В реферате под названием «Комплексное исследование русских говоров среднего Приобья (1964–1995 годов)», представленном на соискание Государственной премии России, томичи пишут: «Регион среднего Приобья (территория Томской и Кемеровской областей), представлявший в 50-е годы XX века белое пятно на диалектической карте России, ныне является самым изученным регионом страны благодаря многоаспектным исследованиям томской диалектологической школы, отличительную черту которой составляет комплексный анализ всех уровней диалекта, опирающийся на системный подход и сопровождающийся разработкой научных концепций, направлений, аспектов»… ну и т. д. и т. п. И все правильно, и насчет анализов, и насчет концепций, и аспектов тоже. Но кто же вам, ученые головы, за это премию-то даст? Жизнь-то какая идет? Бесы с микрофонами топочут, бесихи ляжками виляют так, что все вокруг дымится, ученые и ученихи каких-то неизвестных наук с бревном на Москву, на комитеты эти прут и таранят ворота, как при половцах, Жириновский страну и Думу сотрясает, правители деньги на зарплату ищут и нигде не могут найти — так их порастеряли в преобразовательном-то пути иль спрятали в такие места, где только танку и доступно, а вы тут с диалектами, да еще и со среднеобскими. Где она, та Обь? Что за баба? Почему до сих пор не в ногу с обществом идет, не перестроилась, говорит на диалектах…
   Простите уж меня, родные мои томичи и дорогие мои читатели. Пошутковал маленько. Но уж такой ли беззащитностью веет от бумаг, присланных из Томского университета, такое ли в них старомодное смирение…
   Опять же: не всем звереть, не всем орать и из глотки вырывать. Все мы устали и от ора, и от хамства, и от невнимания к истинным национальным ценностям.
   В письме ко мне от имени «словарников», как сообщает зав. кафедрой русского языка Томского университета профессор Ольга Иосифовна Блинова составитель и редактор многих словарей, «накопилось много материала, лежит без движения „Словарь образных слов и выражений народного говора“ — пять выпусков, „вершининский словарь“, — и вот если бы вы нас поддержали и нам бы премию дали, мы бы на эти деньги издали эти и другие словари».
   Не о туфлях, не о мебели, не о тряпках мечтают истинные подвижники науки, а о том, как сохранить нашу отечественную культуру, наше родное, в темный угол загнанное, в грязь втоптанное, в срам и стыд превращенное родное слово.
   Неужели и на этот раз никто нас, в Сибири живущих и работающих, не услышит и не поддержит? Неужели есть ценности и дела более важные и народу нужные, чем те, что, не побоюсь громких слов, беззаветно творят русские сибирские ученые-словесники, сплошь почти женщины, некоторые из них уже и покинули земные пределы, не изведав почестей и славы, которой они достойны.
   Всемилостивейший наш Господь! Дай силы и терпения нашим труженицам-ученым, всечасно помогай им творить святой труд!
   Российский комитет, который в Москве заседает, выреши премию русским ученым-словарникам Томска, не то мы отделимся от вас в Сибири и станем вовремя, как вы в столице, получать зарплату и пенсии, а также выдавать достойным людям премии из собственных средств!
    1997

Сгорит божественная скрипка

Два письма-ответа на вопросы корреспондента журнала

«Российская провинция»

   1. Как сложилась Ваша жизнь сегодня — не писательская, а человеческая, с горем и радостью, с потерями и приобретениями? Как строится Ваш трудовой день, когда Вы не за письменным столом — жена, внуки, сад, огород, охота… Сомерсет Моэм написал как-то: «Жизнь сладка и печальна». В чем сегодня для Вас, зрелого мужчины и человека, ее сладость и печаль?
   2. Родясь в Ленинграде и многие уже годы живя в Москве, самом нынче тяжелом городе России, я ярко помню четыре года эвакуации в деревне под Ветлугой, на родине деда. Остальные мои деды и бабки, отец и мать тверичи. Я, по сути, не жила в так называемой провинции, но духом ее чую. И хотя на провинцию сейчас дурная мода и модно говорить, что Россия спасется провинцией, хотелось знать Ваше мнение — что драгоценного и что отвратительного скрывает в себе провинциальное житье-бытье. И как Вы умудряетесь не потерять и впитать в себя драгоценное и противостоять отвратительному?
