали, что обозначает сие слово, да и знать им было это неинтересно, ибо давно все привыкли слушать и говорить слова, не вникая в их смысл.
Я поднял своих знакомых ученых дам, которые, конечно же, тоже учились по советским учебникам, тоже слушали и не слышали трехчасовые доклады на партийных и прочих съездах, но еще и интерес к слову имели особый, индивидуальный и оттого умными слывут, и они объяснили, что слово, правильно произносимое «инкавгурация», происходит от древнеримского «авгур», и то ли птица была под этим названием, то ли коллегия жрецов, в греческую языковую систему перейдя из Рима, слово и смысл его, и значение несколько изменилось: инаугурация, аустиция — опять же от авгуров, наблюдающих за птицами, на которых молились богам по случаю какого-нибудь торжества.
У-уф! И что же, все это учить людям, по полгода не получающим зарплату, запоминать муру, когда голова и сердце изболелись из-за неотремонтированного коммунального моста, из-за прорех и прорух в городском бюджете, из-за преступности, убывающей лишь в отчетах, из-за сирот, похорон, снижения рождаемости, подъема смертности среди населения города, из-за дорог, гнилых труб, все время лопающихся в земле, вот-вот готовых рассыпаться, из-за энергетики, из-за леса, из-за гор… едет дядюшка Егор…
Отколупал какой-то шибко грамотный обормот реликтовое слово с камней древности и в Кремль его затащил, пышную церемонию провел — красиво уж шибко было! И что провинции отставать? Жадная до всего модного, передового, показала она, что мы тоже можем щегольнуть, если захотим, да попутно и этому вечно недовольному Астафьеву урок преподадим, принудим его обогатиться словом, и пусть он тоже, приложив руки к сердцу, поклонится голове города, а не ворчит без толку.
После того как мы выбирали в голодной деревне и в подыхающих от дыма и газа городах в почетный президиум вождей, черт-те где и часто не в своем уме пребывающих, иль выдвигали в депутаты в старческий маразм впавших членов политбюро в каком-нибудь Пустозерске, зная, что могут они сюда прибыть разве что в почетную ссылку, меня уже ничем нельзя удивить. А все же удивляют: выходит местный деятель культуры, экономики иль науки и пошел чесать: импичмент, консенсус, менталитет, электорат, презентация, инвестиция, номинация, презерватизация… Хочется заорать, как в детстве: «Мама, роди меня обратно!» Или ближе к современному: «Во, мля, научили на свою голову!.. Во имидж!»
Забыли, забыли на Руси родной, что не раз были срамлены и биты за низкопоклонство; запамятовали, как в Отечественную войну 1812 года русские партизаны на вилы поднимали офицеров-соотечественников, не умеющих говорить по-русски, принимали их за «мусью».
Ох, как больно, порой трагично народу нашему обходились всяческая забывчивость и предательство, и прежде всего предательство впитанного с молоком матери родного языка.
Чему доброму научились за годы советской власти — не сразу и вспомнишь. А вот дурь, чванство — от высокого положения и должности — оно еще комчванством звалось, желание выглядеть патриотичней всех на свете, привычка к демонстрации силы и могущества, никогда, нигде не виданной умственности, склонность к пустословию, к похабству, в том числе и словесному, — оно повсеместно, оно всеядно, оно вокруг нас, и самое главное — оно в нас, в утробе, в крови, в сердце нашем.
Иногда уж сдается, что пошлее и дичее нас нет никого на свете. И не следует самоутешаться, кивать за океан, мол, все от них — нехристей. К заразе, принесенной на волнах океанов и морей, мы, русские, всегда были гостеприимны. Но все-таки и сами очень даже горазды нарожать сраму и гадости. И нарожали их столько, что не знаем, куда от всего этого деться, как защитить себя, в первую голову своих детей. Так что ж теперь? «Погибай, моя телега, все четыре колеса?!»
