Страница:
Мало что меняется на Руси: «Обидели юродивого, отняли копеечку, не надо молиться за преступного царя-Бориса» — это когда написано-то? А вон какая вечная и злободневная ария!
Воистину слабый, воистину беззащитный народ тот, который сам за себя ни постоять, ни помолиться не может и, главное, не хочет! Куда несет, туда и плывет. Вот снова на посулы большевистские поддается, снова «отобрать все у богатых» намерен и хоть краткое время пожить беззаботно, но, главное, отомстить тем, кто «высовывается», кто может работать, умеет и хочет жить своим Трудом и достаток иметь по труду. Нет, будь как все, нищим, сирым, бойся всего и самого себя, а буржуйские мечтания изжить бедность, добыть трудом богатство, пусть у буржуев и остаются. Мы, как всегда, готовы быть бедными, но гордыми.
Я смотрю и дивлюсь, как это недруги до сих пор не аадавили, не прикончили Никиту Михалкова — человека, который может все в своей профессии, человека, который сам, на свои деньги, содержит семью; человека, который умеет нажить эти деньги, да еще и общественной работой заниматься успевает, да еще успевает не только Родину любить и народ, но и помогать им своим искусством, своим нравственным примером, теми же деньжонками и на уровне высшего, мирового искусства прославлять эту самую Родину, утереть нос, если потребуется — и кулаком, тем, кто с захлебом и восторгом кричит, что с Россией все кончено, народ российский закатился и «России нет, Россия вышла и не звонит в колокола…» Звонит! Снова звонит, воскрешая дух и талант в той части россиян, которые не во сне достаток и достоинство свое видят, а наяву, делом добывают пропитание свое и талантом своим крепят мускул державы и народа.
Целая плеяда ушла от нас артистов, художников и писателей, не пряниками вскормленная, а чаще мерзлой картохой, солдатской и тюремной пайки хватившая, бревна и камень в невольничьем труде поворочавшая, но не утратившая ни интеллигентности, ни национального достоинства, ни Бога в душе. Чаще, чаще надо поминать этих людей добрыми делами. Они, страстотерпцы, в цепях закованные, работали, творили, укрепляя нашу веру и надежду в неиссякаемую силу и величие земли и народа, их породивших.
Николай Симонов, Олег Борисов, Георгий Товстоногов, Иннокентий Смоктуновский, Сергей Бондарчук, Анатолий Эфрос, поэты Владимир Высоцкий, Борис Чичибабин, целая плеяда актеров Малого театра и того, еще не располовиненного МХАТа — это все недавние потери и утраты, их память горит неугасимыми лампадами, не давая нам уж вовсе-то опуститься во тьму кромешную, в полный сон, безверие и безделие.
И ныне среди нас не чадят головешками, а горят, сгорают до срока огнем, согревающим всех нас, истинные интеллигенты, не позволяя сделать ругательно-нецензурным само слово — интеллигент: ушедшие от нас тихо и незаметно Алексей Федорович Лосев, Владимир Бахтин, Юрий Лотман, Александр Макаров, Юрий Селезнев, Александр Твардовский, Олег Волков и живущие ныне Дмитрий Сергеевич Лихачев, Сергей Аверинцев, Александр Михайлович Панченко, Ирина Александровна Антонова, Александр Исаевич Солженицын, Сергей Павлович Залыгин, подвиг которого и пример служения не только литературе, но и Родине своей, защищаемой от надругательства, разорения и разгрома бесценен. Чего стоило только одно достижение, превратившееся в сражение остановка проекта о повороте на юг и переброске вод русских рек в «дружеские» республики, которые, как оказалось, не научились даже такой малости, как благодарность. Наши реки оказались бы теперь «за границей», и нас же кляли бы и смеялись над тем, что такие мы простодыры.
Неблагодарность и вечную неприязнь азиатов к исконно русскому населению в Казахстане, Киргизии, Туркменистане, Узбекистане, Азербайджане, Грузии не спрятать за азиатско-кавказским лукавством, и лозунги, писанные пока еще на заборах узбекских кишлаков и городов: «Русские, не уезжайте, нам нужны рабы» — это ведь явь, тщательно скрываемая как нашими новоиспеченными правителями, так и современными баями, недавними секретарями ЦК, председателями Верховных Советов и прочей парткамарильей вчерашних «дружественных» республик.
Вернусь к Александру Исаевичу Солженицыну. Его приезд «домой» — это событие не только для всей культурной жизни России, но и сдвиг в сознании всей мировой интеллигенции, событие, нами пока не осознанное, но многих раздражившее — сам шевелит мозгами и заставляет всех нас тревожиться за свою судьбу, озаботиться заботами России и добиваться блага, строить жизнь собственными руками, собственным трудом. «Эка, явился указчик!» — да, и указчик, и направитель, а не пустозвон-коммунист, для которого наобещать с три короба и ничего не сделать — естественный поступок.
Солженицын прежде всего состраданием, сочувствием своему народу и Родине своей помогает взнять лицо к небу, укрепиться на земле он нам помогает. Он истинный праведник, взывавший к Богу и добру, а не тот, что тоже явившись на родину, поддакивал партийной банде и разъяренной толпе: «Если враг не сдается, его уничтожают», видя, что во враги тут могут зачислить кого угодно, зачислят и самого новоприбывшего провозвестника-буревестника, не пощадят ни сына, ни отца…
Ну вот, из больницы выписался, зима наступила, Марии Семеновне гипс сняли, орудует своей левшой на кухне и в ванной возле стиральной машины. «Отвели» мы и пятидесятилетие совместной жизни. Хотелось сделать это потише и поуже — не получилось. Значит, кто-то еще помнит и уважает нас. И добро, и ладно. Будем жить дальше и проживем Богом отпущенный срок, как положено старым людям — тихо и мирно, если позволят обстоятельства и жизнь наша снова с «оси» не сойдет.