   3. Деление на «столицу» и «провинцию», на мой взгляд, всегда условно. Столица во многом провинциальной и косней географической провинции, особенно сейчас. Не наступит ли в обозримом будущем некое равновесие нравственное, культурное, экономическое, мировоззренческое, причем с перевесом провинции? И если не наступит, то почему?
   4. В одном из своих интервью Вы сказали: «Не хватало мне духовного начала» (речь шла о диссидентстве). В отличие от многих Вы способны оценить себя критически, как всякий истинно интеллигентный человек; но ведь хватило же у Вас духовного начала, чтобы отказаться от всяческой мишуры и мнимых соблазнов литературных постов, от столичной суеты, от беспрестанных словопрений, в которых растворились бесследно многие одаренные люди. Каким же внутренним правилом Вы руководствуетесь в своей жизни?
   5. «Болят старые раны» — так Вы хотите назвать новую Вашу книгу. Так можно определить и жизнь не только Вашего, сугубо военного, поколения, но и моего, чуть помладше, кого война захватила в детском возрасте, но оделила и голодом, и бомбежками, и страхом. Может быть, Вы уже слышали о том, что в моем родном С.-Петербурге накануне дня Победы разбросали листовку — призыв к ветеранам войны и к пенсионерам добровольно покончить счеты с жизнью, чтобы освободить «плацдарм» для молодых. Что это, очередное желание «умыть друг друга кровью» (цитирую Вас) или созревание пещерного человека?
   Когда-то Вы сказали, что «совместимость — это наипервейший признак большой внутренней культуры человека». Я лично делаю ударение не столько на слове «культура», сколько на слове «человек». Как Вы объясняете эту страшную деформацию нынешних молодых (да и не только молодых) «человеков»?
   6. Где-то у Вас проскользнула мысль: я не знаю, как помочь своему народу (приблизительно). Может быть, потому, что, как Вы написали, «народ во мне», а себе всегда помочь трудней? И надо ли помогать, спасать Россию, захочет — сама выживет, триста лет под татарами сидела, не иссякла… А народ-то «наджабленный» восстановит ли целостность своей души?
   7. В «Плацдарме» (а там есть просто удивительные попадания в яблочко) я прочитала: «Кучи болтливых лодырей, не понимающих, что такое труд, что за ценность каждая человеческая жизнь, что за бесценное создание хлебное поле…» Там это относится к войне, но ведь и к сегодняшней нашей жизни! Особенно о хлебном поле, о котором Вы прямо-таки по-библейски выразились: «Творя хлебное поле, человек сотворил самого себя».
   8. Какой силой надо обладать, чтобы добровольно еще раз пропустить через себя ужас войны, вывернуться наизнанку, рвя душу и через пятьдесят лет. Что это — каторга писательства или крик в будущее, к потомкам?

СГОРИТ БОЖЕСТВЕННАЯ СКРИПКА…

   УВАЖАЕМАЯ ИННА СЕРГЕЕВНА!
   Почти каждый вопрос в Вашем письме требует пространного размышления, а делать это мне сейчас некогда, да и не хочется уже. Много все мы наговорили с трибун и печатно, и наставительно-поучительского, порой даже и умного, а толку…
   Причина главнейшая — переворот в октябре семнадцатого года и царство разрушительной системы. Удивляться только приходится, что в России еще что-то устояло, осталось после хозяйничания коммунистов, которые оказались страшнее всяких иноземных врагов. Значит, крепок был русский народ! Ни один народ в мире не выдержал бы тех испытаний, страданий, глумления и физического истребления, какие выдержал наш народ. Но он надсажен, поруган, поставлен на колени и остались ли в нем достаточные силы, физические и нравственные, чтобы подняться с колен — я с определенностью ответить не могу.
   Насчет «выжженного поля» — конечно же, преувеличение. Кто-то очень хочет внушить нам этот образ, каким-то давним «дружелюбным» силам шибко хочется на месте, и давно уже, видеть «выжженное поле» или крепость, огромный полигон, однако государство огромно, в нем соответственно и дичь огромная, и безумство, коли оно торжествует всесметающе, но в нем культура и ее традиции так же громадны, так же многообъемны и всепроникающи, что взять их и выжечь, как русский лес, или стравить его вредителю-шелкопряду, как это произошло на наших таежных пространствах, невозможно. Русские люди доказали, что живя далеко от Родины, давимые, гонимые, презираемые ею, если в их кровь проникли свет и соки отечественной культуры, уже никогда не станут «иностранцами». По духу, по укладу верования и мыслей они останутся навсегда Иванами, помнящими родство.