Нет, даже и в самые страшные, самые черные годы существования при советах мы хоть как-то и чему-нибудь да учились, и не только сопромату и прочим матам, но и разумному, вечному. Как-то тихо, отдельно, никому не мешая, учились и самоотверженно трудились наши словесники, заслонив своей, чаще всего женской, грудью наш родной язык. Давно и хорошо работают словесники Красноярского пединститута, теперь педуниверситета, тоже обезьянничанье. Как будто, переименовав институт в университет, не прибавив при этом содержание, то есть зарплату, не построив здание иль (хотя бы) не расширив аудитории, не благоустроив общежития, находясь все в той же позиции и амуниции, как себя ученым почувствуешь?
Так вот, хорошо, последовательно, упорно собирали и собирают наши земляки родное слово по нашему краю и, уж как им Господь пособляет, издают словари, реденько, с трудом совершают они это воистину патриотическое дело, можно сказать, творят подвиг во славу и на сохранение нашей национальной культуры.
Не на пустом месте совершают наши ученые, аспиранты и студенты благородное, творческое дело. Совсем неподалеку, в Томском госуниверситете (вроде бы пока еще не переименованном в академию?!), давно и плодотворно трудятся местные словесники и тоже издают, и тоже с трудом, словари, среди которых слова среднеобских говоров. Семь томов «Старожильческих говоров». Уникальный труд! Бесценный труд!
Помню, давно уже, Виль Липатов, почти безвылазно живший в переделкинском Доме творчества, зазвал меня в свою комнату и, любовно оглаживая скромно изданную книгу, заявил: «А вот этого-то у тебя нет, хоть ты и в сибиряках числишься». «А вот и есть! А вот и есть!», — ответствовал я. Тогда Липатов начал выбрасывать из тумбочки и из стола словари томичей: «А это? А это?» — и, узнав, что томичи присылают мне в Вологду словари, и красноярцы присылают, и комплименты, которыми меня осыпают критики и читатели за знание родного языка, надо бы адресовать на кафедры русского языка Томского университета и в Красноярский пединститут, Виль Липатов мрачно сказал, мол, ты хоть по Москве не треплись, что эти сокровища у тебя есть, я ж всем показываю, хвастаюсь ими, — и что было для него нехарактерно, грустно добавил (а было это незадолго до его преждевременной смерти): «Больше-то мне нечем, вот и хвастаюсь словарями да тем, что я сибиряк».
Попутно замечу, что землячество объединяло всех сибиряков и на фронте. В толчее армейской, в окопном скопище по говору узнавали чалдоны друг друга и так светло радовались этому — язык объединял нас, роднил.
И в литературе, еще на ранней стадии, пышно говоря, моего творчества, ученый и проницательный человек, главный редактор Пермского издательства Борис Никандрович Назаровский, долго живший в Сибири, сказал мне:
— Виктор Петрович, пой свою родную Сибирь, не подделывайся под Урал, не надо, не получится, язык-то один, русский, но произношение, но характер их разные…
То же и в литературе. Сергей Павлович Залыгин, Николай Николаевич Яновский, Сергей Сартаков, Владимир Чивилихин, тот же Виль Липатов, Василий Федоров, Аскольд Якубовский, Ефим Пермитин и многие-многие другие, оказавшиеся жителями столицы, за счастье почитали встретиться, пообщаться, потолковать о Сибири «по-сибирски». И более молодые, но тоже уже постаревшие, живущие по-за столицей — Валентин Распутин, Геннадий Машкин, Владимир Сапожников, Николай Волокитин, Дмитрий Сергеев, Вадим Макшеев, Юван Шесталов, если даже и развела их жизнь, землячеством и родным, «нашим» словом все равно объединены и, надеюсь, «по ту сторону», как и наши великие русские классики, не единожды разъединявшиеся жизнью с помощью времени, не знающего смерти и разлада, будут соединены и Богом прощены за обиды, друг другу нанесенные, ибо неразумные чада не ведают, что творят.
Томские радетели слова уже выдвигались на соискание Государственной премии, но в то время, когда сталь, чугун, цемент, глинозем и навоз ценились больше и ставились выше, чем родное слово, добываемое по крупицам из наших обширных народных недр.