Началась предвыборная вакханалия, и опять, в который уж раз, обнажилась убогая наша мысль и неловкая, топорная хитрость. Снова какие-то добры молодцы клянут демократию, сулят спасение и блага, а народ, у которого не только «отняли копеечку» из сбережений, а уже и заработанное не платят, мокрый от осеннего снега, обескураженный и потерянный, толпится возле каких-то контор и зданий, куда снесли последние деньжонки; и нисколько наши провинциалы не отличаются от столичных горюнов, — ни одеждой, ни мольбой. Все дружно ругают президента (разрешено же!), а виноват-то он лишь в том, что впрягся в эту громыхающую телегу, не сознавая, видимо, что гора высока, и колдобины на российском пути глубокие, и никуда, ничего и никому не вывезти. Уже в 90-м году было ясно, что народ наш не готов к крупным переменам, к решению колоссальных задач. Давно он сломан, раздроблен, не обладает тем сильным характером, который ему приписали. «Что такое перестройка?» — задавал себе и нам вопрос добра нам желавший главный зачинатель перестройки и сам себе и нам ответил; «Чтобы каждый человек на своем месте добросовестно исполнял свое дело».
Так просто! Но для исполнения добросовестно своего дела требуются квалификация, устремление к совершенствованию своего труда и непременно самостоятельность, да и само дело — стоящее, нужное как самому трудящемуся, так и его детям. Но какой с него спрос, если он десятки лет гнал свою продукцию, часто не зная ее назначения, ни даже названия конечного продукта — химию, уран, заразу бактериологическую, ракеты устарелого образца, самолеты времен прошлой войны, расходуя при этом сорок килограммов сырья на килограмм продукции, тогда как буржуи на ту же продукцию расходуют четыре килограмма? Лес рубил — больше половины в отходы, скопал рудные горы, которых должно было хватить на 200–300 лет (Магнит-гора, к примеру), бездумно и безрезультатно сжег и разбазарил уголь, разлил, пропил моря нефти… И никто ни за что не отвечал, никто ни о чем не думал. Работали плохо, получали мало, жили одним днем, о «светлом будущем» анекдоты травили и над вождями, над их бреднями смеялись втихаря. При всеобщем образовании, в том числе и высшем, остались полуграмотной страной. Зато много спали, пили беспробудно, воровали безоглядно. И этому, в полусне пребывающему, ко всему, кроме выпивки, безразличному народу предложили строить демократическое государство, обрекая его думать и жить самостоятельно.
А зачем ему это? Нужно ли? — опять позабыли спросить!
Вот в 90-м или во время путча 91-го года и надо было давать отбой — не можем! Не созрели. Подождем еще! Потерпим! — сказать без ора, без боя, без шумных арестов, без стрельбы друг в дружку, без злобы, пусть и в раздражении поворачивать назад — ни к чему попу гармонь, была бы балалайка — и все бы шло-ехало помаленьку, дымили бы военные гиганты, шарились бы по чужим морям атомные подлодки, работала бы безотказно лагерная, так крепко отстроенная система, кривлялись бы на мавзолее старые, седовласые и лысые вожди, и пьяный народ, идя под знаменами, орал бы им «ура!», и, развалясь на скамейке, хвастался бы свободный от морали работяга: «Ни х… не делаю, а сто двадцать рэ получаю!»
«К чему стадам дары свободы, их только резать или стричь». (Александр Пушкин) Сто с лишним лет назад писано, а как сегодня. И мне вот не пишется, не работается, а пенсия идет и гонораришко какой-никакой тоже, на хлеб да еще и с маслом — и ладно. Может, больница, может, лекарства сказываются, но, скорее всего, мешают мысли о бесполезности своего и всякого дела, окаянный вопрос, задаваемый сотни лет не только мной самому себе: «Книжек-то вон сколько, а сделали они людей лучше?..»
Надежда только на Бога и на время — они помощники, избавители и лекари вечные…
1995
На Вологодчине
Этюд на Чусовой
Воистину слабый, воистину беззащитный народ тот, который сам за себя ни постоять, ни помолиться не может и, главное, не хочет! Куда несет, туда и плывет. Вот снова на посулы большевистские поддается, снова «отобрать все у богатых» намерен и хоть краткое время пожить беззаботно, но, главное, отомстить тем, кто «высовывается», кто может работать, умеет и хочет жить своим Трудом и достаток иметь по труду. Нет, будь как все, нищим, сирым, бойся всего и самого себя, а буржуйские мечтания изжить бедность, добыть трудом богатство, пусть у буржуев и остаются. Мы, как всегда, готовы быть бедными, но гордыми.
Я смотрю и дивлюсь, как это недруги до сих пор не аадавили, не прикончили Никиту Михалкова — человека, который может все в своей профессии, человека, который сам, на свои деньги, содержит семью; человека, который умеет нажить эти деньги, да еще и общественной работой заниматься успевает, да еще успевает не только Родину любить и народ, но и помогать им своим искусством, своим нравственным примером, теми же деньжонками и на уровне высшего, мирового искусства прославлять эту самую Родину, утереть нос, если потребуется — и кулаком, тем, кто с захлебом и восторгом кричит, что с Россией все кончено, народ российский закатился и «России нет, Россия вышла и не звонит в колокола…» Звонит! Снова звонит, воскрешая дух и талант в той части россиян, которые не во сне достаток и достоинство свое видят, а наяву, делом добывают пропитание свое и талантом своим крепят мускул державы и народа.
Целая плеяда ушла от нас артистов, художников и писателей, не пряниками вскормленная, а чаще мерзлой картохой, солдатской и тюремной пайки хватившая, бревна и камень в невольничьем труде поворочавшая, но не утратившая ни интеллигентности, ни национального достоинства, ни Бога в душе. Чаще, чаще надо поминать этих людей добрыми делами. Они, страстотерпцы, в цепях закованные, работали, творили, укрепляя нашу веру и надежду в неиссякаемую силу и величие земли и народа, их породивших.
Николай Симонов, Олег Борисов, Георгий Товстоногов, Иннокентий Смоктуновский, Сергей Бондарчук, Анатолий Эфрос, поэты Владимир Высоцкий, Борис Чичибабин, целая плеяда актеров Малого театра и того, еще не располовиненного МХАТа — это все недавние потери и утраты, их память горит неугасимыми лампадами, не давая нам уж вовсе-то опуститься во тьму кромешную, в полный сон, безверие и безделие.