   Ярчайший пример тому старообрядчество. Гонимое веками и особенно яростно истребляемое при советской власти, оно сохранило облик свой и суть свою, не поддаваясь ни великой коммунистической пропаганде, ни отравленным подачкам в виде «хлеба и воли», на которые так охотно клюнули и российский рабочий класс, и даже крестьянство, прежде всего среднерусское, малоземельное, клюнули даже казаки на большевистскую наживку и разрушились как крепкое сословие. Теперь вот, ряженые под казаков, появились, надевши дедушкины или купленные на барахолке награды, погоны и нагайки, наивные люди решили, что казачество возродилось. А вот старообрядчеству, уцелевшему на Руси просторной, ни во что рядиться не надо, оно стоит неколебимо на своей прежней вере, ведет свою борозду на земле, правит свою мораль, и недавно сибирские старообрядцы, чистые люди, отказались от государственных пенсий, посчитав сии деньги подачкой «от дьявола». И они не пропадут без пенсий, потому как за века борьбы с чужебесием научились не только хранить свою молитву, но и добывать хлеб насущный своим трудом, жить своими силами и возможностями природы, их окружающей.
   Если и суждено России возродиться, то пойдет то возрождение от старообрядческого сословия и близко с ним соприкасающегося народа, ибо физически старообрядцы сохранились лучше «пролетарьята», и по российским селам еще можно встретить белокурого, голубоглазого славянина.
   Я думаю, что и власти, и деятели культуры, и все общество в целом виновато в том, что с нами произошло и что мы до конца еще так и не осознали, хотя нет-нет да и раздаются голоса: «Мне не в чем каяться». И как это может человек, проживший семьдесят лет в бардаке, сохранить свою невинность?! Остается только удивляться. Не знаю, помнит ли сам Горбачев, но я хорошо помню, как, читая пространный доклад (пресса тут же назвала его вдумчивым!) на девятнадцатой партийной конференции, он вдруг остановился, снял очки и, печально глядя в зал, молвил: «Ну, товарищи! Даже мы не ожидали такого развала!» Вот и многие из бывших коммунистов не знали не только о глубине и масштабах «развала» в стране, о преступлениях, творимых родной его партией, но и о том «развале», который в собственной душе давно произошел И разрушил ее, душу-то, подверг искажению и деформации саму человеческую сущность, из человека сделал раба и зверя, которым вместе долго сосуществовать невозможно, кто-то кого-то доведет до крайности, должен сожрать, вот и жрал зверь человека и остались от него «рожки да ножки», да мешок, набитый костями, без цели, без мыслей, без веры и пристанища, куда толкнут, туда и идет, чего дадут, то и жрет, что скажут, тому и внимает. Я думаю, тяжелее всего нынче истинным, прозревающим коммунистам, у которых не изоржавела душа, не утрачено чувство совести и ответственности не только за себя, но и за жизнь, которую они, как им казалось, строили. Их немного, но они есть. Я человек, наверное, десять встречал за свою жизнь истинных коммунистов, остальных же они сами и поистребляли, низводя постепенно партию свою до сборища полуграмотных, болтливых, вороватых и жестоких ничтожеств.
   Прежде всего надо прямо и честно спросить себя: «А есть ли она у нас, „народная интеллигенция“?» Потом уж с нее и спрашивать «духовного ободрения». Тоже, как и настоящих коммунистов, истинных интеллигентов я встречал за жизнь свою не более десятка. Но пятеро из мною встреченных на боевом и творческом пути интеллигентов — уже на кладбище отдыхают, а пятеро еле ноги таскают — стары, усталы, больны, но еще «держат тон», еще нет-нет и высунутся, окрик сделают иль чего разумное произнесут. Но кто же их слышит? Кто им внимает? Вон какой гвалт крутом, бесовство, круженье, рык и вой — попробуй тут расслышать пятиголосый писк интеллигентский. Это ж какой слух-то надо тонкущий иметь, какое чуткое сердце, какой просветленный разум? А где их взять-то? Из чего? От кого? Из церкви? От духовенства? Но оно, надсаженное и государственными налогами давимое, будучи отделенным от государства, только еще выходит из-под руин, с кряхтеньем, с недомоганием, с деформированным, полусломленным позвоночником и искаженными иль временем опровергнутыми постулатами. Дай Бог поскорее восстать из пепла нашей православной церкви и вере, но нужно время, а времени-то у нас на воскресение почти и не остается.