Ныне томичей снова выдвинули на Государственную премию — за издание словарей последних лет, в том числе за «Среднеобские» словари, за «Мотивационный диалектический словарь». А я бы отдельную им премию вырешил — за несколько томов «Старожильческих говоров».
О томских тружениках кафедры русского языка писали Евгений Пермяк, Георгий Марков, Валентин Распутин и Владимир Чивилихин. Я присоединяю свой голос к этому достославному списку и посылаю соответствующую бумагу в комитет по госпремиям с надеждой, что настало время ценить и поощрять тех, кто помогает сохранить и вернуть нам самое дорогое, что у нас еще есть, наше родное слово — основу основ нашей жизни.
Месяцами пропадавшие малыми, совсем не богатырскими артельками в таежных селах, в старообрядческих заимках, часто питаясь «от мира» иль подножными травками, чего уж Бог пошлет, съедаемые комарами и мошкой, они, собиратели словесных кладов, таки «освоили Сибирь» раньше наших строителей-разбойников, энергетиков — яростных покорителей рек и передовых отрядов разведчиков недр, иссекших просеками необъятную бескрайнюю тайгу, измордовавших взрывами, яминами шурфов, котлованами, карьерами сибирский материк.
Может, и любили словесников и фольклористов везде и всюду за тихий нрав, за пусть и не совсем понятную, но тихую работу, помогали чем могли, берегли, иногда и из беды выручали.
Он начал нам рассказывать о русском языке, о его красоте, богатстве и величии. Нам и прежде рассказывали обо всем этом, но так тягуче и скучно, по методике и по правилам, откуда-то сверху спущенным, что в наши удалые головы ничего не проникало и сердца не трогало.
А этот учитель говорил, все больше распаляясь, читал стихи, приводил пословицы и поговорки, да одну другой складнее, и, дойдя до слова «яр», усидеть на месте не мог, метался по классу, горячо жестикулировал, то совал кулаками, как боксер, то молитвенно прижимал руку к сердцу, усмиряя его и себя, и выходило, что слово «яр» есть самоглавнейшее и красивейшее слово на свете и в русском языке, ведь и название городов — Ярославль, Красноярск не могло обойтись без «яра», и берег обрывистый зовется яр, да и само солнце в древности звалось ярило, яровое поле — ржаное поле, яровица, ярица, которую весной сеют; ярый, яростный человек — вспыльчивый, смелый, несдержанный, а ярка, с которой шерсть стригут?..
Словом, доконал нас учитель, довел до такого сознания, что поняли мы: без слова «яр» не то что ни дыхнуть, ни охнуть, но и вообще дальше жить невозможно…
Не выговорившись, не отбушевав, наш новый учитель не раз потом возвращался к слову ЯР, и думаю я, что в не одну мою вертоголовую башку навечно вошло это слово, но и другие ученики запомнили его навсегда, как и самого учителя, и его уроки, проходившие на вдохновенной, тоже яростной волне.
Учиться нам стало интересно, и вконец разболтавшиеся, кровь из учителей почти до капли выпившие второгодники и третьегодники, в число которых входил и автор этих строк, подтянулись и принялись учиться подходяще и по другим предметам.
Я сидел в пятом классе третий год по причине арифметики, поскольку уже год или больше сочинял стишки, четыре строчки из моих творений уже были упомянуты в газетном обзоре творчества школьников, считал, что поэту эта надсадная математика совсем ненадобна, что поэт волен, как птица, и всегда должен быть в полете, а в полете и вовсе скучные науки, как та же математика, химия или физика с геометрией — лишний груз…
Зато уж по русскому и по литературе я из кожи лез, чтобы только быть замеченным, а однажды и отмеченным был нашим любимым учителем, которого мы не без оснований называли малохольным, вкладывая в это слово чувство нежности, на каковую, оказалось, мы были еще способны.
«Очарование словом» — не сразу, не вдруг определил я чувство, овладевшее нами, учениками школы, где большая часть из нас были из семей ссыльных, привезенных сюда умирать, ан не все вымерли, половина из них строила социализм, пилила и за границу отправляла отменную древесину, добывала валюту в разворованную российскую казну, а нарожавшиеся вопреки всем принимавшимся мерам живучие крестьянские дети наперебой учились грамоте и родному языку. Вот даже до слова ЯР добрались. И оно ласкает уставший от бухающих слов «патриот», «вперед», «народ», «даешь», «орешь», «поешь» их отсталый слух.