И ныне среди нас не чадят головешками, а горят, сгорают до срока огнем, согревающим всех нас, истинные интеллигенты, не позволяя сделать ругательно-нецензурным само слово — интеллигент: ушедшие от нас тихо и незаметно Алексей Федорович Лосев, Владимир Бахтин, Юрий Лотман, Александр Макаров, Юрий Селезнев, Александр Твардовский, Олег Волков и живущие ныне Дмитрий Сергеевич Лихачев, Сергей Аверинцев, Александр Михайлович Панченко, Ирина Александровна Антонова, Александр Исаевич Солженицын, Сергей Павлович Залыгин, подвиг которого и пример служения не только литературе, но и Родине своей, защищаемой от надругательства, разорения и разгрома бесценен. Чего стоило только одно достижение, превратившееся в сражение остановка проекта о повороте на юг и переброске вод русских рек в «дружеские» республики, которые, как оказалось, не научились даже такой малости, как благодарность. Наши реки оказались бы теперь «за границей», и нас же кляли бы и смеялись над тем, что такие мы простодыры.
Неблагодарность и вечную неприязнь азиатов к исконно русскому населению в Казахстане, Киргизии, Туркменистане, Узбекистане, Азербайджане, Грузии не спрятать за азиатско-кавказским лукавством, и лозунги, писанные пока еще на заборах узбекских кишлаков и городов: «Русские, не уезжайте, нам нужны рабы» — это ведь явь, тщательно скрываемая как нашими новоиспеченными правителями, так и современными баями, недавними секретарями ЦК, председателями Верховных Советов и прочей парткамарильей вчерашних «дружественных» республик.
Вернусь к Александру Исаевичу Солженицыну. Его приезд «домой» — это событие не только для всей культурной жизни России, но и сдвиг в сознании всей мировой интеллигенции, событие, нами пока не осознанное, но многих раздражившее — сам шевелит мозгами и заставляет всех нас тревожиться за свою судьбу, озаботиться заботами России и добиваться блага, строить жизнь собственными руками, собственным трудом. «Эка, явился указчик!» — да, и указчик, и направитель, а не пустозвон-коммунист, для которого наобещать с три короба и ничего не сделать — естественный поступок.
Солженицын прежде всего состраданием, сочувствием своему народу и Родине своей помогает взнять лицо к небу, укрепиться на земле он нам помогает. Он истинный праведник, взывавший к Богу и добру, а не тот, что тоже явившись на родину, поддакивал партийной банде и разъяренной толпе: «Если враг не сдается, его уничтожают», видя, что во враги тут могут зачислить кого угодно, зачислят и самого новоприбывшего провозвестника-буревестника, не пощадят ни сына, ни отца…
Ну вот, из больницы выписался, зима наступила, Марии Семеновне гипс сняли, орудует своей левшой на кухне и в ванной возле стиральной машины. «Отвели» мы и пятидесятилетие совместной жизни. Хотелось сделать это потише и поуже — не получилось. Значит, кто-то еще помнит и уважает нас. И добро, и ладно. Будем жить дальше и проживем Богом отпущенный срок, как положено старым людям — тихо и мирно, если позволят обстоятельства и жизнь наша снова с «оси» не сойдет.
Началась предвыборная вакханалия, и опять, в который уж раз, обнажилась убогая наша мысль и неловкая, топорная хитрость. Снова какие-то добры молодцы клянут демократию, сулят спасение и блага, а народ, у которого не только «отняли копеечку» из сбережений, а уже и заработанное не платят, мокрый от осеннего снега, обескураженный и потерянный, толпится возле каких-то контор и зданий, куда снесли последние деньжонки; и нисколько наши провинциалы не отличаются от столичных горюнов, — ни одеждой, ни мольбой. Все дружно ругают президента (разрешено же!), а виноват-то он лишь в том, что впрягся в эту громыхающую телегу, не сознавая, видимо, что гора высока, и колдобины на российском пути глубокие, и никуда, ничего и никому не вывезти. Уже в 90-м году было ясно, что народ наш не готов к крупным переменам, к решению колоссальных задач. Давно он сломан, раздроблен, не обладает тем сильным характером, который ему приписали. «Что такое перестройка?» — задавал себе и нам вопрос добра нам желавший главный зачинатель перестройки и сам себе и нам ответил; «Чтобы каждый человек на своем месте добросовестно исполнял свое дело».
Так просто! Но для исполнения добросовестно своего дела требуются квалификация, устремление к совершенствованию своего труда и непременно самостоятельность, да и само дело — стоящее, нужное как самому трудящемуся, так и его детям. Но какой с него спрос, если он десятки лет гнал свою продукцию, часто не зная ее назначения, ни даже названия конечного продукта — химию, уран, заразу бактериологическую, ракеты устарелого образца, самолеты времен прошлой войны, расходуя при этом сорок килограммов сырья на килограмм продукции, тогда как буржуи на ту же продукцию расходуют четыре килограмма? Лес рубил — больше половины в отходы, скопал рудные горы, которых должно было хватить на 200–300 лет (Магнит-гора, к примеру), бездумно и безрезультатно сжег и разбазарил уголь, разлил, пропил моря нефти… И никто ни за что не отвечал, никто ни о чем не думал. Работали плохо, получали мало, жили одним днем, о «светлом будущем» анекдоты травили и над вождями, над их бреднями смеялись втихаря. При всеобщем образовании, в том числе и высшем, остались полуграмотной страной. Зато много спали, пили беспробудно, воровали безоглядно. И этому, в полусне пребывающему, ко всему, кроме выпивки, безразличному народу предложили строить демократическое государство, обрекая его думать и жить самостоятельно.
А зачем ему это? Нужно ли? — опять позабыли спросить!
Вот в 90-м или во время путча 91-го года и надо было давать отбой — не можем! Не созрели. Подождем еще! Потерпим! — сказать без ора, без боя, без шумных арестов, без стрельбы друг в дружку, без злобы, пусть и в раздражении поворачивать назад — ни к чему попу гармонь, была бы балалайка — и все бы шло-ехало помаленьку, дымили бы военные гиганты, шарились бы по чужим морям атомные подлодки, работала бы безотказно лагерная, так крепко отстроенная система, кривлялись бы на мавзолее старые, седовласые и лысые вожди, и пьяный народ, идя под знаменами, орал бы им «ура!», и, развалясь на скамейке, хвастался бы свободный от морали работяга: «Ни х… не делаю, а сто двадцать рэ получаю!»