   О каком превосходстве речь? Окститесь, люди православные! К «превосходству» истинная интеллигенция никогда не стремилась, она, истинная, всегда пыталась быть «слугой» или уж «наставником» народа своего, всегда готова была стать жертвой его и в конце концов стала таковой, увы, жертвой напрасной. И не заметила этого. Круг тех писателей, к которым я имею счастье принадлежать, стесняется называть себя «писателями». Они все и я тоже страдаем врожденным и внушенным комплексом неполноценности. Нам бы хоть немного самоуверенности или, на худой конец, «развязности Балтазара Балтазаровича», а то всю жизнь в угол, в тень старались спрятаться и надо было нас оттудова арканом вытаскивать или уж вынудить выскочить с кулаками на драку…
   Нет, литератор, если он от Бога, не может быть «пораженным» и «побежденным», тем более «духовно», не в его силах оставить перо и бумагу, он обречен работать до последнего вздоха, «без выходных и отпусков», и когда начнет умирать, последней его мыслью, наверное, будет: «Так вот она какая, смерть-то! Всю жизнь неправильно писал, надо бы подняться, правильно написать…» Пока человеческая мысль работает, происходит и духовное напряжение или, как считалось, так у нас и считается, что писатель лишь тогда и работает, когда сидит за столом и ручкой по бумаге водит?
   О-о-о, Боже! До каких только упрощений не дошли мы и вот с этих упрощенных позиций задаем вопросы, «качаем права»! Меня на встрече с читателями всегда умиляет вопрос «Как Вы пишете, из головы или так?» На подобный вопрос не может быть серьезного ответа, и я обычно отделываюсь шуткой: «Иногда из головы, иногда так». Но вот простенький с виду вопрос «Как жить?», задаваемый всюду и везде с обидой и плаксивой претензией, меня всегда приводит в неистовство, и я говорил и говорю: «Как учил Христос. Всего хотя бы три-четыре его заповеди: не укради, не убий, не пожелай жены ближнего своего, трудись в поте лица своего…»; «Чего ж вы не жили и не живете по этим вечным заповедям, граждане мои родные? Трудно жить праведно, да? Большевики чуть поправили сии заповеди, переписали их на свой лад, поманили вас — блудом и дармовым хлебом! Вы и ринулись стадом за ними, а теперь вот виноватых ищете…»
   Они, большевики-то, и сейчас главные смутьяны в стране и в мире, не сеявши, не пахавши, сулятся накормить и напоить якобы не ими обездоленный народ и наладить жизнь в стране, якобы не ими изнахраченную. И ведь снова есть желающие бежать за кормилицей-партией с протянутой рукой: «Дай, любимая! Накорми, родная!..»
   Слово «патриотизм» у нас искажено и скомпрометировано навсегда, и воспринимается оно только в искаженном смысле. Если воспрянет сам истинный патриотизм в России, тогда и слово может совсем другое родиться иль возродиться, а пока его произносят лишь с издевкой, с глумлением.
   Рерих еще мог рассуждать о высоких материях и остается ему и его времени лишь позавидовать. Но, побывавши в некоторых странах, в особенности в древних, «ознакомившись», пусть и бегло, с культурным наследием человечества, я понял одно: это оно, человечество, обязано культуре, иначе оно упало бы снова на четвереньки. А культура — человечеству, пусть и в муках ее родившему, спасла мир от одичания. Будем надеяться, что и родившие ее поймут, что это поставить на колени нельзя, оно уже выше нас, мечущихся людей, оно в небе, его, это, прежде всего музыку, даже водородной бомбой не убить — сгорит деревянная скрипка, останется божественный звук! На этом стоим и стоять будем!
    1992

Сквозь февраль

(журнал «Российская провинция»)
 
Сквозь февраль
Следы как многоточие.
Встречи миг неповторим.
Путь для нас
становится короче.
Снег скрипит.
Я больше не один.