Мне довелось дожить до тех времен, когда один дотошный пенсионер сосчитал, что газета его родного района использует в неделю восемьсот слов! Это при великом-то, богатом-то, из которого наш великий поэт Пушкин знал и мог объяснить 25 тысяч слов!
Но оказалось, что восемьсот слов на неделю — это не предел. В наших школах и вузах доучили людей до того, что они начали выражать всевозможные, в том числе и нежные чувства, и успехи на производстве, как и чувства насчет еды, езды, учебы, политики и так далее одним словом «нормально», в минуты возбуждения иль стресса, как принято нынче говорить, прибавляя к ним «блин». Мы с бабкой как-то спросили у внучки, что это за слово и каково значение его, и третьеклассница толково нам объяснила; «Взрослые говорят „б…“, а нам нельзя, вот мы и говорим „блин“».
И это тоже не предел! Есть и такие молодцы и молодицы, которые и «да» и «нет», и восторг, и ненависть, и любовь, и богатое мироощущение означают междометием «ну», придавая лишь различные звуковые оттенки этому глубокому и емкому откровению русского языка. Но есть уже и такие, которые и этим утомлены, они, эти новожители русской земли, или кивают головой, или презрительно щурятся, или рычат по-пещерно-звериному, или хрюкают на учителей и на родителей…
И правильно делают — заключу я от себя — за что боролись, на то и напоролись. А уж как боролись-то! Как боролись! Повсеместно, со всех сторон наступали на родной язык и создали язык отдельный, как бы в издевку сосуществующий с человеческим, оригинальным, ярким языком. И когда на экране телевизора полураздетая, а то и вовсе раздетая девица кривляется и вроде бы поет: «Я пришла, тебя не нашла…», а в ответ ей лохматый зверь не зверь, но и не человек хриплым голосом выдает: «А я пришел, тебя не нашел», — это уж звучит пленительно, как бы по-итальянски, как бы бельканто своего рода, если по-ранешному, то будет: «Вернись в Сорренто, вернись ко мне!..»
Произошла подмена языка, люди начали объясняться с ближним более обыденным, тюремно-лагерно-ссыльным сленгом, который точно называется нашими современниками «блатнятиной»… Находясь в огромном гулаговском лагере, мы и не заметили, как привыкли не только к колючей проволоке, но и к сраму, за нею накапливающемуся, в том числе и к «словесной энергетике», как виртуозно называют этот срам поднаторевшие в коммунистической идеологии-демагогии лжеученые, с позволения сказать — словесники.
Знакомясь с гулаговской литературой, в том числе и со словарями лагерного жаргона, я насчитал девять страниц словесной погани только по поводу деторожательного органа. Вообще среди злобного, черного, помойного мусора отдельному и особо изощренному словесному унижению и втаптыванию в грязь подвергалась и подвергается женщина, да и сами женщины, попавшие за охранную колючку, с лютой мстительностью гадят на себя и на все, что еще может называться светлым и святым в этой все более сатанеющей жизни. Но слово «твою мать» бытовало и бытует не только за колючей проволокой. Выдь на Волгу, на Вятку, на Енисей, на реку с ласковым названием Лена — чего ты, любезный читатель, там и по всей Руси Великой услышишь?!
Жак Россел, отбывший семнадцать лет в наших лагерях и ссылках за то, что был мусью, говорит не по-русски, да еще и одет не в нашу телогрейку — в шляпе он и при галстуке — наипервейший это, наиматерейший шпион, составил и издал два тома гулаговского словаря. Просмотревши его, я еще раз ощутил полный отпад, как модно ныне говорить. Какая же бездна низости, зла, озверения, презрения, изгальства над всем человеческим, не говоря уж о святом, накоплена нами для погребения добра и всего прекрасного, накопленного разумом, стараниями человечества, страданиями и титаническим трудом гениев земли. Так Россел все же чужестранец и перевалил он за какой-то хребет, на котором означены границы добра и зла, и порой впадает в восторг, в дурашество от нашей российской способности так виртуозно преображаться и все вокруг преображать, не утрачивая при этом определенных, пусть и не всегда лучших национальных особенностей, терпения, бодрости, склонности к слезе, к жалости и словесному озорству, к товариществу, к артельности, но он же порой, в комментариях к гулаговскому словесному «богатству», качает головой: «Но, месье, это уж слишком даже для русских!»