«К чему стадам дары свободы, их только резать или стричь». (Александр Пушкин) Сто с лишним лет назад писано, а как сегодня. И мне вот не пишется, не работается, а пенсия идет и гонораришко какой-никакой тоже, на хлеб да еще и с маслом — и ладно. Может, больница, может, лекарства сказываются, но, скорее всего, мешают мысли о бесполезности своего и всякого дела, окаянный вопрос, задаваемый сотни лет не только мной самому себе: «Книжек-то вон сколько, а сделали они людей лучше?..»
Надежда только на Бога и на время — они помощники, избавители и лекари вечные…
1995
На Вологодчине
В Вологде я живу уже больше года — срок достаточный, чтобы оглядеться, кое-что увидеть и даже немножко узнать. Мне довелось побывать в Кириллове, в Шексне, проехать по Сухоне и Двине до Великого Устюга и дважды побывать в Никольске и на Никольщине, посетить могилу прекрасного поэта и мужественного человека Александра Яшина, встретиться с интересными людьми и «открыть» для себя хотя бы краешек вологодской земли.
Обычно я ничего и ни о чем не пишу с ходу, мне нужно вжиться в образ, в природу, присмотреться к людям, дать отстояться первому впечатлению, ибо оно часто бывает поверхностно и, значит, приблизительно, а то и вовсе неверно.
Исконно же русская вологодская земля, люди ее мне сразу же показались близкими, пришлись по душе, и, странное дело, я даже написал два коротких рассказа на вологодском материале, изменив своему правилу. Один из этих рассказов недавно звучал в сокращенном виде по Всесоюзному радио.
Земля, Родина накладывают отпечаток и на людей, а следовательно, и на писателей, на их дело. Вологодские писатели и поэты — люди в большинстве своем по-хорошему простые, но не простоватые, открытые, и также их работа.
Книги, стихи очень душевны, многозвучны и по-настоящему народны. Сказав слово «народны», я не имею в виду, чтобы непременно упоминались в произведениях лапти, щи и курные бани.
Народность эта прежде всего в интонации произведений — в интонации, слитой с самим звучанием голоса родной земли, интонации неторопливой, распевной, как бы приглушенной тихой грустью. Это очень отлично, скажем, от броского, несколько даже яростного, громкого слова сибиряков, и от красок их, размашистых и тоже очень ярких.
«Тихая моя родина», — говорят о своей земле вологодские писатели, и в этой прекрасной строке много обозначено и сказано, хотя нынче не такая уж она тихая, Вологодчина-то.
О рабочем классе вологжане пишут мало, точнее, почти не пишут, и это тоже объяснимо. Большинство писателей-вологжан — выходцы из деревень, и пишут они о том, что знают хорошо, что вошло в плоть и кровь, писать же наскоками, пользуясь творческими командировками и мимоходными впечатлениями, — дело ненужное и неблагодарное.
Ни одна книга, написанная литературными гастролерами, не сделалась, громко говоря, достоянием читателя. Думаю, что пишущий о рабочем классе должен выйти из самого этого класса, быть им воспитанным, и вот среди начинающих и молодых писателей уже есть попытки приблизиться к этой теме, робкие, правда, попытки, неуклюжие, но все же есть.
Правда, есть в работе молодых и начинающих одна огорчительная особенность. Я бывал на многих семинарах молодых, в том числе и на недавнем Вологодском, где разбирались интересные, перспективные авторы — это Шириков из Вологды, Шарыпов из Череповца, Степанов из Вологды и другие. И вот странное совпадение, почти никто из них не работает над произведениями крупных форм — романами, повестями.
Правда, все мы, да и до нас тоже, имеющие опыт писатели, обычно подталкиваем молодых к тому, чтобы они начинали с малых форм, набили бы руку, подучились и тогда уж брались за более капитальное дело. Это не беда. Но беда состоит в том, что и в малых формах молодые писатели зачастую неоригинальны, вторичны, а то и десятеричны, и пишут о том, о чем уже написано много, и хорошо написано.
Создается впечатление, что им не о чем писать, и невольно вспоминается чеховский персонаж, провинциальный газетчик, который сетовал на отсутствие материала. «Вот если б турки штурмом Калугу взяли, тогда б было о чем писать…» — говорил он.
Между тем у наших молодых писателей жизнь, как правило, интересная была, насыщенная, только самим им она почему-то кажется не заслуживающей внимания. И опять же для пишущего нет, как говорится, предела, писать можно и нужно обо всем, только интересно и по-своему.
Когда-то молодой Бунин пожаловался Льву Толстому на то, что ему не о чем писать, и Толстой на это сказал, что вот, мол, и пишите о том, что не о чем писать, да и объясните, почему не о чем писать.
Больше внимания к окружающим людям, к повседневной жизни, любопытства больше, и молодые увидят, как нескончаемо волнуется вокруг них море жизни, и на этом море не всегда штиль, бывают и волнения, разбиваются корабли.
Одни только вопросы нравственного воспитания молодежи и самопознания, или, как Достоевский говорил, «себязнания», могут составить большую работу, которой хватит на целую жизнь не одного писателя, а целого поколения писателей, как это было в шестидесятых годах прошлого столетия.
Сам я последние годы работал над повестью «Пастух и пастушка» — это повесть о войне, о любви, о тоске и мечте человека по естественной жизни, без смертей и кровопролитий. Наряду с этим работал над короткими рассказами и составил из них книжку под коротким названием «Затеси», которую в семьдесят первом году собирается печатать издательство «Советский писатель», а издательство «Молодая гвардия» намеревается издать однотомник повестей, куда должна войти и «Пастушка».
Начал работать, а точнее, приступил к книге о войне, к которой шел давно и готовился долго, потому что сам я участник войны, солдат, и не мог выполнять эту работу скоропалительно, неумело.
Тема войны для меня — святая тема, и хочется, чтобы писалась трепетно, с болью и святым уважением к тем людям, с которыми я воевал и которых приходилось мне хоронить вдоль долгих дорог войны.
Издан ряд моих книг за рубежом. Только что я подписал договор с венгерским издательством «Эуропа» на издание повестей и рассказов на венгерском языке. Выходит в Болгарии повесть «Кража». До этого она вышла в Чехословакии и в ГДР. В Чехословакии, Польше, Венгрии и других странах печатались некоторые мои рассказы. В издательстве «Прогресс» выходит сборник рассказов на английском языке.