 
   Вот и месяц пролетел, как я в больнице, в старости она нисколь не милей, чем в молодости, привычней разве. Марья моя ездила следом за мной в деревню, чтобы привезти впопыхах оставленное мной имущество, в том числе и оставленную адресную книжку, но в пути попала в автоаварию и ей поломало «рабочую» — левую руку. Но и она уже перемаяла беду эту, завтра поедет снимать гипс, А я днями покину больницу и потому спешу Вам ответить дома-то могу не собраться — дела, суета, отвычка от стола и всякое другое разноделье отвлекут, отдернут от бумаги и ручки…
   Однажды Кио — фокусника и веселого человека — спросили по телевидению (и мне очень понравился его ответ): отчего он не уехал или не остался «тама», ведь там ему было бы легче и лучше. «А я, — говорит, — встретил в Израиле русскую старушку и спросил: „Как тебе, бабушка, здесь живется?“ „А хорошо, милай, хорошо, — ответила старушка. — Мне и в Расее жилось хорошо, и тут хорошо живется. Это евреям везде худо, все они жалуются…“»
   Вот и мне, как той бабушке, живется хорошо, если работается, а радости, как и горести, они и в столице, и на периферии остаются радостями и горестями. Сам человек творит себя и, в какой-то мере, свою судьбу; иное дело, что судьба русского человека завертывает иной раз такие кренделя… но все же чаще всего кренделя сам русский человек горазд выделывать и стряпать. Сейчас вот, когда я пишу эти строки, празднуется иль отмечается столетие Сергея Есенина. На этот раз, достойно судьбы и таланта поэта, делается это без треску, без охов и ахов, без надевания на голову поэта венца из желтых одуванчиков, она у него и без того золотая. И что же жалеть его? Желать ему иной доли? «Лучшего» конца? По-моему, только молиться и радоваться надо, что мир наш посетил рожденный российской землею истинно природный и богоданный гений да и осветил его и нас, россиян, со всех сторон высветил, как месяц ясный. Не знаю, да нет, знаю, что многим читающим людям он помог стать в жизни лучше и стихами, и мученической душой своей. Большой талант — это не только награда, но и мучение за несовершенную жизнь нашу, ниспосланную Богом, которого мы не слышим оттого, что не слушаем. Неведомые нам мучения терзали и уносили в ранние могилы не одного Есенина, но и божественного Рафаэля, муками таланта раздавленных Вольфганга Моцарта, Франца Шуберта, Лермонтова, Пушкина — у гигантов духа и муки гигантские, не нам, грешным, судить и поучать их за их жизнь и метания. Нам остается лишь благодарно кланяться их ранним могилам и славить Господа за счастье приобщения к творениям гениальных творцов.
   В приснопамятные тридцатые годы везли по Сибири священнослужителей на расстрел, и в Красноярске родственники каким-то образом исхитрились повидаться со своим родным священником-смертником и, зная, что им больше не свидеться, плача, спросили сродники: «Что же нам-то тут делать?» «Радуйтесь!» — ответил смертник.
   «Жизнь сладка и печальна», — совершенно точные, совершенно ясные слова Сомерсета Моэма. И во власти каждого человека увеличить свои радости и поубавить печали.
   Вот приближается немаловажное в нашей совместной с Марией Семеновной жизни событие — пятидесятилетие. 26 октября. Жизнь-то за плечами и за горами ой-ей какая осталась. Было много горя, теряли детей, и малых, и больших, родителей перехоронили, друзей. Случалось, обижал, огорчал ее, но и делал подарки, покупал что-нибудь из вещей, не забывал за добро говорить спасибо. Но я был лесной бродяга, рано по весне бродил с ружьишком и, наткнувшись на первые цветы, чаще всего на беленькие ветреницы, сиреневые хохлатки, медуницы или волчье лыко, непременно, на груди согревая, приносил ей букетик. Вот их-то, цветы-то весенние, а не туфли, не платьишки, купленные в магазине, иной раз и в заграничном, она и помнит радостней всего.
   Всегда и все делал я рывком, с маху, поэтому рабочего дня, как такового, у меня нет. Если же писал и пишу большую вещь, втянувшись в нее, начинаю как бы выстраивать жизнь, подчинять ее и свое время этой работе. Очень болезненно переживаю перерывы, долго не могу «наладиться» после затяжного периода отрыва от стола. Были и есть странности, свойственные, наверное, только мне. Если Марья Семеновна надолго отлучалась из дома, чаще всего в больницу, я непременно начинал лихорадочно работать. Видимо, это мой инстинктивный способ самозащиты от одиночества и горя, а проверенный русский способ — «залить горе вином» — мне не подошел, не годится эта самозащита, приносит еще больше боли и тоски, но не утешение.