У нас развелись тучи разных праздных, так называемых ученых предсказателей, уникальных прорицателей и просто людей, работающих в информационной сфере. Один мой односельчанин уверяет, что все это от нежелания работать на земле, вот, мол, и болтают всякую всячину, орут, космами трясут здоровенные, оголтелые, наглые мужики, которых, правда, и мужиками-то назвать можно с большой натяжкой — пьяные, порочные, распущенные до скотства… Все они сплошь да рядом композиторы, поэты и певцы, вызывают зависть и стремление к подражанию у недозрелых, умственно недоразвитых юнцов обоего пола. Вот бы нашим предсказателям, этим группам или бандам социологов, институтам, все на умных машинах подсчитывающим, вещающим, предсказывающим, взять бы и подсчитать, какое же количество словесной блатнятины употребляется сейчас в школе, в вузах, на радио и телевидении, в театре и в кино, в обыденной и служебной жизни.
Я думаю, общество, мир и мы вместе со всеми охнули бы и за сердце схватились, обнаружив, что уже давно и так глубоко погрузились в словесную, червивую помойку, из которой выбраться потребуются немалые усилия всего народа и в отдельности каждого русского человека, разговаривающего, как ему кажется, на родном языке.
В Сибири есть еще села и даже районы, населенные старообрядцами, и, как-то рыбача на притоке Енисея, ночевал я в строобрядческом поселении и вдруг почувствовал, что разговаривают хозяева избы вроде бы как на иностранном, мало мне уже понятном языке, А говорили-то они как раз на чистейшем, образном русском языке, экономно при этом употребляя слова. Мы ведь говорим много, неинтересно, длинно и путанно оттого, что не знаем своего родного языка, не умеем, не научены им с толком пользоваться. Зато общество наше, в первую голову провинциально-партийное, подверженное обезьяньей привычке подражать всему «красивому», особливо если оно из столиц, с ходу, с лета заглатывает словесную требуху и аж закатывается от восторга и самоумиления.
Недавно у нас в Красноярске состоялось многокрасочное, многогромкое, многоболтливое торжество по случаю вступления в должность головы города, или градоначальника. И как назывался он, голова-то наш? Правильно — мэром! А торжество как? Правильно — инаугурация! И ораторы, и сам инаугуратор, и полторы тысячи человек, заполнивших зал, не знали, что обозначает сие слово, да и знать им было это неинтересно, ибо давно все привыкли слушать и говорить слова, не вникая в их смысл.
Я поднял своих знакомых ученых дам, которые, конечно же, тоже учились по советским учебникам, тоже слушали и не слышали трехчасовые доклады на партийных и прочих съездах, но еще и интерес к слову имели особый, индивидуальный и оттого умными слывут, и они объяснили, что слово, правильно произносимое «инкавгурация», происходит от древнеримского «авгур», и то ли птица была под этим названием, то ли коллегия жрецов, в греческую языковую систему перейдя из Рима, слово и смысл его, и значение несколько изменилось: инаугурация, аустиция — опять же от авгуров, наблюдающих за птицами, на которых молились богам по случаю какого-нибудь торжества.
У-уф! И что же, все это учить людям, по полгода не получающим зарплату, запоминать муру, когда голова и сердце изболелись из-за неотремонтированного коммунального моста, из-за прорех и прорух в городском бюджете, из-за преступности, убывающей лишь в отчетах, из-за сирот, похорон, снижения рождаемости, подъема смертности среди населения города, из-за дорог, гнилых труб, все время лопающихся в земле, вот-вот готовых рассыпаться, из-за энергетики, из-за леса, из-за гор… едет дядюшка Егор…
Отколупал какой-то шибко грамотный обормот реликтовое слово с камней древности и в Кремль его затащил, пышную церемонию провел — красиво уж шибко было! И что провинции отставать? Жадная до всего модного, передового, показала она, что мы тоже можем щегольнуть, если захотим, да попутно и этому вечно недовольному Астафьеву урок преподадим, принудим его обогатиться словом, и пусть он тоже, приложив руки к сердцу, поклонится голове города, а не ворчит без толку.