Вот и все, что я могу сказать о себе. Надвигается лето, время поездок, время встреч с людьми. Думаю побывать на Николыцине, в Салехарде, подумать, посмотреть — это нужно для будущей книги, работа над которой займет немало лет.
1970
Обычно я ничего и ни о чем не пишу с ходу, мне нужно вжиться в образ, в природу, присмотреться к людям, дать отстояться первому впечатлению, ибо оно часто бывает поверхностно и, значит, приблизительно, а то и вовсе неверно.
Исконно же русская вологодская земля, люди ее мне сразу же показались близкими, пришлись по душе, и, странное дело, я даже написал два коротких рассказа на вологодском материале, изменив своему правилу. Один из этих рассказов недавно звучал в сокращенном виде по Всесоюзному радио.
Земля, Родина накладывают отпечаток и на людей, а следовательно, и на писателей, на их дело. Вологодские писатели и поэты — люди в большинстве своем по-хорошему простые, но не простоватые, открытые, и также их работа.
Книги, стихи очень душевны, многозвучны и по-настоящему народны. Сказав слово «народны», я не имею в виду, чтобы непременно упоминались в произведениях лапти, щи и курные бани.
Народность эта прежде всего в интонации произведений — в интонации, слитой с самим звучанием голоса родной земли, интонации неторопливой, распевной, как бы приглушенной тихой грустью. Это очень отлично, скажем, от броского, несколько даже яростного, громкого слова сибиряков, и от красок их, размашистых и тоже очень ярких.
«Тихая моя родина», — говорят о своей земле вологодские писатели, и в этой прекрасной строке много обозначено и сказано, хотя нынче не такая уж она тихая, Вологодчина-то.
О рабочем классе вологжане пишут мало, точнее, почти не пишут, и это тоже объяснимо. Большинство писателей-вологжан — выходцы из деревень, и пишут они о том, что знают хорошо, что вошло в плоть и кровь, писать же наскоками, пользуясь творческими командировками и мимоходными впечатлениями, — дело ненужное и неблагодарное.
Ни одна книга, написанная литературными гастролерами, не сделалась, громко говоря, достоянием читателя. Думаю, что пишущий о рабочем классе должен выйти из самого этого класса, быть им воспитанным, и вот среди начинающих и молодых писателей уже есть попытки приблизиться к этой теме, робкие, правда, попытки, неуклюжие, но все же есть.
Правда, есть в работе молодых и начинающих одна огорчительная особенность. Я бывал на многих семинарах молодых, в том числе и на недавнем Вологодском, где разбирались интересные, перспективные авторы — это Шириков из Вологды, Шарыпов из Череповца, Степанов из Вологды и другие. И вот странное совпадение, почти никто из них не работает над произведениями крупных форм — романами, повестями.
Правда, все мы, да и до нас тоже, имеющие опыт писатели, обычно подталкиваем молодых к тому, чтобы они начинали с малых форм, набили бы руку, подучились и тогда уж брались за более капитальное дело. Это не беда. Но беда состоит в том, что и в малых формах молодые писатели зачастую неоригинальны, вторичны, а то и десятеричны, и пишут о том, о чем уже написано много, и хорошо написано.
Создается впечатление, что им не о чем писать, и невольно вспоминается чеховский персонаж, провинциальный газетчик, который сетовал на отсутствие материала. «Вот если б турки штурмом Калугу взяли, тогда б было о чем писать…» — говорил он.
Между тем у наших молодых писателей жизнь, как правило, интересная была, насыщенная, только самим им она почему-то кажется не заслуживающей внимания. И опять же для пишущего нет, как говорится, предела, писать можно и нужно обо всем, только интересно и по-своему.
Когда-то молодой Бунин пожаловался Льву Толстому на то, что ему не о чем писать, и Толстой на это сказал, что вот, мол, и пишите о том, что не о чем писать, да и объясните, почему не о чем писать.
Больше внимания к окружающим людям, к повседневной жизни, любопытства больше, и молодые увидят, как нескончаемо волнуется вокруг них море жизни, и на этом море не всегда штиль, бывают и волнения, разбиваются корабли.
Одни только вопросы нравственного воспитания молодежи и самопознания, или, как Достоевский говорил, «себязнания», могут составить большую работу, которой хватит на целую жизнь не одного писателя, а целого поколения писателей, как это было в шестидесятых годах прошлого столетия.
Сам я последние годы работал над повестью «Пастух и пастушка» — это повесть о войне, о любви, о тоске и мечте человека по естественной жизни, без смертей и кровопролитий. Наряду с этим работал над короткими рассказами и составил из них книжку под коротким названием «Затеси», которую в семьдесят первом году собирается печатать издательство «Советский писатель», а издательство «Молодая гвардия» намеревается издать однотомник повестей, куда должна войти и «Пастушка».
Начал работать, а точнее, приступил к книге о войне, к которой шел давно и готовился долго, потому что сам я участник войны, солдат, и не мог выполнять эту работу скоропалительно, неумело.
Тема войны для меня — святая тема, и хочется, чтобы писалась трепетно, с болью и святым уважением к тем людям, с которыми я воевал и которых приходилось мне хоронить вдоль долгих дорог войны.
Издан ряд моих книг за рубежом. Только что я подписал договор с венгерским издательством «Эуропа» на издание повестей и рассказов на венгерском языке. Выходит в Болгарии повесть «Кража». До этого она вышла в Чехословакии и в ГДР. В Чехословакии, Польше, Венгрии и других странах печатались некоторые мои рассказы. В издательстве «Прогресс» выходит сборник рассказов на английском языке.
Вот и все, что я могу сказать о себе. Надвигается лето, время поездок, время встреч с людьми. Думаю побывать на Николыцине, в Салехарде, подумать, посмотреть — это нужно для будущей книги, работа над которой займет немало лет.
1970
Этюд на Чусовой
Сколько помню художника Анатолия Николаевича Тумбасова, столь и неизменен его облик в памяти моей. Прежде всего запоминается тихая, добрая улыбка, вроде бы постоянно присутствующая на бледноватом лице от скрытого, тайного волнения и радости, изредка озаряющих лицо негустым и неярким румянцем, беловатые волосы, высветленные солнцем и ветром брови и небольшие светло-голубые, внимательные-превнимательные глаза, таящие в себе какую-то глубокую печаль и даже виноватость.