   Все говорим и говорим об устройстве России — нам всем об этом не переговорить, но лучше бы все же работать каждому на своем месте и как можно усердней и профессиональней. Нас губила и губит полуработа, полуслужба, полуинтеллигентность, полуобразованность… И провинцией Россия не спасется — это самообман и крючкотворство, ибо давно смешались границы столичной и провинциальной русской дури, а столичная пошлость, достигнув наших дальних берегов, становится лишь громогласней, вычурней и отвратительней. Если бы Вы знали, сколько по нашим сибирским шинкам и бардакам кривляется ребятишек, вопя под Пугачеву, под Леонтьева, под Понаровскую и прочая, прочая… Вот под наших земляков — певца Хворостовского или скрипача Третьякова не поют и не играют — тут талант и труд нужны. Потуги выглядеть «иностранцами», обрядившись во все модное или присвоив исчужа завезенные замашки мотов и денди, выдают в провинции все того же незабвенного Яшку-телеграфиста, а нахватанность «культуры» и умение подать себя другим — «Якова верного, холуя примерного», у которого и болесть-то «подагрой называется». Остаться же самим собой возможно везде, мне удавалось всегда без большого усилия. Наверное, как-то сама природа заботится об этом и не надо ее из себя изгонять и сопротивляться ей, подделываясь под сиюминутные ветродувы.
   Другое дело — мировоззрение. Конечно же, оно не может не изменяться, порождая душевные и прочие противозрения как с обществом, так и с самим собой. И чем больше дано человеку, тем подвижней, тем изменчивей и сложнее его мировоззрение. В русской литературе самый противоречивый гигант ее Лев Толстой. Его уход из дома в глубокой старости мой покойный друг, критик Александр Макаров в одном из писем ко мне назвал «юношеским поступком», и я с ним совершенно согласен. Даже бревно меняется со временем: гниет, тлеет, рассыпается. Лишь закоренелые большевики не меняются и настаивают на неизменности общества, но и они попали в «застой», и поэтому от них несет запахом разлагающегося трупа, который от немеркнущей злобы все еще пытается взлягнуть ногой или укусить что-нибудь живое.
   Нет, не надо преувеличивать значение провинции в нашей жизни; тут почище и почестней маленько, чем в столицах, но по-прежнему царит непробудное пьянство, уремная тьма и трусость, желание хапнуть и не попасться, фамусовская угодливость, ноздревская бойкая хамоватость и наглость да неукротимая тупость Собакевича.
   Конечно же, провинция вынуждена самозащищаться от всех пакостей, на нее наседающих и сверху, и снизу, и справа, и слева. Есть и появляются в ней светлые головы, умные люди, старательные работники. Но темные силы, наступающие на русскую провинцию, так огромны, так запущена земля и душа русская, что пробудиться ей — все равно что сотворить духовный подвиг. А готова ли она к такому подвигу, я утвердительно сказать не рискну — очень уж инертна, очень равнодушна, очень усталая от всех бед и напастей матушка-Русь, и неоткуда взять ей могучей силы. Крестьянство — опора державы — разрушено, разогнано, растлено, «из-за сброда — не видать народа», как сказал один современный поэт. Наладить жизнь, унять разброд и болтологию, разор и воровство под силу только очень сильному и дружному народу; наверное, много времени, много жертв потребуется, пока он сделается таковым. Зачатки есть, но как им развиваться, когда отцы и деды, пережившие небывалые испытания, невзгоды, понеся огромные потери, прежде всего нравственные, не выдержав свободы, испугавшись испытания самостоятельной жизнью, снова хотят полуработы, полужизни, полудостатка и согласны жить под ружьем и надзором, но зато «спокойно», то есть от аванса до получки, не сводя концы с концами. Зато не надо ни о чем думать, не надо ни о чем тревожиться, куда-то устремляться — народ настолько ослабел духовно, что и не взыскует лучшей жизни, а уж «ломить хребет за светлое будущее» тем более не станет. Он знает, что это такое, он на себе испытал все прелести «борьбы» и устремлений ко всеобщему счастью. Иногда еще вздрогнет, зашевелится, если предложат на халяву пожить, сделаться богатым и на рубль получить тыщу. И когда обнаружит, что ему, как малому дитю, вместо конфеты дадут пустую обертку, начинает ныть, проклинать все и вся, прежде всего тех, кому «на халяву» удалось урвать кое-что, ну и, конечно, блядевонить правительство, коль позволено его бранить.