После того как мы выбирали в голодной деревне и в подыхающих от дыма и газа городах в почетный президиум вождей, черт-те где и часто не в своем уме пребывающих, иль выдвигали в депутаты в старческий маразм впавших членов политбюро в каком-нибудь Пустозерске, зная, что могут они сюда прибыть разве что в почетную ссылку, меня уже ничем нельзя удивить. А все же удивляют: выходит местный деятель культуры, экономики иль науки и пошел чесать: импичмент, консенсус, менталитет, электорат, презентация, инвестиция, номинация, презерватизация… Хочется заорать, как в детстве: «Мама, роди меня обратно!» Или ближе к современному: «Во, мля, научили на свою голову!.. Во имидж!»
Забыли, забыли на Руси родной, что не раз были срамлены и биты за низкопоклонство; запамятовали, как в Отечественную войну 1812 года русские партизаны на вилы поднимали офицеров-соотечественников, не умеющих говорить по-русски, принимали их за «мусью».
Ох, как больно, порой трагично народу нашему обходились всяческая забывчивость и предательство, и прежде всего предательство впитанного с молоком матери родного языка.
Чему доброму научились за годы советской власти — не сразу и вспомнишь. А вот дурь, чванство — от высокого положения и должности — оно еще комчванством звалось, желание выглядеть патриотичней всех на свете, привычка к демонстрации силы и могущества, никогда, нигде не виданной умственности, склонность к пустословию, к похабству, в том числе и словесному, — оно повсеместно, оно всеядно, оно вокруг нас, и самое главное — оно в нас, в утробе, в крови, в сердце нашем.
Иногда уж сдается, что пошлее и дичее нас нет никого на свете. И не следует самоутешаться, кивать за океан, мол, все от них — нехристей. К заразе, принесенной на волнах океанов и морей, мы, русские, всегда были гостеприимны. Но все-таки и сами очень даже горазды нарожать сраму и гадости. И нарожали их столько, что не знаем, куда от всего этого деться, как защитить себя, в первую голову своих детей. Так что ж теперь? «Погибай, моя телега, все четыре колеса?!»
Нет, даже и в самые страшные, самые черные годы существования при советах мы хоть как-то и чему-нибудь да учились, и не только сопромату и прочим матам, но и разумному, вечному. Как-то тихо, отдельно, никому не мешая, учились и самоотверженно трудились наши словесники, заслонив своей, чаще всего женской, грудью наш родной язык. Давно и хорошо работают словесники Красноярского пединститута, теперь педуниверситета, тоже обезьянничанье. Как будто, переименовав институт в университет, не прибавив при этом содержание, то есть зарплату, не построив здание иль (хотя бы) не расширив аудитории, не благоустроив общежития, находясь все в той же позиции и амуниции, как себя ученым почувствуешь?
Так вот, хорошо, последовательно, упорно собирали и собирают наши земляки родное слово по нашему краю и, уж как им Господь пособляет, издают словари, реденько, с трудом совершают они это воистину патриотическое дело, можно сказать, творят подвиг во славу и на сохранение нашей национальной культуры.
Не на пустом месте совершают наши ученые, аспиранты и студенты благородное, творческое дело. Совсем неподалеку, в Томском госуниверситете (вроде бы пока еще не переименованном в академию?!), давно и плодотворно трудятся местные словесники и тоже издают, и тоже с трудом, словари, среди которых слова среднеобских говоров. Семь томов «Старожильческих говоров». Уникальный труд! Бесценный труд!