Как видите, портрет и облик художника, мне запомнившегося, так и просятся определить его в детстве и в юности в какое-нибудь городское предместье, в интеллигентную скромную семью, в примерную школу полугородского, окраинного толка, где много кружков по искусству, военной подготовке, где все чего-то лепят, мастерят и рисуют, бросают деревянные гранаты и колют самодельные чучела врагов, где обязательно присутствуют два-три лохматых учителя, одержимых идеями невиданных изобретений, открытий, путешествий, будоражащих юные души.
Но увы, родом-то Анатолий Тумбасов из шахтерского поселка с самым ему подходящим названием, над которым долго не надсаживались административные умы, — Пласт Челябинской области, в пятидесяти верстах от станции Нижне-Увельской.
«Поселок этот можно окинуть взглядом с любого шахтерского отвала. В поселке всего было несколько двухэтажных зданий на городской манер: больница, девятая и десятая школы, две-три конторы, а все остальное домишки с палисадниками и огородами», — напишет впоследствии о своей «малой родине» Тумбасов и с горьким выдохом добавит: «И вот тебе, почти четыре тысячи погибло». В числе погибших на войне был и отец художника, и друг, роднее кровного ему брата, мечтавший стать художником Иван Чистов, убитый десятого сентября 1943 года в Смоленской области, возле деревни Шуи.
Так вот она откуда, глубоко таимая и неистребимая печаль в глазах художника, — он-то вернулся с войны, а Ваня, отец и еще миллионы остались на веки вечные «там». Неизбывна война в сердцах тех, кто уцелел на войне, и груз ее тяжкий нести нам — фронтовикам — до конца дней наших.
Оба они: и Толя Тумбасов, и Ваня Чистов — страстно мечтали стать художниками, и мечта одного из них исполнилась, он рисует, пишет и работает «за двоих», как наказывал ему покойный друг.
Художники, как и многие творческие люди, много и серьезно работающие, не любят, чтоб им мешали, изобретают всевозможные запоры и замки, ограждая себя от любопытных, праздных «гостей», но сколь я знаю Тумбасова — а знаю я его уже более тридцати лет, двери его мастерской всегда открыты для людей, и всегда согрет для гостей крепкий чай, и редкого по сердцу ему пришедшегося гостя он отпустит без подарка — этюд с реки Камы, подаренный мне еще в пятидесятых годах, объехал со мною не один уже город, сменил не одну квартиру. И при всем при этом Тумбасов не только много и плодотворно работает, он много ездит, у многих людей бывает. Урал облазил и изрисовал, кажется, от крайнего севера до родного юга. Но в общении с людьми он любит больше слушать, чем говорить, однако его «молчаливое общение» так активно, такое в лице его внимание и любовь, что и не замечаешь его неучастия в разговорах и спорах.
Но мне доводилось, и не раз, слушать и его рассказы, не о себе, нет, не о своих работах, а о том, где он был, чего видел, с кем встречался открывалась душа глубокая, глаз не просто приметливый, но и остропамятливый, и еще юмор, тихий юмор, всегда присутствующий в его рассказах, и самоирония, а это уже верный признак души, богато одаренной природой и озаренной светом добра.
Тумбасов не только много всегда работал как художник, но и выставлялся немало, и похваливали его, и даже куда-то выбирали, в какое-то руководство, но это никак не отражалось на его характере и поведении. Всегда скромно живший и живущий материально, он никогда никому из «богато» и «широко» живущих художников не завидовал, на нужду не жаловался, не горланил на собраниях, и о нем в Перми одно время уж начали поговаривать: «Себе на уме мужичок», в особенности после того, как Тумбасов начал «пописывать» и изредка издавать очень милые и добрые книжки для детей со своими рисунками, содержание которых чаще всего составляли записи путешествий по Уралу или словесные этюды с рисунками о природе, о цветах и деревьях, исторических местах. И тут нашлись злые языки: «Деньгу зашибает Тумбасов! В писатели рвется!» Но книжки его были так непритязательны и обезоруживающе-доверительны, объем их столь невелик, что в конце концов унялись всякие наветы и к Тумбасову привыкли к такому, какой он есть: никого он локтями не отталкивал и не отталкивает, ни у кого кусок хлеба не рвал и не рвет. А вот когда я, переехав в Вологду, написал, что не худо бы ему посмотреть эту землю, не похожую ни на Урал, ни на Сибирь, но такую пространственно-российскую, историческую, привлекательную, то он тут же занял у кого-то полста рублей и прикатил ко мне, побывал на выставках, в музеях, в лесу, в деревнях, и так был счастлив тем, что вот ему показали прекрасный древний «клочок» России, что даже и постоянная печаль в его глазах приутихла.
Повторяю — не припомню, когда бы мой сверстник по годам и склонностям говорил о себе, хвалился собою, своей работой и успехами; вот о друзьях-товарищах — пожалуйста! О них он всегда готов поведать хоть изустно, хоть письменно.
В Челябинске, на родине Тумбасова, вышел литературно-краеведческий сборник под броским и красивым названием «Рифей» — такое, оказывается, наименование Урала дошло до наших дней из Эллады, от греков, и под этим именем вошел Урал в древнюю мифологию.
В числе шестнадцати авторов «Рифея» присутствует и Анатолий Тумбасов и снова пишет не о себе, снова не претендует на высоты литературного стиля, и, быть может, именно поэтому строки его порой столь проникновенны и зримы, что за сердце хватают.
Друг его, Ваня Чистов, был сиротою, и его на воспитание к себе взяла одинокая бабушка Яковлевна, которая в японскую еще войну была сестрой милосердия и которую два отрока, возмечтавшие быть художниками, все донимали расспросами о великом русском художнике Верещагине, который, казалось им, должен был быть на самом заметном виду, поскольку знаменит. Но бабушка Яковлевна отмахивалась от них: «Война шла, где там заметишь».
Так вот, отличник учебы, неизменный староста класса, горевший на общественной работе и самоуком постигавший секреты творчества, беспрестанно рисовавший, лепивший, изучавший в библиотеке, в доступных книгах и по открыткам искусство, мечтавший хоть бы раз побывать в настоящей картинной галерее и увидеть картины Репина, Шишкина, Левитана, но так ничего этого и не увидевший, Иван Чистов раньше своего преданного друга уходил на фронт, а тот много-много лет спустя до осязаемости, предметно вспомнит, как провожал Ваню, который преобразился на глазах, возмужал, но как попал в компанию новобранцев, как зажали его в кузове автомашины, так бравый призывник все искал глазами защитницу — бабушку Яковлевну, а она, «бабушка, стояла в стороне, у изгороди, и плакала, ничего не видя. Я пробрался к другу, потянул его за рукав… Мы молча и крепко пожали друг другу руки. Машина было тронулась, но мотор заглох. Все женщины опять нахлынули и притиснули меня к борту. Я опять оказался около Вани, а он, высвобождая руку, высыпал мне горсть сахара, выданного в военкомате. „Бери!“ — сказал второпях, как мотор снова завели, машина тронулась, и ревущая, пестрая толпа, только что прильнувшая к кузову, стала отставать. Но многие еще бежали следом, кричали, махали платками, и потом долго стояли на дороге, растерянные, одинокие, оставленные…»
Никого не повторил в этой сцене прощания не претендующий на звание литератора Анатолий Тумбасов, хотя сцен прощания написано, снято в кино и нарисовано не сотни, а тысячи, однако нигде и ни у кого я не встречал наповал разящего слова «оставленные». Это уж что-то от «тютчевской неправильности», это уж из того, что близко лежит, да брать далеко.
«Так мы расстались с Ваней. Писали друг другу письма, жили надеждами, ожиданиями, жили все с той же мечтой: рисовать, рисовать…»
Скоро на фронт отправился и Тумбасов, но переписка друзей не прекратилась, и с родины приходили письма. «Я уже наизусть знаю начало и конец маминых писем», — простодушно признается другу Анатолий. А тот в ответ: «Друг мой, я очень соскучился и не могу забыть ни на минуту родные места и те счастливые дни, когда мы рисовали. Пока есть возможность рисуй, рисуй день и ночь. А какие замечательные здесь места, так и вырвался бы порисовать, но нельзя. Надо овладевать противотанковым ружьем». И еще, и еще: «Больше рисуй. Жду бандероль с бумагой»; «Спасибо тебе, что выслал бумагу. Спасибо, что догадался положить портрет Крамского. Хоть один портрет художника будет у меня»; «Еще вспомнил: у меня есть кнопки, возьми их себе и мне немного вышли. Если бабушка будет посылать мне посылку, вышли Илью Репина — открытку, я хоть буду смотреть на нее и думать, как он работал»; «Я, Толя, когда иду в строю, то все смотрю по сторонам и в результате — запнешься и станешь другому на ногу — за это попадет»; «Помнишь: тихая ночь, снежинки, а мы говорили об искусстве, о будущем… Мне кажется, что после войны будет другая жизнь…»
Я не случайно и не зря так много цитирую из горького и бесхитростного рассказа Анатолия Тумбасова о своем незабвенном друге, мечта которого оборвалась на взлете и могилу которого так и не смогли найти ни юные следопыты, ни друг его верный — на месте тяжелых боев под Шуей шумят хлебными колосьями колхозные поля.
Как видите, портрет и облик художника, мне запомнившегося, так и просятся определить его в детстве и в юности в какое-нибудь городское предместье, в интеллигентную скромную семью, в примерную школу полугородского, окраинного толка, где много кружков по искусству, военной подготовке, где все чего-то лепят, мастерят и рисуют, бросают деревянные гранаты и колют самодельные чучела врагов, где обязательно присутствуют два-три лохматых учителя, одержимых идеями невиданных изобретений, открытий, путешествий, будоражащих юные души.
Но увы, родом-то Анатолий Тумбасов из шахтерского поселка с самым ему подходящим названием, над которым долго не надсаживались административные умы, — Пласт Челябинской области, в пятидесяти верстах от станции Нижне-Увельской.
«Поселок этот можно окинуть взглядом с любого шахтерского отвала. В поселке всего было несколько двухэтажных зданий на городской манер: больница, девятая и десятая школы, две-три конторы, а все остальное домишки с палисадниками и огородами», — напишет впоследствии о своей «малой родине» Тумбасов и с горьким выдохом добавит: «И вот тебе, почти четыре тысячи погибло». В числе погибших на войне был и отец художника, и друг, роднее кровного ему брата, мечтавший стать художником Иван Чистов, убитый десятого сентября 1943 года в Смоленской области, возле деревни Шуи.
Так вот она откуда, глубоко таимая и неистребимая печаль в глазах художника, — он-то вернулся с войны, а Ваня, отец и еще миллионы остались на веки вечные «там». Неизбывна война в сердцах тех, кто уцелел на войне, и груз ее тяжкий нести нам — фронтовикам — до конца дней наших.
Оба они: и Толя Тумбасов, и Ваня Чистов — страстно мечтали стать художниками, и мечта одного из них исполнилась, он рисует, пишет и работает «за двоих», как наказывал ему покойный друг.
Художники, как и многие творческие люди, много и серьезно работающие, не любят, чтоб им мешали, изобретают всевозможные запоры и замки, ограждая себя от любопытных, праздных «гостей», но сколь я знаю Тумбасова — а знаю я его уже более тридцати лет, двери его мастерской всегда открыты для людей, и всегда согрет для гостей крепкий чай, и редкого по сердцу ему пришедшегося гостя он отпустит без подарка — этюд с реки Камы, подаренный мне еще в пятидесятых годах, объехал со мною не один уже город, сменил не одну квартиру. И при всем при этом Тумбасов не только много и плодотворно работает, он много ездит, у многих людей бывает. Урал облазил и изрисовал, кажется, от крайнего севера до родного юга. Но в общении с людьми он любит больше слушать, чем говорить, однако его «молчаливое общение» так активно, такое в лице его внимание и любовь, что и не замечаешь его неучастия в разговорах и спорах.
Но мне доводилось, и не раз, слушать и его рассказы, не о себе, нет, не о своих работах, а о том, где он был, чего видел, с кем встречался открывалась душа глубокая, глаз не просто приметливый, но и остропамятливый, и еще юмор, тихий юмор, всегда присутствующий в его рассказах, и самоирония, а это уже верный признак души, богато одаренной природой и озаренной светом добра.