Помню, давно уже, Виль Липатов, почти безвылазно живший в переделкинском Доме творчества, зазвал меня в свою комнату и, любовно оглаживая скромно изданную книгу, заявил: «А вот этого-то у тебя нет, хоть ты и в сибиряках числишься». «А вот и есть! А вот и есть!», — ответствовал я. Тогда Липатов начал выбрасывать из тумбочки и из стола словари томичей: «А это? А это?» — и, узнав, что томичи присылают мне в Вологду словари, и красноярцы присылают, и комплименты, которыми меня осыпают критики и читатели за знание родного языка, надо бы адресовать на кафедры русского языка Томского университета и в Красноярский пединститут, Виль Липатов мрачно сказал, мол, ты хоть по Москве не треплись, что эти сокровища у тебя есть, я ж всем показываю, хвастаюсь ими, — и что было для него нехарактерно, грустно добавил (а было это незадолго до его преждевременной смерти): «Больше-то мне нечем, вот и хвастаюсь словарями да тем, что я сибиряк».
Попутно замечу, что землячество объединяло всех сибиряков и на фронте. В толчее армейской, в окопном скопище по говору узнавали чалдоны друг друга и так светло радовались этому — язык объединял нас, роднил.
И в литературе, еще на ранней стадии, пышно говоря, моего творчества, ученый и проницательный человек, главный редактор Пермского издательства Борис Никандрович Назаровский, долго живший в Сибири, сказал мне:
— Виктор Петрович, пой свою родную Сибирь, не подделывайся под Урал, не надо, не получится, язык-то один, русский, но произношение, но характер их разные…
То же и в литературе. Сергей Павлович Залыгин, Николай Николаевич Яновский, Сергей Сартаков, Владимир Чивилихин, тот же Виль Липатов, Василий Федоров, Аскольд Якубовский, Ефим Пермитин и многие-многие другие, оказавшиеся жителями столицы, за счастье почитали встретиться, пообщаться, потолковать о Сибири «по-сибирски». И более молодые, но тоже уже постаревшие, живущие по-за столицей — Валентин Распутин, Геннадий Машкин, Владимир Сапожников, Николай Волокитин, Дмитрий Сергеев, Вадим Макшеев, Юван Шесталов, если даже и развела их жизнь, землячеством и родным, «нашим» словом все равно объединены и, надеюсь, «по ту сторону», как и наши великие русские классики, не единожды разъединявшиеся жизнью с помощью времени, не знающего смерти и разлада, будут соединены и Богом прощены за обиды, друг другу нанесенные, ибо неразумные чада не ведают, что творят.
Томские радетели слова уже выдвигались на соискание Государственной премии, но в то время, когда сталь, чугун, цемент, глинозем и навоз ценились больше и ставились выше, чем родное слово, добываемое по крупицам из наших обширных народных недр.
Ныне томичей снова выдвинули на Государственную премию — за издание словарей последних лет, в том числе за «Среднеобские» словари, за «Мотивационный диалектический словарь». А я бы отдельную им премию вырешил — за несколько томов «Старожильческих говоров».
О томских тружениках кафедры русского языка писали Евгений Пермяк, Георгий Марков, Валентин Распутин и Владимир Чивилихин. Я присоединяю свой голос к этому достославному списку и посылаю соответствующую бумагу в комитет по госпремиям с надеждой, что настало время ценить и поощрять тех, кто помогает сохранить и вернуть нам самое дорогое, что у нас еще есть, наше родное слово — основу основ нашей жизни.
Месяцами пропадавшие малыми, совсем не богатырскими артельками в таежных селах, в старообрядческих заимках, часто питаясь «от мира» иль подножными травками, чего уж Бог пошлет, съедаемые комарами и мошкой, они, собиратели словесных кладов, таки «освоили Сибирь» раньше наших строителей-разбойников, энергетиков — яростных покорителей рек и передовых отрядов разведчиков недр, иссекших просеками необъятную бескрайнюю тайгу, измордовавших взрывами, яминами шурфов, котлованами, карьерами сибирский материк.
Может, и любили словесников и фольклористов везде и всюду за тихий нрав, за пусть и не совсем понятную, но тихую работу, помогали чем могли, берегли, иногда и из беды выручали.