Тумбасов не только много всегда работал как художник, но и выставлялся немало, и похваливали его, и даже куда-то выбирали, в какое-то руководство, но это никак не отражалось на его характере и поведении. Всегда скромно живший и живущий материально, он никогда никому из «богато» и «широко» живущих художников не завидовал, на нужду не жаловался, не горланил на собраниях, и о нем в Перми одно время уж начали поговаривать: «Себе на уме мужичок», в особенности после того, как Тумбасов начал «пописывать» и изредка издавать очень милые и добрые книжки для детей со своими рисунками, содержание которых чаще всего составляли записи путешествий по Уралу или словесные этюды с рисунками о природе, о цветах и деревьях, исторических местах. И тут нашлись злые языки: «Деньгу зашибает Тумбасов! В писатели рвется!» Но книжки его были так непритязательны и обезоруживающе-доверительны, объем их столь невелик, что в конце концов унялись всякие наветы и к Тумбасову привыкли к такому, какой он есть: никого он локтями не отталкивал и не отталкивает, ни у кого кусок хлеба не рвал и не рвет. А вот когда я, переехав в Вологду, написал, что не худо бы ему посмотреть эту землю, не похожую ни на Урал, ни на Сибирь, но такую пространственно-российскую, историческую, привлекательную, то он тут же занял у кого-то полста рублей и прикатил ко мне, побывал на выставках, в музеях, в лесу, в деревнях, и так был счастлив тем, что вот ему показали прекрасный древний «клочок» России, что даже и постоянная печаль в его глазах приутихла.
Повторяю — не припомню, когда бы мой сверстник по годам и склонностям говорил о себе, хвалился собою, своей работой и успехами; вот о друзьях-товарищах — пожалуйста! О них он всегда готов поведать хоть изустно, хоть письменно.
В Челябинске, на родине Тумбасова, вышел литературно-краеведческий сборник под броским и красивым названием «Рифей» — такое, оказывается, наименование Урала дошло до наших дней из Эллады, от греков, и под этим именем вошел Урал в древнюю мифологию.
В числе шестнадцати авторов «Рифея» присутствует и Анатолий Тумбасов и снова пишет не о себе, снова не претендует на высоты литературного стиля, и, быть может, именно поэтому строки его порой столь проникновенны и зримы, что за сердце хватают.
Друг его, Ваня Чистов, был сиротою, и его на воспитание к себе взяла одинокая бабушка Яковлевна, которая в японскую еще войну была сестрой милосердия и которую два отрока, возмечтавшие быть художниками, все донимали расспросами о великом русском художнике Верещагине, который, казалось им, должен был быть на самом заметном виду, поскольку знаменит. Но бабушка Яковлевна отмахивалась от них: «Война шла, где там заметишь».
Так вот, отличник учебы, неизменный староста класса, горевший на общественной работе и самоуком постигавший секреты творчества, беспрестанно рисовавший, лепивший, изучавший в библиотеке, в доступных книгах и по открыткам искусство, мечтавший хоть бы раз побывать в настоящей картинной галерее и увидеть картины Репина, Шишкина, Левитана, но так ничего этого и не увидевший, Иван Чистов раньше своего преданного друга уходил на фронт, а тот много-много лет спустя до осязаемости, предметно вспомнит, как провожал Ваню, который преобразился на глазах, возмужал, но как попал в компанию новобранцев, как зажали его в кузове автомашины, так бравый призывник все искал глазами защитницу — бабушку Яковлевну, а она, «бабушка, стояла в стороне, у изгороди, и плакала, ничего не видя. Я пробрался к другу, потянул его за рукав… Мы молча и крепко пожали друг другу руки. Машина было тронулась, но мотор заглох. Все женщины опять нахлынули и притиснули меня к борту. Я опять оказался около Вани, а он, высвобождая руку, высыпал мне горсть сахара, выданного в военкомате. „Бери!“ — сказал второпях, как мотор снова завели, машина тронулась, и ревущая, пестрая толпа, только что прильнувшая к кузову, стала отставать. Но многие еще бежали следом, кричали, махали платками, и потом долго стояли на дороге, растерянные, одинокие, оставленные…»
Никого не повторил в этой сцене прощания не претендующий на звание литератора Анатолий Тумбасов, хотя сцен прощания написано, снято в кино и нарисовано не сотни, а тысячи, однако нигде и ни у кого я не встречал наповал разящего слова «оставленные». Это уж что-то от «тютчевской неправильности», это уж из того, что близко лежит, да брать далеко.
«Так мы расстались с Ваней. Писали друг другу письма, жили надеждами, ожиданиями, жили все с той же мечтой: рисовать, рисовать…»
Скоро на фронт отправился и Тумбасов, но переписка друзей не прекратилась, и с родины приходили письма. «Я уже наизусть знаю начало и конец маминых писем», — простодушно признается другу Анатолий. А тот в ответ: «Друг мой, я очень соскучился и не могу забыть ни на минуту родные места и те счастливые дни, когда мы рисовали. Пока есть возможность рисуй, рисуй день и ночь. А какие замечательные здесь места, так и вырвался бы порисовать, но нельзя. Надо овладевать противотанковым ружьем». И еще, и еще: «Больше рисуй. Жду бандероль с бумагой»; «Спасибо тебе, что выслал бумагу. Спасибо, что догадался положить портрет Крамского. Хоть один портрет художника будет у меня»; «Еще вспомнил: у меня есть кнопки, возьми их себе и мне немного вышли. Если бабушка будет посылать мне посылку, вышли Илью Репина — открытку, я хоть буду смотреть на нее и думать, как он работал»; «Я, Толя, когда иду в строю, то все смотрю по сторонам и в результате — запнешься и станешь другому на ногу — за это попадет»; «Помнишь: тихая ночь, снежинки, а мы говорили об искусстве, о будущем… Мне кажется, что после войны будет другая жизнь…»
Я не случайно и не зря так много цитирую из горького и бесхитростного рассказа Анатолия Тумбасова о своем незабвенном друге, мечта которого оборвалась на взлете и могилу которого так и не смогли найти ни юные следопыты, ни друг его верный — на месте тяжелых боев под Шуей шумят хлебными колосьями колхозные поля.